Сергей Катуков

С точки зрения вечности

 

Конечно, нет ничего проще, чем очки. Изящная мельхиоровая оправа. Дужки толщиной с паучью ножку вытянулись и готовы шагнуть навстречу, чтобы поставить перед глазами дивный, словно промытый алмазным дождём мир. Тем более чудесны новые, ещё безгрешные и доверчивые очки. Кажется, пока никто не надел их, мир хранится в их линзах чистым и честным и помнит о своих платоновых началах.

И теперь всё это было всмятку.

Иван Алексеевич напрасно разводил руками. Полчаса он искал очки и вот нашёл в продавленной ложбинке дивана, в том месте, где сидел. Оправа сварилась в колтун мельхиоровой лапши. Одна линза выпала прозрачной скорлупой, другая треснула по краю, и ледяная отколовшаяся слеза остро глядела в мир.

Очки были совсем новые, подаренные на день рождения. Итальянская оправа выдержала всего три дня и стоила жене Надежде немалых денег. Иван Алексеевич накрыл ладонью и бережно собрал скелетик в горсть.

В старых очках он просидел на работе целый день, и когда забирал из детсада дочь, она спросила, где новые папины очки. Юленька, позднее дитя, росла пронзительным, преждевременно взрослеющим ребёнком. Такие дети, кажется, угадывают те вечерние разговоры своих родителей, произошедшие до них, с поглаживанием живота, прислушиванием к новой жизни. Голубые глаза Юленьки будто знали это и видели Ивана Алексеевича стареньким добрым папенькой, на котором вдруг вспыхнула и пропала новая дорогая вещь. А эта, старая, безрадостная, была похожа на другую, старую и безрадостную, с подслеповатыми стёклышками глаз – на самого Ивана Алексеевича.

На следующий день в переходе метро Иван Алексеевич остановился перед павильоном оптики. Раньше он всегда проходил мимо. И тем более удивился увиденной на витрине  дорогой итальянской модели. Очки были точно такие же, что подарила Надежда, но стоили совсем дёшево.

«Не могла же Наденька купить те очки здесь – мне – на день рождения!»

Продавщица заметила знакомый потребительский блеск в глазах покупателя и протянула ему очки.

— Примерьте, – сказала она. — Ваши до слепоты вытерлись.

Иван Алексеевич увидел холодную игру тонкого металла, искренность девственных стёкол. Мир вспыхнул в них ледяной безукоризненной чёткостью и чуткостью. За пределами оправы остались дряблые приблизительные подобия, а внутри всё преображалось до подлинности, до незыблемых оригиналов. Была в глазах Ивана Алексеевича от этих очков несказанная неземная прелесть.

«Изумительно… – подумал он. – Какая прелесть!»

Они были даже лучше прежних.

Но Иван Алексеевич скривил лицо.

— Хотите, уступлю?

Продавщица отобрала очки. Иван Алексеевич не успел и кивнуть, как получил в руки чёрный футляр. Очки оказались совсем дешёвыми.

— Футляр бесплатно, — сказала продавщица как-то укоризненно, мол, берите уж, чего вы как ребёнок. — Сегодня по акции.

Иван Алексеевич сунул футляр во внутренний карман пальто, словно мешочек с ворованными алмазами, словно прятал под сердцем крошечную чёрную дыру, и на душе у него стало темно и тяжело.

Надежда вечером не заметила новых очков, а Иван Алексеевич специально нацепил их и стоял напоказ, туда-сюда разглядывая кухню. Ему казалось, будто его разум опьянел от несказанного сияния, придаваемого очками. «Если бы двери восприятия были чисты, все предстало бы  человеку  таким, как оно есть – бесконечным», – вспомнил Иван Алексеевич Блейка.

Опустив голову, Надежда ходила по квартире в одном тапке, ища второй, который был у неё в руке. Восковым нагаром набухшие веки тяжело наплывали на близорукие глаза, всю жизнь смотревшие вниз.

— Наденька, как дела? Что на работе?

— Всё то же, — буркнула она и стала перечислять свои библиотечные сплетни невнятным, желатиновым языком, словно однородные комки нанизывались на её жалующийся голос. Ивану Алексеевичу почудились засушенные сморщенные уши, продёрнутые шнурком и подвешенные перевёрнутыми арками в тёмном забитом чулане. Таким чуланом было Надино сознание.

«Как ты некрасива, – думал Иван Алексеевич, глядя на Наденьку, шарившую слепой ногой в углу прихожей. – Ведь ты ещё молода, чуть за сорок, но уже состарилась в своём библиотечном архиве, в этом подвальном подполье, где, придавленные академическим камнем, живут и теряют зрение, нормальный цвет лица, теряют глаза, волосы, вкус к жизни такие же, как ты, вытертые до бесцветности книжные мокрицы. Кожа в морщинах, как мешковатая ткань… Как ты некрасива».

— Суп греть? — спросила Наденька.

Укладывая Юленьку спать, Иван Алексеевич почитал ей сказку Андерсена, самое начало, про то, что прислужники тролля разбили злое зеркало, которое искажало любое отражение, и что некоторые осколки зеркала попали в очки. Юленька быстро уснула, и Иван Алексеевич, подоткнув одеялко, ушёл на балкон, не накинув куртки.

За дверью осталась вторая жена, второй поздний ребёнок, которого ещё очень долго растить и как бы приводить в чувства из зачаточного детского состояния, а здесь, на влажном мартовском морозе смотрело на жизнь немигающее алмазное божество Вселенной. Иван Алексеевич вместе с ним смотрел на город, быт за спиной и жизнь внизу, и казалось, будто он опьянён новым познанием, безупречным и способным рассекать окружающее такой наглой анестезирующей новизной, что вещи не успевали пустить кровь, и тонкие слои реальности, на мгновение подсвеченные алмазным зрением Ивана Алексеевича, падали и пропадали во тьме. А над ней наклонялось некое новое существо, прозревшее, переросшее этот быт, этот город, там стоял на канате ницшеанский плясун, который уничтожает сверхчеловека и скачет далее к звезде и видит это головокружительное падение подсвеченных феноменов.

«Sub specie aeternitatis – кажется, так? — прошептал Иван Алексеевич. – С точки зрения вечности. Если где-то и есть эфирные существа, обитающие в космосе или на околоземной орбите, то именно в таком сиянии они видят истинное бытие. А всё некрасивое, всё это человеческое копошение они, как за скобки оправы, выставляют на периферию зрения».

Краем глаза Иван Алексеевич увидел, как в комнате погас свет, и ещё один феномен отслоился во тьму.

Иван Алексеевич сказал, чтобы Юленьку в детсад вела Надежда. Он чихал, жаловался на ломоту в теле. Сказал, что на работу не пойдёт, а в аптеку сходит сам, чуть позже.

Он стал искать в шкафах, перебирать старые вещи и постоянно думал: «Какое всё некрасивое… А сколько было планов, сколько дорог? Вчера я вспомнил это».

Он ходил по квартире в очках, выдвигал ящики и выбрасывал из них, что попадалось под руку. В прихожей он столкнулся взглядом с зеркалом и увидел себя.

— Я посмотрел на нас, — сказал он в каком-то дурмане. – В кого превратился я? В кого превратилась ты?

Во вмятине на зеркале, в этой крошечной овальной комнате, в искажённой перспективе, стоял разбитый, вдавленный, смятый Иван Алексеевич, растрёпанный, непохожий на себя, с перевёрнутым лицом.

— Ничто не идеально, — говорил Иван Алексеевич себе. Он сидел где-то в углу, ударяя молотком по замотанным в тряпочку очкам. — Желая прекрасного, — говорил он, – идеального, абсолютного, мы отслаиваемся от обыкновенного мира. Всё кажется не так. Вещи слишком прекрасны, глубоки, бесконечны, оттенены несовершенством их реальных проекций. Высокомерие точки зрения вечности садится на тебя, давит и раздавит, и душа, хрупко примята, храпит… Наденька, – говорил он, – кажется, я заболел, – над ним склонялась большая голова, в которой два близоруких глаза пытались отыскать прежнего Ивана Алексеевича. – А ничто не идеально, Наденька. И, пожалуйста, не дай мне смотреть на Юленьку. Не дай смотреть на Юленьку.

Losing my religion

Они расстались на «Таганской». Антон пошёл к переходу на «Марксистскую», а за его спиной стояла и плакала Соня. Настроение было прекрасное. Пусть страдает и мучается она. А он будет дышать полной грудью. Пусть у всех людей в метро будет такое же отчаяние, такая же немая мольба на лице, как у Сони.

Под ноги летели рекламки с изображением женских губ, и хотелось топтать их как можно больше – сочных, ярких, в дорогой помаде. От подходившего состава шло тихое отработанное дыхание метрополитена. Словно уставшее море выдыхало: всё, это последняя волна.

В школе Антон мечтал, чтобы из-за него повесились. Не обязательно самая красивая в классе. Подошла бы и такая, как Соня. Когда-то в Чертаново восьмиклассница из-за несчастной любви вскрыла вены. И он фантазировал, как из-за него вешались, а если и выживали, то чтобы нести дальше – шрамы на шее, изодранные души, а Антон чтобы шёл в неоновом сиянии и улыбался, как сейчас он улыбается навстречу редеющей толпе.

Незаметно переход закончился и начался другой. Антон шёл, погружённый в свои мысли, ловя себя на том, что что-то не так. Спускаясь по лестнице, догадался: никто не писал в личку, соцсети молчали. А что если это – это – случится? Как зашевелятся все эти участливые френды: ах, бедняжка, она же думала, что Антон не знает про её беременность. Что она жила с Мишей, который её тоже бросил. Что она взяла академ, и был аборт, и она хотела вернуться к Антону. А он на самом деле всё знал. И просто подглядывал, как она мучается. Сегодня тень прежней Сони, обмылок этой Сони, встретилась с ним и умоляла его. И, наконец, сказала: хочешь, чтобы… я уже повесилась?

Антон поднимался по лестнице и улыбался, разглядывая свою новую обувь. Такая удобная, дельная, очень красивая. Своей особенной красотой. Не такой, как у всех. Уютная, будто он уже дома. Разделся, разулся, входит в спальню, бросает на диван плюшевую подушку…

Соня, конечно, ничего такого не сделает. Забудет, выйдет замуж. Но счастья у неё не будет. Так хотел Антон.

Он остановился. Направо эскалатор вёл на поверхность. Налево был длинный с изогнутым потолком переход. Пустой, суженный в темноту. Как на «Павелецкой». Антон оглянулся. Пусто. Подумал, откуда здесь этот переход. И выбрал его.

Переход длился и длился, вытягивался, втягивал в себя Антона. Сколько он так уже идёт? Минут пятнадцать? И где люди, где шум поездов? Очень душно. Антон снял шапку и рюкзак. Из-за поворота пахнуло тёплым дыханием подземки. Позвякивая, работал эскалатор. Ступеньки узкой, единственной дорожки двигались вниз. Антон постоял некоторое время, оглядываясь, подойдёт ли ещё кто-нибудь. И вступил на дорожку.

Прошло минут десять. Антон зевнул и сел на ступеньку. В шутку подумал, что даже с такой скоростью уже можно было доехать в ад. Плафоны уходили в бесконечность, словно отражения поставленных друг против друга зеркал. Антон зевнул и сел на ступеньку. Достал мобильник, посмотрел время. Получалось, что в метро он уже полтора часа. До сих пор ни одного уведомления. Индикатор связи на мгновение высветился и, уменьшаясь, сошёл на нет. Антон зевнул и сел на ступеньку. Почему всё время как будто нечем дышать? Будто спишь на животе или когда сонный паралич. Не можешь вздохнуть и не понимаешь, в чём дело. Антон помассировал шею, посмотрел вверх, в начало туннеля. Вдалеке на эскалаторе стоял мужчина в плаще, очень худой и высокий. Антон прищурился: уж не касается тот потолка? Резкий шум заставил посмотреть вперёд. Дорожка наконец-то въезжала в пол, Антон встал, закинул за спину рюкзак и побежал к платформе.

Это снова была как будто «Таганская». Напротив перрона, где обычно название станции, не было ничего. Не было рельсов. Слепыми квадратами в обе стороны уходил туннель. Не было камер видеонаблюдения, стенда с кнопкой экстренного вызова. По концам платформы не было помещений для персонала.

Он сел на скамейку и проверил сеть. Пусто. Осталось меньше трети заряда. Засыпая, он бессознательно подложил под голову рюкзак и шапку. Всё приминал и приминал рюкзак и шапку, пока его кто-то чуть не сбил с ног, но он удержался и в последний момент втянулся в отходящий вагон. Было светло и, наконец, работал кондиционер. Антон хотел сделать глубокий вздох, но его позвали:

— Антон!

Лена и Артур выбежали из прихожей, Миша хлопнул его по плечу:

— Антон, ты что, уснул?

Он побежал за остальными через вагоны, которые становились комнатами. Вот комната Мишки. Они сидят и обсуждают Люсю.

— Пойдёшь к ней на днюху?

— Она не приглашала.

— Она всех пригласила. Ты чего, стесняешься? Влюбился, что ли?

В следующем вагоне морозно и темно. Антон стоит под фонарём. Идёт снег. В руках букет роз. Антон что-то говорит, но губы плохо слушаются, замёрзли, наверное.

«Ладно. Как дурак, репетирую. На месте придумаю». Он выпил для храбрости.

— Антон, ты что, уснул?

Включили музыку. Громче, ещё громче, чтобы заглушить грохот вагона.

Oh life, is bigger,

It’s bigger than you…

Люся стояла возле окна. Длинные чёрные волосы до лопаток. Сияющая в ледяной измороси стёкол, такая необыкновенная, что хотелось умереть. Вверх по шее бежали мурашки. В глазах слёзы, он слишком много выпил.

Oh life, is bigger,

It’s bigger than you…

— Ну, типа… с днём рождения… вот… это тебе…

Люся посмотрела Антону прямо в глаза. Голубые лунные горы. Кончики её губ дрогнули. Она прошла сквозь него, оставляя внутри его тела ощущение близости. Сухих складок губ, запах волос, движение талии и лопаток. В дверном проёме стояла она и целовалась с высоким парнем в плаще.

That’s me in the corner,

That’s me in the spot-light…

Антон бросил букет на стол. Бутылка упала на фужер, ножка его подломилась и на скатерти вспыхнуло винное пятно.

Lo-o-o-sing my religion…

Антон сбежал по лестнице и под густым снегом метнулся к метро. Вестибюль, эскалатор, в последний момент втянуться в вагон, зайти в ванную, взять полотенце, выключить свет в спальне и лечь на кровать. В вагоне душно и темно. Один конец полотенца привязан к грядушке кровати, другой – вокруг шеи. И медленно, упрямо вползать в ненависть, в духоту, в…

Антон выпал из последнего вагона и побежал на мерцающий свет. Ему казалось, что это выход, что он всё ближе и ближе. Антон бежал и бежал. Только бы хватило воздуха. Но воздуха уже давно не было. Целую вечность он будет бежать, вдыхая пустоту.

Все последующие эскалаторы везли его только вниз.

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *