Шаг от природы творящей
до сотворённой[1]
(Отрывок из романа «Сражение войны»)
Солнце уже полностью взошло на востоке. До выхода оставалось тридцать минут. Добровольцы второй роты опустошили ротный арсенал. Было тихо, но долго это продолжаться не могло.
Сборы не были б сборами, если бы где-то в стороне препротивно не взвизгнул рупор Ангайнора.
— Живей, седьмая рота! У нас с вами нет времени! — доносилось до подчинённых Пирра Леонидовича с юга.
Скоро всё было подготовлено. Подразделение построилось. Марафонов прошёлся вдоль него и осмотрел всех пристально, но без придирок.
Дотоле безоружные мужчины наконец-то осклабились оружием, но ни один из них не улыбался сам. Каждый был собран, но ни один не был подготовлен. К чему готовиться? Все знали только то, что, когда они переступят незримую линию, каждый выстрел может стать для них смертью – один-единственный выстрел и станет ею. Это было единственное правило — заповедь, которую все должны были знать. Единственное, что отделяет Жизнь от Войны.
Жаль, что раньше людей не учили жить в соответствии с этой заповедью: столько бы их могло остаться жить и созидать прекрасное на благо Мира. Жаль, что не раньше. Жаль. Но, в данном случае, лучше поздно, чем никогда.
Три взвода смотрели на Марафонова, а он заглядывал поочерёдно каждому из добровольцев в глаза. Он хотел увидеть в каждом из них поддержку, они хотели услышать от него воодушевляющее слово.
В приграничном лагере было тихо. Ни рупора, ни голоса. Минута тишины. Две минуты. Три минуты.
Зелёная — рядами ровными — сидящая рассада. Овощные культуры взбунтовались. Раньше их водили войной на сорняки, сегодня же они стояли рядом. Сочувствие — первое, что прочитала вторая рота в глазах командира. На шеях камнями висели чёрные автоматы: как перед казнью, когда на шею вешали валун и толкали с помоста в воду. Боеприпасы занимали половину всего снаряжения. Чуть-чуть еды, чуть-чуть медикаментов, несколько грамм одежды и пули, пули, пули… на кого столько пуль?
Лжесолнышки шевронов тускло бледнели в свете единственного истинного Солнца. Тяжёлые рюкзаки давили к земле. Как с ними идти? Как хочешь. В армии это никого не волнует, и в добровольческой тоже, ибо армия всё-таки — армия.
Техника со второй мировой армией на Пустошь не шла. Весенний опыт показал, что на колёсах по Пустоши не пройти, гусеничный транспорт же посчитали опасным: больше людей раздавит, чем спасёт. Вся медицинская помощь — не считая идущих маршем Мира с армией санитаров и медсестёр — должна была лечь на плечи вертолётов, коих было, конечно, много, но почти все они были боевые, а медицинских — считанные единицы.
Чтобы помочь, техники не было, но чтобы поддержать огнём, техники было — завались. Вот и приходилось второй мировой армии всё тащить на себе: от оружия и боеприпасов, до провианта и бинтов — всё, от слова «всё». Со всем этим как-то ещё надо было до Тремора дойти. Двое суток пути не выглядели страшными до утреннего построения, когда от бессонных ночей каждый день стал видеться за неделю. Минута тишины.
Рота была готова. До выхода оставалось двадцать минут.
— Затяните лямки потуже, — начал Марафонов, — легче будет восприниматься груз, и не сотрёте кожу на плечах. Но не переусердствуйте, — добавил он, когда в строю послышалось движение, — чтобы не нарушилось кровоснабжение: кровь должна хорошо бежать по венам, не то к вечеру вовсе выбьетесь из сил, в то время как основное действо наступит только завтра.
Никто из ротных сейчас не кричал, и даже Ангайнора с рупором не было слышно: все они вполголоса, но отчётливо говорили людям то, что считали нужным перед началом марша. Старшие офицеры все уже стояли с вкопанными на шесть-семь сантиметров в пустошный прах ботинками и ждали, пока полки построятся по фронту.
— Сначала наш путь ляжет через «лес», — Марафонов сам себе усмехнулся и показал в сторону редких обрубков деревьев, чёрными полыми трубами разбросанных по безжизненной равнине, сколько хватало взгляда: редкие «трубы» стояли, но почти все лежали. Добровольцы посмотрели туда, куда показывал их командир. — Потом мы пройдём один населённый пункт. Раньше в нём жили люди. Многие из вас видели его, когда смотрели прямые эфиры похода первой армии, ведь она шла именно тем путём, которым пойдём мы.
Он помолчал.
— Потом будет небольшой «перелесок», такой же, — Пирр ещё раз указал на усеянный углями прах равнины. — Он продлится недолго. Вскоре после того мы выйдем на совершенно оголённое поле. Это будет то же самое, что и «лес», только что без углей: просто ровная голая поверхность — «Ничто безо всего». Оттуда нам уже отчётливо должен открыться Тремор.
Он снова помолчал, проходя вдоль выстроенных коробочек взводов.
— Будет непросто. С тяжестью рюкзаков и оружия вы уже скоро свыкнетесь, — говорил Пирр, за плечами и на груди которого был тот же самый вес, что и у всех, та же ответственность.
Солнце вставало выше.
— Будет непросто, но самое страшное, с чем мы там встретимся — это самый наш страх. Рано или поздно он заберётся в душу каждого. Но вы не поддавайтесь. Всё, что может пойти не так, всегда идёт не так, потому что люди боятся и пытаются себя обезопасить. Поиск укрытия всегда только усиливает страх, ибо, когда укрыться некуда, всё, что остаётся, — это встретить свой страх лицом к лицу и превзойти его. Поиск убежища всегда приводит к краху. Устраните убежище, устранится и жалоба на вред. Устраните жалобу на вред — и устранится самый вред[2]. Ничего не бойтесь. Если вам станет страшно — не бегите. Кто принимает страх, тот смело идёт дальше, а кто бежит, за тем страх гонится. Не бегите от страха, но и не бейтесь с ним. Оба сценария принесут поражение. Идите как ни в чём не бывало, не моргнув глазом, не поведя бровью. Трус во веки веков будет гоним. Храбрец увязнет в тягостном сражении и погибнет. Мудрец спокойно пойдёт, куда шёл, и обретёт своё. Худшее может случиться. Смерть всегда стоит у нас за спиной. Но я призываю вас не верить в то, что она стоит позади, чтобы забрать нас! Я призываю вас признать неделимость Жизни и Смерти, признать то, что они – одно, и не бояться их. Возьмите силу их! Сегодня начинается марш Мира, призванный к сражению Войны. Сегодня человек в последний раз в истории берёт в руки оружие. Может быть, и настанет худшее: земля смешается с небом в вихре огня и разрушения, но мы поверим в это лишь тогда, когда это случится, но не раньше! Сколько благих устремлений было заживо похоронено в ожидании худшего. Но мы не ждём его! Мы выбираем свет, и потому мы здесь. Ради ваших родных, ради ваших друзей, ради себя и ради всего мира я призываю вас отринуть страх! Завтра у Тремора мы втопчем в прах орудия Войны! Мы отправляемся с вами в последний поход — в последний поход Военного Мира. И мы не бросим оружия по пути, потому что его нельзя оставить — зачем нам старые болезни на Новой Земле?[3] Мы бросим оружие в горнило новой истории и переплавим саму военную память. Сегодня впервые братские узы станут крепче стали; мёртвое небо оживёт, и цветы вырастут на месте праха! Сегодня мы отказываемся сражаться! Сегодня мы отправляем Войну в небытие!..
До выхода оставалось десять минут.
— Построиться по фронту!
Точно по незримому мановению весь приграничный лагерь ожил в одно мгновение. Девятьсот тысяч человек стали огромными шеренгами к невидному барьеру. Старшие офицеры молча приветствовали группу армий «Запад». Плечом к плечу стоял почти миллион человек: разные лица, разные характеры, но все, как один, любящие люди. Никогда Мир ещё не знал подобной силы, и никогда более не узнает. Первая и последняя армия, победившая Войну.
Единый фронт был выстроен. Ни с севера, ни с юга шеренгам не было видно конца. Старшие офицеры были уже «там», а они ещё «здесь».
Святослав стоял вновь на краю Пустоши, но в этот раз никакого тяжёлого дыхания не слышал. Ничего странного. Теперь Пустошь уже не виделась ему чем-то ужасным и немыслимым: он проникся состраданием к ней, а она — к нему. Он ступал на неё не для того, чтоб её покорить, но для того, чтобы помочь ей. Она впускала его и всех таких же, как он, тоже не для суда, а для того, чтобы помочь людям открыть глаза.
Они стояли друг против друга. Офицеры смотрели на часы. Часы были точно подведены и шли секунда в секунду. До выхода оставалось не больше двух минут.
Поэт закрыл глаза и попытался представить, что испытает он, когда во второй раз перешагнёт невидимый барьер, но ощущения вчерашние, он знал, не повторятся. Теперь он знал, что у праха есть «дно»; теперь он ощутил его и своей кожей, и своим нутром. Он был готов: ко всему, что ни ждало бы — он был готов.
Врата в потусторонний — в прямом смысле — Мир медленно отворялись. Осталось несколько секунд…
«Инна! — вдруг воскликнула мысль. — Где ты?»
Поэт потерял спокойствие и ощутил всю усталость бессонных дней, как только что свалившуюся разом на него. Он заозирался по сторонам. Он стал искать её, но повсюду были только зелёные люди с глупыми касками на головах. Они все стояли плечом к плечу — все были одинаковы. Но он искал не их, а худенькую девичью фигурку в беленьком халате.
Всё было зелено! Из-за бесконечного множества людей он не видел её. Может, она шла где-то позади? Или её всё же оставили?! Он очень хотел, чтобы было именно так: чтобы она осталась в третьем полевом. Скорее всего, так дело и было, ведь главврач видел, как она работала все ночи напролёт. Он надеялся, что её оставили, а не отправили с ними на марш, хотя откуда он мог точно это знать? Он так хотел сейчас увидеть её, но зачем, если он не желал, чтобы она шла с ними? Непонятно зачем. Он искал её, но в гигантской толпе, конечно, так и не увидел.
— Шагом марш! — громко скомандовали голоса передовых командиров полков, в том числе и Иностранцева.
Семь часов утра. Гигантская армада начала движение.
Слышал кто-то сейчас дыхание Пустоши или нет? Думал ли кто-то в первую секунду, что сейчас утонет? Приковал ли песчаный прах с первых шагов к себе чёрные ботинки? С первого шага стало тяжело, словно каждый доброволец прибавил половину собственного веса. Ходить по праху Пустоши и по земле — было совершенно не одно и то же. Святослав вспомнил свои ощущения: не песок, не вода, не снег, не даже рыхлая земля, а что? А просто прах. Зачем пытаться с чем-то сравнивать, когда сравниваемое уже есть что-то? Прах, как ни называй его, всегда прахом лишь и останется. Но от чего был этот прах? Ото всего, что только попало в радиус действия «площадной» — прах земли. У всего на свете есть собственное имя, так и у Пустоши оно есть тоже: Пустошь. Сплошной, на тысячи квадратных километров интегральный прах.
Он сделал шаг.
Пыльное облако поглотило его ступню прежде, чем она достигла поверхности — теперь этот низкий кожаного цвета туман ещё долгое время не осядет: за первой шеренгой пойдёт вторая, третья… сотая — облако будет постоянно идти вместе с ними. Суть этой пыли был всё тот же прах, только не лежащий теперь, а воспаривший, как появляются грязные облака, когда ты ступаешь на илистый участок водоёма, разве что цвет другой и никакой воды — самая сухость.
Они выходили точно Солнцу навстречу — ровно на восток, оставляя все до единой тени позади, за спинами, и беря с собой тени собственные, да лишь те немногие, которые грезились в пыли под ногами, если туда смотреть — чего лучше не делать, не то чересчур многое можно увидеть, после чего недолго будет и ополоуметь.
Странное непривычное бессилие, павшее на писателя в мгновение воспоминания об Инне, делало каждый новый шаг тяжелей вдвое. Только сейчас он по-настоящему ощутил, как сильно хочет спать, но до ближайшего привала было ещё долго. Пока же приходилось самому подбадривать себя, и самому справляться со всякими мыслями, что на фоне внезапной слабости без промедления приступили к осаде.
Мысли были различными, но каждая новая менее всех предшествующих ей была приятна. Так к Святославу в голову пробрались и слова, сказанные им ранее друзьям, которые лучше бы сейчас в памяти его не проявлялись, но они проявились: «МССГ мало пролитой крови. Им, для того, чтоб осознать свою неправоту необходимо жертвоприношенье новое, что столь кровопролитным станет, что прозреют и слепцы, — вспоминал он собственные слова. — И я его им предоставлю».
Меньше всего ему сейчас хотелось, чтобы эти слова, произнесённые ранее в кругу друзей, пророческими стали, и чтоб слепцы прозрели именно тогда, а не чуть-чуть пораньше. Одно дело готовиться к приношению себя в жертву, и совсем другое — себя в эту самую жертву принести.
Пытаясь прогнать кровожадное воспоминание, поэт быстро отрицательно покачал головой, но на него в плотном строю никто даже не посмотрел: сейчас каждому в голову лезли разные недобрые мысли. Хорошо ещё, что «Запад» шёл навстречу восходящей звезде, не то куда сложнее было бы добровольцам с нерадостными мыслями-воспоминаниями совладать. В этом отношении тяжелее всего было группе армий «Восток» — для них свет Солнца оставался сзади, а впереди ползли мрачные тени.
Из-за отсутствия здорового сна первые несколько часов после пробуждения Святослав и многие другие добровольцы чувствовали себя измождёнными, хотя со временем, пускай и медленно, как и обещал Марафонов, силы возвращались.
Пустошь была совершенно безжизненна, совершенно пуста, но за считанные минуты на её прахе вырос целый лес — огромный передвижной лес «барашенных деревьев». Они вгрызались корнями в истощённую почву, и медленными тяжёлыми большими шагами продвигались вперёд, они грузно дышали и втаптывали в туман из пыли всё, что встречалось на пути: это был последний поход «барашенного леса» и старого Мира.
Огромная зелёная «барашенная» опухоль медленно расползалась по иссохшей равнине, и потом, когда последняя шеренга оставила лагерь, красочным пятном неровного прямоугольника поползла на восток, примерив на себя роль перекати-поля, что, однако, было целенаправленно, ибо ветер не дул, а оно шло и шло, перекатывалось и перекатывалось: гигантское перекати-поле-переросток состоящее из почти миллиона маленьких перекати-полей — одинаковых зелёных округлых безвкусных касок.
Чем больше времени проходило после преодоления невидимого барьера, тем сильнее прямоугольник строя растягивался с севера на юг и с востока на запад, однако формы прямоугольной не теряя, хотя геометрические пропорции фигуры и нарушались всё более с каждым новым шагом.
Жёлтые пятнышки пестрели всюду. Хорошо было находиться в первых линиях, или хотя бы в боковых, или в последней — там не рябило в глазах этой желтизной, либо, на худой конец, была возможность от неё отвернуться. Средним же линиям было совсем уж туго: куда ни посмотри — всюду они. Если в небо смотреть, то рано или поздно врежешься в кого-то, если всё же по сторонам, то от пестроты шевронов и нашивок сдуреешь скоро, если же под ноги, то будь готов к непрестанным видениям театра праха.
Облако тяжёлой кожаной пыли недалеко стелилось вослед добровольцам — вместо того оно просто ползло по Пустоши одновременно с ними: где они, там и оно. От низкого постоянного и непроглядного тумана было некуда деться.
В плотном строю через «лес», в котором не было деревьев — только угли — всё равно идти было неудобно, почему первая шеренга часто попросту сваливала держащиеся на честном слове полые стволы. Лёгкие обожжённые стволы падали от малейшего прикосновения и разбивались в мелкую щепу, рушась на мягкую повсеместную труху Пустоши. Наступающие на них вороные ботинки обращали щепу в труху и прах. Чёрный ковёр-песок длинным хвостом тянулся бы за группой армий «Запад», если бы поднимаемая ею же тяжёлая пыль тут же не накрывала перемолотые угли «трубных деревьев».
Не было слышно ничего. Когда бы не общение людей между собой, можно было представить себя в каком-то вакууме. Девятьсот тысяч человек шли по Пустоши тише, чем бабочки летают над полями. Даже если бы нарочито захотелось топнуть, ничего бы не вышло. Не было слышно ни единого шага, только негромкие людские голоса, тихое шуршание рюкзаков, слабое позвякивание пуль, да под ногами нескольких первых шеренг лёгкий хруст крошащихся ветвей и стволов, обращаемых в порошок и пыль. Из-за сплошного облака, стелящегося по земле, ни одному из нескольких сотен тысяч добровольцев, кроме только что самой первой линии оных, не было видно своих стоп — они тонули в рассыпчатом прахе — точно бы их и вовсе не было. Создавалось даже впечатление, что люди идут по воде: только крайние линии в строю видели где-то твёрдую поверхность — все остальные же словно брели по высыхающей взбаламученной неглубокой реке.
То выжженное, что Марафонов поутру назвал лесом, вскоре обещало закончиться — впереди виделись высохшие руины-мумии «населённого пункта». Зрелище было истинно ужасающим. Город-призрак, в самом прямом значении этого слова. Обычно так называют просто разрушенные и заброшенные города, но этот был в куда более плачевном состоянии. Пейзаж напоминал развалины Хиросимы и Нагасаки после сброса на них атомных бомб, однако в этом городе, в отличие от тех, не выжило ни одно существо, будь то человек, животное, птица или растение: вся площадь была выжжена.
Добровольцы с кровью, застывающей в жилах, входили в расплавленный, раскуроченный, выгоревший город — вернее в то, что было городом когда-то. Некоторые даже ослабляли лямки рюкзаков, так как им казалось, что кровь в их венах и на самом деле стала застывать. Шестьдесят четвёртый полк был в этом рассыпавшемся уголке в числе первопроходцев.
Стёртое, в буквальном смысле, поселение холодно встретило живых гостей. Живые явно здесь были не к месту, как и вообще всё, что только может быть, ибо сейчас тут не было ничего.
Как и в случае с «лесом», здесь всё тоже было под корень погибшее, дистиллированное и стерильное — «обеззараженное». От некогда больших красивых домов осталось немногим более, чем от полых, выжженных изнутри деревьев. Всё было таким же сухим и хрупким.
Остатки асфальтового покрытия жалобно заскрежетали под ногами; изжёванная черепица, разбитая вековой эрозией плитка и скелеты столбов одинаково крошились под подошвой — точно так же, как трубы-деревья, с тем лишь отличием, что чуть-чуть громче, с призрачными призвуками рукотворных материалов. Впрочем, эти звуки были очень схожи: труп дерева и светофора труп рассыпались под чёрною пятой равно легко, и звучали тоже равно.
Можно было буквально проходить сквозь стены: те места, где они остались, были редки, и их легко можно было разбить пинком или прикладом. Никто из добровольцев ничего подобного себе до этого даже не мог представить! Как строения, строившиеся на века, в одно мгновение сделались грудами пепла и растирались теперь в порошок в человеческих ладонях? И всё — абсолютно! — крошилось одинаково: дерево, сталь, бетон.
На Пустоши различий никаких более не было — всё одинаковое, не живое, не мёртвое, а никакое. Люди никак не вписывались в здешнюю природу.
В городе, на всём его протяжении, не было, как и до того в «лесу», чего-либо, что возвышалось бы над землёй более четырёх-пяти метров. Был ли это двухэтажный детский садик, или пятнадцатиэтажный жилой дом — всё выглядело одинаковым, всё было одинаковым; теперь всё это был единый сгинувший монолит: одного цвета и схожей конструкции, из одних материалов и с единой на всех стерильностью — даже микробов не было. Только бесконечные горы хлама и мусора, крошащиеся под ногами останки дорог, выеденные тысячами лет в одно мгновение куски металла, и пыль, занёсшая за считанные месяцы здесь почти всё.
Когда-то здесь жило много людей, теперь же остались только их неясные тени на редких стенах — и не догадаешься сначала, что они людские. На остатках сорванных с петель металлических дверей мерещились чьи-то застывшие улыбки, отпечатки пальцев. Между углов домов гуляли незримые взгляды и едва различимый в безмолвии детский смех — тоже высушенный и поэтому звучащий неестественно, искажённо, криво и даже жутко. Никто из местных жителей не понял, что для них настало время умирать. Никто не понял, что произошло. Никто не боялся и ни о чём плохом даже не думал. Все они знали, что скоро будет осуществляться сброс бомбы на Тремор. Совершенно ничто не предвещало беды. Многие собрались на крышах, у окон и на балконах, чтобы посмотреть на уничтожение горы, которую с верхних этажей зданий было хорошо видно. Они стояли, затаив дыхание и предвкушая то, что сейчас будет, но случилась яростная вспышка, и через один миг город уже лежал таким, каким теперь его видели добровольцы. Между тем, как всё началось и кончилось, — не успели ни крыши обрушиться наземь, ни деревья сгореть; всё произошло моментально, молниеносно, если не быстрее.
Писатель попробовал представить себе, как это всё выглядело недавно, когда этот город ничем не отличался от других. Люди, жившие в нём, строили планы и возводили мечты, заводили семьи и стремились к тому, ради чего все они были рождены на свет. Но ни один из них этого не достиг, ибо Война решила, что эти люди полностью в её власти.
«Населённый» пункт кончился. Раньше в нём жили люди…
Святослав оглянулся и увидел на месте развалин свой отчий дом: всех своих родственников и друзей, и ёлочку, и все свои мечты, желания, цели, намеренья и устремления. Люди стояли на окраине его родного города и так же, как папа всегда ему махал, махали вслед ему сейчас руками.
Святослава толкнули. Вместо родимых лиц и с самого детства знакомых зданий он снова увидел стерильный и «обеззараженный» город с пробирающейся через него зелёной обезличенной толпой. В потоке нельзя было ни на единый миг остановиться — огромная толпа не остановится, и как теченье бурное, по твоей воле или против неё, потащит тебя далее вперёд или раздавит.
«Та же толпа, что и на митинге, на котором погиб дедушка Марианны», — подумал он.
Толпа безумствует — безумствует толпа, а в ней толпится самое безумство. Страшно было даже просто представить, что может случиться, если все эти люди впадут в панику.
«Запад» шёл дальше. Почти никто теперь не обращал взора назад: куда более жизнерадостно видеть перед собой подобие пустыни, чем откровенное паскудство человека — позорнейшее из постоянных его деяний последних нескольких тысяч лет.
Передовые линии вошли в то, что офицеры назвали «перелеском». Выглядело оно совершенно так же, как и утренний «лес», только обещало длиться куда меньше. Обгорелые обрубки и в самом деле скоро кончились — не успели ещё жуткие образы города-мертвеца, города-мумии покинуть человеческие головы и сердца.
Теперь перед группой армий «Запад» раскинулись бесконечные и абсолютно оголённые земли: ни уголька, ни даже мёртвого подобия чего-то. Ничего. Пустота. До горизонта самого — «песок» и открывающийся взору туповерхий треугольник, цель их марша — Тремор.
До горы оставалось немногим более половины пути. Сколько часов ещё предстояло идти по этой кошмарно ровной пустыне? Нет! Не по пустыне всё же, а именно по Пустоши: в настоящих пустынях есть песчаные дюны, здесь же ничего подобного не было — только идеально ровный толстый слой праха; теперь равнина, наконец, стала в самом действительном смысле слова равниной.
«Когда бы не туповерхий Тремор, здесь наверняка запросто можно было потеряться. — Святослав посмотрел под ноги. — Хотя о чём это я? Пускай Тремор и был на многие километры вокруг единственным ориентиром, — не считая редких-редких незаметных — считай, что их и нет — выгоревших столбиков стволов, совокупность которых добровольцы называли «лесом», на Пустоши ты всё равно, даже при желании, не потеряешься: следы от ботинок оставались на прахе, точно на снегу; лишь бы только ветер не поднялся и не замёл их».
Две-три до самого края Мира обугленных трубы, приторно выровненная ветрами гладь и лакколит из песчано-кожаной пыли, — вот и всё, что в ближайшие дни будет стоять перед глазами добровольцев. Пейзаж скудней пустынного. Тут даже и песка не водилось как такового.
— Мы победим! — воскликнул кто-то в стороне. — Не стоит волноваться об обратном.
— Мы, в смысле: люди в принципе, или «мы» в смысле мы? — едва слышно уточнил у него однополчанин.
— Человечество победит.
— А что ждёт нас?
— А мы не люди, что ли?..
Армии медленно наращивали потерянный темп. Тремор с каждым часом становился больше, отчётливее и словно бы всё менее гостеприимным. Каски нагревались на солнце, но жарко не было. Каждый снова, как и при пересечении поутру границы Миров, думал о чём-нибудь своём. Святослав тоже думал. О многом думал. Но все до единой мысли пытался направлять лишь в жизнеутверждающем ключе.
Он подумал о маме и папе, о дорогой Анастасии, о Никите, о Степане с Алисией, об Инге, Асте, Данзане, Уайдере, Марии — где-то они там… О Юрии с Мариной, об Эллине и Этельстане… И он стал вращать головой в поисках кого-то, но кого… В поисках Инны? Нет. Её бы он ни в коем случае не хотел здесь увидеть. В поисках Этельстана? Искомый оказался ближе, чем писатель пытался его разглядеть. Они встретились взглядами и улыбнулись друг другу.
— Ты чем-то мне напоминаешь моего племянника, — сказал Святослав товарищу.
— Да, знаю, ты мне уже об этом говорил.
— Да, говорил, — согласился писатель. — Но давно.
— Когда бы ни было оно, я хорошо твои слова запомнил.
Они снова улыбнулись друг другу.
— Вспоминаешь родных? — поинтересовался Этельстан.
— Трудно ни о чём не думать, когда вокруг тебя ничего нет, — отвечал писатель, кивая в сторону бескрайнего «песка».
— И ты решил подумать о семье?
— О семье, о друзьях, о чём-то жизнеутверждающем. Кажется, что подумаешь о чём-нибудь плохом — тут же замертво свалишься. Хорошо бы найти спокойствие и постараться ни о чём не думать, да вот боюсь, что здесь, посреди ничего, — такие мысли и самого превратят в ничто: станешь крупицами пляшущих в пыли лиц, другие будут видеть пустоту твоих глаз у себя под ногами, а спокойствие так и не найдётся.
— Но ведь спокойным быть и ни о чём не думать — это не одно и то же. Можно думать о многом, но просто спокойно: ничего не преследуя и ни от чего не пытаясь скрыться.
— Лицом и добрыми глазами…
— Что, прости? — не понял Этельстан.
— Глазами ты напоминаешь мне племянника.
— А, ты снова об этом…
— Наверное, в том числе, поэтому мы с тобой так хорошо и быстро поладили.
— Возможно.
Они несколько минут шли молча.
— А ты о чём думаешь? — спросил у товарища Святослав.
— По твоему примеру стал вспоминать близких.
Пауза.
— А до этого о чём думал?
— Вспоминал радостные лица тех, кого мне, работая фельдшером на «скорой помощи», удавалось спасти.
При слове «фельдшер» писатель тотчас же представил себе Инну, юную медсестру.
— И многих ли тебе спасти удалось?
— С помощью других членов моей бригады, — довольно многих.
— А были те, кого вы не спасли?
Этельстан помолчал.
— До больницы мы довозили всех… Да вот не всех помещали в палаты.
— В морг?
— Да, бывало и такое. Давай не будем об этом.
— Давай не будем.
Оба помолчали.
— Ты потом виделся с теми, кого спасал?
— Редко. Пару раз навещал. Пару раз встречался с ними на улице. Один раз пришлось помогать во время операции — это было ужасно…
— Я соболезную…
— Нет. Этот выжил, — повеселев, отмахнулся от горького предположения Этельстан. — Я тогда просто чересчур устал, и всё боялся, что что-нибудь не то сделаю, но, по счастью, всё обошлось, и в итоге кончилось хорошо.
— Как кончилось?
— Это была девушка. С её травмами она должна была погибнуть в течение буквально считанных минут. Но мы спасли её. Она одна из тех, кого я впоследствии навещал. Странно, почему-то я волновался за неё больше, чем за других. Может быть, потому что в оперировании её принимал непосредственное участие? Не знаю. В общем, я волновался за неё, но лишь до тех пор, пока к ней не пришёл. С ней рядом был молодой человек. Он обнимал меня, плакал, благодарил и снова обнимал. Тогда я увидел, с каким трепетом он относится к своей подруге — полуразбитой и обезображенной. И мне тотчас же сделалось легко: я больше за неё ни минуты не переживал, ибо знал, что этот молодой человек её в беде не бросит, — в чём мне посчастливилось убедиться позже.
— Намного позже?
— Почти через год. Они мне встретились однажды в парке. Она должна была стать инвалидом, но не стала. Он бы мог оставить её — беспомощную, ненужную, некрасивую, но вместо того он выходил её, потому что любил. И вот я видел её рядом с ним — такую нежную, нужную и красивую. Только слабые следы шрамов напоминали об её трагедии, но их на ней почти не было видно. Она не хромала, хотя могла вообще лишиться ног, её лицо было одним из самых приятных, которые я когда-либо видел, хотя в момент трагедии у неё почти не было лица. И кроме этого, она была беременна, хотя врачи и давали гарантии, что у неё теперь не может быть детей.
Этельстан выдохнул, припомнив всё, о чём рассказывал.
— Сейчас они женаты. У них родилась сразу тройня. Они совершенно счастливы и здоровы. И этого могло бы не быть, если бы только они не любили: друг друга, себя, Мир.
— Эта история с хорошим концом, — сказал писатель.
— Да, с хорошим, — согласился Этельстан. — И каждая история имела бы подобный — хороший или даже ещё лучший конец, — если бы люди любили, а не просто играли в любовь.
Впереди показались какие-то странные камни, поблёскивающие в солнечных лучах.
— Что это? — спросил доброволец у ротного.
Марафонов посмотрел в бинокль. Опустил окуляры. Вздохнул. Поглядел на спрашивающего рядового и ничего не сказал. По мере приближения камней становилось всё больше: они были белыми, зелёными, чёрными. Скоро они стали видны совсем отчётливо.
Это были кости. Ломаная броня, ошмётки одежды, оружие, в куски разбитые головные горшки зелёных касок, цельные скелеты и перемолотые в щепки и опилки кости, осколки боеприпасов разного калибра. Группа армий «Запад» нашла первую мировую армию.
Святослав обратил внимание на Тремор. Тот стоял уже намного ближе.
Старшие офицеры связались с начальством в приграничном лагере и запросили остановку подразделений с последующей задержкой до утра, чтобы предать земле останки первой мировой армии. Начальство не было обрадовано, но излишне упорствовать тоже не стало, и скрепя сердце и скрипя зубами, дало согласие на остановку всех четырёх групп армий, на несколько часов ранее запланированного.
— Если вы завтра во второй половине дня не подойдёте к Тремору, я лично подам на вас рапорт, — грозился командир Национального легиона.
— За всё отвечу, господин полковник, — отвечал Иностранцев. — Но оставлять погибших братьев на съедение Солнцу — не по-человечески.
— Хватит мораль читать. У меня нет на вас времени. Вы срываете сроки. Теперь мне из-за вас ещё и перед высшим командованием армии неловко. Выполняйте указания, — буркнул недовольный офицер.
Указания были: действовать живо, без малейшего промедления, и как закончится всё, возобновить марш. Отойдя от мест захоронения как можно дальше, на ночь разбить лагерь и, сколь возможно это в условиях Пустоши, укрепить его. Начальство береглось: мало ли что ночью может произойти. Параноики.
Командование мировой армии было обеспокоено всем происходящим и грядущим; чем ближе становились добровольцы к ненавистному Тремору, тем более беспокойным делалось оно. В связи с беспокойством этим было приказано: к наступлению темноты посреди Пустоши возвести подобающим образом укреплённый лагерь и выставить на ночь многочисленные дозоры. Однако всякий офицер, находящийся непосредственно на марше, а не в штабе, сразу после ознакомления с приказом знал, что лагерь непременно будет возведён, но укреплён не будет. Никому из находящихся на Пустоши офицеров не хотелось сеять страх и «оборонные настроения», и чем ближе армии подходили к Тремору, тем сильнее должны были проявляться последствия человеческих настроений.
— Что делаем, господин полковник? — спрашивали батальонные у Иностранцева по окончании его сеанса связи с командующим Национального легиона.
— Хороним, — тихо прохрипел он.
Добровольцы надели перчатки: в «песке» было много острых предметов, принадлежавших убитым, или их убивших. Лезвия, осколки, зубные россыпи, другие кости; и ещё одна проблема — возможные неразорвавшиеся снаряды. Всем наказали быть начеку.
Впереди всех продвигались немногочисленные сапёры, за ними медленно расходились по парам девятьсот тысяч похоронщиков с сапёрными лопатками. Немногими «отдыхающими», оставшимися без работы, были те избранные, которые несли палатки.
Зрелище было очень неприятным. Но страха не было, омерзения тоже, только боль, горечь и сочувствие. Кто пренебрёг перчатками, быстро занозил себе пальцы и порезал ладони — и вскоре без перчаток уже никто не работал.
У черепов были распахнуты рты и глазницы, полные отпечатка нечеловеческой боли и ужаса. Его трудно было увидеть, однако чувствовался он легко. Добровольцы старались не заглядывать в лица черепов, ибо это и в самом деле были лица! Без кожи и плоти — сплошь кость, но они все как один, как живые, выражали эмоции, и ни одна из них не была эмоцией счастливого человека. Добровольцы накрывали черепа касками, лоскутами мертвецких одеяний, рюкзаками, чем угодно – хоть чем-нибудь, лишь бы не зреть их ужасающих невидимых глаз в опустелых глазницах.
Некоторые скелеты были цельными, а где-то отдельно лежали пальцы, стопы и кисти, руки, ноги, черепа, кости таза и грудные клетки с выбитыми и сломанными рёбрами. Предметы одежды и содержимое мертвецких рюкзаков изрезано пулями или осколками. Изредка попадались уцелевшие гранаты и снаряды, но сапёры тут же мастерски обезвреживали их. Впрочем, действующие взрывоопасные предметы попадались очень редко — куда больше их было на руках добровольцев.
Святослав хоронил погибших в паре с Этельстаном, но так как живых было чуть ли не вдесятеро больше, чем мертвецов, совсем скоро к паре присоединились их знакомые из четвёртой роты, Альфинур Заид и Георгий Эдем, — теперь они работали квартетом.
Почва на Пустоши была мутного жёлто-коричнево-кожаного цвета, податливой, мягкой, рассыпчатой, как будто всю её в одно мгновение вспахали и высушили. Копать её было легко. Она была суше песка в пустыне. Лопата запросто входила в грунт; первые полметра вообще можно было без особых усилий прокопать руками, глубже копали совсем нечасто. Любые камни крошились, как жухлые осенние листья, с тем же характерным звуком. Всё было неизменно хрупким — неизвестно, на сколько метров вглубь.
Когда останки опускали в могилу, они тотчас же поднимали тяжёлое пыльное покрывало и накрывались им. В мире живых тоже пыли хватало: мутное полотно расстилалось повсюду. Какой прок в безветренной поре, когда пыли столько, сколько было бы и при урагане — то же самое полотно, не поднимающееся выше стопы.
Им стало интересно: как здесь спать? Вместо полов всё равно ведь в палатках будет вездесущий прах, и при каждом движении спящих пыльное облако будет подниматься. Рюкзаки можно положить под головы, чтобы они в любом случае находились выше уровня пыли, которая, чуть что, сразу поднимется. И хотя спать в таком положении будет неудобно, — это, во всяком случае, лучшее решение, чем дышать этой пылью, что равносильно тому, чтобы дышать мелким-мелким песком: до добра точно не доведёт.
Ветра не было, но пыль всё равно змеевидной позёмкой вилась между ног, как призраки, духи, демоны. Казалось, если присмотришься, то разглядишь у себя под ногами лица. Наступишь на него — сейчас же исчезнет, но в полушаге тотчас появится другое. Под ноги лучше было не смотреть — воображение рисовало жуткие выражения: кривые, искажённые, нечеловечьи, но на похоронах более некуда смотреть.
Для тех мертвецов, которые напоминали мало-мальски цельные скелеты, добровольцы выкапывали маленькие индивидуальные могилы. Для остальных же останков, по которым не понять, где целый человек, где часть его, а где холмиками костей легли несколько сразу, копали более широкие и глубокие братские могилы, хороня рядом друг с другом — в прямом смысле вперемешку — представителей всех национальностей, рас и религий, сгубленных одинаковой для всех идеологией Войны.
Раздался взрыв!
Солдаты обомлели от ужаса и остолбенели. Но Святослав мгновенно поднял руки и громко закричал:
— Спокойно!
Тут же его слова подхватили в каждом подразделении офицеры и рядовые:
— Спокойно! Не стрелять!
— Поднять руки! — заорал Ангайнор. — Всем поднять руки!
Он проорал это, чтобы никто к оружию не потянулся. И едва успел: в один миг тысячи человек вскинули дула автоматов в поисках невидимого врага.
— Убрать оружие! — завопил в рупор Ангайнор: вот когда этот противно визжащий аппарат на самом деле оказался полезен.
Его команду тут же подхватили:
— Опустить оружие! Оружие на землю! Опустить стволы!
Девятьсот тысяч человек, побросав оружие, подняли руки вверх и замерли в ужасе, ожидая, когда Тремор отразит на них негативную энергию взрыва. Но то ли она уже отразилась на несчастных, то ли Тремор был ещё слишком далеко — ничего не произошло.
— Всем стоять смирно! — командовали офицеры. — Не дёргаться! Стоим спокойно!
Кто-то в стороне позвал санитаров. Святослав, Этельстан, Альфинур и Георгий видели, как в нескольких сотнях метров от них мелькают маленькие белые фигурки медицинских братьев и сестёр. Два добровольца — командир отделения и рядовой — перемещали в свежевырытую яму скелет; вдруг случился взрыв и оба кусками рухнули в ими же выкопанную могилу. Разорвался снаряд, который сапёры из-за спешки, к несчастью, упустили. Третий однополчанин чудом не лёг костьми: ему осколком разбило бедро и кисть правой руки. Он лежал на земле, дёргался, корчился, извивался и до хрипоты орал. Санитары оказали ему первую помощь: дали обезболивающее, остановили кровотечение, но несчастный кричал, кричал, кричал.
— Работаем, вторая рота, работаем! — вдохновлял подчинённых Марафонов.
Добровольцы работали, а пустошный прах жадно впитывал тёплую кровь несчастных.
За раненым прилетел белый вертолёт с красным крестом. Раненого забрали. Мёртвых было решено похоронить тут же, на Пустоши. Поначалу вертолётная команда думала их останки увезти с собой.
— Оставьте их! — сказал командующий полком. — Не мучайте их перелётом почём зря. К чему оно теперь? Забирайте живого; мёртвых — не тревожьте.
Молва о гибели людей на крыльях Смерти моментально разлетелась по всей группе армий «Запад». Радостная Война торжествовала новую победу; невидимые демоны, укрывшие от сапёров снаряд, довольно потирали гнилые ладони; зримые демоны сидели в штабе и писали на листах бумаги «минус два», своими гнилыми пальцами подводя статистику потерь. Ничего страшного. Два — это не двести тысяч и даже не двадцать. Да даже если бы и так — это всего лишь допустимые потери, которые всегда можно посмертно наградить, обозвать героями и даже причислить к лику святых, чтобы успокоить горюющих родственников и заставить их гордиться смертями близких. Какая честь! Какая чушь!
В самом крайнем случае можно сказать, что армия была добровольной, и люди, вступающие в неё, прекрасно понимали, куда и на что шли. Они изначально должны быть готовы погибнуть, и все родные их должны быть готовы к тому, что мужья, отцы и сыновья домой не возвратятся. А на Войне всегда так делается. Бесславную гибель людей ради пустого «ничего» окрашивают в такие тона, чтобы другие гордились тем, что эти люди умерли за правду, справедливость и Мир. А полковые писари будут вычитать и складывать: «Плюс тысяча триста. Минус восемьсот. Плюс четыреста. Минус триста». Штабные никогда людьми не дорожили. Больше того, ни один командир — от командующего отделением до командующего верховного — никогда не ценил людей и не дорожил ими; и не должен был. Ведь он — военный человек, а военные люди взращиваются не для того, чтобы ценить других и дорожить ими, а для того лишь, чтобы убивать. Разве не в этом смысл и суть всех армий?
[1] Natura naturans и natura naturata (лат. — природа творящая и природа сотворённая) — важнее природа творящая, чем природа сотворённая (примечание автора).
[2] Марк Аврелий Антонин, «Размышления. Наедине с собой»: «Устрани убежище, устранится и жалоба на вред. Устрани жалобу на вред и устранится самый вред».
[3] Строка из песни «Ледокол Вега»: «Зачем старые болезни на Новой Земле?»