Азнавур облаков
1975.Николаевский сквер.Сентябрь
Мы сойдёмся у ног исполина
и поёжимся: сладкая дрожь;
с кожурой золотого налива
схож рассвет – твердолоб, светлокож.
Неизвестно какая прохлада
притаилась за ветра щекой:
рыхлый мрамор из Царского Сада
или мглистый душистый покой –
вечный сон соловьёв и настурций,
или выхлопом взмыленный бриз,
иль решительный, без контрибуций
и аннексий мороза сюрприз.
Пахнет брызгами света и вогкой
паутины пьянящей гнильцой;
неизвестно, кто вымазал воском
этот город весь заподлицо;
в его наледи, плоти и тверди
вогнан был я, как гвоздь, поутру,
среди прочей студенческой сельди,
обменявшей на ветер жару,
чтоб расти на граните и лёссе,
на корнях, на траве, на кости
косогора, в чьём жёстком откосе
взглядом памяти можно спасти
оптом всех – кия, щека, хорива,
всех – добрыню, рудого панька,
турбиных, всех, кто падал с обрыва
на Лукьяновке…
Здравствуй, тоска,
пожелай мне прямого объятья,
даже, проще, всем руку пожать,
чтобы клёны, как старшие братья,
доверяли листвой опадать
на сентябрьский наклонный асфальт
в перестуке каштановых смальт.
Сталинка. Октябрь
Ночь приходит, словно сторож
солнца, на ночную смену,
нацепив луны околыш
и с усов сдувая пену;
этой сыростью и хмелем
камни вымыты окраин,
где готовят карамели
Карл Маркс и Фридрих Сталин –
фабрика под стать району,
а район под стать эпохе,
и роняет тополь крону
в пять минут, на полувздохе
ветра в форменной шинели;
облюбованной вохрою,
пахнет сахаром и прелью,
дышит луком и махрою,
стонет матом, льнёт слюною,
кровью харкает у бровки
нацелованный войною
мир в газетном заголовке.
Чуть намокшая страница
катит яблочком, и мчится
ей навстречу сна синица
в руки к гражданам ложится.
Политехнический институт. Январь
Курок луны меняет лежебока
на турникета выстрел и патрон
туннеля – несусветная морока –
с морлоками кататься на метро.
Но что же делать, если сыпят счёты
в отчётности костлявую графу
и день слепой глухонемой работе
под рёбра сунет палец на фу-фу.
Нас держит в жизни листик под копирку,
чужих словес чуть выцветший ковёр;
вот небо наконец и в небе дырку
пробило солнце – главный контролёр.
«Трамвай идёт не за угол, а прямо…»
я перечту, завидуя.
Строка
звенит и стружкой брызжет.
Пилорама
поэзии работает. Пока.
Пока мы дышим, друг, пока мы дышим,
и выбегаем слова посреди,
и наблюдаем: как лежат на крышах
плечом к плечу замёрзшие дожди
по-ротно, а в садах по-батальонно,
и целый полк налип на колее,
мне теплота трамвайного вагона
дороже мирумира на Земле.
За доброту заиндевевшей дверки
нальём и выпьем залпом, не дыша,
равняясь, как солдаты на поверке
на грудь четвёртой слева – хороша!
Оперный театр. Май
Покажи мне зелёную мглу,
что когда-то была золотою,
и болтала на каждом углу
колокольной пасхальной пятою;
а сейчас веселит первомай
эта зелень на месте церквушек
и висят, словно мать-перемать,
звуки здравиц и лязг побрякушек.
Вот морозу бы вдарить, нет – дождь
мостовую мыл перед парадом
и заснул как одышливый вождь,
наверху, над бульваром и садом…
Шёлк колена, и шорох тепла,
и знамён притуплённые херы,
что за женщина здесь протекла,
неожиданно, вспышкой холеры
заразила, дохнула, смогла
душу паводком, сушу весельем
изменить, но исчезла, как мгла,
перед самым любви новосельем,
раньше слов, прежде взмаха руки,
первый такт увертюры не слыша.
Дождь, проснувшийся вдруг, ручейки
на трудящихся вывалил свыше –
враз закончилось шествие;
нам
быть рабами –
чем это не Яффа –
возле почты бродить, телеграфа,
толковать о неверности дам.
Выдубичи. Июль
Юный ветер поет, азнавур облаков,
видишь: кнопка его, запятая,
иль, вернее, значок монастырских крюков,
свищет, ласточкой к нам долетая.
А под кручей Славутич в седых зеленях,
чуть завидя, завидует ветру
и лодчонка, как гребень, в его простынях
не даётся лучу-петиметру.
Солнце правит потоком небесных жильцов,
Елисейских полей Заднепровьем:
от далёкого бора сосновых дворцов
до полей, вечно пахнущих кровью.
Воровская любовь, золотые деньки
да могильных оград паутина,
где заметней, чем целая жизнь, пустяки:
тихий смех, влажный взгляд и пожатье руки,
звон реки, милицейских нарядов свистки,
запах липы да медленных пчёл медяки,
и расстёгнутый ласточкой под сквозняки,
воротник синь-небес палантина.
Как томительна шуба июльской жары,
но от гирла Десны к нам припёрло
тёмной тучи мучительные тартарары,
чтоб, как свитер, пролиться на горло,
дождь лежит пеленами и липнет платком,
мы как горлинки спрячемся в нише
старой церкви, но больше не будем потом
ни в саду, ни под ветхих ворот косяком,
ни на трезвую голову,ни под хмельком,
средь кустов бузины, где поёт шепотком
нестареющий ветер в пространстве густом,
ни на тверди, ни в ней и не выше.
1987.Тарасовская улица.Снова сентябрь
Коромысло начала учебного года,
блик зелёной воды под зрачком,
этих девушек, нет, не лепила природа,
но ловила весёлым сачком
в апельсиновых рощах щеки и подмышки,
да в лимонных лопатках-холмах,
(под портфельной чешуйчатой кожей не книжки
колосятся – желанья впотьмах),
среди хлебной реки живота, с горьковатым
миндалём молодого пупка,
между тонких лодыжек с сандальным пиратом,
открывающим остров носка.
Снова капают первые листья под ноги,
на булыжный, чуть матовый скат,
и в каштановых крыльях тевтонские боги
вниз, с горы как на гору летят,
слово «броккен» стучат об седые брусчатки,
не забывшие клёкот подков…
этих девушек, нет, не природа, а счастье
принесло на ладони звонков,
этих девушек с белой руки прикормили
маета и теплынь и возня
голубей в ослепительно сладостной гнили
во дворе после школьного дня,
этих девушек грешное яблоко глаза,
затащило в синодик страстей,
чтоб лежали, как взглядом надбитая ваза,
и, как смятая вздохом постель.
Для чего наша память, зачем наша слабость,
для кого запечатаны в мозг
острый локоть, затылка внезапная сладость
и ладони коричневый воск…
Оторвись, давний день, как сандальная пряжка,
и, покуда сапожник мой пьян –
оставайся со мной, словно песня и пляска,
полезай, будто память, в карман,
отвори ворот города, весь нараспашку,
так купеческий сын пропивает рубашку –
с кем, когда – не припомнит, иван.