63(31) Георгий Бен

По ту сторону свободы

(история моего исхода)

 

Мой отец Георгий Бен (1934-2008) – переводчик поэзии и прозы с английского на русский, литературовед – эмигрировал из Ленинграда в Израиль в 1973 году. В конце 70-х он и его вторая жена Татьяна устроились работать на радиостанции «Свобода», для чего переехали из Тель-Авива в Мюнхен, а с 1982 года осели в Лондоне, где оба работали на Би-Би-Си. Параллельно с работой журналиста папа продолжал заниматься художественным переводом. Самой серьезной своей работой считал перевод пьесы Шекспира «Король Ричард III» (сделанный еще в 60-е годы, до эмиграции, и опубликованный уже после перестройки), а самой «несерьезной» – перевод трех оперетт Гилберта и Салливана, пока не воплощенный в сценическом варианте. Среди его переводов прозы: «Мои прославленные братья» Говарда Фаста, «Щит Давида» Игала Алона, «Счастливый новый мир» Олдоса Хаксли. Посмертно в Санкт-Петербурге опубликован сборник переводов Георгия Бена в серии «Корифеи художественного перевода. Петербургская школа» (изд. «Петрополис», 2015).

 Лариса Мелихова

 

                                    Почему?

 

Терпение – прекрасное качество, но жизнь слишком коротка, чтобы долго терпеть.

Абуль Фарадж

 

 

Возможно, мой путь в Израиль начался еще в августе 1952 года, хотя тогда я, конечно, не подозревал об этом.

В 1952 году, окончив среднюю школу в Ленинграде, я собрался поступать в вуз. Шел последний год сталинской эры. Кампания против евреев, прикрывае­мых прозрачными эвфемизмами «сионисты» или «космополиты», была в раз­гаре. Как раз 12 августа 1952 года, когда я сдавал вступительные экзамены в институт, была расстреляна группа еврейских писателей: Перец Маркиш, Давид Бергельсон и другие (я об этом, конечно, тогда не знал).

Понятно, что о поступлении в университет мне глупо было даже меч­тать, поскольку, как говорилось в анонимном «самиздатском» стихотворении (приписываемом Борису Слуцкому), я

«…был еврей – мишень для шутки грубой,

Ходившей в те недобрые года:

Считался инвалидом пятой группы,

Писал в графе: национальность – «да»».

В школе я больше всего интересовался литературой и историей и по этим предметам всегда имел пятерки. На исторический факультет, тем более университета, я поступать все же не решился, но на литературном факультете в Ленинградском Педагогическом институте имени А.И. Герцена, как мне ка­залось, я, авось, не стану persona non grata (хотя литературный факультет то­же считался «идеологическим фронтом»).

Первым был письменный экзамен по русской литературе, на ко­тором следовало написать сочинение. Не помню, какую мне предложили те­му, но она мне показалась легкой. Когда пришел черед сдавать устный экзамен по русской литературе, я еще не знал, какую оценку получил за сочинение, и все еще тешился надеждой. Я легко ответил на три вопроса, содержавшиеся в экзаменационном билете, мои ответы не вызвали возражений или поправок. И тогда экзаменатор (точно помню его инициалы и фамилию – А.Г. Ходюк) начал задавать мне дополнительные вопросы. Обычно их задавалось не больше двух или трех, да и то тогда, когда, отвечая на основные вопросы билета, абитуриент в чем-то подкачал, и экзаменатор ко­лебался, какую поставить оценку. Однако А.Г. Ходюк задал мне не два, и не три, и не десять, а тринадцать дополнительных вопросов, большей частью не имевших отношения к школьной программе. На двенадцать вопросов я отве­тил, а на тринадцатом срезался. Этот вопрос звучал так: «Что сказал Ленин о фольклоре?» Я этого не знал и начал что-то выдумывать. А.Г. Ходюк меня пре­рвал, поставил мне тройку и заодно сообщил, что за сочинение я тоже получил тройку – поскольку, хотя орфографических ошибок там не было, «тема была недостаточно раскрыта». Двух троек достаточно, чтобы на литературный факультет я поступить не мог: конкурс туда был довольно большой.

Позднее я обратился к отцу моего друга – профессору Ленин­градского университета, специалисту по латыни, и спросил его, что же все-таки сказал Ленин о фольклоре. Профессор-латинист этого не знал, но обещал справиться у филологов-русистов. И через несколько дней сообщил мне, что сам Ленин о фольклоре ничего не сказал, но Бонч-Бруевич в своих мемуарах вспомнил, что Ленин, прочитав сборник русских сказок, воскликнул: «Какая прелесть эти сказки! В них душа народная!»

Утратив возможность поступить на литературный факультет, я перенес свои документы в приемную комиссию факультета иностранных языков. Этот фа­культет не считался «идеологическим фронтом», ибо иностранцев в СССР то­гда не пускали, а если бы и пускали, то какой смельчак стал бы с ними в ста­линское время общаться? К тому же конкурс там был не очень большой. Я без труда сдал еще три экзамена – историю, географию и английский язык, – получил три пятерки и поступил.

Противнее всего было даже не то, что я не прошел по конкурсу, а то, что это было сделано так нагло и беспардонно. (Позднее, в хрущевско-брежневские времена, такое тоже делалось, и нередко, но экзаменаторы все же, как правило, старались соблюдать хоть какой-то декорум.) Так рассеялись мои последние, и без того не бог весть какие, иллюзии относительно справедливости советской системы.

Однако же есть и другое объяснение причин моего провала, и объективности ради следует об этом сказать. Оказывается, это была заслуженная месть русского народа за преступления некоторых евреев, совершенные еще до моего рождения. Один мой старый друг, некогда человек вполне демократических взглядов, а сейчас подавшийся в национал-патриоты, года три назад написал мне следующее (речь шла о евреях в окружении Ельцина, которых мой друг считал «отребьем»): «Думают они, что сойдет, как полагали когда-то Троцкие-Луначарские и их многочисленные последователи: тупое русское быдло не понимает… мы его перевоспитаем… коммунизм – это молодость мира… Пришел срок, и “быдло» поступило со своими временными вождями известно как, а в 1952-м тебя не приняли на русское отделение филфака, явно засыпав на экзамене по литературе (отлично помню этот сюжет)».

«Ну ладно, – сказал я себе. – Сейчас кто я такой? Салага, недоросль, мальчишка, которого никто не знает. Но потом, когда я чего-то достигну, дока­жу, что я что-то умею, разные Ходюки не посмеют топтать меня ногами».

Через несколько месяцев умер Сталин – и настали более травоядные времена (евреев иногда стали принимать даже в университет). Хотя и потом я не раз сталкивался с дискриминацией, не буду здесь об этом рассказывать (как ска­зал Берия на похоронах Сталина, «кто не слеп, тот видит» – точнее, видел, а если сейчас притворяется, что не видел, то, значит, не хотел видеть).

Но прошло 20 лет. В 1972 году я работал в Ленинградском Политех­ническом институте преподавателем английского языка на почасовой оплате (то есть, без права на бюллетень и на отпуск): каждый год в мае меня уволь­няли и в сентябре нанимали снова. Естественно, я мечтал получить постоян­ное место и полную ставку. И вот весной в институте был объявлен конкурс на замещение вакантной должности на кафедре иностранных языков. Здесь уже не требовалось сдавать экзамены: это был конкурс документов. Чле­ны ученого совета, определявшие победителя на конкурсе, даже не видели претендентов – они видели лишь разного рода бумаги, удостоверяющие трудовой стаж претендентов, их квалификацию, научные заслуги, и т.п.

Итак, я подал документы для участия в конкурсе. Условия, поставленные самому себе 20 лет назад, были более или менее выполнены. У меня был 15-летний стаж работы. Список моих печатных тру­дов включал около 40 напечатанных переводов из английских и американских поэтов и прозаиков, а также около 20 литературно-критических статей по анг­лийской и американской литературе, в том числе обширные комментарии к «Антологии английской и американской поэзии», изданной на английском язы­ке московским издательством «Прогресс»[1]. Я написал кандидатскую диссертацию, одобренную моим научным руководителем профессором Н.Я. Берковским, и напечатал пять статей на тему диссертации (для защиты требовалось всего две): то есть имел основания надеяться максимум через год стать кандидатом наук. В Политехническом ин­ституте я имел репутацию хорошего преподавателя, студенты меня любили, и моя заведующая секцией Н.Н. Сасс-Тисовская написала обо мне хороший отзыв. Так имел ли я право работать преподавателем на полной ставке? Ответ был: нет. Невзирая на все мои формальные достижения, ничего не из­менилось: мне предпочли молодую девушку, только что спрыгнувшую со студенческой скамьи – без какого бы то ни было стажа, без диссертации, без единого печатного труда. Я должен признать, это была красивая девушка (позднее я имел случай с ней позна­комиться), я против нее лично ничего не имею. Но, напоминаю, это был конкурс документов, члены ученого совета ни меня, ни ее в глаза не видели. Возможно, она была научным гением. Но как они могли это узнать из ее документов?

Сам заведующий кафедрой иностранных языков Леонид Валентинович Банкевич поведал мне по секрету, в чем было дело. По его словам, на заседа­нии ученого совета выступил представитель парткома, который объяснил, что евреи нежелательны именно на кафедре иностранных языков, ибо туда порой приходят иностранцы, а евреи – это не те люди, чьи контакты с иностранцами следует приветствовать. Итак, в отличие от 1952 года, кафедра иностранных языков тоже стала «идеологическим фронтом», недоступным для «ин­валида пятой группы».

Банкевич не открыл мне Америки: в Ленинграде было не перечесть евреев, которым «не везло» в обстоятельствах, не оставлявших сомнений в том, что причина этого невезения – пятый пункт. Мне рассказали о таком случае: в моем Политехническом институте шло заседание комиссии по рас­пределению на работу выпускников; на заседании, среди прочих, сидели директора заводов, которым были позарез нужны инженеры. И вот со­бравшимся представили студентку-отличницу по фамилии, допустим, Гуревич. Ни один директор не подал голоса. Когда фамилию этой студентки безуспе­шно провозгласили в третий или четвертый раз, декан возопил: «Да она по мужу Гуревич, по рождению она – Иванова». Тут один из директоров громко сказал: «Дура, не могла девичью фамилию оставить!» – и взял ее на работу.

И это происходило в те самые дни, когда «дрессированные евреи» из Антисионистского комитета, вроде Драгунского и Дымшица, надрывались на телевизионной пресс-конференции, доказывая, что ев­реи в Советском Союзе абсолютно равны – и, как сказано у Оруэлла, даже «более равны», чем остальные граждане.

Конкурс в Политехническом институте был для меня своего рода тестом для решения вопроса «ехать – не ехать?». Всю жизнь я пытался доказать себе и другим, что я ничем не отличаюсь от среднего русского интеллигента. Но, как гласит еврейская поговорка, «если ты забудешь, что ты еврей, гой тебе об этом напомнит». Как сказано в стихотворении Виктора Шендеровича:

«С чего начинается родина?

С того, что напомнят тебе,

Что ты иностранец, юродивый

В здоровой российской семье».

Мне об этом столько раз напоминали, что, наконец, убедили, и я сказал: «Что ж! Вы не верите, что я такой же русский, как вы. Ладно: будем играть на ва­шем поле. По-вашему, я не русский – так не сетуйте, что я хочу быть евреем».

И я начал читать все, что мог, о еврействе и об Израиле. В Публичной биб­лиотеке почти все книги на эту тему были упрятаны в спецхран, но и в доступ­ных фондах я нашел на русском и английском языках на удивление много полезного материала (создатели спецхрана, знать, недостарались). Вдобавок мне удалось достать ходившие по рукам книги на английском языке «Щит Давида: история израильской армии» Игала Алона (позднее, уже в Израиле, мне довелось перевести эту книгу на русский[2]) и «Шесть дней в июне» Роберта Донована. И я решил попытаться эмигрировать в Израиль.

«Литературная газета» обвиняла израильское радио в том, что оно оказыва­ло на советских евреев вредное сионистское влияние. Она ошибалась. Изра­ильское радио было бы бессильно без помощи советских властей. Их политика была лучшим средством еврейского воспитания и самым мощным орудием сионистской пропаганды.

Ехать – не ехать?

 

Мир – это книга, в которой читатель не пошел дальше первой страницы, если видел только свою страну.

 Фужере де Монброн

 

 

Эта цитата гордо красуется во многих советских изданиях произведений лорда Байрона, который взял ее эпиграфом к своему «Чайльд-Гарольду», и ее сочувственно цитируют байронисты. Однако, как сказано: «Не вся­кий, говорящий мне: “Господи! Господи!», войдет в Царство Небесное»[3].

Еще со школьных лет я помирал – хотел съездить за границу. Почему нет? Бу­дучи западником по профессии, я переводил и читал книги о других странах, и мне страх как хотелось на них посмотреть. Но, в отличие от прочих стран, в СССР поездка за границу была не правом, а подарком государства, наградой за верную службу. Должно быть, я служил недостаточно ревностно. Я несколько раз попробовал поехать – туристом или на работу – в Польшу и в Венгрию (о капиталистических странах даже и не мечтал), но получил от ворот поворот.

До поры до времени я, как и большинство советских людей, считал, что воз­можность легальной эмиграции – утопия. Давно ли желание покинуть Со­ветский Союз было равносильно измене? (В 1946 году выдающаяся перевод­чица Т.Г. Гнедич получила тюремный срок, как было сказано в обвинительном заключении, «за измену Родине через намерение ее покинуть»[4].)

Но вот в тучах начал появляться какой-то просвет. Третьего декабря 1966 года Косыгин в Па­риже вдруг сказал, что возможен выезд из Советского Союза «для воссоедине­ния семей» (все мы, конечно, сочли это заявление Косыгина обычным пропа­гандистским лицемерием). А год спустя в Нью-Йорке он открытым текстом заявил, что люди, желающие выехать к родственникам в Израиль, могут это сделать. Затем, в марте 1968 года, евреев выгнали из «братской» Польши, и газета «Правда» напечатала речь Гомулки, обосновывающую эту меру. Мы шутили: «Вот бы Брежневу взять пример с Гомулки!» – мало надеясь, что Бре­жнев нас послушается. Как ни парадоксально, так же думали и иные пар­тийные боссы, которые, по слухам, одобряли «разумные меры польских това­рищей». И появились кое-какие странные признаки того, что Брежнев, глядишь, последует-таки примеру Гомулки. 22 января 1969 года Верховный Совет СССР ратифицировал международную Конвенцию о ликвидации расовой дис­криминации и Ковенант о гражданских и политических правах (оба эти доку­мента включали пункт о праве людей на эмиграцию). Некото­рые более смелые евреи (я, увы, был не из их числа) стали выдумывать себе родственников в Израиле и подавать заявления о желании воссоединиться с ними. Любопытно, что подлинность этих родственных отношений ОВИРы никак не проверяли. Инспекторов ОВИРа совсем не удивляло, что порой человек едет в Израиль к троюродному дяде, оставляя в СССР родителей, сестер и братьев.

Я думаю, что сперва советские правители были даже рады избавиться от «кучки диссидентов и сионистов, одураченных израильской пропагандой». Должно быть, власти и не представляли себе, как много людей захочет эмигрировать: ведь советская пропаганда твердила urbi et orbi[5], что евреи в СССР свободны как птицы и никуда уезжать не хотят; и наши прави­тели уверовали в свою же ложь так же, как Пигмалион влюбился в свою скульптуру. Лишь сионисты мутят чистую воду, так пусть и убираются к черту (точнее, в Из­раиль, что одно и то же).

Другой стороной монеты было то, что советские евреи, ободренные победой Израиля в Шестидневной войне и донятые дискриминацией, стали требовать, чтобы Верховный Совет и Косыгин выполнили то, что заявляли. Как всегда бы­вает, когда нет информации, агентство ОБС («Одна Баба Сказала») работало вовсю: рассказывали о тех или иных евреях, которые подали заявления о своем желании уехать и, получив отказ, устраивали демонстрации перед ОВИРами, посылали письма в органы власти и за границу, и т.д. Их увольняли с работы, нередко избивали, порой сажали, а они не унимались. Репрессии лишь стимулировали «подаванство»: ведь тот, кому отказали в возможности уехать, сразу же становился парией, лишался заработка, и ему ничего не оставалось, как подавать заявления снова и снова, участвовать в демонстрациях, связы­ваться с заграницей. На Западе тоже появились активисты борьбы за право советских евреев на эмиграцию – такие как калифорнийский журналист Сай Фрумкин, коннектикутская лингвистка Айрини Керк, британские парламентарии Эрик Мунман и лорд Дженнер, оксфордский историк Мартин Гилберт и другие; даже такие далекие от еврейских проблем люди, как Мартин Лютер Кинг, или лидер бельгийских социалистов Анри Симоне, или писатель Роберт Пенн Уор­рен, призвали советское правительство отпустить евреев в Израиль.

Сперва Москва и Ленинград отнюдь не были центрами еврейской активности (первыми массово поехали евреи Кишинева, Вильнюса, Риги, Бухары). Однако со временем и ленинградцы стали подумывать о выезде. Помню, в 1969 году один мой приятель заявил, что он уедет в Израиль, даже если ему там придет­ся работать дворником; и когда я сказал, что колеблюсь, он назвал меня тру­сом. Кстати, он так и не уехал. Это не упрек: чтобы эмигрировать, нужно для этого «созреть». Подобно вопросу «Следует ли мне жениться?», вопрос «Сле­дует ли мне эмигрировать?» в самом себе содержит отрицательный ответ.

Обвиняя меня в трусости, мой приятель был, наверно, прав. Хоть я давно хотел попасть за границу, но теперь, когда это стало возможно, я, как пуш­кинский жид, «жался да кряхтел». В России принято говорить о «родных березах», но «березы» у каждого свои. Моими «березами» были люди – друзья и подруги. Помню, как перед отъездом я приехал в Петрозаводск попрощаться с моими тамошними друзьями – и как мне было тошно при мысли, что, наверно, я больше их никогда не увижу.

В течение 1971-1972 годов в Израиль уехало несколько моих знакомых. И я, наконец, решился. Но мой отъезд тормозили два препятствия. Во-первых, я был женат, и моя русская жена не хотела эмигрировать, а ОВИР не принимал заявлений от людей, состоящих в браке, если они не собира­лись ехать вдвоем. Значит, прежде чем подать заявле­ние, мне нужно было развестись. Во-вторых, ожидалась публикация книги «Антология английской и американской поэзии», которую я подготовил вместе с двумя другими литераторами: В.В. Заха­ровым и Б.Б. Томашевским. В Советском Союзе существовало твердое правило: имя человека, который потерял советскую прописку, не могло появиться в печати. Даже Симона Маркиша, женившегося на венгерке и уехавшего в «брат­скую» Венгрию, сразу же перестали печатать в Москве. Если бы я подал заяв­ление в ОВИР до выхода нашей антологии, она не могла бы выйти в свет, и не только мой труд, но и труд двух моих соавторов пропал бы даром. Я, конечно, не мог их так подвести и должен был ждать выхода этой книги. Вдобавок и ожидаемый мною за книгу гонорар тоже бы не помешал: ведь процесс выезда обходился в копеечку.

Наконец, в начале лета 1972 года «Антология» вышла в свет, я получил гонорар, а вскоре и оформил развод, и, казалось бы, все было на мази. И вдруг в августе 1972 года, как гром с ясного неба, вышел указ о том, что советские граждане с высшим образованием, желающие выехать на постоян­ное жительство в Израиль, должны заплатить за свое обучение в вузе. Суммы были чудовищ­ные – они варьировались лишь в зависимости от учебного заведения, которое человек окончил. В годы, когда, по официальным данным, оглашенным на XXIV съезде КПСС, средняя зарплата рабочих и служащих составляла 120 рублей в месяц[6], «выезжант», окончивший Ленинградский университет, дол­жен был заплатить, кажется, 8 тысяч рублей, а Московский университет – це­лых 12 тысяч.

Один мой приятель, чистокровный русский, не соби­равшийся никуда уезжать, выпускник Ленинградского университета, возму­щался: «Как так? Почему мое образование ценится ниже московского?!» Мой плевый Пединститут оценивался скромнее: «всего» в 6800 рублей (я за­рабатывал, с учетом гонораров, в среднем не больше 150 рублей в месяц). Кроме того, мне предстояло заплатить 400 рублей за заграничный паспорт, 500 рублей за отказ от советского гражданства, 132 рубля за билет на самолет до Вены, и еще кучу денег за многое (за нотариальное заверение и легализа­цию копий документов, за отправку багажа, и разные прочие поборы, не помню уж точно, какие); и на что-то нужно было жить; и я хотел еще сколько-то денег оставить Светлане. Значит, я должен был не мытьем, так катаньем где-то до­быть около 8 тысяч рублей (мой общий заработок более чем за четыре года).

Подготовка

Закон – на улице натянутый канат,

Чтоб останавливать прохожих средь дороги,

Иль их сворачивать назад,

Или им путать ноги!

Но что ж? Напрасный труд! Никто назад нейдет!

Никто и подождать не хочет!

Кто ростом мал, тот вниз проскочит,

А кто велик – перешагнет!

В.А. Жуковский

 

Моим первым побуждением было отказаться от идеи выезда: я понимал, что 8 тысяч рублей мне нипочем не набрать. Однако сразу же поползли слухи, что то ли израильские власти, то ли заграничные евреи готовы помочь. Кроме того, «Голос Израиля» сообщил, что в Израиле Сохнут возвращает иммигрантам, заплатившим за высшее образование, эту сумму из расчета по 1 лире за 1 рубль, нужно лишь вывезти фотокопию квитанции за оплату этих денег. А в России были евреи, у которых имелись немалые сбережения (часто подпольные): для них этот налог на образование был манной небесной – способом вывезти свои деньги. Скажем, богач Рабинович дает бедняку Гуревичу 6 тысяч рублей, оба выезжают в Израиль, и там Гуревич получает в Сохнуте 6 тысяч лир и отдает их Раби­новичу. За 6 тысяч лир в Израиле тогда можно было купить подержанную машину. Словом, мое решение отказаться от идеи выезда испарилось, едва успев возникнуть.

Был (и есть) у меня друг – поэт и переводчик Василий Бетаки. Когда в конце 1971 года я заикнулся ему и его жене, что задумал эмигриро­вать, они накинулись на меня, кричали, что я дурак, говорили что-то про «род­ные березы» и про то, что, эмигрировав, я кончусь как русский литератор. А в мае 1972 года они получили вызов из Израиля и в начале осени подали заяв­ление раньше меня (Бетаки по национальности грек, но он ехал «по жене», Виолетте Исааковне Хамармер; как шутили тогда в России: «еврейская жена – это не роскошь, а средство передвижения»). Когда в сентябре, перед самой его подачей, я спросил его, откуда он думает взять деньги, чтобы уплатить налог на образование, он ответил, как диккенсовский мистер Микобер: «А, что-нибудь подвернется. Кто-то поможет; либо израильское правитель­ство, либо Сохнут, либо богатые американские евреи».

Бетаки был для меня героем: как выпускник Московского Литературного ин­ститута (вуз «творческих работников») он должен был заплатить за свое обра­зование аж 10 тысяч рублей, а его жена, окончившая Театральный институт, – 9600 рублей. Их пример меня немало ободрил: по сравнению с тем, что требовалось от них, мои 8 тысяч казались сущей чепухой. Вообще-то понять логику советской власти было совершенно невозможно. В ноябре группе людей вдруг разрешили отбыть, не уплатив за образование, и они улетели в том же самолете, в котором сидели люди, полностью уплатившие. То же, гово­рят, произошло в Москве, где без уплаты за образование был отпу­щен в Израиль журналист Виктор Перельман, впоследствии ставший редакто­ром эмигрантского журнала «Время и мы». Уроженец Риги Ю.М. Индорский окончил университет еще в буржуазной Латвии, где он, конечно, заплатил за свое образование (по крайней мере, не советская власть тогда за него плати­ла), – тем не менее, от него потребовали полной уплаты, как от всех.

Супруги Бетаки подали заявление и получили разрешение смехотворно быстро – через месяц с небольшим. После этого им пришлось ждать несколько месяцев, пока «что-то подвернется» и они найдут деньги, чтобы заплатить за свое образование.

Вдохновленный примером Бетаки, я начал свой бег с препятствиями в Израиль. В начале сентября я получил вызов из Израиля – от какого-то неиз­вестного мне человека по имени Хагит Бегин, которого я впоследствии для ОВИРа превратил в своего родного брата (уже приехав в Израиль, я узнал, что Хагит – женское имя). Впрочем, инспекторы ОВИРа отлично понимали, что большинство этих родственников – сплошная туфта, и на мои хитросплетения никто не обратил внимания.

После того, как я развелся со Светланой, я был готов совершить, по выра­жению Генриха IV, «большой прыжок» – то есть сжечь за собой мосты, откры­то объявив о своем желании эмигрировать в Израиль.

Первым делом «подаванец» должен был получить характеристику и пройти обсуждение на месте работы. Чтобы не подводить свою начальницу Сасс-Тисовскую в Политехническом институте, я решил сделать это в профгруппе Союза Писателей (это был как бы «предбанник» при Союзе Писателей: в «профгруппе» состояли литераторы, достаточно часто печатающиеся, но пока еще не принятые в Союз). Начал я с того, что отправился к секретарю парткома, видному переводчику Юрию Борисовичу Корнееву, с которым был давно знаком. Прочитав мое заявление с просьбой о характеристике для выезда в Израиль, Юрий Борисович посмотрел на меня лукаво и сказал:

– Возможно, Георгий Евсеевич, вы приняли решение сгоряча. Я по­ложу ваше заявление в этот ящик, и если вы через несколько дней придете ко мне и попросите его обратно, я верну вам его, и никто об этом не узнает.

– Юрий Борисович, – ответил я, – неужели вы думаете, что, прежде чем принять такое серьезное решение, я не думал достаточно долго? Несколько дней ничего не изменят.

– Ну, что ж, – сказал он, – если так, я дам делу ход. Позвоните мне через два или три дня, и я скажу, когда мы устроим ваше обсуждение.

Часто получение характеристики занимало немало времени – вплоть до нес­кольких недель. Где-то в начальственных кулуарах обсуждался и составлялся текст, затем назначалась дата собрания сотрудников, которые публично клеймили подателя заявления, затем текст характеристики обсуждался еще где-то в кулуарах и подписывался всеми официальными лицами, и наконец «подаванец» получал ее на руки. У меня (возможно, благодаря Корнееву) этот процесс продолжался недолго.

Через несколько дней после моего визита к Корнееву состоялось заседание с обсуждением моего поведения. Умные люди заметили, что на таких собраниях обычно задаются одни и те же вопросы, причем иногда даже в одном и том же порядке (должно быть, какие-то, по выражению Сухово-Кобылина, начальства и силы заранее определяли характер и даже порядок этих вопросов). Я заранее обдумывал, как мне отвечать на каверзные вопросы, которые мне будут задавать, призвав на помощь всю свою эрудицию и слабое остроумие (не отвечать же на такие вопросы серьезно). Но ведший заседание председатель месткома Серобабин не только не давал наиболее глупым вопросам ходу, но иногда даже сам отвечал вместо меня. Так, одна дама осведомилась, был ли я комсомольцем? Когда я ответил отрицательно, она сперва смутилась, но тут же нашлась и спросила:

– А пионером?

На что Серобабин отреагировал:

– Ну, что вы, товарищи, задаете такие детские вопросы?

Какой-то старпер спросил, почему я решил уехать в Израиль; не потому ли, что бывал жертвой антисемитизма? Я ответил, что нет. Он был разочарован и повторил вопрос. Я снова ответил, что нет, лишив его возможности про­изнести патриотический спич. Серобабин вмешался и сказал:

– Георгий Евсеевич уже ответил на этот вопрос, зачем же задавать его сно­ва?

После еще нескольких совершенно беззубых вопросов (я был даже разо­чарован тем, что не смог блеснуть остроумием) была зачитана моя характеристика – к моему удивлению, очень благожелательная. На этом обсу­ждение закончилось. Не было никаких обличительных речей; представитель компартии Корнеев сидел, набрав в рот воды. Когда Серобабин объявил заседание закрытым, Корнеев при всех подошел ко мне и громко сказал:

– Георгий Евсеевич, как вы знаете, я не одобряю вашего решения, но раз уж вы его приняли, то желаю вам благополучного устройства на новом месте.

И он пожал мне руку. После этого тут же подписал характеристику, за ним ее подписал Серобабин; оказалось, что она уже заранее была подписана председателем правления ленинградской писательской организации (не пом­ню, кто им тогда был), и я немедленно получил ее на руки. Так что моя «граж­данская казнь» окончилась быстро и более чем благополучно.

Надо отметить, что не всем так везло. Многих пытались «подловить». Одна женщина, русская по паспорту, все валила на своего еврейского мужа: мол, он хочет ехать, а я его люблю и не хочу его бросать. Тогда ее впрямую спросили, какова была ее позиция, когда муж впервые со­общил ей о своем желании уехать в Израиль, на что она ответила:

– Дело в том, что впервые муж сообщил мне об этом в постели, и какова в то время была моя позиция, мне здесь говорить неудобно.

И собравшиеся расхохотались: ведь хорошая шутка – это оружие, против которого нечем сражаться.

Но мне предстояло добыть еще и другие до­кументы: например, справку о прописке из жилконторы и свидетельство моей жены, что она не имеет ко мне финансовых претензий. Имей я родителей – должен был бы представить и разрешение от них, но их уже не было в живых. Справку о прописке из жилконторы я получил легче легкого: председатель­ница жилконторы, простая русская женщина, выдавая справку, сказала:

– Уезжаешь? И правильно делаешь! Хоть поживешь по-человечески, вместо того чтобы мучиться, как мы все тут мучаемся.

Казалось бы, со свидетельством Светланы, которая уже сми­рилась с моим будущим отъездом, проблем не будет. Я напечатал на машинке текст свидетельства (без этой бумаги я должен был бы заплатить в банк общую сумму алиментов, по­лагавшихся моей 14-летней дочери вплоть до ее 18-летия, и эти деньги выда­вались бы моей жене помесячными порциями), и подпись Светланы под ним должен был заверить нотариус. Но нотариус отказался на том основании, что в списке доку­ментов, подлежащих заверению, нет документа подобного рода. Другой и тре­тий нотариус тоже отказались. Наконец, четвертый нотариус заверил свидетельство. Кстати, он был явно русским, тогда как первый и второй нотариусы, судя по фамилиям, были явные евреи (понятно: они больше боялись упрека в том, что они «пособничают своим»).

Получив эту бумагу и почувствовав себя Колумбом, которому разрешили плыть и открывать Новый Свет, я отправился в ОВИР. Меня приняла ин­спектор Петрова – бесцветная женщина, говорившая таким тоном, каким до­кладчик читает на собрании чужой текст речи, с которым он раньше не ознакомился. Она тщательно просмотрела все мои бумаги, сверяя данные в анкете с данными в паспорте. Дойдя в анкете до слов «Национальность: еврей», она взглянула в мой паспорт и в анкете подчеркнула слово «еврей». Так, впервые в жизни, пятый пункт стал моей привилегией, а не изъяном. Как говорится, опять евреям повезло!

Однако справка Светланы не удовлетворила Петрову. Вместо нее она предложила мне подписать обязательство заранее заплатить все алименты, полагающи­еся до 18-летия моей дочери, если я получу разрешение уехать. Я пытался протестовать, но с таким же успехом мог бы убеждать пепельницу у нее на столе: Петрова была абсолютно непреклонна. Она не сердилась, говорила спокойно, лишь однозвучно по­вторяла снова и снова, что Светланина справка ее не устраивает.

– Мы не требуем от вас никаких денег, – говорила она. – Никто не заста­вляет вас ехать в Израиль. Оставайтесь дома и не платите ничего.

Это было легче сказать, чем сделать: ведь я уже сжег за собой мосты. Я от­правился в юридическую консультацию. Там я спросил юриста, имеет ли кто-нибудь, кроме моей жены, право требовать у меня алиментов. Он убедительно объяснил, что никто в мире такого права не имеет. Тогда я рассказал ему, в чем суть дела. Едва услышав слово «Израиль», он помрачнел, как ленинг­радское небо, и начал столь же убедительно доказывать, что именно ОВИР имеет такое право, ибо у Советского Союза нет юридического договора с Из­раилем, и мне следует подписать обязательство, которого требует Петрова.

Я пошел в книжный магазин и купил «Кодекс законов о браке, семье и опе­ке». В нем я нашел параграф, гласящий, что только лицо, ответственное за ребенка (то есть, в моем случае – Светлана), имеет право требовать от кого-либо из родителей ребенка каких-либо денег. К счастью, печатное слово не поспе­вает за устным, и советские юристы не успели выпустить новый кодекс, специально приспособленный для евреев, уезжающих в Израиль. С кодексом в руках я вернулся в ОВИР и пошел уже не к Петровой, а к директору ОВИРа Бокову. Тыкая пальцем в кодекс, я добился компромисса: мне было разре­шено воспользоваться Светланиной справкой, если туда будут добавлены сло­ва о том, что Светлана не имеет ко мне финансовых претензий «по вопросу о воспитании нашей дочери до ее совершеннолетия».

Казалось бы, это была победа, но это была Пиррова победа. Нотариус, раньше спокойно заверивший нашу первоначальную бумагу, отказался заве­рить ее в дополненном варианте.

– Видите ли, – объяснил он, – ваша бывшая жена может отказаться от своих личных финансовых претензий к вам, как она сделала в предыдущем документе, но она не может отказаться от претензий к вам от имени вашего ребенка. Если, например, Боже упаси, ваша жена умрет, а ребенок останется, скажем, с ее сестрой, последняя может потребовать уплаты алиментов от отца – то есть, от вас, а вы к тому времени будете уже в Израиле. Я не могу заверить эту справку. Наш долг – заботиться прежде всего об интересах ребенка.

Это была квадратура порочного круга. К счастью, сам нотариус подсказал мне выход из по­ложения. Оказалось, что по закону заверить официальную бумагу имеет пра­во не только нотариус, но и жилконтора. Светлана (я до сих пор удивлен ее долготерпением: она могла бы давно послать меня подальше, вместо того чтобы покорно бегать от одного нотариуса к другому) пошла в жилконтору, к той самой доброй женщине, которая раньше выдала мне справку о прописке. И эта женщина, видимо, не больно искушенная в юридической казуи­стике, заверила дополненную справку не моргнув глазом. Затем я пошел в банк, заплатил 40 рублей гербового сбора и явился в ОВИР к Петровой, где сослался на компромисс, достигнутый мною с Боковым. И Петрова, хоть и явно разочарованная, но, впервые проявив какую-то видимость эмоций, приняла, наконец, мои документы. Это было 1 декабря 1972 года.

Итак, документы, сданные в ОВИР, пошли в дело. Мне оставалось лишь ждать ответа: либо разрешения уехать, либо отказа.

Большие надежды

Чем ночь темнее, тем скорей рассвет.

 Генри Уодсворт Лонгфелло

 

Советский гражданин, заявивший о своем желании эмигри­ровать, сразу же становился изгоем. Все смотрели на него с подозрением, никакой советский чиновник ни в каком споре никогда не мог стать на его сторону, и, что бы ни случилось, он всегда был виноват. Поэтому такому гражданину советовали не вступать ни с кем публично в ссору, переходить перекрестки только на зеленый свет, никогда не конфликтовать с милицией, не заводить шашни ни с какими посторонними женщинами и, пуще всего, не появляться в общественных местах, хоть сколько-нибудь заложив за галстук, ибо такой человек мог быть арестован по любому поводу или даже без оного (а в глазах советской милиции пьяный, даже если он и не собирался никуда эмигрировать, вообще всегда был виноват, даже когда был прав). Честно говоря, я далеко не всегда следовал этому правилу: переходил перекрестки на красный свет, вы­ходил на улицу после попоек, заводил шашни с женщинами, – и ничего со мной не случилось. Но некоторым не так везло. Например, молодой ленинг­радский «подаванец» Элик Явор получил тюремный срок за то, что, выйдя из пивного бара, якобы помочился на улице (действительно он сделал это или нет, не знаю, но он был в этом обвинен).

В течение всех моих месяцев ожидания случилось лишь одно событие, повергшее меня в состояние, близкое к панике. Вскоре после подачи заявления в ОВИР я получил повестку из военкомата – не заказную, просто брошенную в почтовый ящик; но, тем не менее, я всерьез струхнул. Дело в том, что я был старшим лейтенантом запаса, и меня в любой момент могли вызвать на военные сборы. И хотя моя военная специ­альность и близко не лежала ни к какой секретности (я был военным перевод­чиком), я подумал: а ну как возьмут меня, сердечного, хоть ненадолго на сборы, а там я издали увижу сверхсекретную гаубицу или, боже упаси, ракету; и хотя я даже под пыткой не смогу сообщить империалистам самых элемен­тарных сведений об этом оружии, потом советская власть налепит на меня какую-нибудь форму секретности, и не видать мне разрешения на эмиграцию, как своих ушей (такие истории, по слухам, бывали). Конечно, возможно, что это была всего лишь какая-то бюрократическая военкоматская рутина, но риско­вать я не мог. Поэтому я ушел в глубокое подполье: упаковал в чемодан кое-какую одежду, взял пишущую машинку и переехал к знакомой, согласившейся меня приютить в своей отдельной квартире. Эту знакомую я выбрал, как истый конспиратор: у нее не было телефона (не дай Бог, у меня возникнет искушение кому-нибудь позвонить), и я мало кому сообщил, куда переезжаю; и лишь изредка из уличных будок звонил знакомым, что­бы узнать последние новости. А Светлане я строго наказал: если сле­дующую повестку мне принесут заказным письмом под расписку, – чтобы она нипочем не расписывалась, а отвечала, что я, разведясь с ней, уехал в другой город к какой-то бабе, а куда именно, она не знает и знать не хочет.

После это­го по почте пришла еще одна военкоматская повестка (тоже не заказная), а по­том повестки перестали приходить, и через месяца полтора я рискнул вернуть­ся домой. Что означали эти повестки, выяснилось позже.

Итак, я избег многих неприятностей, с которыми столкнулись другие «подаванцы». Более того, могу сказать, что в известной степени то были чуть ли не самые мои счастливые месяцы в Советском Союзе. Несмотря на угрожавшую мне перспективу добывания гигантских денег, впервые в жизни я был свобо­ден. После того, как я подал заявление и лишился работы и заработка, у меня в этой стране не было будущего, я сжег за собой мосты, и мне было нечего терять. Только отказавшись от того, что называлось нормальной советской жизнью, я понял, каким бременем она для меня была.

Меня могут спросить: а на что же я в это время жил, и чем платил за все те, пусть мелкие, но бесчисленные поборы, которыми меня облагало государство в процессе оформления документов? Прежде всего, у меня был остаток гонорара за «Антологию». И вдобавок друзья собрали мне около тысячи руб­лей на отъезд: кто дал десятку, кто две, а кое-кто побогаче – даже и сот­ню. Друзья – но не родственники. Как сказал Юлиан Тувим, «родственников дает нам судьба; но, слава Богу, друзей мы можем выбирать сами»! И то правда: узнав о моем предстоящем отъезде, мой старший брат Валерий, за­ведующий лабораторией, побоялся со мной проститься даже по телефону. А его жена (правда, всегда меня не любившая), говорят, лежала в перманен­тном обмороке, со страхом думая о том, каким образом мой непатриотический поступок отразится на карьере ее супруга (кстати, забегая вперед, – никак не отразился). С другой стороны, иные и совсем малознакомые люди порой приходили ко мне по вечерам с бутылкой, чтобы выпить со мной на прощанье.

Итак, друзья собрали для меня немалые деньги: как известно, с миру по нитке – голому рубашка. Кое-кому я потом постарался эти деньги как-то возместить, посылая из-за гра­ницы книги, альбомы, посылки, но не очень многие отваживались тогда со мной переписываться (за что я не брошу в них камень: все ведь под советской властью ходили). Некоторых уже нет в живых. Так что сейчас я пользуюсь слу­чаем выразить тем из них, кто жив, свою запоздалую благодарность.

Пока я ждал от ОВИРа разрешения на отъезд, советское прави­тельство вдруг сделало нам подарок. В январе 1973 года появился новый указ, дифференцировавший плату за образование. После того, как множество лю­дей покинули Советский Союз, уплатив гигантские суммы, независимо от того, были они вчерашними выпускниками или седовласыми пенсионерами, прави­тельство, крепкое задним умом, наконец, решило, что это не совсем справед­ливо, и снизило плату для тех, кто проработал определенное количество лет; пенсионеры полностью освобождались от уплаты. Число «подаванцев» сразу же стало расти, как грибы после дождя. Как пророчески написал Карлейль в своем дневнике 21 ноября 1855 года: «…когда человеку грозила очень большая несправедливость, меньшая несправедливость воспринимается как благодеяние».

Вскоре я был повесткой вызван в ОВИР, и мадам Писковецкая приказала мне принести документы, доказывающие длительность моего трудового стажа. Это тоже было не так просто, как могло показаться. В качестве профессионального литератора я мог добиваться, чтобы мой стаж отсчитывался не по сроку службы в разных учреждениях, а начиная с даты моей первой публикации (январь 1958 года), – и тогда он соста­влял 15 лет и 1 месяц. В то время как мой стаж согласно трудовой книжке составлял 14 лет и 10 месяцев. Рубеж в 15 лет оказался важен, на карту было поставлено 1700 рублей (мой заработок за год с лишним). Мне нужна была справка из Союза Писателей, и я опасался, что получить такую справку будет не так-то легко.

Помог мне тот же Юрий Борисович Корнеев. Когда я пришел к не­му в Дом Писателей, объяснил, в чем проблема, и показал свой список печатных работ и свою первую публикацию, он покачал головой и сказал:

– Ладно, оставьте мне все это и позвоните через несколько дней.

Через несколько дней я ему позвонил, в тот же день он вручил мне нужную справку, которую я тут же отнес в ОВИР. Корнеева, увы, уже нет в живых: мир праху его!

Наконец, 19 февраля 1973 года (знаменательный день!) меня снова вызва­ли в ОВИР, и инспектор Смирнова (третья инспекторша, с которой я имел дело) сообщила, что мне разрешено выехать в Израиль. Мой стаж засчитывался как превышающий 15 лет, и, стало быть, я должен был заплатить за свое образование лишь половину той суммы, которая с меня причиталась раньше. Мне дали на подпись бумагу, в которой я обязался покинуть пределы СССР в течение месяца, уплатив «всего» 3400 рублей. То есть, если бы я продолжал работать и зарабатывать столько, сколько раньше (а ведь я был уже безработным), чтобы собрать такую сумму, мне нужно было бы работать еще полных два года – при том, что все это время я бы не ел, не пил и в кино не ходил.

Обыч­но, получив разрешение, будущий эмигрант обязывался уладить все свои предотъездные дела, собраться и выехать в течение определенного срока. Как правило, этот срок был от двух до четырех недель, и до августа 1972 года все стара­лись в него уложиться. Но после введения налога на образование многие поневоле откладывали и откладывали свой отъезд, пока не добывали деньги. Однако было немало примеров, показывающих, что угроза отменить разре­шение не стоит выеденного яйца: решение о том, кого отпустить, а кому отка­зать, принималось, конечно, не в ОВИРе, а в куда более высоких инстанциях, и не инспекторам ОВИРа было дано право это решение отменять. Многие лю­ди, которые не могли заплатить за свое образование, по нескольку раз пропускали сроки выезда – и каждый раз им эти сроки продлевали.

Так что, когда Смирнова попросила меня подписать обязательство выехать в течение месяца, я подписал его, не задумываясь, хотя очень смутно пред­ставлял себе, где добуду деньги, чтобы заплатить налог на образование (остальные необходимые деньги у меня уже были).

Итак, я получил разрешение. Оставался пустяк: достать 3400 рублей.

 

В погоне за золотым тельцом

Человека, который говорит мне, что он презирает деньги, я считаю лжецом, пока он не предъявит мне убедительного до­казательства правоты своих слов. Когда же он это сделает, я с уверенностью скажу, что он дурак.

Абуль Фарадж

 

Конечно, я не надеялся, что кто-нибудь подарит мне 3400 рублей за красивые глаза. Я рассчитывал на какого-нибудь шильника, который наворо­вал большие суммы и хочет вывезти их в Израиль, чтобы там получить их из расчета по лире за рубль.

А сейчас, истины ради (ибо, как сказал Аристотель, «Платон мне друг, но истина дороже»), я расскажу несколько эпизодов, которые, несомненно, по­нравятся антисемитам. Дело в том, что до своей подачи я вращался в основном среди интеллигентов – русских и евреев. И таких еврейских персонажей, каких я увидел в предотъездные месяцы, мне до того встречать не дово­дилось.

Например, в январе 1973 года (еще до того, как я получил разрешение), про­вожая своего знакомого, отбывавшего в Израиль, я сидел на скамейке в зале ожидания Ленинградского аэропорта, пока уезжавший проходил таможню. Рядом оказался разговорчивый старичок, который завязал со мной беседу и стал делиться соображениями о том, каким образом можно вывезти в Израиль золото, серебро и еще какие-то драгоценности. Он мне изрядно надоел, и я, будучи, как всегда, непрактичным, прервал его на полуслове и сказал, что у меня есть одна-единственная драгоценность, и если мне удастся вывезти ее в Израиль, то мечта моей жизни будет выполнена. Он, видимо, решил, что у меня в заначке, по меньшей мере, «голубой карбункул», и, затаив дыхание, спросил, что это за драгоценность.

– Эта драгоценность вся перед вами, – ответил я, тыкая в себя пальцем в середину галстука. – И если я ее вывезу, мне больше ничего не надо.

Старичок посмотрел на меня, как на законченного идиота, и немедленно по­терял ко мне всякий интерес. Жаль: я так и не успел спросить его, не мог ли бы он подкинуть мне три-четыре тысячи рублей на бедность.

Вращаясь среди «подаванцев», я надеялся, что они наведут меня на каких-нибудь барышников, готовых одолжить мне деньги. В январе кто-то дал мне адрес в Вильнюсе, и я поехал туда. Прямо с вокзала я отправился по указанному адресу (телефона там либо не было, либо мне не дали его номер). Когда меня впустили в квартиру, там оказалось пять или шесть старых евреев, которые, едва я успел представиться и объяснить, зачем я приехал, подняли дикий гвалт, в котором я сумел различить лишь отдельные слова:

– Гахантии! Гахантии! Какие у вас гахантии?

Я попытался объяснить, что единственной моей гарантией является мое честное слово, да расписка, которую я дам заимодавцу. Я выразил уверенность, что эта расписка будет иметь полный вес в израильском суде, если я захочу отвертеться от уплаты своего долга. Однако, видимо, к израильскому суду они относились так же недоверчиво, как к советскому. Каких еще гарантий они в принципе могли от меня ожидать, так и осталось неясным. Я понял, что зря потратил время и деньги на билет, вернулся на вокзал и первым же поездом уехал обратно в Ленинград.

Еще кто-то дал мне адрес пожилого москвича по имени Генрих Моисеевич Шляхтер, и в середине февраля я поехал в Москву. Шляхтер жил где-то у черта на рогах – кажется, в Очакове. Он меня очень любезно принял, и я про­вел с ним пять или шесть часов, причем он говорил, почти не закрывая рта, а я лишь вежливо поддакивал. Он рассказал мне, как ловко он разбогател, и каким образом ему это удалось. Не раз и не два он повторил: «Дело в том, что я вижу деньги там, где другие люди их не видят». В качестве иллюстрации он рассказал мне дурно пахнувшую историю о том, как он еще во время войны умудрился, объегорив каких-то работяг, получить за их счет три комплекта продуктовых карточек вместо одного (под­робностей этой истории я не запомнил). Он показал мне (издали, не давая в руки) несколько своих сберкнижек с весьма внушительными суммами. Со­гласно его жизненному плану, он собирался раздать в долг все свои деньги образованным евреям, уезжавшим в Израиль, затем уехать туда самому, там получить свои деньги обратно из расчета по лире за рубль, и прожить свою старость мирно и безбедно под теплым израильским солнцем. Когда, наконец, настала пора поговорить и о моих делах, он объяснил, что не может дать мне деньги сейчас, ибо он меня не знает, но он наведет обо мне справки у своей, как он сказал, ленинградской агентуры, и после этого мне напишет (позво­нить он отказался, опасаясь подслушек) и даст мне адрес человека, который ссудит мне деньги, а я их верну в Израиле.

Итак, я вернулся из Москвы несолоно хлебавши. Как ни парадоксально, помог мне с деньгами не еврей-«подаванец», а мой знакомый врач, никуда не уезжавший: он дал мне адрес своего коллеги – то ли гинеколога, то ли венеролога по фамилии Садовник, который накопил много денег и теперь собирался уехать в Израиль.

Садовник жил на очень далекой окраине на Гражданке, и у него не было телефона, так что я вынужден был поехать к нему наудачу, не зная, застану ли я его дома. К счастью, я его застал (было часов семь вечера); он уже знал обо мне от нашего общего знакомого. Он отсчитал мне 3400 рублей, положил их в конверт, получил от меня расписку (которую, как он не забыл предупредить, он вывезет в Израиль) и отпустил с миром.

С миром ли? Везя в кармане такую гигантскую сумму, я ужасно боялся, что со мной что-то случится; меня бросало то в жар, то в холод, и я молил Бога по­слать мне такси. Но, к сожалению, Бог не внял моей молитве, да и троллейбус долго не шел. На остановке веселилась и материлась какая-то блатная ком­пания, но, к счастью, они не обратили на меня внимания (знали бы они, что у меня в кармане!). Наконец, подошел троллейбус…

Приехав домой, я сразу запер деньги в ящик письменного стола, собираясь завтра же отнести их в банк и избавиться от них, уплатив за свое образование. На дворе была пятница, а в субботу банк работал только до 12 часов дня. На беду (или, скорее, на счастье), поздно вечером ко мне в гости зашел приятель с поллитровкой, мы выпили, просидели чуть ли не до трех часов но­чи, и я так крепко уснул, что проснулся только в первом часу дня. Так что при­ходилось ждать до понедельника. Всю субботу и воскресенье я сидел дома, не спуская глаз с ящика стола, в котором лежали деньги. В понедельник, когда я завтракал и уже собирался бежать в банк, вдруг в большой ажитации позвонил Бетаки и сказал, что на завтрашнее утро его вызвали в ОВИР, и что, по слухам, плату за образование отменяют. Конечно, после такого сообщения ни в какой банк я не побежал.

Во вторник Бетаки пошел в ОВИР, и там ему объявили, что в порядке исключения ему разрешают выехать бесплатно. Еще два дня я просидел как на иголках. В четверг я получил из ОВИРа повестку с приглашением на пятницу. В тот же день пришло письмо от Шляхтера: видимо, учуяв, что налог на образование отменяют, он заволновал­ся и, надеясь, что авось я еще об этом не знаю, сообщил мне адрес человека, готового дать мне деньги. Через день я ответил Шляхтеру краткой запиской: «Дорога ложка к обеду». Какие он дальше стал строить наполеоновские планы безбедной старости под теплым израильским солнцем, я не знаю.

Наконец, в пятницу я пришел в ОВИР. Там была тьма народу, гудящего, как потревоженный улей. Все это были «подаванцы», вызванные повестками, мно­гие из них – такие, которым давно пора было уехать. То одного, то другого по очереди вызывали к инспектору и объясняли, что в порядке исключения ему разрешают уехать бесплатно. Инспекторы были в полной оторопи: они отлично понимали, что стали посмешищем. Представляю, что они ощущали, объясняя каждому, что ему делается поблажка в порядке ис­ключения – и это после того, как они месяцами угрожали нам, что у тех, кто не заплатит в срок, отнимут разрешение. И за какие грехи советская власть по­ставила своих верных слуг в такое идиотское положение?

Дожидаясь, пока вызовут меня, я провел в ОВИРе несколько часов, беседуя чуть ли не со всеми, кто выходил из инспекторских кабинетов: каждый из них был исключением, никто не был правилом. Мы все знаем, что нет правила без исключения. Здесь все было наоборот – сплошные исключения без единого правила. Наконец, вызвали и меня, и мне тоже объявили, что в порядке исклю­чения я могу уехать, не платя за образование.

Чтобы хоть как-то скомпенсировать свое унижение перед людьми, над кото­рыми они еще недавно с удовольствием измывались, инспекторы стали давать нереально короткие сроки для выезда, под угрозой отнять разрешение. Но этих угроз уже никто не боялся: каждый знал, что им грош цена. Так, моя Смирнова потребовала, чтобы я выехал через семь дней. Это было практически невозможно (ведь одна лишь поездка в Москву для легали­зации документов занимала дня три-четыре), и я нагло отказался подписать обязательство выехать в такой короткий срок, хотя Смирнова пригрозила, что мое исключение будет аннулировано, и мне придется-таки платить за образо­вание. Когда через четыре дня я пришел за своей визой, срок выезда мне спокойно продлили до двух недель: этого было вполне достаточно.

Бывали ситуации совсем парадоксальные. Кандидат химических наук Давид Кринкин уже заплатил за себя и свою жену десять с лишним тысяч рублей за образование. Он внес деньги в банк в понедельник (как чуть было не сделал и я) и сразу пошел в ОВИР, чтобы сдать квитанцию за уплату денег, но в ОВИРе ему сообщили, что он может ехать бесплатно. Он кинулся в банк, но банк отказался вернуть ему деньги, хотя Давид был освобожден от их уплаты. Никакие апелляции не помогли. Так он и уехал в Израиль, будучи, небось, единственным человеком, который вывез оригинал квитанции об уплате за об­разование. Обычно этот оригинал нужно было сдать в ОВИР, и все выез­жавшие вывозили с собой лишь его фотокопию, сделанную обычным фотоап­паратом; копировальных машин в СССР тогда не было, их мы впервые увидели лишь в Израиле, сразу же прозвав их «мечтой самиздатчика».

Но у меня была еще одна проблема – деньги доктора Садовника, которые все еще лежали в ящике стола: их надо было отдать владельцу. Обдумав ситу­ацию, я снова пустился в опасное путешествие на Гражданку. На этот раз я вызвал по телефону такси и опять застал своего заимодавца дома. Я горячо поблагодарил его за готовность мне помочь, – но, сказал я, к счастью, его помощь не потребовалась, и я с благодарностью возвращаю ему деньги.

– А я их не возьму, – ответил Садовник. – Деньги мне нужны не здесь, а там. У меня – ваша расписка, что я ссудил вам деньги, я вывезу эту расписку в Из­раиль, и ее признает любой суд. А вы тут делайте с этими деньгами, что хотите.

Я довольно долго его уламывал, но он был неумолим. Наконец (честно говоря, я предвидел такой поворот событий и подготовился к нему) я сказал:

– Ладно. Но завтра я пойду на почту и отправлю вам деньги почтовым переводом. И сохраню квитанцию, которую вывезу в Израиль. А там подавай­те на меня в суд: я смогу доказать, что свой долг я вам вернул.

Тогда, надо отдать ему должное, он смилостивился и согласился взять деньги – и вернул мне расписку.

 

Исход

Но в конце пути сияй

 по заветам Саваофа,

 уходящему – Синай,

 остающимся – Голгофа.

 Борис Чичибабин

Мне еще предстояло сходить в военкомат: сдать свой военный билет и сняться с воинского учета. Я шел туда не без трепета, вспоминая о полученных в декабре повестках.

Когда я предстал перед каким-то «лазоревым полковником» и назвал свою фамилию, он достал мое личное дело, взглянул в него и весело сказал:

– А, старший лейтенант Бен! Что же вы так долго не появлялись? Мы ведь посылали вам повестки. Поздравляю вас: вам решено присвоить очередное воинское звание капитана.

Я, потупившись, сказал, что, видимо, теперь мне, наоборот, предстоит сни­жение в звании до чина рядового, ибо я уезжаю в Израиль, и израильская армия едва ли учтет мой советский боевой опыт; так что я пришел сдать свой военный билет.

Полковник не выразил ни осуждения, ни даже удивления. Таким же веселым тоном он сказал:

– Ах, вот как! Ну что ж, поздравляю. Судя по всему, в Израиле очень бое­способная армия. Желаю вам и там быстрого продвижения по службе.

После этого он за пять минут снял меня с учета, выписал справку об этом, взял мой военный билет, выдал за него расписку и еще раз пожелал мне быстрой военной карьеры в израильских вооруженных силах. Я сразу зауважал советскую армию: никакой бюрократической волокиты, все было сделано быстро и эффективно.

Затем я сходил в жилконтору и аннулировал свою прописку. Это тоже было несложно, поскольку в коммунальной квартире, где я жил, оставались члены моей семьи, и мне не нужно было сдавать квартиру государству. Другие люди в таких случаях сталкивались с трудностями: у них требовали, чтобы перед отъездом они сделали в квартире ремонт. Представляю, как хлопотно было найти рабочих и сделать ремонт за считанные недели.

Один отъезжавший жил в квартире с родителями, не собиравшимися эмигрировать. Какой-то бюрократ из жилкон­торы отказался аннулировать его прописку, так как, по его мнению, кварти­ра была слишком велика для двух одиноких стариков; он потребовал, чтобы они еще до отъезда сына обменяли свою квартиру на менее просторную.

– Какой в этом смысл? – спросил сын. – Да они сами через полгода уедут ко мне, когда я устроюсь и пошлю им вызов!

Бюрократ быстро прокрутил в голове эту информацию и сообразил, что лучше не настаивать: ведь если родители сейчас произведут обмен, то, уезжая в Израиль, они вернут жилконторе худшую квартиру, чем та, что у них сейчас. И он принял Соломоново решение: «Пусть они подпишут обязательство, что через полгода тоже уедут в Израиль». Родители подписали такую бумагу, и бюрократ аннулировал прописку их сына. Хотел бы я увидеть, что он стал делать с их обязательством через полгода, дабы принудить к эмиграции двух престаре­лых советских граждан, которые никуда уезжать не хотели.

Мне предстояло еще немало дел. В частности, надо было полу­чить справку о том, что я не взял никаких вещей напрокат и уплатил за телефон. Здесь, надо признаться, мы, «отъезжанты», как гласит английская поговорка, «сами выстрелили себе в ногу». Дело в том, что некоторые оборотистые евреи перед отъездом в Израиль брали напрокат разные вещи (кто утюг, кто фотоаппарат, а кто даже телеви­зор или холодильник) и увозили эти вещи с собой в Израиль. В Ленинграде была центральная контора, где фиксировались все вещи, взятые напрокат в многочисленных городских ателье проката. И вот теперь на «отъезжантов», которые и без того лихорадочно сновали туда и сюда по городу в поисках разных справок, свалилась дополнительная забота: получить справку о том, что они ничего не взяли напрокат. Такую справку выдавали легко, но ведь нужно было выискать время, чтобы в эту контору съездить – иногда на другой конец города – и выстоять там в очереди, нередко довольно большой.

Что же касается справки об уплате за телефон, то для многих это была «ма­ленькая трагедия». Некоторые люди перед отъездом решили поживиться за счет министерства связи – и почем зря звонили в Израиль или в Америку, и бол­тали сколько душе угодно, а счет за эти разговоры приходил уже после их отъе­зда. Бетаки мне с восторгом рассказывал, как его приятель, некий Миша, перед своим отъездом в декабре 1972 года, собрал у себя на квартире группу «подаванцев», а где-то в Тель-Авиве собралась такая же группа их друзей, уже уехавших, и каждый ленинградец хоть несколько минут побеседовал со своим тель-авивским другом: всего этот общий разговор длился часа два или три. Че­рез несколько дней Миша уехал – и за разговор не заплатил ни гроша.

Государство спохватилось, и это добавило головной боли людям, уезжав­шим уже в мое время: от них ОВИР требовал справки из городского телефон­ного управления об уплате за телефонные услуги, а после этого сразу отключали телефон. И отъезжавший не только должен был тратить время на поездку в телефонное управление и ожидание там в длинной очереди; он еще и был лишен телефона в последние предотъездные дни, ко­гда телефон ему нужен как воздух. У меня этой проблемы не было, поскольку мой телефон оставался в коммунальной квартире, и я мог спокойно пользоваться им до последней минуты своей жизни в этой квартире. Но справку о том, что я свой телефон не сдаю, и что, следовательно, он будет потом оплачен, мне все же нужно было получить. Поэтому пришлось и в телефонное управление проехаться, и в очереди там выстоять.

Добывание этих справок (а также покупка билета на самолет, что тоже потребовало стояния в очередях) заняло три дня. После этого я заплатил 900 рублей за отказ от гражданства и за свой заграничный паспорт, и явился в ОВИР, где и получил, наконец, выездную визу.

Напомню: в советскую эпоху человек, выезжавший из Советского Союза за границу (на время или навсег­да), должен был получить не только въездную визу от государства, в которое он ехал, но и выездную визу от советского правительства. Кроме того, советское правительство требовало, чтобы люди, выез­жавшие именно в Израиль, отказывались от советского гражданства; хотя от людей, выезжавших в другие страны (например, от женщин, вышедших замуж за иностранцев), этого не требовали. Впоследствии, уже при пере­стройке, верховный суд признал это требование незаконным, и российская власть официально (и бесплатно) вернула гражданство группе видных диссидентов, которые были лишены гражданства (Солженицыну, Макси­мову и другим). Однако людям более скромного ранга, лишенным гражданства, этого даже не предложили. Причем, говорят, некоторые былые эмигран­ты, которые сейчас хотят вернуть себе российское гражданство, должны за это заплатить круглую сумму. То есть, сначала они заплатили за то, что их незаконно лишили гражданства, а теперь их вынуждают платить за возвращение этого гражданства, отнятого незаконно.

Теперь мне предстояло прокатиться в Москву для получения израильской въездной визы и легализации своих документов. В Москве я, должно быть, из­рядно обогатил столичный таксомоторный парк, целыми днями разъезжая на такси из одного учреждения в другое (ибо поездки на общественном транспор­те занимали слишком много времени). Я побывал в нидерландском посольст­ве, представлявшем интересы Израиля в Советском Союзе (поскольку наша страна на имела дипломатических отношений с Израилем), чтобы получить там израильскую визу, и в австрийском посольстве, чтобы получить транзитную визу для проезда через Вену. Дважды я побывал в министерстве юстиции и в министерстве иностранных дел, чтобы легализовать копии своих документов: там тоже были очереди, состоявшие отнюдь не только из евреев. Так, в одной из этих очередей я разговорился с молодым армянином, приехавшим в Москву из Еревана. Он говорил по-русски с сильным акцентом, но не армян­ским, а французским. Он рассказал, что родился в Париже и приехал в Армению подростком вместе с родителями двенадцать лет назад. Я спросил:

– И сколько времени вы добивались разрешения вернуться во Францию?

– Двенадцать лет, – ответил он.

Сделав все дела в Москве, я вернулся в Ленинград собираться в дорогу. За несколько дней до отъезда я поехал на таможню сдавать свой багаж. Отправка багажа прошла гладко, потому что у меня не было никаких драгоценностей, а багаж в основном состоял из книг. Лишь одну книгу мне запретили вывезти – советское издание повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Согласно правилам, не разрешалось вывозить за границу материалы, содер­жавшие государственную тайну, а также антисоветскую пропаганду. Не знаю, по какой из этих двух категорий пошла повесть Солженицына. Пока таможенники рылись в моих книгах, я к месту вспомнил слова, по мнению нынешних национал-патриотов, «еврейского поэта»[7] Генриха Гейне:

«Глупцы, вам ничего не найти,

И труд ваш безнадежен!

Я контрабанду везу в голове,

Не опасаясь таможен».

После того как отправка книг багажом была закончена (зная, что никакие рукописи вывозить не разрешалось, основные свои рукописи я заранее отправил в Израиль через нидерландского консула), 6 апреля я приехал в аэропорт, прошел таможню со своей ручной кладью и вылетел в Вену.

Мой «исход» прошел относительно благополучно – благополучнее, чем «исход» большинства людей, которых я знал. Я избег многих трудностей, которыми меня с лихвой хотела снабдить советская власть. А главное, я полу­чил разрешение уехать, и меня миновала участь тех, кто этого разрешения не получил, – так называемых «отказников», лишившихся работы и заработка и оставшихся на мели, между небом и землей, в положении отверженных, которые не могли ни уехать, ни вести «нормальную советскую жизнь».

 

Все сначала

 

…в любое мгновенье не поздно, начните сначала!

Андрей Вознесенский

 

Итак, 6 апреля 1973 года я сел в самолет на Вену, а 10 апреля прибыл в Израиль. Моя семья была разрушена, я оставил в России жену и дочь, оставил друзей, многих из которых знал с детства, порвал со страной, в которой родился и вырос, и понимал, что впереди меня ждет еще немало трудностей, и мне придется все начинать сначала, – но я был, наконец, свободен!

Я остаюсь человеком русской культуры, кем бы ни считали меня национал-патриоты, вроде моего вышеупомянутого бывшего друга: большинство книг в моей библиотеке – на русском языке, и я про­должаю переводить стихи и прозу на русский язык, чему есть свидетельства и в российских библиотеках. И этим я, как мне кажется, вношу какой-то скромный вклад в русскую (а не, как выражаются национал-патриоты, в «русскоязыч­ную») культуру. Но, уехав из России, я в то же время внес свой скромный лич­ный вклад и в исполнение заветной мечты национал-патриотов, заключаю­щейся в том, чтобы сделать Россию judenfrei. И меня должен не бранить, а до небес превозносить, например, журналист Щекатихин, который пишет в легальной российской газете, что «только изгон жидов из России может открыть дорогу для ее возрождения»[8]. Приведенная цитата – лишь одна из бесчисленных подобных цитат, которые я мог бы привести, но воздержусь, ибо, как я уже цитировал, «кто не слеп, тот видит». Так что и сейчас – когда Россия преобразилась и продолжает преображаться, – я, читая такие цитаты, лишний раз убеждаюсь, что мне не стоит жалеть о своем выезде из этой страны. И у меня не возникает ни малейшего побуждения в нее снова пере­ехать или даже, на худой конец, вернуть себе незаконно отнятое у меня советское (ныне российское) гражданство. Но я рад, что теперь, наконец-то, в Рос­сии есть свобода печати, и что человек, который имел и потерял советскую прописку, может печататься в России под своей фамилией. Это внушает мне надежду, что господин Щекатихин, вопреки своим утверждениям, не выражает мнения не только большинства, но даже сколько-нибудь значительного меньшинства русского народа.

[1] An Anthology of English and American Verse. Progress Publishers, Moscow, 1972.

[2] Игал Алон. «Щит Давида». Библиотека-Алия, Иерусалим, 1985.

Евангелие от Матфея, гл. 7, ст. 21

[4] Цит. по: В. Бетаки. «Русская поэзия за 30 лет: 1956-1986». «Antiquary», Orange, Conn., 1987, p. 261.

[5] Городу и миру (лат.).

[6] А.Н. Косыгин. Директивы XXIV съезда КПСС по пятилетнему плану развития народного хозяйства СССР за 1971-1975 годы. Изд-во политической лит-ры, М., 1971, с. 5.

[7] С. Семанов. «Судьба белого генерала до и после кончины» («Наш современник», 2001, №2, с. 190). Сергей Семанов – тот самый упомянутый выше «старый друг, некогда человек вполне демократических взглядов, а сейчас подавшийся в национал-патриоты» – историк, публицист, внезапно превратившийся в 90-е годы в сталиниста и антисемита, из-за чего папа отчаянно спорил с ним в переписке, в том числе открытой; см. «Они посажены при Сталине». Письмо ученому другу С.Н. Семанову (журнал «Звезда», 1998, №12). – Примечание Ларисы Мелиховой.

[8] E.А. Щекатихин. «Какая разница – при Ленине, при Путине? – Россия во власти жидов» («Наше отечество», 2000, №129, стр. 1).

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *