О том, что было
(фрагменты автобиографической повести)
Занятия и режим дня на курсах ПВО в Либаве мне нравились. Жизнь воспринималась светлой, счастливой. В субботу вечером, 21 июня 1941 года, после отбоя в кубрике, где нас было пять человек, ещё шум и смех: это Родик-мохнатый в одних трусах изображает обезьяну с её ужимками и прыжками. Это ему, с его необыкновенно густой растительностью по всему телу, очень хорошо удавалось. Но вошёл дневальный по роте, сделал замечания тем, у кого брюки, фланелевка, гюйс, тельняшка лежат на табурете перед койкой неровной стопкой, потушил свет и ушёл.
Ночью мы проснулись от сильных глухих взрывов. Содрогались стены, дребезжали стёкла. Пройдёт череда взрывов – тишина. Потом опять череда взрывов. Так несколько раз. Никто с уверенностью не мог сказать, что всё это означало.
В воскресенье после завтрака курсанты отправились на полевые занятия. Наш взвод расположился на лужайке у перелеска за городом. Вдруг послышался гул самолётов. И сразу же затарахтели зенитки. Самолёты летели звеньями с юга на север вдоль берега моря, по три самолёта в звене. По обе стороны от самолётов – и справа, и слева от них, то и дело возникали маленькие облачка. Это рвались снаряды зенитных батарей. Казалось, эти разрывы сопровождали самолёты, не давая им свернуть ни вправо, ни влево.
Мы попросили командира объяснить, что за грохот взрывов был ночью, и что это за стрельба по самолётам, которые только что пролетели над нами? Про ночные взрывы он ничего сказать не мог, а в отношении только что происшедшего – высказал предположение, что это, наверное, были учебные стрельбы. Тому, что говорит командир, надо верить. И в то же время думалось: снаряды-то рвались в непосредственной близости от самолётов. Этак они могли попасть и в самолёт. Что тогда? Может быть, это вовсе не наши самолёты, а немецкие?.. Только возобновили мы занятия, как прибегает посыльный с приказом собраться всем в столовой училища.
В столовой было тесно; большинство курсантов стояло, сесть было негде. Из большого чёрного репродуктора на стене раздался голос диктора: в 12 часов дня будет выступать народный комиссар СССР по иностранным делам товарищ Молотов Вячеслав Михайлович. Наступило напряжённое ожидание. Потом в полной тишине раздался голос товарища Молотова. Нарком сказал, что ночью гитлеровская Германия напала на нашу родину; немецкие самолёты сбросили тысячи бомб на Брест, Киев, Ригу, Либаву, Каунас, Вильнюс, Севастополь, Одессу. В нашу мирную страну пришла война.
После обеда был проведён поротно краткий инструктаж; розданы винтовки и ленты с патронами, и весь состав училища двинулся маршем за город, чтобы занять позиции для обороны Либавы. Впереди шли машины с грузами. Из своих личных вещей, сказали, ничего брать не надо – всё будет цело. У меня в ящике стола в учебной комнате остались две книги: «Домби и сын» Диккенса на английском языке, которую я купил у букиниста в Либаве, и «Кола Брюньон» Ромена Роллана из библиотеки училища. Взял с собою только наручные золотые небольшие часы, зашил их в поясе брюк. Это были мои первые в жизни часы. В Ленинграде в то время часы были очень дороги, и вообще это была редкость для студента. В Либаве же был большой выбор всевозможных часов.
Солнце уже зашло, когда привезли ужин. После питания, к которому мы привыкли в училище, паёк показался нам слишком бедным. К тому же, не хватило чая. Мучила жажда. Но к ночи отыскали вдалеке то ли болотце, то ли ручеёк. Предстояла ночёвка под открытым небом на холодной, сырой от росы траве. Тоска по училищу, где было так тепло, светло, сытно и уютно. Трудно было с этим смириться, и неудобно об этом писать, но так и было. В то время я ещё не представлял себе полного смысла понятия «война».
Ночью появились немецкие самолёты. Их не было видно, но они летали над нами и обстреливали нас трассирующими пулями. Как змейкой извивается струя воды из шланга, когда раскачиваешь его передний конец, так и красные жучки этих пуль извилистой змейкой сыпались с неба на наши головы. Во всём теле огромное напряжение. Во рту пересохло. Наконец, самолёты ушли. К счастью, никто не пострадал.
Рано утром мы увидели цепочку немцев на лугу, недалеко от нас. Все они были в маскировочных халатах, размалёванных в зелёные, жёлтые и тёмные цвета. Они вскакивали, бежали в нашу сторону, опять падали в траву, где их было совсем не видно, отползали в сторону и вновь вскакивали уже в другом месте. Позади первой цепочки надвигалась вторая, третья. Они шли в атаку, обстреливая нас из винтовок и пулемётов. Курсанты не дрогнули. Стреляли в них и мы, и небезуспешно. Не раз видел, как немец на ходу сникал и падал, хотя я и не был уверен, что именно я его подстрелил, – стреляли-то все.
Вдруг завыли немецкие мины и с треском стали взрываться возле наших окопов. Сильный удар резко толкнул мою винтовку. Осколок мины врезался в мой штык. Штык изогнулся в сторону дула, и стрелять стало невозможно. Пришлось штык снять и отбросить.
Немцы, наконец, стали отходить, забирая своих раненых и убитых. А у нас к тому времени уже кончился запас патронов. Когда обстрел стих, наш командир роты прошёл вдоль фронта и, остановившись возле нашего окопчика, сказал: «Курсант Поздняков и курсант (он назвал фамилию моего друга Даниила), сходите в штаб, передайте начальнику эту записку и принесите три ящика патронов».
Оставив винтовки, мы выскочили из окопа и, пригибаясь, побежали в сторону шоссе. Вдруг видим: около куста лежит наш курсант. У него перебито правое предплечье. Стонет. Лицо бледное, губы спёкшиеся, глаза умоляющие. Что делать? Надо как-то перевязать ему руку, но у нас ни бинтов, ни медикаментов. Я снял тельняшку, оторвал лоскут от подола, и мы перевязали раненому руку, как умели. А земля под ним была вся сырая, и пахла так, как может пахнуть только земля, смоченная кровью. И от запаха этой земли и крови у меня кружилась голова и поташнивало. Мне было очень жаль этого незнакомого, но такого близкого курсанта. Но что мы могли ещё для него сделать? Чем помочь? Мы постарались лишь успокоить его надеждой, что скоро придёт санитарная машина и отвезёт в госпиталь.
В штабе мы получили три ящика патронов и узнали о предполагаемой атаке на немцев. Ящики были небольшие, но увесистые, по 20 килограмм в каждом. Один ящик несли вдвоём в одной руке, а в другой тащили по второму ящику волоком.
Пронёсся слух, что штаб наш куда-то рассредоточился; что начальник нашего училища ушёл на катере в Ригу; что ожидается прибытие немецких танков; что спасения нам не будет – либо убьют, либо прижмут к морю, возьмут в плен. Ни сушей, ни морем выбраться из окружения мы не сможем. Мы не знали, зачем начальник училища отправился в Ригу – может быть, просить подкрепления. Но всё равно, все осуждали его поступок. Как капитан всегда последним покидает свой корабль при гибели корабля, так и начальник училища должен был быть с нами до конца.
…Мы сидели в окопе, пригибаясь, если завывающий свист мины раздавался совсем близко. Внезапно я почувствовал, будто кто-то ударил меня сзади по затылку раскалённым железом. Непроизвольно вскинул руку и ладонью прижал голову. Ощутил кровь на затылке, на шее и понял, что меня ранило осколком мины. Доня оторвал от моей, уже оборванной, тельняшки длинный лоскут и перевязал мне голову. Стрелять я мог. Стрелял стоя, из-за бруствера, хотя ноги мои слабели.
На закате солнца пришла грузовая машина. Доня помог мне забраться в кузов. На покрытом соломой днище кузова лежали моряки, человек десять-двенадцать. Я не знал, кто из них жив, кто мёртв. Я наметил местечко, где приткнуться, и лёг между ними. Фронт и мои друзья остались позади. Это было 27 июня 1941 года.
Работа в хирургическом отделении Либавской городской больницы шла полным ходом. Нас зарегистрировали, осмотрели ранения и назначили очерёдность – кого за кем возьмут на операцию. Помылись, кто как мог, сдали свою одежду, переоделись в больничное бельё…
Операция закончена, и хирург подаёт мне на лоскутке марли поблёскивающий изломами осколок мины, который извлёк из моего затылка. Этот кусочек металла напоминал по форме изогнутый стручок арахиса. Я взял его с собою в палату, положил в тумбочку, но потом он куда-то бесследно исчез. И ладно, что исчез.
Меня беспокоили мои позолоченные часы. Жаль, если исчезнут. Когда мы сдавали одежду – часы так и остались в поясе брюк. В куче потом не найдёшь ни своих брюк, ни своего бушлата, ни фланелевки. Палата была большая, коек на двенадцать. Вскоре до нас дошёл слух, что немцы в Либаве. Мы не верили, считали, что это пустая болтовня. Потом один из краснофлотцев рассказал, как он выходил во двор больницы, выглянул на улицу и видел группу немецких солдат, проходящих мимо. Настроение упало. Что будет с нами – неизвестно. На душе тревожно и тоскливо. Но о плене мы даже не думали.
И вдруг к нам в палату входят два немца; один, видно, чином постарше, другой – его адъютант. Они прошли на середину палаты, и адъютант сказал на ломаном русском: «Господин офисир имеет сообщить вас, што ви теперь есть дойче кригсгефангене, это есть пленные. Через два дня вас повезут в Германию». И они ушли. В палате тишина. Только теперь дошло до меня то, что казалось невозможным – я в немецком плену. И это уже реальность. Реальность эту надо осмыслить. И призадумались ребята.
На следующий день один из нас, взглянув в окно, сказал: «Смотрите, вон наши два врача убирают мусор во дворе». Я тоже подошёл к окну. Во дворе увидел двух мужчин с мётлами в руках. На них были серые халаты. Сразу же бросились в глаза большие жёлтые треугольники, пришитые к их спинам. Эти люди были евреи. Одного из них я узнал: это был тот самый хирург, который меня оперировал. Теперь он подметал двор.
После обеда нас по несколько человек отводили в баталерку, где каждый отыскивал свою форму и переодевался. Там же были защитного цвета гимнастёрки и брюки. Можно было надевать, что хочешь. С трудом, но я всё-таки отыскал все свои вещи. В поясе брюк нащупал свои часы. Оделся по полной курсантской форме. Вскоре пришли немцы и приказали строиться во дворе. Под конвоем повели к причалу. У причала стояла самоходная баржа. Завели по трапу на баржу и приказали спускаться через люк в трюм. В трюме, очевидно, перевозили известь, потому что на дне, по углам, вдоль бортов – всюду были оставлены насыпи извести. Никто не знал, куда нас везут. Сидеть было не на чем. Подстелить было нечего. Улеглись прямо на пол, на известь. Дорогая сердцу матросская форма, которую мы всегда старательно наглаживали и которой мы гордились, приобрела неописуемый вид. Через некоторое время в трюме образовался тяжёлый, тлетворный запах. Известь местами была подмочена и издавала удушливые испарения. К вони гашёной извести прибавлялся характерный запах гниющих ран. Нас ждал немецкий концлагерь. Наступала ночь. Это было, согласно справке из Центрального Государственного архива Латвийской ССР, 5 августа 1941 года.
Мне думалось, что если война затянется, то за лето я обязательно рискну на побег. А уж зимовать в плену ни за что не буду. Но я не представлял себе диких условий быта в плену и всех ужасов пленной жизни. Плен затянулся на один год и девять месяцев.
Баржа пришвартовалась у пристани города Мемель, в Пруссии. Раздались немецкие окрики: «Шнель! Шнель! Раус!» («Быстро! Быстро! Вон!») Все, кто мог ходить, вышли. После ночи на жёстком и холодном железном днище трюма, в спёртом воздухе, почти без сна, мучаясь от жажды, я шёл с больной головой, чувствуя себя совсем разбитым. Позже я не раз отмечал, как удивительно человеческий организм приспосабливается к борьбе и противостоит неизбежным трудностям. Первая ночь плена была не самая худшая, а я перенёс её с большим трудом. Дальнейшая жизнь в плену была во многих отношениях ещё тяжелее, но я чувствовал себя бодрее. Создалась, очевидно, подсознательная установка «не поддаваться!», и организм вёл себя соответственно.
Под конвоем нас повели в концлагерь. Широкое, без единого деревца поле, обнесённое колючей проволокой в три ряда. На площади несколько дощатых бараков. Команда «Айнтретен!» («Стройся!»). Подходит комендант тюрьмы в офицерской форме; за поясом револьвер, за голенищем сапога хлыст – типичная фигура фашиста. Мы стоим длинной шеренгой. Комендант, вытащив револьвер, подходит к первому пленному и, подталкивая дулом под подбородок, резко и грубо спрашивает, смотря в упор ему в глаза: «Бист ду йуда?» («Ты еврей?») Так, угрожая револьвером, он опросил каждого. Возможно, еврей, если бы он оказался среди нас, мог не выдержать этого испытующего взгляда в упор и выдал бы себя невольным волнением. Но каждый из нас спокойно ответил: «Найн. Русише. Украине». Всех ребят я не знал. Может, между нами в той шеренге были и евреи. Хвала им.
В Мемеле мы пробыли около недели. Из Мемельской тюрьмы нас, моряков, вывезли на грузовых машинах. Через несколько часов проехали небольшой хуторок и щит с надписью «Heidekrug» – и остановились у ворот концлагеря. Но площадь этого лагеря была раза в четыре больше, чем в Мемеле. Зашли. Слева – печь с котлами под навесом и стойка, на которую ставили вёдра с эрзац-кофе утром и жиденькой похлёбкой вечером. За кухней – сарай для дров; в отдалении – туалет. Справа от ворот стояла клетка из железных прутьев в рост человека, – пленные называли её «курятником». В этот «курятник» сажали тех, кто чем-либо не угодил «герру постену» (часовому), и держали там, на голой земле и на солнцепёке или под дождём, без воды и пищи сутки и больше. Приближаться к «курятнику» было запрещено. Перед воротами – большая свободная площадка, а от неё вглубь тянулось в два ряда несколько огромных брезентовых палаток, человек на восемьдесят каждая.
В октябре, когда начались ночные заморозки, умирали по 30-40 человек в день. Большинство умирало от дизентерии. Пренебрегая осторожностью, они по пути на работу или с работы срывали с травы, с кустов какие-то ягоды и ели их, жевали листья, подбирали падаль. На моих глазах двое, увидев на обочине дохлую ворону, разорвали её на части и спрятали куски в карман. Я воздерживался от такой еды. Предпочитал голодать. Старался убедить себя, что можно привыкнуть к голоду. И кажется, действительно, привыкал. Хотя во сне грезилось, что у меня во рту хлеб, и я жую его всеми зубами. Хлеба в Хайдекруге не было, хотя то, что нам выдавали вечером, называлось «дас брот» (хлеб). Это были куски чёрно-бурой вязкой массы; вероятно, смесь свёклы с золой и с небольшим количеством муки. Выдавали по полбуханки на восемь человек. Придя в палатку, расстилали шинель, клали на неё хлеб, все рассаживались вокруг и начинали делить его на восемь частей. Чтобы никому не было обидно, каждый кусочек – а кусочки эти величиной со спичечный коробок – обмеряли ниткой и в длину, и в ширину, и в высоту, собирали крошки и докладывали их к порциям, которые казались поменьше.
В конце октября моряков построили и отконвоировали на станцию. Заперли в товарном вагоне. Несколько часов мы ехали неизвестно куда. Приехали. Освобождаем вагон. На вокзальном здании надпись «Gottenhafen». Это был польский город Гдыня, немцы же переименовали его в «Божью Гавань». Прямо с вокзала повели в жарилку. Нас всех под душ, а одежду – в дезкамеру. Дали на несколько человек по кусочку чёрного мыла. Вода была чуть тёплая, но мы были рады и этому. Когда мы получили своё бельё, и я извлёк из пояса свои часики, – понял, что часов у меня больше нет. Как я берёг их, как они мне нравились! Они прошли со мною и фронт, и больницу, и первые, очень тяжёлые месяцы плена. Они были для меня, как близкий друг, который как-то радовал меня. И вот – циферблат потускнел, корпус и стрелки сделались бурыми. Я завёл их, и они пошли. Возможно, они и время показывали бы неплохо – не проверял. Они уже больше не радовали меня. Затолкал их опять за подкладку пояса, не представляя, зачем они мне теперь, и что я с ними буду делать.
С кормёжкой было едва ли лучше, чем в Хайдекруге. Один раз в день, после работы, наливали миску брюквенного супа; а эрзац-кофе утром и вечером. Только в Хайдекруге суп-похлёбку варили из крупы – и изредка из брюквы. Здесь же изо дня в день только брюквенный суп, и очень редко – крупяной. Голод, как и раньше, заставлял нас думать о еде.
Первое время работали на разгрузке угля из товарных вагонов. С наступлением морозов нас стали водить на огромный трофейный торговый корабль «Antonio Delfini», ранее принадлежавший Голландии. Корабль этот надо было покрасить заново, а для этого требовалось соскоблить старую краску снаружи и внутри. В этом и заключалась наша работа. Ни защитных очков, ни фартуков не дали. Выдали только специальные скребки. Работать приказали внутри, где было относительно тепло. Работа вроде и не тяжёлая, но изнурительная – однообразные движения в течение многих часов, раздражающий скрежет десятков скребков о металл. Содранная краска и пыль попадала в глаза, липла к лицу, забивалась в нос, в уши, впивалась в одежду. Конвоиры стояли на палубе, присматривая за трапом, ведущим с корабля на берег. Время от времени то один, то другой из них заходил в отсек посмотреть на наши успехи. А мы не очень-то торопились. Освещение в отсеке было слабое, и при таких темпах работы на корабле хватило бы на сто лет.
Освоившись, ребята по одному осторожно стали уходить в разведку по кораблю. Оказалось, корабль обитаем: на нём жили голландские моряки. Вскоре обнаружили и бак для отходов. Некоторые возвращались из похода с кусочками чёрствого хлеба, с корочками сыра… Голландцы относились к нам миролюбиво. Их можно было не остерегаться, но надо быть очень осторожным, чтобы не попасться конвоиру. Так проходит месяц, второй, третий. Глаза у всех воспалились, слезятся, все кашляют…
В середине зимы Василий Седов, по нашему общему совету, договорился с коком голландской команды, чтобы тот ежедневно готовил для нас, советских моряков, к обеду кастрюлю супа. Василий был хорошим дипломатом. Переговоры он провёл умело, и кок согласился. После этого мы ежедневно посылали на камбуз двух ребят за кастрюлей супа к обеду. Каждому доставалось по тарелке вкусного фасолевого или горохового супа с сухарями. Немцы-конвоиры знали об этом, но не возражали. Они ещё до нас стали наведываться в тот же камбуз. Голландцы во многом облегчили нашу жизнь. Мы стали чувствовать себя крепче, бодрее. Так продолжалось до весны. Объекты работ сменились. Я попал на работу в пакгаузе, на картофельный склад.
В августе 1942 года мы прибыли в лагерь в окрестностях Данцига. Данциг – польский портовый город, расположен он в устье реки Вислы, на одном из её рукавов. Теперь этот город называется по-польски, как и прежде – Гданьск.
Лагерь обнесён колючей проволокой в три слоя, с козырьком. По углам – вышки, часовые с винтовками. Внутри – ряды деревянных одноэтажных бараков. В каждом бараке нары в два этажа, с узким проходом между нарами и стеной, и два маленьких окна, одно против другого. Под потолком – маленькая лампочка. Нары были слегка притрушены соломой. Моё место на втором этаже. Там же заняли места Костя Береснёв, Паша Бокулей, Гриша Коваль, Иван Дуняк.
Метрах в десяти от нашего лагеря проходило проволочное ограждение французского лагеря военнопленных. У меня ещё свежи были кое-какие знания французского языка, поскольку в институте, кроме английского как специального предмета, мы изучали французский. Некоторые французы и наши ребята подходили к изгороди, где можно было хорошо слышать друг друга, но разговора не получалось – ни слова не понимали ни наши, ни они. Я же пока молчал, не хотел сразу выдавать, что кое-что у французов понимаю. Да и немцы окриками отгоняли нас от изгороди.
В Данциге мы разгружали вагоны с углём на заводах и складах, выгружали лес и дрова из вагонов, разгружали пароходы с рудой в порту и загружали их углём. Работы были тяжёлые и грязные. На эти объекты посылали команды от 20 до 40 человек. Легче и чище была работа на пристани, куда подходили баржи с разборными стандартными домиками. Для работы на пристани уводили 80 человек. С баржи сносили на берег панели стен, части крыш, двери, рамы, ящики со стеклом и со всевозможным железом: дверные ручки, петли, скобы, шурупы и тому подобное. Всё это складывали в штабеля, и эти штабеля тянулись метров на 500. С нами было три немца-вахтёра и один гражданский – работник склада, который указывал, какие детали куда нести. При этом мы не упускали возможности хоть чем-нибудь, хоть как-нибудь напакостить немцам. Улучали минуты, чтобы сбросить за борт ящики со стеклом или с арматурой.
Зиму 1942-1943 года работали на маргариновом заводе, – не в цехах, а во дворе. Мёрзнуть не приходилось, потому что всё время двигались, причём с грузом. Выгружали из вагонов мешки с солью, каждый мешок весом в 30 кг; коробки с патокой, что-то ещё. Всё это надо было затащить на второй этаж. Двое вывозили на тачках из цеха коробки, заполненные пачками маргарина. Несколько ребят затягивали эти коробки металлической лентой. Мы же, разгрузив вагон из-под соли, загружали его коробками с маргарином.
К каким только фокусам ни прибегали те, кто решался пронести маргарин через проходную! В проходной сидел старый поляк, – и хотя он обыскивал каждого, ощупывая его со всех сторон и сверху донизу, очень тщательно, – он был добродушным стариком. Обнаруживая краденый маргарин, отбирал его, а несунов громко ругал и по-польски, и по-немецки и грозился, что если кто-нибудь попадётся во второй раз, он задержит его и доложит начальству. Отобранный же маргарин старик-контролёр и наши конвоиры делили между собой. Виновные же получали пинок в спину.
Однажды в марте я попал в команду, которая должна была работать на корчевании пней на берегу Вислы. Оказалось, что на ту же баржу, которая должна была перевезти нас на другой берег, взошла ещё и группа пленных французов. Работали мы в разных местах, а на барже перемещались вместе. Относились мы друг к другу дружелюбно, а я стал переводчиком. Французы пригласили приходить к ним вечером, рассказали, в какой барак зайти. Обещали хорошо накормить и угостить сладостями.
Я решил попытаться пролезть к ним в лагерь. Попасть туда можно было только путём подкопа. Самое удобное место – за уборной. Там и земля рыхлее, и укрытие от посторонних глаз, и густая тень. Как быть с изгородью на французской стороне, я не представлял. Но там был всего один ряд колючей проволоки, и это облегчало мою задачу.
Работая ложкой, я в первую ночь прокопал полпути, а на день присыпал канаву щепками и мусором. На вторую ночь, уже лёжа под проволокой, я кое-как закончил подкоп. Чтобы было легче пролезть, я не взял бушлат, но всё равно цеплялся за проволоку то фланелевкой, то брюками. Руки исцарапал в кровь, брюки разодрал. Часовой на вышке не заметил меня. Французская изгородь была освещена. Но не возвращаться же? Быстро приподнял нижний ряд проволоки. Она поддалась, и я пролез во французский лагерь.
Нашёл нужный мне барак. Вошёл. Барак такой же, как и у нас – нары в два этажа. У дальней стены столик. Над ним лампочка. За столом один пишет, двое играют в карты. Увидели меня, окружили, узнали. Дали мыло, налили воды, чтобы умыться. Усадили к столу. Увидев на мне разорванные брюки, дали иголку с ниткой. Я снял брюки, чтобы пришить оторванный лоскут. Меня облачили во французскую шинель. Ребята все хорошие, весёлые, общительные. На голову мне надели берет набекрень. Настоящий француз! Говорят мне то по-французски, то на ломаном английском или немецком. Предлагают остаться в их бараке под видом французского военнопленного, чтобы в будущем уехать с ними во Францию. Накормили меня печёной картошкой и варёной сахарной свёклой. Напоили по-настоящему заваренным чаем с печеньем. Я не говорил, что собираюсь бежать из плена; просто интересуюсь: каким образом, с наименьшим риском, это сделать?
Возможность побега сушей отвергли сразу. Сказали: только на пароходе, причём на шведском. Швеция – нейтральная страна. Она не выдаст. Путь быстрый и короткий. Главное – спрятаться на корабле получше. И предупредили: бежать из-под носа у немцев – воспринимается ими как глубокое оскорбление, как факт, что они остались в дураках. Они будут искать с собаками и безжалостно накажут. Но это самый надёжный и быстрый путь. Французы просто околдовали меня этой идеей.
К себе в барак я благополучно вернулся и лёг спать. Но уснуть долго не мог. Мучился вопросом: а как же всё это сделать? От одних конвоиров уйти, к другим прийти, – и всё это проделать так, чтобы и те, и другие ничего не заподозрили. Легко было французам рассуждать…
Состав команд никогда не был постоянным. Когда утром на разводке комендант объявлял: «На пристань восемьдесят человек – становись!» – толпа бегом устремлялась на указанное место. «В порт двадцать человек – становись!» – становиться никто не торопился. Конвоир сам отсчитывал кого попало.
В порту я обратил внимание на такую систему: один конвоир стоит у трапа, второй следит, чтобы никто не сачковал. Когда кому-нибудь из наших надо было сойти на берег по нужде, он подходил к конвоиру у трапа и отпрашивался. Конвоир выдавал ему специальный жетончик. С жетончиком и лопатой в руке пленный спускался на берег, а через 10-15 минут поднимался на борт с лопатой и отдавал жетон конвоиру. Вариант, как проникнуть на пароход, напрашивался. Надо найти товарища, который согласился бы помочь мне. В день отплытия парохода он должен пойти с командой в порт. В условленный час он должен быть на берегу в условленном месте и ждать моего прихода. Для этого он должен минут за пять до того отпроситься у конвоира и взять у него жетон. Жетон и лопату он передаст мне. Я вхожу на пароход, отдаю жетон и спускаюсь в трюм.
Корабль под разгрузкой и погрузкой стоит 3-4 дня. Поэтому надо не прозевать день прибытия «шведа», чтобы на следующий день пойти работать на этот корабль с целью разузнать, когда точно уходит корабль в обратный рейс, и в какой порт он направится. Шведские моряки, без сомнения, знают английский язык. На корабле попытаться изучить, где ещё, кроме трюма, можно запрятаться. Сам же я в день отплытия иду работать на пристань. Отпрашиваюсь у конвоира по нужде, и к условленному часу прибываю в порт, где встречаюсь со своим помощником. Он сидит в укрытии до конца рабочего дня, а когда все остальные сойдут с корабля на берег, незаметно присоединяется к ним, так, что будет видно, что все на месте, и на пароходе никого не осталось.
«Шведа» всё не было. Я отыскал за вагонами в порту, где были насыпаны терриконы угольной пыли, удобное укрытие, где помощник мог бы спокойно ожидать меня. Один раз я рискнул удалиться от территории со штабелями чуть дальше в сторону порта, чтобы разведать, как надо будет идти. Идти придётся краем города. Море справа. Дальше видны портовые краны, железнодорожная ветка. Во время этой разведки я уже ощутил реальность побега. Назад к барже вернулся благополучно. Как быть со временем? Нужно точно знать время. Выход один: я на пристани справляюсь о времени у распорядителя складом, а мой товарищ на корабле – у шведов.
Кого же посвятить в мои планы? Мой выбор остановился на Иване Дуняке. Раньше мы друг друга не знали. Познакомились в плену. Хороший, честный парень. Точно моего роста. А это важно, чтобы сбить с толку немца на трапе.
Отозвав Ивана в сторонку, я рассказал ему всё: и о плане побега, и о его роли. Он молчал. Раздумывал. Потом сказал: «Это огромный риск. Поймают тебя – собаками затравят, плётками засекут. И меня наравне с тобой. Ты-то хоть для себя выгоду искал, а меня за что будут терзать?»
Я, конечно, предполагал, что могу получить отказ, но по наивности надеялся на положительный ответ. Сердце заныло от мысли, что все мои надежды тщетны. Но обижаться не на что. Рассуждения Ивана правильны. Только самый преданный и самоотверженный друг согласится пойти на такой риск. Только человек самых высоких нравственных качеств может согласиться рисковать собой ради призрачного счастья другого.
И тут же Иван сделал мне такое предложение: «Глупо рисковать без пользы. Побежим вместе. Возьми меня. Я согласен с твоим планом. Вдвоём даже лучше будет».
Я согласился. Бежим вдвоём. Только теперь придётся искать двух ребят, готовых идти на риск ради других. Найдутся ли такие? Я начал сомневаться. Но долго искать было нечего: из всех знакомых ребят самыми близкими мне друзьями были Костя Береснёв и Паша Бокулей. Дуняк не возражал. Вечером поговорили с ними, и они оба согласились помочь. На душе стало легче. План побега спасён!
5-го апреля узнаю: группа ребят работала на шведском корабле, разгружали железную руду. Волнение охватило меня. Пришёл, наконец, корабль, который я ждал с таким нетерпением, пришла за мной моя судьба! Значит, мне обязательно надо попасть на этот корабль, чтобы точно узнать, когда он снимается с якоря и в какой порт пойдёт. Утром шестого становлюсь в команду «Порт». Подходим к трапу. У стены стоит большой корабль под шведским флагом – жёлтый крест на голубом фоне. На борту слова – «Knut Gamsun».
Во время перерыва я прошёл по левому борту вперёд, за каюты, где немец меня не видит. Изредка мимо меня проходят шведские матросы в серых парусиновых робах. Как заговорить? Как спросить о главном, не вызывая подозрений? И вот вижу – проходит высокий молодой матрос, на лице улыбка. Я решился. Спрашиваю его:
– Извините, вы разговариваете по-английски?
– Да, – отвечает он. – Что вы хотите?
– Да просто хочу поболтать по-английски. Вы швед?
– Да.
– А я русский. Никогда не видел шведа раньше. Вы понимаете что-нибудь по-русски?
– Нет, – говорит. – Но я хорошо знаю английский, норвежский, датский…
В таком лёгком непринуждённом стиле поговорили о том, о сём. В результате я узнал, что теплоход будет загружаться углём, погрузку намечено закончить 9-го, чтобы вечером того же дня выйти в море. Куда?
– В Стокгольм, – сказал доброжелательный швед. – Работы ещё много, но, думаю, управимся к сроку. Русские – хорошие парни, не подведут!
7-го апреля в порт пошли Костя и Павел. Им предстояло подыскать место укрытия, где они будут ждать меня с Дуняком, и потом отсиживаться до вечера. Таким укрытием на берегу мог быть либо пустой вагон товарняка, либо мелкий, перемешанный с пылью, уголь, горы которого тянулись позади состава.
8-го апреля в порт пошли все четверо. Косте и Павлу надо было убедиться в надёжности укрытия, и показать его Ивану. Они избрали небольшую пещерку в завалах каменного угля. Ивану надо было точно приметить местонахождение этой пещерки, чтобы на следующий день сразу найти её. Мне же предстояло ещё раз поговорить с кем-то из шведов. Во время перерыва Дуняк, Костя и Павел сошли на берег, а я пошёл к носовому трюму. Вижу: трюм уже полностью загружен и закрыт досками. Матросы задраивают его сверху брезентом, а брезент заклинивают. Тут же стоял осанистый моряк с трубкой во рту и в форменной фуражке – типичный боцман. С ним я и завязал беседу. Сведения оказались те же – теплоход отправляется в обратный рейс 9-го, после погрузки. Порт назначения – Стокгольм.
9-го апреля 1943 года Костя и Павел отправились с командой в 20 человек на работу в порт. Иван Дуняк и я встали с командой в 80 человек для работы на пристани. От пристани до порта, по нашим расчётам, минут 30 ходьбы. Идти надо будет спокойно, не торопясь. Лучше прийти на несколько минут раньше, чем минутой позже, – Костя и Павел, не дождавшись нас в срок, вынуждены будут возвратиться на корабль. А что нам тогда делать? Решили уходить с пристани в 11.20.
Справившись о времени у поляка – работника склада, Дуняк и я подошли к конвоиру, и я болезненным голосом пролопотал:
– Герр постен… Эрлаубен зи битте… Майн баух шмерцт… Ихь виль шай…
Конвоир в ответ:
– Лус, лус, руссише швайне. Абер шнель!
Держась за пуговицу брюк, ссутулившись, Иван, а за ним и я, поплелись за штабеля. Дальше пустырь, чуть дальше –символическое ограждение из одного ряда проволоки. За ней неглубокий ров, опять пустырь, поросший лопухами и невысоким кустарником. Дальше – шоссе.
Дорога манит и… страшит. Стоит перемахнуть за проволоку – уже побег, уже будешь наказан. Выйдешь на шоссе – всё, возврата не будет. Но ни секунды колебания! Высунув голову из-за последнего штабеля, посмотрели в сторону баржи. Она далеко позади. Никого не видно. Тишина. И мы двинулись вперёд.
Шоссе со всех сторон открыто. Люди могут появиться в любую минуту. А мы пять раз меченые: двадцатисантиметровые буквы «SU», намалёванные белой масляной краской, красуются у нас на спине, на груди, на обеих штанинах выше колен и на бескозырке. Буквы видны издалека. Всем известно, что клеймо «SU» означает – пленные из Советского Союза.
Входим в город. Идём мимо домов, мимо окон. Встречаются женщины, дети. В тревоге хочется идти как можно быстрее; кажется, немцы с пристани уже гонятся за нами. Но идём спокойно, даже не оборачиваемся, чтобы ни у кого не вызывать никаких подозрений.
Вот и железнодорожная ветка. По ней сворачиваем вправо. Впереди завиднелись вагоны, краны, замаячил «Кнут Гамсун». Подходим к вагонам. Тут у Ивана приметы: у третьего вагона лежит досточка, направленная одним концом в сторону пещерки, где нас ждут Костя и Паша.
И вот мы все четверо вместе, в укрытии. Ничем не измерить глубины моей благодарности Косте и Паше за их преданность, дружбу и совершённый рискованный шаг. Мы в большом напряжении. Требуется разрядка, хоть минута для обмена мыслями, чувствами. Но медлить нельзя. Пора возвращаться на корабль. Они уже минут десять, как сошли на берег. Мы крепко обнялись, и Костя с Пашей передали нам свои лопаты и жетоны.
Мы уже готовы были выйти из укрытия, как вдруг меня осенила мысль: лица-то и руки у нас совершенно белые! Этим мы сразу же выдадим себя! Как я раньше об этом не подумал?! Бросив лопату и спрятав жетон, я начал пригоршнями черпать угольную пыль и натирать ею себе руки, шею, лицо, а Костя сыпал мне уголь на голову и за шиворот. То же самое проделал и Дуняк. Теперь уже трудно распознать: те ли мы пленные, что сходили с корабля десять минут назад, или не те.
Костя с Пашей остались в укрытии. Мы пошли. Чем ближе к трапу, тем больше тревога. Немец мог помнить, что двое, которые сошли с корабля, были один высокого роста (Костя), а второй низкого (Паша). Мы же с Иваном одинакового роста.
Я поднимаюсь первым. За мной, стуча лопатой по ступенькам, как ни в чём не бывало, идёт Иван. Немец стоит справа вверху, смотрит на нас. Стараясь быть как можно спокойнее, я отдаю ему жетон, и он пропускает меня. Следом проходит Иван.
Но опасность усиливается с каждой минутой: вот-вот может примчаться погоня. Только бы поскорее и поглубже зарыться в уголь. Зная, что в носовой трюм уже никак не попасть, я прошёл мимо конвоира и спрыгнул в кормовой трюм. Кто-то из ребят, узнав меня, спрашивает:
– Откуда ты, Аркадий? Тебя же не было в нашей команде? Тебя пригнали сюда? Ты что, штрафник?
Но разговаривать нельзя: каждые три-четыре минуты сыплется сверху уголь; его надо раскидывать по сторонам. Орудую лопатой, как все, а голову сверлит тревожный вопрос: где же Иван? Почему он не спрыгнул со мной в трюм? Неужели он нашёл для себя более надёжное место и скрыл это от меня? Но ведь это глупо! Так нас быстрее могут найти. Найдут одного, – пытками заставят сказать, где второй. А конвоиры на пристани, конечно, уже давно хватились нас. Сообщили, наверное, в комендатуру концлагеря.
Искать Ивана нет смысла, только могу потерять драгоценное время. Надо быстрее укрываться в трюме. Для этого нужно попросить кого-то закопать меня. Но кого? В трюме 18 человек. Доверяюсь одному, говорю:
– Друг, закопай меня!
Тот глаза на меня вытаращил. Я говорю:
– Ты ни о чём меня не спрашивай, только закопай, будь другом, прошу!
Но друг этот моментально отскочил от меня, как от чумного. Я к другому – тот тоже шарахнулся от меня. Что делать? Самому зарыться в уголь? Но получится ли? Может, лечь под ковш в центре трюма, и он с одного раза покроет меня углем. Но ведь убьёт наповал; с высоты падают не только камешки, но и увесистые глыбы. Я в растерянности – как же быть? Вспомнил, с какой готовностью Костя и Паша восприняли мою просьбу. У них действительно морская душа. Никогда не оставят моряка в беде. Жизнью будут рисковать, а друга выручат. А это что за люди? Есть ли среди них хоть один балтиец?
И балтиец нашёлся. Подходит ко мне матрос, весь запачканный углем, и говорит:
– Пойдём, я закопаю тебя.
Я сразу не узнал его. А это, оказывается, мой сокурсник по морскому училищу ПВО в Либаве – Гриша Коваль. Я лёг, прижался к борту, и Гриша стал засыпать меня углём. А в голове тревожный вопрос: «Где же Иван? Что с ним?»
Гриша уже наполовину засыпал меня, когда вдруг в просвете люка показалась голова Ивана Дуняка. Он что-то стал говорить, но его не было слышно. Прошу Гришу:
– Скажи Ивану, чтобы немедленно спускался в трюм и шёл ко мне.
Гриша пошёл. Приходит и сообщает:
– Иван говорит, чтобы ты выходил наверх. Он нашёл другое место.
Я с большой неохотой, сбросив с себя уголь, раздосадованный тем, что Иван так неблагоразумно тянет время, пошёл к нему выяснять, в чём дело. Оказывается, Иван пошёл к носовому трюму, осмотрел там клинья, которыми был забит брезент, и нашёл один клин, который был забит неплотно. Его можно легко высвободить.
Я выскочил наверх. Оба конвоира стояли у трапа и беззаботно разговаривали. По левому борту мы прошли вперёд. Действительно, клин у ближнего угла с левой стороны был просто вложен, и выскочил от первого удара носком ботинка. Приподняли брезент. Под ним, над трюмом – доски широкие, тяжёлые, лежат плотно одна к другой, образуя двускатную пологую крышу. Сдвинули одну доску, а под ней сразу же уголь, не подлезешь. Чуть повыше – немного просторнее.
– Молодец, Иван! – похвалил я его. – Догадливый парень. Пошли. Я буду пробивать ход, ты ползи следом за мной. Только постарайся накинуть брезент за собой на старое место, если сможешь.
Да, Иван Дуняк оказался хладнокровнее меня и догадливей. Мне не следовало бросаться сразу в кормовой трюм. Я поступил легкомысленно. В своё оправдание могу только сказать, что видел, как забивали клинья, и был уверен, что без молотка их не выбьешь, да и риск огромный. Иван же не торопился прятаться, а благоразумно пошёл и проверил. Судьба определённо благоволила нам в тот решающий день нашей жизни.
Точно крот, разгребая впереди уголь обеими руками, отталкиваясь ногами, сантиметр за сантиметром я продвигался вперёд. Сзади я слышал шуршание Дуняка. Цель была – добраться до борта, а там, у борта, уйти вниз – там это будет легче сделать. Но где ближайший борт? В абсолютной темноте я потерял ориентировку…
Ещё несколько усилий, – и рука коснулась бортовой стенки. Передохнув, начал разгребать уголь, забирая круто вниз. Расчищать себе дыру через толщу угля – это не то, что прокопать норку в копне соломы. Попотеть надо. Прошло минут 30. Чувствую, мы уже углубились метра на три. Продвинулись ещё немного вниз, и я слышу: у самого уха тихо плещет вода. Остановился. Подождал Ивана. Тут только почувствовал, как бухает сердце. Двигаться дальше уже не было сил. Так лежали мы, сдавленные со всех сторон углём, довольно долго. Придут ли немцы за нами? Конечно, придут. В этом сомнения не было. Но была робкая надежда, что кормовой трюм будет быстро загружен, и корабль успеет уйти до прихода немцев. С великим нетерпением мы ждали конца работы, когда бригада сойдёт на берег. Я представлял, как Костя и Паша Бокулей тоже ждут этой минуты, чтобы незаметно выйти из укрытия, пролезть под вагонами и присоединиться к группе.
Вдруг заработал двигатель в машинном отделении. Корпус корабля ожил, начал подрагивать. Слышим, прямо над нами кто-то несколько раз протопал туда и обратно. Значит, шведы готовятся к отплытию. Неужели мы дождались этого счастья? Неужели оно так близко?
Послышалась команда на немецком языке: «Строиться!» Топот ног по палубе, поскрипывание трапа. Слышны голоса на берегу. Как обычно, некоторые отпрашиваются, чтобы сбегать за вагоны. С ними вместе вернутся и присоединятся к команде Костя и Паша. Слышу, как немец считает: «Айн, цвай, драй… Цванцихь!» Полный порядок. Все на месте. Команда удалилась. Шаги затихли.
Над нами ходят. Доносится шведская речь. Слышно, как немцы туже натягивают брезент и молотком крепче забивают клинья. Обратили ли они внимание на то место, где мы отвернули брезент, своротили доски? Конечно, да. Знали ли они, догадывались ли, что в этом месте в трюм проникли беглецы? Я почти не сомневался, что боцман, присматривающий за порядком, догадывался об этом, но помалкивал.
Дрожание корабля стало более мощным и гулким. Значит, скоро отплываем… На палубу льют воду из шланга, смывают уголь, грязь. Матросы драят палубу щётками. В машинном отделении сильнее заработали двигатели. Теплоход, как огромный зверь, вздрагивает всем корпусом, готовый рвануться вперёд. Может быть, мы уже плывём? Скорее бы, скорее!
Издалека донёсся лай овчарок. Через минуту донеслась возбуждённая немецкая речь. Слышно, как немцы бегут, торопятся, кричат, подают шведам какие-то команды. «За нами, – будто током ударило меня. – Будут искать».
Вдруг гул двигателя стих. Он остановился. Сердце у меня упало. Вот немцы уже взошли на корабль и идут прямо к нам, туда, где матросы драят палубу. В громких и резких выкриках слышится угроза. Они требуют убрать парусину, открыть носовой трюм. Я помню, как дважды была произнесена фраза: «Sie sund da!» («Они здесь!»), и стук кованым сапогом по палубе. Я затаил дыхание. Как поступят шведы? Уступят ли они требованию немцев и откроют ли трюм? Как поступит боцман? Он наверняка видел отвёрнутый угол парусины и сдвинутые доски. Выдаст ли он нас?
Но этого не произошло. Очевидно, шведы резонно втолковали немцам, что носовой трюм был загружен и задраен ещё накануне, 8-го апреля. Если искать – так только в кормовом трюме. Кормовой трюм ещё открыт. Немцы направились туда. Не дожидаясь, пока собаки отыщут след, немцы сами взялись за дело. И шуровали довольно крепко. Слышалось, как лопаты врезались в уголь, и уголь слетал с лопат: «Жвык-жвык». Работали – не то что мы, пленные. Предвкушали, наверное, как за свой вынужденный труд они втройне отыграются, когда будут издеваться над пойманными беглецами.
Работали немцы не менее двух часов. Наконец, энергичное «жвык-жвык» прекратилось. Куда же они теперь? Неужели сойдут? Или всё-таки откроют наш трюм? Но нет, слышим – спускаются по трапу вниз. Немцы оставили нас в покое. Так и доложат кому следует: «На шведском теплоходе сбежавших пленных нет». А шведы? Довольны ли они таким подарком, как мы – незваные гости на корабле? Скажет ли капитан «Кнута Гамсуна» спасибо за то, что немцы задержали их в порту на целых два часа, и за то, что матросам придётся теперь убирать горы угля с палубы? Я очень сожалел, что мы доставили шведам такую неприятность.
Оставалось лишь одно незначительное беспокойство: на корабле должен был находиться немецкий лоцман. Раньше я слышал, что воды вокруг порта в Данциге заминированы на расстоянии до 18 миль, и каждое торговое судно через это минное поле проводит лоцман. Потом он каким-то образом возвращался назад. Мы не могли знать, когда этот лоцман покинет наш корабль, следовательно, нам предстояло сидеть в трюме как можно дольше.
Мы плыли часов двадцать, распластанные, придавленные углём сверху, стиснутые с боков. Тело ныло. Стало холодно. Не хватало воздуха. Дышать было нечем. Начала кружиться голова. Я стал впадать в обморочное состояние. Оставаться на месте больше не было сил. Решили выбираться наверх. С частыми остановками, преодолевая головокружение и слабость, мы добрались до «потолка». Думали, здесь будет легче, полежим ещё некоторое время. Но легче не стало. Наоборот – с каждой минутой становилось всё хуже. Недоставало кислорода. Мы задыхались. Медлить было нельзя. Пока ещё есть силы, надо было дать о себе знать. Куском угля я стал стучать по доске. Наверху тишина. Стучу громче, дольше. Ответа нет. Может быть, сейчас ночь, и никого поблизости нет? Стучу в третий раз. Слышу, кто-то подходит. Я всё стучу. Шаги удалились. Ясно, пошли за лопатой. Минут через пять подходят двое. Переговариваются. Выбили клинья, откинули парусину, сдвинули доски. Начали лопатой отгребать уголь. Наконец, вверху показался тонкий луч света. Я стал просовывать руку в направлении того места, где был свет. Руку крепко схватили и потянули меня из угля на свежий воздух.
На мгновение я был ослеплён яркостью солнечного дня. Глубоко вздохнул, и… В глазах потемнело, колени подкосились, и я упал. Минуты через три открыл глаза, – и вижу Ивана. Он тоже в обмороке опустился на палубу.
Рядом стоял боцман. Я спросил его, есть ли здесь немцы? Отвечает: немцев на теплоходе нет.
– Какое число сегодня?
– Десятое апреля. Как вы чувствуете себя? – спрашивает боцман.
– Продрогли очень. Устали. Полежать бы.
Нас отвели к решётке над машинным отделением возле широкой дымовой трубы. Снизу исходила струя тёплого воздуха. Мы легли. Было тепло и чудесно. И никаких тревог. Мы согрелись и уснули.
Проснулись, когда солнце уже клонилось к горизонту. Чувствовали себя бодрыми. Сразу же матрос принёс в тарелке куски варёной курицы, хлеба и графин с водой. Через некоторое время возле нас собрались матросы. Завязался весёлый разговор с шутками, где звучали слова на четырёх языках: английском, немецком, шведском и русском. Был тут и высокий улыбчивый матрос, был и боцман. Они, конечно, узнали меня. Боцман поздравил нас с освобождением из плена и пожелал благополучия на шведской земле. Хотелось пожать ему руку, но я чувствовал себя очень неудобно: в набитых угольной пылью бушлатах и брюках, с чёрными лицами и руками, мы выглядели, как два чучела. Боцман, словно прочитав мои мысли, говорит:
– Сейчас же снимайте всю свою одежду. В ней могут быть паразиты. Раздевайтесь здесь же. И всё – в море!
Жаль было расставаться с флотской формой, полученной ещё в Либаве. Я любил эту форму и гордился ею. Теперь же и тельняшку, и фланелевку, и бушлат – всё предстояло бросить в море. К счастью, вспомнив о Либаве, я сразу же вспомнил и о часах в поясе брюк. Рад, что вспомнил-таки о них. Достал их из потайного места, тут же перевёл стрелки и завёл. А меня уже зовут к борту. Я понимал, что это будет ещё одно яркое и волнующее событие в моей жизни – исчезнет звено, связывающее меня с жизнью в плену. В тот момент, когда Иван и я в присутствии шведов бросили свою одежду в море, боцман громко сказал по-немецки:
– Цурюк цу Хитла!
Я подхватил эти слова и тоже сказал ещё державшемуся на волнах бушлату с немецким клеймом:
– Цурюк цу Хитла!
– А теперь, – сказал боцман, – отведите их в душ, пусть отмоются. И выдайте им рабочую форму.
Помывшись под горячим душем, мы с Иваном надели чистую поношенную шведскую матросскую форму и почувствовали себя полноценными людьми. А как мои часы? Приложил к уху – тикают, милые, идут! Стрелки, правда, порыжели, а циферблат потрескался, но вид у них был ещё приличный.
Я был проникнут чувством благодарности к команде «Кнута Гамсуна». Чем я мог отблагодарить их? И я решил подарить часы боцману. Отдавая часы, я сказал, что мой друг Иван и я очень благодарны ему и всей шведской команде за их доброжелательное отношение к нам, советским людям. Боцман принял часы с благодарностью, и, тепло пожимая мне руку, сказал, что его молодая жена живёт в городе Мальмё вместе с его матерью, и что после этого рейса он поедет домой и подарит часы своей жене.
На следующий день после завтрака боцман сказал, что доложил о нас капитану, и что капитан хочет с нами побеседовать. Я опасался, что капитан будет возмущён непрошеными гостями. Но этого не было. Он интересовался, как нам удалось проникнуть на корабль, есть ли у нас родные или знакомые в Швеции, есть ли у нас какие-нибудь документы, почему мы решили бежать в Швецию? Расспросив нас, капитан живо обрисовал, как четверо немцев с двумя овчарками перед самым отходом ввалились на корабль, как упрямо требовали открыть носовой люк, как заставляли собак в кормовом трюме нюхать уголь, чтобы те указали им место, где копать; и как усердно они перелопатили тонны угля впустую. В конце беседы капитан сказал, что он должен будет сообщить о нас стокгольмской полиции.
(Аркадий Семёнович Поздняков вернулся в Россию, работал учителем в селе Нижне-Чуйское, с 1954 по 1975 год служил преподавателем на кафедре английского языка Фрунзенского университета, в январе 1976 года вышел на пенсию.)