Странные люди
Всякому человеку всё ж надобна щепотка счастья; без этого жизнь делается пресной, как мыло.
Глеб Кацман, командированный по делам службы с Крайнего Севера в Москву, ощутил наплыв счастья на грозном митинге, на громадной площади в Лужниках, в тесном окружении двухсот или трёхсот тысяч людей. Ему казалось, что каждый человек здесь – звезда, и медленное движение каждого образует нерушимое кружение Вселенной, которое можно разглядеть через трубу телескопа. И это был восторг единства, и это было счастье.
Такая прозрачная волна эмоций обрушивалась на Глеба не впервой, не с бухты-барахты: с ним иногда, изредка уже случалось что-то подобное, и, бережно отряхнув самоцветные капли радости, он дожидался нового счастливого вала, надеясь, что этот – не последний. Между этими лучезарными волнами помещалась его повседневная жизнь.
Подростком ему довелось заглянуть в окуляр телескопа, и далёкое, как иной мир, небо вдруг оказалось рядом – рукой подать. Наполненный живыми звёздами ночной небосвод беззвучно дышал и переваливался с боку на бок, и не было ему ни начала, ни конца. Говоря по правде, бесконечность не умещается в ограниченном человеческом сознании, поэтому безграничность распахнувшейся перед ним Вселенной подросток Глеб Кацман отнёс к волшебству, не нуждающемуся ни в каком объяснении. Волшебство сродни радости, оно окрыляет человека, что не характерно для нашей популяции разумных прямоходящих.
Увиденное в окуляре прибора потрясло и озадачило Глеба Кацмана. Вот это да! Восторг охватил прильнувшего к тубусу подростка, он чувствовал себя светящейся летящей пылинкой среди таких же крохотных звёзд. И сладкий ужас бездны его завораживал.
По дороге из Планетария домой, в вагоне метро, он не мог освободиться от этого головокружительного покачивания в сонме звёзд. Труба, направленная вверх – и распахнута дверь, ведущая в Космос, в колдовскую бесконечность, от которой восторг перехлёстывает через край и мороз продирает по коже. Всего-навсего труба, нацеленная в небо! Такую трубу можно установить на балконе или выставить в форточку, и, один глаз зажмурив, с головой окунуться в волшебную стихию.
Уже подходя к своему дому на 2-й Тверской-Ямской, Глеб вдруг споткнулся на чёрном асфальте и застыл, словно бы его кто-то окликнул по имени из вечерних сумерек. Звёздная метелица сверкающего конфетти, только что его окружавшая, застыла в своём движении и поблёкла, и другая волшебная картина, похожая на первую, беззвучно заняла её место: разноцветные – лазоревые, золотые, рубиновые и изумрудные –изумительные фигуры заполнили поле зрения Глеба. Шестиконечные кристаллы снежинок, треугольники и октаэдры возникли перед ним и составили новое пространство, а сам Глеб стоял в этой праздничной красоте с трубочкой калейдоскопа, поднесённой к лицу.
Эта волшебная палочка занимала в жизни Глеба Кацмана особое место. Впервые он получил такую в подарок ещё ребёнком, увидел в глубине трубки радостный мир красоты и захотел дотянуться до него рукой. Ничего из этого не вышло: калейдоскоп выпал из рук мальчика, ударился об пол, и что-то в нём непоправимо испортилось; прекрасный красочный мир исчез из вида. Глеб плакал, заливался слезами. Не вникая в глубину причины, взрослые утешали его как могли. Заколдованный прибор был мёртв, как камень, и едва ли кто-либо смог бы его вернуть к жизни. Но прочное место в молодой памяти Глеба было ему уже отведено – навсегда, до последней черты, а может и того дальше.
Подойдя в темноте лестничной площадки к своей двери, Глеб нащупал замочную скважину и повернул ключ. Родители средних лет, трудового возраста, пили вечерний чай и не обратили никакого внимания на опаловые октаэдры и коралловые кристаллы, вспыхнувшие в залитой жидким светом кухне, как только сын переступил порог.
— У тебя усталый вид, Глебка, — сказала мама Циля. – Съешь бутерброд с колбасой.
— Ты после школы где был? – спросил Наум Самойлович, папа.
— В Планетарии, — он ответил. – Весь класс водили.
Глебу не хотелось рассказывать, что открылось перед ним в окуляре телескопа – папа с мамой, он был уверен, ничего не поймут из его рассказа, станут возражать, уверяя, что ему всё это просто померещилось, а небо над нашими головами, как известно, создано природою для производства снега и дождя.
Это они, мама с папой, в тощем сорок восьмом году записали новорожденного сына Глебом. Наречь его, в память покойного дедушки, Шмуликом было бы неосмотрительно – послевоенный антисемитизм набирал обороты, евреев не брали на работу и сажали, а Михоэлса задавили грузовиком. Назвать новорожденного Кацмана Иваном – так ведь никто не поверит, что настоящий Иван. Может, Игнат? Или Глеб? Кацман Глеб – звучит немного диковато, зато русей не придумаешь. Тут и комар носа не подточит, имя вполне титульное, еврейскому младенчику жизнь не испортит.
И назвали Глеба Глебом.
А через пять лет грянуло событие незаурядное, не то, что рождение на свет очередного детёныша нашей разумной популяции: на своей Ближней даче Сталин упал на пол и околел. Главный Стрелочник перевёл стрелку, мир перешёл на другую колею. Точка с запятой.
На дворе стояла бедовая пора: после коллективного плача и кровавой давиловки на похоронах усатого корифея всех наук, народ как вжал голову в плечи, так и остался. Никто не знал, что случится завтра: то ли продуктовые карточки введут, то ли конец света наступит. В той ужасной неразберихе евреи тревожились больше всех: слух об их поголовной депортации на Колыму и на Север, вслед за уже благополучно высланными чеченцами, крымскими татарами и немцами Поволжья, обрастал подробностями; колымский маршрут носил кодовое название «Зимняя сказка», а северный – «Белая куропатка».
Цилю и Наума Самойловича никто не погонял, в лагерь не сажал и не увольнял со службы: папа трудился в жилищном управлении инженером-механиком по водоснабжению, мама – врачом-дерматологом в районной поликлинике; их время, несмотря на грозные признаки, ещё не пришло.
Никто почему-то никогда не замечал, чтобы время остановилось и окаменело хотя б на миг; время, как видно, идёт своим путём, мы – своим. А жаль. Растянуть прекрасное мгновение на две или три позиции – великолепное намерение!
Время с его неразрешимыми вопросами, часовыми стрелками и кукующими ходиками не занимало Глеба. В бесконечном небе не существовало никакого идущего куда-то времени, оно само было – Время, его дух и его форма. И этого было достаточно Глебу Кацману.
Между тем, по замызганной 2-й Тверской-Ямской улице время, в соответствии с общепринятыми представлениями, шагало своим ходом: невольно на него поглядывая, Глеб готовился к экзаменам на школьный аттестат зрелости, а папа с мамой, сидя тихо, как мышки, на втором этаже ветхой трёхэтажки, мечтали о том, чтобы их не уволили с работы и, когда придёт срок, отправили на трудовую пенсию.
После выпускных экзаменов вопрос о завтрашнем дне встал ребром для Глеба Кацмана: он должен был поступать учиться в институт, либо идти призывником в армию на три года. В армию Глеб не хотел, сама идея защиты родины в боях с загнивающим капитализмом или хоть с китайцами представлялась ему отвратительной. Какие бои, какая там защита! Ни одного слова советской власти он не принимал на веру: ни о победе над наглой Америкой по надою молока, ни о скором наступлении коммунизма с раздачей бесплатных квартир. Таких же взглядов придерживались, накрепко захлопнув рты, и его родители: поверить властям можно было разве что в шутку.
Куда идти учиться – это надо было решать, не откладывая: с каждым днём промедления армейский призыв неотвратимо приближался. Казалось, самым естественным решением было бы поступление в Университет – там, на физмате, учили астрономию. Но вступительные экзамены по физике и математике он наверняка провалил бы: точные науки были ему чужды, он был убеждён, что тригонометрия противоречит геометрии – это, уже не говоря о том, что евреев, назовись они хоть Глебами, хоть Игнатами, брали в МГУ с большим скрипом. И, самое главное, Глеб с негодованием отвергал саму идею научного изучения бездонного неба – Вселенная, как всякое волшебное устройство, была непостижима разумом, никакие человеческие законы там не действовали, а понятие «небесная механика» по отношению к ней звучало кощунственно.
Тем не менее, тянуть с подачей документов в институт было уже нельзя: сроки поджимали, вход в военкомат удручающе зиял. Папа с мамой хором советовали идти в медицинский – профессия малозаметная, подходящая для евреев. Глеб терпеливо выслушивал родительские наставления, но следовать им не собирался: еврейская малозаметность его не привлекала, медицина не интересовала, так что Циля и Наум Самойлович растрачивали липкие слова уговоров впустую.
Решение он принял буквально в последние часы. Выслушав сына, Наум и Циля утратили дар речи: Глеб уезжал ночным поездом в Ленинград поступать в Институт народов Севера. С тем же примерно успехом он мог сообщить папе с мамой, что записался в космонавты и вечером улетает в дальний космос, в один конец. Какой там Север! Какие народы!
Но Глеб был непреклонен. Вечная мерзлота, по его словам, влекла его непреодолимо, а мир обледеневших мамонтов завораживал и манил. Это было необычно для еврейского мальчика и странно; мама Циля, подозревая налёт душевного расстройства, испуганно глядела, сидя за столом, рядышком с Наумом. А Глеб размахивал перед их носом потрёпанной, в бумажном переплёте, книжицей, убеждал и уговаривал:
— Это Тан-Богораз написал! Вы слышали когда-нибудь про такого человека? Тан-Богораз!
Родители не слышали, сидели удручённо.
— Его, на самом деле, Натаном звали, — продолжал витийствовать Глеб. — Натан Богораз. Он был еврей, можете не сомневаться! Его сослали на Крайний Север, он там прожил, во льду, пять лет среди чукчей, и стал их вождём и королём.
Родители молчали, подавленные этой дикой историей.
— Давно его сослали? – озабоченно осведомился Наум Самойлович.
— Ещё при царе, — сказал Глеб. – А после революции он вернулся и открыл Институт народов Севера.
Значит, сел этот Натан до революции, а не после, и это немного подбодрило папу с мамой: если б еврейского чукчу сажали чекисты, дело было бы совсем кисло.
Часовые стрелки ползли, вечер заступил на дежурство; на 2-й Тверской-Ямской зажглись фонари. Простились второпях: долгие проводы – лишние слёзы.
Кацманы советскую власть не уважали. Более того: они испытывали к ней устойчивое недоверие и сторонились её, как могли. В партию, разумеется, они и не думали вступать, а Глеб даже исхитрился уклониться от зачисления в комсомол, куда коллективно записали весь его седьмой-«Б» класс. Коротко говоря, Кацманы, все трое, были типичными антисоветскими людьми – тихими и покорными. К русскому бунту, «бессмысленному и беспощадному», они не были приспособлены. И, тем не менее, Наум и Циля не оставляли надежды на расплывчатые изменения к лучшему. Как выглядит это «лучшее», они плохо себе представляли, но самая прямая дорога в светлое будущее вела за границу, подальше от краснозвёздной советской родины.
Идеальной целью была Америка, манящая, как волшебная сказка. Подошла бы и Швеция – там, говорят, эмигрантов снабжают всем необходимым, включая жильё и кормовые. Израиль не числился в списке — евреи всё время воюют, кругом одни арабы, и к тому же жара стоит чуть ни круглый год: ни дождя, ни снега. Тому, что пишут в газетах, нельзя верить ни на грош, это же понятно, хотя насчёт войны и окружающих арабов не приходилось сомневаться. Информация супругов Кацманов о большом мире страдала однобокостью из-за дальности расположения и высоты железного занавеса, отграничивавшего сияющий Восток от гнилого Запада.
Ради близкой победы сил мира и добра советские границы были заперты на замок, там и мышка без спецпропуска не прошмыгнула бы, не говоря уже о самодеятельном искателе хорошей жизни – его собаки загрызут либо солдат застрелит из ружья. Единственная слабая надежда выбраться из солнечного мира победившего социализма была на доброго дядю, который уговорит власти отпустить евреев из России на все четыре стороны. Неведомый «дядя», ко всеобщему изумлению, появился после израильской Шестидневной войны: тонюсенький еврейский ручеёк решено было выпустить на свободу для мифического воссоединения семей, из гуманитарных соображений. Заподозрить советскую власть в гуманитарных намерениях мог только умалишённый, в придачу глухонемой, поэтому истинные цели кремлёвских вождей и лубянских генералов остались втуне.
Нежданное известие о том, что у Кацманов обнаружились родственники за границей, привело Наума и Цилю в смятение: наличие заграничной родни не приветствовалось, а живая связь с нею влекла за собой неприятности, вплоть до посадки. Приди такое известие из Израиля – ненужных вопросов не возникло бы: как-никак, все евреи сёстры и братья… Но птичка-весточка прилетела почему-то из Австралии, по дороге сделав остановку и отметившись в Инюрколлегии при Верховном совете СССР. Что говорить, далеко не у всякого еврея найдутся родственники в Австралии! Это, скажем прямо, единичный случай, и тяга к воссоединению семей тут вполне уместна.
На провонявшей бензином 2-й Тверской-Ямской вдруг повеяло вольным тихоокеанским ветром. Под нажимом мужа Циля припомнила, что её двоюродный дед по материнской линии, молодой ещё человек, давным-давно, задолго до появления самой Цили на божий свет, бежал за границу на торговом судне и пропал из семейного кругозора, как в воду канул. Но правду говорят, родная кровь – не водица: безымянный дедушка, а может, его поросль не забыла советских Кацманов, и вот какой-то Джо Кацмэн из австралийского города Порт-Хури возник на горизонте, да не пустого любопытства ради, а с уведомлением о причитающемся далёким родственникам имущественном наследстве.
Великая новость, ничего не скажешь! Первым делом, едва придя в себя от потрясения, Наум и Циля отправились в книжный магазин, купили географическую карту страны кенгуру и принялись искать на ней Порт-Хури. Их поиски, однако, не увенчались успехом: этот Хури почему-то на карте не значился. И где, в каком порту стоит унаследованная Кацманами прогулочная яхта или шумит-дымит их завод, покамест оставалось загадкой.
Как бы то ни было, перспектива объединиться на австралийской земле с загадочным Джо Кацмэном выглядела не безнадёжно. Под лежачий камень вода не течёт, это повсюду так, куда ни глянь – хоть в Москве, хоть в Порт-Хури. В Инюрколлегии никто Цилю и Наума Самойловича не ругал и предателями не обзывал, а это непременно случилось бы, надумай они ехать на историческую родину, в Израиль, хоть за наследством, хоть как. Признав родство и сделав, таким образом, первый разведочный шаг на пути к Зелёному континенту, Кацманы отважились и на второй: принялись искать и собирать по госучреждениям всяческие справки-бумажки, удостове-ряющие их личность с часа рождения, а также дела давно минувших дней, выцветшие добела. Поиски плелись медленно, через пень-колоду.
Глеб, процветающий в сибирской тундре, в этнографической экспедиции, получил от папы с мамой письмо с австралийскими новостями. Ответ сына не заставил себя ждать: он желал родителям успеха в их отважном начинании, но сам, следуя чукотской тропой Тана-Богораза, переезжать в Австралию для воссоединения с Джо Кацмэном даже и не думает, а от заморского наследства решительно отказывается. Странный человек Глеб Кацман, в кого только он такой уродился.
Покрытая ранним снегом, как накрахмаленной белой скатертью, Амдерма выглядела почти празднично. Во всяком случае, такой её видел Глеб: рассыпанная вдоль берега Ледовитого океана горстка приземистых одноэтажек, барак аэропорта и бескрайняя тундра с мамонтами в её мёрзлой утробе. И это ещё не всё: тундру, здесь и там, украшали сшитые из шкур островерхие чумы, стада вкусных оленей и сильные собаки, на которых местное население разъезжало без помех. Это народонаселение, состоявшее из тундровых ненцев – неосведомлённые грубые люди называли их «самоеды», или того пуще — «саможратцы», сторонились шлакоблочной Амдермы и задерживались здесь ненадолго, предпочитая ночевать за окраиной посёлка, в снегу. А в посёлок их неостановимо тянула продуктовая лавочка, где они, привязав собачьи нарты к крылечку, отоваривались питьевым спиртом и развесными конфетами-подушечками.
Глеб Кацман, с подъёмом освоивший местное наречие и захваченный сбором и записью ненецких сказок и легенд, довольно-таки мрачноватых, старался, для полного слияния со средой, жить как аборигены. Некоторые специфические особенности ненецкой жизни его отнюдь не смущали: в чуме он привольно себя чувствовал, уплетал сырые оленьи почки, грыз строганину и даже завёл себе настоящую меховую малицу, украшенную медными монетками и разноцветными стёклышками. Натан Богораз остался бы доволен Глебом Кацманом.
— Не еврейское это дело – на собаках ездить! – увещевал и уговаривал Глеба приятель и сосед по общежитию гляциолог Коля Вантрауб. – На собаках! Что с тобой, Глебка?!
Но Глеб был непреклонен. С нартами он управлялся не хуже каюра – нехитрая наука; верхом на оленях ездил бесстрашно. Хорошо, что мама Циля и папа Наум этого не видели – не поверили бы глазам. Поверили бы, но с большим трудом. А Вантрауб Коля видел совершенно трезвого приятеля в самоедской малице, погоняющего собачью упряжку, и только диву давался: зачем это ему? Понять такое не всякому дано.
Этот Коля был немало повидавший в жизни человек. Три года он провёл на высокогорной гидрометеостанции «Ледник Федченко», на Памире. Не любовь к снежным барсам привела его на пятикилометровую высоту, на самую границу с небесами, а здравое желание подзаработать за счёт надбавок к зарплате «за дальность», но не только это. Сидение в облаках, на ригеле, в компании с четырьмя коллегами и в полной изоляции от общества наводило на вдумчивые размышления о смысле нашей жизни. Такие размышления не всегда кончаются благополучно: чересчур вдумчивый повар метеостанции захандрил умом, и ночью, тайком, ушёл по леднику вниз, к людям. Идти было не близко, километров шестьдесят до ближайшего кишлака Алтын-Мазар. Ушёл – и пропал. Через три года ледник изрыгнул из своего чрева кирзовый сапог, из которого торчала наружу человеческая кость. Всякий знающий человек сразу сообразил бы, что хозяин сапога провалился в ледяную трещину, его там заклинило, ледник, сползая пластами по ущелью, разодрал человека на части – и вот вам результат: сапог с мослом из голенища…
Коля Вантрауб был таким знающим человеком. Он знал, что́ валяется на ледяном валуне, на морене.
Глебу было о чём поговорить со сведущим Колей Вантраубом. Сидя посреди снегов, в общежитии, за кургузым кухонным столом – Глеб потягивал крепкий чаёк, Коля попивал сахарный портвейн из гранёного стакана – они вели беседы на возвышенные темы.
— Вот ты учёный человек, у тебя диплом, — отхлебнув из стакана, с удовольствием затевал разговор Коля. – И я своё дело тоже знаю до последней жилочки. А ведь знания не больше, чем набор предположений; только глупый человек этого не видит. Так или не так?
Глеб согласно кивал головой: да, пожалуй, что так. Набор предположений. Ни в чём нельзя быть уверенным.
— Один думает, что дважды два четыре, — продолжал Коля Вантрауб, — а другой – что пять: кто во что верит. Но я тебе как метеоролог скажу: соринка в нутре вихря не определяет ход урагана. Мы думаем, что знаем про всё на свете, а на самом деле ничего не знаем, а только разбираемся.
Коля Вантрауб был русей любого Иванушки, только национальное несовпадение иногда вскипало пеной и давало о себе знать. Своё сидение на Памире он объяснял не погоней за длинным рублём — в Амдерме тоже капали «северные» — а прежде всего горделивым желанием оказаться первым евреем, поднявшимся к верховьям ледника Федченко. Утверждая это, Коля душой не кривил. А Глеба Кацмана почему-то грело, что его сосед Коля – самый первый из евреев, забравшихся на обледенелую крышу мира. Грело и светило – и всё тут, как солнце в прореху облаков. Так устроены евреи, у них племенные связи носят безграничный характер.
— А счастье? – настойчиво выспрашивал Глеб у бывалого Коли Вантрауба. – Счастье – есть?
— Ещё как, — отвечал Коля. – На сто процентов.
— А почему? – нажимал Глеб.
— Потому что мы дышим и живём, — приводил довод Коля Вантрауб. – Бабка моя говорила, покойница: «Горе тому, земля на кому».
— А любовь? – не унимался Глеб Кацман. – Есть или нет?
— Нет, — разводил руками Коля. – Одна привычка, и та дурная.
— А Бог? – спрашивал Глеб.
— Не скажу, — взвешивал ответ Коля. – Не знаю…
Глеб знал, но то было его личное, интимное знание, и делиться им с Колей Вантраубом он не предполагал.
— А я думал, — осторожно возвращался к теме Глеб, — на Памире, на верхотуре, тебе небо видней, и что там за ним…
— Ну да, ну да, — охотно пускался в воспоминания Коля Вантрауб. – Конечно! Как выйдешь из барака, ветрище такой снаружи, что прямо сносит, сдувает к чёртовой матери – только держись за канаты.
— Внизу такого нет? – вникал в суть дела Глеб.
— Такого нету, — отвечал Коля, — даже ничего похожего. И знаешь, почему?
— Ну, почему? – спрашивал Глеб.
— Земля на высоте быстрей крутится, — давал объяснение Коля. – Вот поэтому и ветер сильней. Это ж ясно, и наблюдения подтверждают! Я про это статью даже написал в журнал «Знание – сила».
— И что? – сопереживал Глеб. – Взяли?
— Не взяли, — признавался Коля. – Козлы.
— Ну, ничего, — утешал товарища Глеб Кацман. – Я тоже статью написал, про Золотую Бабу – ненецкое такое божество: сидит Золотая Баба, а в утробе у неё младенец. Пока не печатают…
Ну как из таких расчудесных краёв можно было переезжать к Джо Кацмэну, в Австралию, где нет в помине ни мамонтов во льду, ни беременной Золотой Бабы, ни Коли Вантрауба, которого усиленным кружением Земли чуть не сдуло невесть куда?
Счастье тревожит воображение людей чаще, чем любовь или даже Бог, с которым прямоходящий ведёт лукавый нескончаемый торг: «Ты мне, я – Тебе». С туманной тягой к счастью младенец, может быть, появляется на свет. Счастье – конец всей нашей суетливой деятельности, серебряный тупик с золотыми воротцами, за которыми открывается рай. Тупик, воротца в нём и несговорчивый, хмурый привратник, не дающий войти.
Счастье то дальше, то ближе, а то и вплотную появляется в поле нашего зрения, манит, дразнит и увлекает за собою, строит забавные рожицы или показывает язык – но никогда не исчезает бесследно. Даже в час отчаяния и беды счастье брезжит вдалеке, только под другим именем – «надежда».
Счастье, вдруг слетевшее письмом с небес, завораживало и вело Цилю и Наума Самойловича Кацманов из присутствия в присутствие, от чиновника к чиновнику – по путик запредельному, но в то же время вполне реальному Порт-Хури. Ай да Джо Кацмэн, чтоб он был здоров! Один лучистый миг, одна неуловимая вспышка – и вся пресная жизнь на 2-й Тверской-Ямской, в понуром ожидании пенсии и дальнейшего захоронения на Востряковском кладбище переворачивается с ног на голову. Играют райские лютни, ангелы поют детскими непорочными голосами. Горизонт, очистившийся от беспроглядных туч, открывает счастливую дорогу в Австралию. Вперёд, заре навстречу!
К тому дело и шло.
Порт-Хури оказался малозаселённым уютным городишкой на восточном побережье Австралии, на океанском берегу. Кацманы получили там по наследству одноэтажный милый домик с камином и палисадником. Отсутствие забора немного удивило новых владельцев, но вскоре выяснилось, что хулиганы и грабители давно перевелись в Порт-Хури, и огораживать домовладение от налётчиков нет нужды. Не менее удивительным оказалось и то, что в Австралии вовсю цвело лето, в то время как на 2-й Тверской-Ямской лежал снег, и зимний ветер выдувал тепло из квартир.
Робкие надежды на получение, в придачу к милому домику, яхты или завода, рассеялись как дым сразу по приезду: Джо Кацмэн, седой старик, через наёмную переводчицу разъяснил новым родственникам, не владевшим местным наречием, их наследственные права – и исчез навсегда. Бог с ним! Наум и Циля как жили без него всю жизнь, так и дальше проживут. Человек – мясо живучее, это ещё в древние времена было отмечено наблюдательными людьми… В Порт-Хури, на акульем берегу, ностальгические воспоминания не тревожили новоприбывших Кацманов, 2-я Тверская-Ямская не снилась им по ночам, и берёзовая роща, где, по свидетельству японцев, всё написано чёрным по белому, не всплывала в их памяти. Привычные тянуть рабочую лямку, они придумали себе ежедневное занятие по вкусу и по плечу: жарить на продажу русские пирожки с тушёной капустой. И дело пошло!
Они и сейчас их жарят в своём домике с камином, если, по старости годов, ещё не перебрались на тот берег интернациональной реки Леты.
Земля наша, может, и невелика, но не так уж и мала, как представляется иным фантазёрам. Из чукотских мороженых земель, где революционный ссыльный Натан Богораз когда-то королевствовал, и куда, наконец-то, занесло Глеба Кацмана, акулье австралийское побережье со смирным городком Порт-Хури выглядело чрезвычайно удалённой территорией, почти недостижимой для стороннего человека. Проводив счастливых родителей за моря-океаны, в свободный мир, Глеб обменялся с ними двумя-тремя письмами, а затем связь благополучно засохла и зачахла; случается и так в нашей жизни, а то ещё и похуже. И это никого не должно возмущать и выводить из себя: каждый, в конце концов, живёт по своим собственным правилам.
В посёлке Уэлен, на чукотском просторе, Глеб чувствовал себя беспривязным человеком. За спиной посёлка лежала, прижавшись к вечной мерзлоте, безмолвная тундра, а перед бараками, стоявшими на вбитых в подземный лёд сваях, бил в берег, как в шаманский бубен, чёрный Ледовитый океан; там проживали съедобные твари – моржи, киты.
Край земли – растяжимое понятие: Земля, говорят, круглая, у неё краёв нет. И, тем не менее, Уэлен не без причины назывался краем земли – сразу за ним, в считанных километрах через морской пролив, начиналась Америка.
Желающих жить на краю земли, на самом восточном клочке русской земли, насчитывалось немного: с полтысячи душ. Чукчи жили здесь по зову души и географической принадлежности, а горстка русских, включая сюда и еврея Кацмана, по служебной обязанности: служили в сберкассе, медпункте, сельпо. Глеб служил исследователем быта и культуры аборигенов; он был единственным научным человеком в Уэлене и его тундровых окрестностях, простиравшихся вплоть до райцентра Анадырь, куда можно было добраться на собачках за трое суток. Монополия Глеба держалась до того дня, когда в августе, на морском буксире «Карл Маркс», гружёном печным углём и пищевыми припасами для сельпо, прибыл в Уэлен Сергей Фролов, физик, с рюкзаком за плечами.
В малолюдье посёлка все знают всех, и заезжих можно сосчитать по пальцам одной руки. Научные люди Глеб и Сергей встретились в кухне пустого, с печным обогревом общежития для одиночек, и обрадовались встрече: мир под полярным серым небом стал полней.
— Я Фролов Сергей, – сказал физик. – Мне здесь у вас комнату дали.
— А я Глеб Кацман, — сказал Глеб. – Тут живу. С приездом!
— Спасибо на добром слове, — серьёзно сказал приезжий и руку протянул для пожатия.
— Так это вы – физик? – спросил Глеб. – О вас весь Уэлен с утра говорит: учёный едет!
— Физик, физик, — улыбнулся во всё лицо Сергей Фролов. – А что?
— Значит, у нас теперь изыскания будут проводить физические? – предположил Глеб.
— Вряд ли… — усомнился Сергей Фролов. – Для общей ясности, если она вообще существует в природе: хоть я и физик, но сюда не поэтому приехал. Я сторожем поступил в сберкассу.
— Да что вы… — запнулся Глеб Кацман. – А я вот чукчами занимаюсь, по стойбищам езжу.
— Здо́рово! – сказал Сергей. – А ссыльные тут ещё сохранились? В Уэлене?
— Ну, все мы, в своём роде, ссыльные, — сказал Глеб. – Кроме чукчей.
— И чукчи тоже! – не согласился физик. – У нас все ссыльные, весь народ до последней головы; вольных нет, все перевелись.
— А я..? — вздумал было возразить Глеб Кацман.
— И вы! – перебил физик. – И я! Мы думаем, что свободны, раз не сидим за решёткой. Но ведь это, коллега, не более чем воображённая реальность, присущая людям-человекам. Мы сидим под замком, а думаем, что вольны как ветер. Какое приятное заблуждение! Возьмите на заметку, что именно заблуждения направляют ум и спасают от сумасшедшего дома. Правда, не всех…
— Не всех? – переспросил Глеб, увлечённый разговором.
— Не всех, — повторил Сергей Фролов. – Власть решает, кого сажать, а кого не сажать, и публика думает, что так и надо. А почему?
— Почему? – повторил Глеб.
— А потому, — продолжал физик, — что какой-то разумник на самом верху сообразил, в чём загадка славянской души.
— Ну, в чём? – спросил Глеб Кацман, никогда над этим вопросом не задумывавшийся.
— В доверчивости! – дал свой ответ Сергей. – Нам, русакам, что ни наплети в уши – мы поверим, особенно после третьей рюмки. Вот и верим, что на стальной цепи, которая всю страну уже захлестнула, не амбарный замок висит, а тульский пряник.
— Ну, не все же верят… — прикинул Глеб.
— Почти все! – живо возразил Сергей Фролов. – А кто не верит, тот либо сидит, либо сядет – такие властям ни к чему, только под ногами болтаются.
— Я, например, не верю, — сказал Глеб Кацман. – Власть там, — он махнул рукой неопределённо, — а я здесь.
— Вот и я, — сказал Сергей. – Я от этой власти зависеть не желаю и держусь от неё подальше. Вот сюда и заехал, дальше некуда. А сторож или дворник – какая разница?
Они сидели за дощатым столом, друг против друга. Физик вытащил из кармана штанов пригоршню сухого печенья в газетном кульке и положил на голую столешницу.
— Я воду сейчас вскипячу, — сказал Глеб. – Чайку будете?
Так они сидели, неторопливо обмениваясь непременными словами, за столом, в полярном бараке. Глеб не слишком удивился, услышав от своего нового знакомца, что в Москве, после института, он поработал грузчиком в булочной – Сергея тянуло к хлебу, к его райскому запаху и насущному назначению. Грузчик – что с него взять властям? Но трудовой коллектив — коллеги по разгрузке товарных фургонов, налитые жизненным соком торговки за прилавком и старая отёчная кассирша за щёлкающим кассовым аппаратом — тянули и крали всё, до чего могли дотянуться: сахарный песок из мешков, цибики чая, выковыривали орешки и изюм из калорийных булок. А что тут такого? Своё ведь берём, народное! Значит, наше… Сергей не брал, и это было «не по-нашему». Его заподозрили, что донесёт, и выжили из булочной.
— А потом? – спросил Глеб. – После булочной?
— В зоопарке работал, — сказал Сергей. – Клетки чистил, корм зверям задавал. Уволили за антисоветские высказывания.
— Кто донёс-то? – спросил Глеб.
— Посетитель, — сказал физик. – Не львы же с тиграми. Зоопарк, получается, советский, а уборщик антисоветский.
— Да-а… — протянул Глеб Кацман. – У нас тут тоже зоопарк, зверей больше, чем людей. А доносчиков не видать.
— Люди в клетках сидят, — сказал Сергей Фролов, — вот мы с вами, например, — а звери на воле. Кит на воле, белый медведь, красавец, на воле… А насчёт доносчиков – это вы зря.
— Как так? – удивился Глеб.
— Доносчик для власти первый человек, — сказал физик. – Стукачи – добровольные помощники партии, на них государство наше стоит.
Глеб Кацман промолчал, не найдя возражений.
— Какие помощники, такое и государство, — продолжал Сергей. – Вам счастливый билет выпал, в кои-то веки – убраться отсюда без оглядки, подобру-поздорову.
— А вам? – сказал Глеб. — Никак?
— У нас, русаков, Израиля нет, — посетовал Сергей. – Один Воронеж. Или вот ещё этот Уэлен.
Помолчали, заглядывая в себя.
— У меня «Спидола» есть, на коротких волнах, -доверительно сообщил Глеб Кацман. – Тут никаких глушилок вокруг, слышно без помех. Американцы жали-жали – и дожали: стали евреев выпускать из Союза.
Глеб говорил глухо, чуть слышно, винясь перед Сергеем Фроловым за то, что русским евреям пофартило в Кремле: «Езжайте, постылые! Баба с возу, кобыле легче…»
Снова помолчали, радуясь доверительности, вдруг появившейся.
— Это не от американцев, — продолжил разговор физик. — Выше берите, Глеб Наумович.
Глеб вопросительно вздёрнул брови и уставил взгляд в белёный потолок барака, в тёмное небо над ним и холодную бесконечность, полную звёздами.
— Да, оттуда, — сказал Сергей. – «В Космосе обитает неодушевлённая…»
— «…разумная материя, — перебил и продолжил с подъёмом Глеб, — управляющая процессами Вселенной».
— Именно так, — удовлетворённо сказал физик и ладони свёл в островерхий домик. — Значит, вы книжку Козырева читали. Ай да чукча, ай да Кацман!
— Читал, — подтвердил Глеб. – Самоучкой, конечно: у нас в Институте народов Севера этого не проходили.
— Второй Исход евреев в Землю Обетованную, — сказал Сергей Фролов, — это даже американцам не по плечу было сконструировать и выстроить: план слишком огромен, цель – планетарна; истории поворот. И это при том, что красный фараон пострашней старого, египетского.
— Но ведь выпускают! – возразил Глеб. – Это же факт!
— У всякого факта всегда, по меньшей мере, две стороны, — досадливо поморщился Сергей Фролов, — как два конца у палки, а то и три. Чтобы выпустить евреев, нужно распустить шнурок и прореху приоткрыть, ведущую долой из страны поголовного счастья. За евреями потянутся на Запад другие: немцы Поволжья, например. А потом в пролом и наши русские валом повалят.
Физик сделал паузу, а потом продолжал:
— У меня ведь, Глеб, тоже есть коротковолновик, не у вас одного. Ваш нынешний Исход – гибельный пример для империи: начало развала. Это тоже факт, хотя и двуликий, как Янус… Согласны?
Глеб Кацман подумал и кивнул.
Когда-то, в давние времена, говорили: «Все дороги ведут в Рим». Может, так оно и было. Потом направления поменялись, стали говорить: «Все дороги ведут в Храм»; тоже возможно. Евреев со всего света дороги ведут в Израиль — если и не на постоянной основе там проживать, добра наживать, то хотя бы, когда пробьёт час назначенный, залечь в землю исторической родины на вечное хранение, среди своих.
Тимна, каменная долина на крайнем Юге, где царь Соломон во времена оны добывал драгоценную медь, отличалась особенной жарой, не убывающей ни в какое время года. Как будто не существовала для легендарных копей мудрого царя ни зима, ни осень, ни весна – а только одно непрерывное лето, добела раскалённое солнцем. Туристы, направляющиеся на берег Красного моря, в роскошные отели Эйлата, высыпа́ли из кондиционированных автобусов поглазеть на знаменитую Тимну, но долго там не задерживались: от такой жары и скорпион облился бы по́том.
Почему невостребованный израильским миром специалист по сибирской вечной мерзлоте Глеб Кацман решил ехать в кипящую Тимну и служить там билетёром, сидя в будочке при входе в археологический парк «Копи царя Соломона», однозначно ответить было затруднительно. Зарабатывать на хлеб – это святое, хоть собирая деньги за входные билеты, хоть орудуя по чужим карманам в общественном транспорте. Кормиться надо всем, уж так заведено силовым решением от начала времён, а по нынешней поре прокормиться собирательством, охотой на зверя и ужением рыб вряд ли удастся. Нужны деньги, деньги, деньги! Мир дошёл до ручки с этими деньгами! Новый репатриант средних лет Глеб Кацман мог бы наскрести на прокорм, собирая фиги в лесу, но он предпочёл вариться в будке, в Тимне; это неопровержимый факт, а всякий факт, как утверждал задумчивый физик Сергей Фролов из Уэлена, оснащён, по меньшей мере, двумя сторонами. Одной из этих сторон было неосознанное стремление Глеба к столкновению противоположностей: там лёд – здесь пламень, там мороженый мамонт – здесь юркая сколопендра.
Приезду Глеба Кацмана в Израиль на ПМЖ тоже не одна причина поспособствовала, а сразу две: во-первых, государственные инвестиции в исследования вечной мерзлоты, заключённых в ней мамонтов и проживающих на её поверхности нацменах упали почти до нуля. Оставшиеся чёрствые крошки ассигнований старательно разворовали чиновники, и зарплата Глеба превратилась в дым над трубой. Во-вторых, женитьба на девушке из Анадыря, получукчанке-полурусской по имени Луиза, поставила молодожёна в трудное положение: не успели сыграть свадьбу и перебраться в утеплённый барак на Уэлене, как молодая жена принялась причитать и лить слёзы, уговаривая и убеждая мужа как можно скорей подать документы на выезд в Израиль, где лимоны с апельсинами растут на дороге, и каждый, кому не лень, может их собирать и даже делать запасы на зиму. А если мужчина будет тянуть и медлить, молодая Луиза соберёт свои вещички, хлопнет дверью барака и пойдёт куда глаза глядят, на все четыре стороны тундры, унося во чреве крохотного Кацмана, растущего не по дням, а по часам. Изнурённый любовью Глеб сердечно жалел свою избранницу, заплутавшую в широком мире между Уэленом и Тель-Авивом, и ни сном ни духом не желал её огорчать. Да ведь надо призадуматься и над будущим младенца Кацмана, собирающегося выбраться на свет из своей норки: что ждёт его здесь, на краю земли?
Сергей Фролов, физик, с ухмылкой наблюдал за семейной драмой своих соседей по бараку.
— Езжай, езжай! — подначивал он Глеба Кацмана. – Пойми: что сегодня разрешено, завтра запретят за милую душу. Так что твоя чукчанка права, она больший сионист, чем ты.
— Это знак свыше, — маялся Глеб Кацман. – Надо ехать!
— Надо, надо! – подгонял физик. – Никто ещё не пожалел, что подал на выезд слишком рано. Жалеют те, кто надумал ехать слишком поздно.
— Я сам на такое бы не решился, — робко возражал Глеб. – Вон, родители сидят в Австралии, зовут – а я об этом даже никогда и не думал.
— Не переживай, — увещевал Сергей. — Решения приходят точно в срок: ни раньше и ни позже. Так устроена наша жизнь. Стрелки, знаешь ли, только на циферблате можно переводить, а больше нигде. Езжай! Может, и я до тебя когда-нибудь доберусь.
— Странно как всё устроено! – сетовал Глеб Кацман. – От нас, строго говоря, вообще ничего не зависит.
— Ну, почти, — соглашался физик. – Мы, Глеб, не играем, а только подыгрываем: ты, я, Луиза… Но ведь ноты-то не у нас.
Глеб Кацман привёз из Уэлена на историческую родину памятный сувенир: сушёную моржовую пипку, похожую на дирижёрскую палочку. А больше в доме Глеба, в посёлке Лев-Амидбар, ничто не напоминало о вечномёрзлом прошлом хозяина. Кроме, разумеется, чукчанки Луизы, благополучно разродившейся в свой час младенцем Биньямином Кацманом.
Сидя в своей раскалённой будке, вид из тесного оконца которой напоминал распахнутый жёлто-коричневый веер, Глеб неторопливо размышлял о метаморфозах, произошедших с Луизой. После беспорядочного пантеона чукотских богов и терафимов строгая стройность еврейской веры привлекла её душу и пленила, она приняла иудаизм, прильнула к нему с соблюдением всех непростых и нелёгких правил. По ходу приобщения к еврейскому племени Луиза получила новое имя – Сара. Глеб только плечами пожал: Сара так Сара… Всё равно сырой китовый язык казался ему куда вкусней кошерного субботнего чолнта. Но киты не водились в окрестностях «Копей царя Соломона».
Странно всё складывалось в поле зрения Глеба Кацмана – и в прошлом, и теперь. Странно, но к лучшему. Сидя в будке, Глеб перебирал в памяти людей, встреченных им на пути от 2-й Тверской-Ямской до Лев-Амидбар. И так почему-то получалось, что запомнились ему прежде всего те, что видели всё вокруг в негативном ужасном свете: «мороз – ужас, солнце – беда, ночь – мученье, день – прокля́тый, зарплата грошовая, мясо жёсткое, яблоки червивые». Сами хулители тут ни при чём: такое у них случилось устройство души. Но встречались и милые люди, милейшие – они всё на свете любят и расхваливают: и яблоки, и груши… В Тимне с пеною у рта клянут не жилистое мясо и не палящее солнце, а политических противников: правые – левых, левые – правых. И это тоже странно: страна одна, а народов как бы два. Зачем, почему? И всё же, скрежеща зубами в пустыне, уживаются и эти право-левые, и милые с сердитыми. А ведь могли бы и накинуться друг на друга, зарезать или задушить. Но что-то их удерживает от кровопролития на краю пропасти, непонятно что и неизвестно откуда взявшееся – не сверху и не снизу, не справа и не слева, а явившееся без обратного адреса, извне, из бесконечности, празднично расцвеченной фонариками звёзд.
Странные люди, рядом с которыми чукчи и ненцы на своих ездовых собачках кажутся выпускниками университетов Лиги плюща! И всё это несообразие и нелепица уживаются под разноцветными небесами, и непостижимый мир жив и дышит, и Земля, переливаясь голубым и зелёным, как хрустальный шарик на ветке праздничной новогодней ёлки, покачивается в пространстве.
Время, извиваясь, текло себе мимо, Приближающийся миллениум завораживал своими нулями. Чукчанка Сара варила чолнт и молилась в синагоге, а маленький Бени Кацман ходил в детский сад и ни слова не говорил по-русски – иврит был для него родным языком.
Сидя в своей будке, Глеб разглядывал через амбразуру оконца библейский жёлто-коричневый пейзаж и видел на подъездной дороге нарядные автобусы, высаживающие туристов у входа в медный парк царя Соломона. Глеб вглядывался с пристрастием, высматривая среди стаек приезжих появления друга своего Сергея Фролова, понимающего толк в странностях: вдруг удалось ему вырваться из Уэлена и добраться до Святой Земли! Но физик покамест не появлялся.
Глебу оставалось только одно: ожидание, основное людское занятие. Он и ждал терпеливо, калясь в билетёрской будке, разглядывая туристов и повторяя про себя слышанное то ли в Уэлене, то ли в Амдерме: «Ты жарь, жарь! А рыба – будет».
Может, и будет: надежда умирает предпоследней.
Странные люди! Из нас состоит весь мир, и что для одного странность, для другого — в самый раз.