30(62) Виталий Сероклинов

Коммунар

Рассказы

 

144

 

В поликлинике, в бесконечной очереди на сдачу анализов на биохимию крови, куда я пришёл в собственный день рождения с недовольно урчащим, голодным, как и было предписано, желудком – вместо того, чтобы отметить заодно с утра и годовщину Парижской коммуны, – сидят в основном молодые; старики, говорят, занимают очередь с семи утра, хотя примут тут всех, можно подойти хоть к самому завершению рабочего дня.

Стариков сегодня осталось всего двое: грузный, плечистый и всё еще рыжий под сединой мужчина лет семидесяти, с трудом, поморщившись и чуть не обрушившись на меня, севший рядом, и остролицая высокая старушка с прямой спиной, помогающая ему натянуть одноразовые бахилы. От моей помощи она отказалась («Банки каждый день кручу, лучшее средство от артритов!»), улыбнувшись приветливо и благодарно, но когда не обнаружила в треморных руках спутника нужной бумажки-направления, лицо её закаменело и даже многочисленные морщины куда-то исчезли.

Несколько секунд она молчала, а потом взорвалась:

– Миша, как ты мог, Миша?! Как ты мог забыть про направление?! Мы же для этого вернулись, Миша, ты же сам его забрал на моих глазах, а теперь снова не ведаешь, куда положил?!

Миша пытался виновато пожимать плечами, морщась от прострелов хондроза, успевая вставлять только робкое:

– Рая… Рая…

Она обречённо села рядом, взяла его за трясущуюся руку и гневно продолжила:

– Миша, ты скажи, ты не хочешь лечиться, Миша? Ты хочешь умереть, и чтобы я доедала все накрученные сто сорок четыре банки кабачков, Миша, ты этого хочешь? А ты подумал, что я должна буду сказать Ромочке с Таней? А о Мишутке ты подумал? А ты подумал, что я буду делать в гостях у Тамары с Колей – кто с Колей выпьет его чёртовой наливки, Миша, у меня же от его наливки сыпь! А ты подумал, что мне делать на нашей скамейке в парке, Миша, что мне там делать потом, Миша, одной столько лет?! У нас, ты же знаешь, Миша, ты это знаешь, в роду женщины живут долго, бабушка моя до ста восьми стрекозой была, а мама, Миша, дай Бог ей здоровья, в свои годы бодра и здорова! И я буду одна, без тебя, Миша, если ты так себя ведёшь, одна буду двадцать пять лет, Миша, одна на той скамейке, а кабачков этих, сто сорок четыре банки, Миша, мне хватит одной на все тридцать лет, даже если я буду по одной в месяц открывать, Миша!..

Последние слова она говорила ему уже куда-то в плечо, склонившись и сухо всхлипывая.

Миша, неловко обернувшись, наткнулся на мой взгляд и, продолжая гладить Раю левой рукой, которую хондроз не тронул, одними губами прошептал мне:

– На двенадцать…

Когда я недоуменно приподнял брови, он снова повторил:

 – На двенадцать лет…

Точно: сто сорок четыре банки разделить на двенадцать месяцев – выходит, что Рае их хватит только на двенадцать лет, а не двадцать пять или тридцать. Но я ей об этом не сказал, пока она дожидалась своего Мишу, которого всё же приняли без направления.

А когда он вышел из кабинета, она взяла его за руку, но так, чтобы выглядело, будто это он её поддерживает, и уверенно повела куда-то.

Наверное, на ту самую скамейку.

Семнадцать мгновений

– А можно только по записи сердечного ритма… по Холтоффу этому вашему, или как его там, когда сутки обвешанный датчиками ходишь, понять, мужчина это или женщина?

– Можно, отчего ж нельзя… У женщин такого замирания сердца не бывает, наоборот, учащается пульс, организм мобилизуется в предчувствии беды.

– А у мужчин?

– А у мужчин… Вот, смотрите: в семнадцать десять видите лакуну в показаниях? Видите, сколько ударов пропущено?

– Один… два… три… И ещё, ещё… Ничего себе? Это у меня так?

– У вас. Что там у вас случилось, не знаю, но случилось. И у женщины бы чаще забилось, а у мужчин – сами видите как: сдаётесь сразу, лапки вскидываете… Этак может и не запуститься заново. Что там у вас произошло?

– Да понимаете… Вчера день рождения был, я же его вместе с парижскими коммунарами праздную, – и пришло поздравление от человека, от которого не могло прийти… Просто не могло. И я уведомление с именем увидел – и… И всё, остановилось всё. А потом оказалось, что это глюк, что не от того, о ком думал…

– Вот потому у женщин и не останавливается сердце; когда ж тут ему передохнуть: вас, обормотов, вытаскивать надо, в чувство приводить, раз сами не умеете себя в руки взять. Вот этим и отличаемся от вас. И сердечный ритм тоже. Только Холтофф – это, кажется, тот, которого Штирлиц по голове бутылкой ударил в «Семнадцати мгновениях», с перевязанным глазом, его ещё Куравлёв играл. А тест – Хол-те-ра!

– Я и не знал… про женщин.

– Теперь знайте.

Теперь знаю.

День Парижской коммуны

Она написала, что ищет Серёжу по кличке Синёк – кажется, это мой одноклассник по первой школе, сказала она, хотя он вроде бы на год старше. Они были с ним соседями – она и её сестрёнка-близняшка, только они, конечно, этого не помнят, им тогда было с годик или чуть больше.

Мама, – она сказала это слово с какой-то неловкостью, – часто оставляла их одних дома, она много пила, как они потом узнали. И их подкармливал, переодевал и вообще присматривал за ними тот самый Синёк, Серёжка, первоклассник из дома напротив. Он даже подтапливал печку – и именно он, а не взрослые соседи, которые тоже сильно пили, фактически спас их с сестрой от неминуемой смерти.

Обо всём этом они узнали много позже, после детдома, куда их забрали от… мамы – теперь я понимал, почему ей так трудно даётся это слово. Их развели по разным городам, но они потом нашли друг друга, уже после ПТУ, где одна выучилась на швею-мотористку – «знаете, на полста вторых челноках, таких давно уже не делают, только у военных на складах остались», – а другая на парикмахера. Там было много чего, и в детдоме, и после, хватит на сорок жизней, но всё сложилось… благополучно, – снова чуть замешкалась она.

Она сама теперь живёт на Аляске – надо же, я думал, там обитают только брутальные телегерои, – а сестра преподаёт в школе дизайна в Сан-Франциско.

О мальчике Серёже им больше ничего не известно; есть только его особая примета, даже две: кажется, у него одно ухо было больше другого, а ещё висок вроде бы был седым, вот и всё. Мальчика они уже искали, но ничего не получалось, а теперь вот почти случайно наткнулись на меня – и я наверняка помню такого необычного пацана, а если им повезёт, то знаю и о его дальнейшей судьбе.

Им повезло – Синька я помнил. Помнил даже, за что он, сын алкоголика, получил кличку – за ту самую «синьку», как называли у нас водку. Отец Серёги пил нещадно, пропивая всё в доме и поколачивая родных. Кажется, уши, одно больше другого, у мальчика стали такими тоже по вине проспиртованных генов папаши. Серёга стеснялся этих разномерных лопухов и пытался спрятать их под длинными прядями волос, но всех нас принудительно стригли под полубокс, так что моему другу доставались насмешки старшеклассников и одногодков.

Мы с ним тогда действительно дружили, обнаружив, что родились в один день, День Парижской коммуны, только он был на год старше меня, отправившегося в школу в шесть лет. А ещё в первый же школьный день умерла от ураганного отёка лёгких наша подруга, пацанка-первоклассница Женька, и, кажется, мы тогда впервые оба поняли, что всё вокруг скоротечно, нельзя терять ни минуты. Тогда Серёга и поседел.

Мы пропадали бы во дворах хоть каждый день, отвлекаясь только на уроки, но Синёк время от времени предупреждал, что ему надо посидеть с близняшками, и я понимал его заботу – у самого в двух крошечных комнатушках барака было двое младших, и обоих приходилось поить-кормить-перепелёнывать, когда просила мама, – сначала под её присмотром, а потом и самостоятельно. Я, конечно, думал, что «близняшки» – это сестрёнки Серёги, о соседках узнав только теперь.

Когда я перешел в четвёртый класс, мы наконец-то переехали из бараков в новую квартиру, и я стал всё реже навещать старых друзей. А в конце учебного года и вовсе сломал ногу, ковыляя на костылях и редко куда выбираясь. Один из неказистых деревянных костылей мне тогда, кстати, починил Синёк – руки у него были золотые, в батю, когда тот, конечно, не пил.

Через год после моего переезда – Серёге к тому времени исполнилось… да лет двенадцать, наверное, если я только-только отпраздновал одиннадцатилетие, – моего друга убил пьяный отец, пытаясь выпороть армейским ремнем и попав по виску усиленной свинцом, по дембельской привычке, пряжкой.

Я о Синьке почти забыл и вспомнил случайно, в баре Антверпена, празднуя в День Парижской коммуны наступившее сорокадевятилетие. Кто-то из местных подошел к стойке, гремя костылями, совсем совдеповскими, длинными и неудобными деревянными палками с болтами, и я вдруг понял, что сегодня лопоухому Серёге исполнилось бы пятьдесят лет.

Он был ровно на год старше.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *