Проксимус
Отрывок из романа
Моей жене Виолетте Вансович
I
Берега Коста-Бравы и Коста-Дорады предстали внутреннему взору Блюма, едва объявили регистрацию на рейс, и он покинул разбитый японцами лагерь. Отчего-то ему казалось, что среди этого спаянного неведомым островным чувством коллектива проще скрыться от тех, кто мог бы за ним наблюдать.
Вещей у Блюма, за которым вести наблюдение теперь будем мы, — кроме нас он, похоже, мало кому интересен, да и нам исключительно в связи с некоторыми обстоятельствами его жизни — немного: довольно прочный кожаный рюкзак и ноутбучная сумка.
Вот этот немолодой уже господин становится последним в сонную с прорехами очередь, вот незаметно озираясь, сбрасывает с плеча рюкзак, устанавливает его на свои востроносые ботинки, вероятно, опасаясь запачкать, и достает билет. В один конец. (Неужели за столько лет жизни в Москве господин Блюм не нажил на достойный чемодан с вещами, достойными переезда?)
И тут на Блюма, уловившего легкий бриз нашего недоумения, что говорится, нахлынуло: «“Мой дальний свет, мой вещий зов, — Испания моя”. Чье это? — спросил он себя. — Вряд ли Эренбурга, у того все больше “достоуважаемые виноградники хереса” и непоколебимая вера в свободу республики. Но тогда чье? Неисцелимой бродячей души Одена? А может, Хемингуэя — тоже ведь «испанец»?».
И это, непонятно из каких цыганских нетей подобравшееся к горлу Лукоморье, до которого Блюму только предстояло лететь, забираясь на десятитысячную высоту, смахнуло в сторонку несколько последних тревожных эпизодов его жизни; удалило из списка с десяток заклятых друзей, заменив их имена названиями испанских городов — коридоров в новую жизнь.
Калелья, Салоу, Таррагона… Ну и Жирона, конечно же, Жирона, в которой нашему Блюму довелось когда-то задержаться в Еврейском квартале в роли безупречно беспечного вояжера с фотокамерой в руках.
«О, эти маленькие каталонские городки, в которых камней больше, чем света и тени». — И снова этот нераспознанный голос.
Рейс чартерный. Стоянка авиакомпании на другом конце летного поля, и автобус долго добирается до самолета. Блюму делается страшно, хочется курить, но он понимает, что от этой идеи придется воздерживаться, по меньшей мере, часов этак четыре-пять.
С фабрично-серого московского неба пошел кропить унылый дождик, правда, из семейства тех, что зовут пройтись без зонта, философски заложив руки за спину, но все равно событие, потому как — в одну ж сторону билет…
Блюм успокаивается и даже улыбается, взглядывая то на лобовое стекло, то на стекло справа от себя: «Хорошая примета — примета, остальные — по части суеверий, голоса прошлого…»
Но улыбаться благостной улыбкой Блюму долго не пришлось. Вспомнив о простодушных предупреждениях Эммы и о последнем звонке, почти в ночи, Блюм начал настороженно вглядываться в лица пассажиров. Хотя, что в них могло настораживать? Лица как лица, ничего особенного. Кто по делу в Барселону, кто лето пропустил своё и теперь догоняет последние числа августа.
Надо было все-таки подобрать нашему герою солнцезащитные очки. Темные дымчатые стекла наделяют преимуществом того, кому необходимо задерживать свои взгляды дольше, чем принято: а так Блюму приходиться смотреть украдкой, на него косятся в ответ, нехорошо получается. Лишь усугубляет известное беспокойство людей перед вылетом. Впрочем, Блюм скоро берет себя в руки, успокаивается и принимается делать тоже, что и остальные — рассматривать самолеты, мимо которых они проезжают. Когда одной рукой хватаешься за поручень, другою держишь сумку с ноутбуком, ничего остального и не остается.
Родной и потому, наверное, кажущийся каким-то прирученным, домодедовский «ТУ» принял на борт чуть больше половины от тех пассажиров, которых мог бы вместить в утробу, будь сейчас пора отпусков, а не время опавших листьев.
Техслужба в синей униформе и больших желтых наушниках покидала самолет с чувством выполненного долга. Угловое окошко в кабине пилота было открыто совсем по-дачному (для полного сходства не хватало только вздутой сквозняком белой занавески, зацепившейся за герань), и Блюм заметил синее плечо летчика, его аккуратно стриженный затылок, красную шею, ввинченную в ворот белой рубашки. Он хотел еще зацепиться получше взглядом за ребро приборной панели, — но передумал: кабина пилота — святая святых, туда вообще лучше не глядеть перед вылетом. Это как если бы ты долго смотрел на крепко спящего младенца или — что еще хуже — намеревался сфотографировать его спящим для социальных сетей.
Оглядываться назад, прощаться с родными просторами Блюму не хотелось: ни к чему эти сотрясения души.
Взойдя на борт, он первым делом улыбнулся полной стюардессе с приветливыми ямочками на матрёшечных щеках. (Думал, полных стюардесс не бывает, что ж, и мы придерживались того мнения, что стюардесс по всему миру отбирают с таким расчетом, чтобы они, снуя меж кресел, не причиняли неудобств ни себе, ни окружающим.) Протянул ей билет. Девушка рассеянно указала нашему паладину на его законное место.
Подождем, пока Блюм усядется. Подождем, пока он размотает, наконец, вокруг шеи слегка пожеванный шарфик, словно факир, освобождающийся от змеи-кормилицы.
Вроде как занял, но тут непредвиденное обстоятельство — супружеская чета с дочерью-отроковицей просит его пересесть. Видимо, в компании напутали с билетами, такое случается, когда летишь чартерными рейсами, наверняка и вам приходилось попадать в подобные ситуации. В принципе, нашему герою все равно, он может и пересесть. (Что Блюм и делает, не выказывая неудовольствия.)
Пара приятная, интеллигентная, и сейчас Блюму кажется, будто он заодно с ними, эдакий свой человек, родственная во всех смыслах душа.
Для него всегда было важно жить заодно с приятными интеллигентными людьми. У Блюма есть подозрение — которое отчасти разделяем и мы — что именно это обстоятельство помогло ему без особых эксцессов перетерпеть девяностые.
Ну вот, похоже, устроился. Закинул наверх в багажный отсек свой рюкзак, поставил меж ног сумку. Теперь мы можем либо описать его внешность, либо перенестись на некоторое время назад.
Внешность. Что есть такое внешность, выданная залпом и не защищенная копирайтом?.. Пусть пока Блюм остается «немолодым господином». Посему предлагаем заглянуть в его прошлое. Далеко от сегодняшнего дня уходить не будем, это не входит в наши планы: далеко — действительно «другая жизнь». Она нам не к чему, хотя бы потому, что похожа на жизни многих людей, перетерпевших то или иное лихолетье.
Родился Блюм лицом к морю на клюве ветреного полуострова, в насквозь обдуваемом ветрами миллионнике. Там же окончил так называемую вечернюю школу и, подгоняемый отчасти тщеславием, отчасти сумасбродством, с первой попытки — без блата и особого напряжения — поступил в столичный ВУЗ. По его окончанию Блюм незамедлительно вступил в брак, родил ребенка, развелся, вскорости так же поспешно женился и снова развелся; выдержав для приличия полуторагодичную паузу, Блюм решил испытать судьбу вновь и опять с широко закрытыми глазами… (Как там у Де Унамуно: «Жениться легко, женатым быть трудно»? Вот-вот, золотые слова, можно сказать, и сколько же всего проясняют.)
Одной Блюм, продемонстрировав широкий жест, которого от него не ждали, оставил квартиру, от другой скрылся в неизвестном направлении, не претендуя на выделенный метраж, у третьей — оставался просто прописанным, потому как они не смели оборвать те дружественные отношения, каковые меж ними странным образом установились. Первый брак пришелся на восьмидесятые годы, второй на девяностые, третий — на нулевые…
Внебрачная жизнь Блюма оказалась столь же путанной и не поддающейся объяснениям. Пик плетения паутины, в которой некоторые женские имена повторялись дважды, а то и трижды, словно в излишнем надавливании судьбы был какой-то скрытый умысел, пришелся на начало девяностых. В ту пору Блюм снимал у друга, потомственного москвича, с которым работал в торговой палатке на Калининском проспекте, комнату в коммуналке, водил молоденьких барышень, потому как с ними меньше хлопот, да и романы имели свойство съезжать на нет сами собою, без того, хорошо знакомого многим, насилия над собой и своей партнёршей.
Вадим Леонидович, — пожалуй, нам стоит все же называть его просто Блюмом: не идут ему ни имя, ни отчество, кажутся заемными — открывает дверь в темном подъезде, входит в расписанный юношеской похабелью лифт, давит на кнопку, подпаленную сигаретным бычком. Поднимается и звонит в тридцать какую-то там квартиру два раза. (Ещё в детстве его научили: звонить два раза, если ты считаешь себя «своим» и полагаешь, что таковым тебя считают те, кто находится за дверью.)
«Какая-то там квартира» — это квартира не какой-то там Эммы.
Кто такая Эмма? Хороший вопрос. Быть может, вообще стоило начать с этой женщины, а вовсе не с Блюма. Тут надо признаться, мы дали маху, из-за чего нас ждёт лишняя верста.
В отличие от нашего героя — Эмма коренная москвичка или, как она сама о себе думает: «каленая москвичка». Не просто «каленая», но еще и центровая — а это, согласитесь, диагноз. В Малом Козихинском первые шаги делала. Фотография на комоде в спальне не даст соврать. Годы на черно-белой аллее Патриарших прудов, любовно заснятые фотоаппаратом «ФЭД» на тот случай, если у памяти вдруг вышибет пробки, датируются с погрешностью в два-три, но мы не станем заниматься вычислением. Во-первых, неплохо воспитаны, во-вторых, Эмме дать от силы сорок, а если приглядеться к подростковым веснушкам, и того меньше. Да и с памятью у Эммы пока все нормально и со всем остальным тоже. Между прочим, с самого начала миллениума Эмма обеспечивает бесперебойную продажу книг в столице и по всем весям нашей необъятной через интернет-магазин. Не ахти как прибыльно, зато занимательно: Эмма много читает. Раньше она была уверена, что книги вообще и литература в частности, молодой развивающейся стране необходимы, как крепкий кофе ненастным утром. «Лот номер два после Конституции, а, может, вместо неё», — так она говорила, если речь заходила о её любимых произведениях. Теперь этот стартовый лот в сознании Эммы переместился к рискованной отметке.
Несмотря на титановый каркас, Эмма устроена тонко, Эмма устроена так тонко, что частенько Блюм, чувствуя внезапное влечение, опасается его продемонстрировать даже самым незначительным образом. Ждет, когда скифские глаза возлюбленной сами затянутся пеленой, потемнеют…
— Вадим-Вадим-Вадим… — теснит Эмма воздух у своих губ в моменты их сближения с губами Блюма. (Какой смысл, спросите вы, в многократном повторении имени? Но как еще, если все другие, подобающие случаю слова, произнесённые в прошлом этой отнюдь не нордического склада женщиной, кроме ожога, в душе ничего не оставили?).
Веснушки вкупе со звонким чистым голосом, большим, из девятнадцатого века, бюстом и длинными ногами из двадцатого, делают Эмму совершенно неотразимой. Что касается ног, Эмма сама это знает. Она даже вывесила на своей страничке в «Фейсбуке» несколько фривольных фото, собрав свыше ста лайков с каждой за неполную неделю. И трофеи свои Блюму не преминула показать, чтобы знал, с кем дело имеет.
Можно было бы сказать, что Блюму, действительно, повезло с Эммой, можно, но, во-первых, Блюм ещё остаётся в роли «почетного приходящего» (не знает даже, влезает ли кто-нибудь, помимо него, в те домашние скороходы, которые Эмма выделила ему), во-вторых, история, в которую они оба угодили с лёгкой руки Ханина, не могла не напоминать об определенной дистанции, и, наконец, отношения Блюма с женщинами, как мы успели заметить, никогда не складывались просто.
О, сколько грустных, а порою и оскорбительных слов слышал он в свой адрес, как чернело густо внутри у Блюма, когда из-за него — «мерзавца» и «подлеца» — порядочные женщины шли под скребок, сколько раз давал он обет не жениться и не сходиться ни с кем серьёзно.
Блюм спит, унеженый Эммой.
Блюму снится дождь с «пескарями» от асфальта. Летний дождь. Московский. Главное достоинство которого — без помех перевести имярека на другую сторону: из бурно и проказливо текущей жизни в жизнь замершую, словно на развалинах Карфагена.
И в тот момент, когда Блюм пробуждается, ему начинает не хватать проливного, лупящего по асфальту, зонтикам и окнам… Блюму кажется, что он застрял меж двух берегов, а дождь проходит стороной — там где-то. Зато Эмма — здесь, так близко она.
— Что с тобой? — расталкивает, тормошит, пытается проникнуть в тайны чужого колодца, глубокого и темного…
Проснувшись, Блюм передергивается, смотрит на её болтающиеся груди с бледными сосками, не понимая, как могла она так скоро переродиться из где-то там шумящего проливного — в обычную женщину, забывшую его имя, в женщину, порождающую щемящее чувство тоски по раю.
Отвечая на вопрос, Блюм выдыхает немую струйку в направлении Эммы. Замечает, как та морщится и понимает, что хорошо бы сейчас встать, не раскрывая зонтика, прошлепать по лужам в ванную и там шлифовать зубы, пока не появится младенческое дыхание.
Хорошо бы, конечно, но у него не хватает сил. И это бессилие ему видится симптоматичным, связанным не столько с возрастом и остервенелым курением, сколько с невосполнимыми сердечными утратами, потерями по своей глупости. Вот и сейчас Блюму кажется, что следующей его глупостью будет исчезновение Эммы.
То, что Блюму кажется, для Эммы — очевидность.
Эмма уверена: ничто так не сближает немолодых уже людей в этом городе, как общее электричество. Общий свет за одной обеспечивающей глухоту железной дверью с глазком. И потому все лампочки у Эммы горят, все приборы включены в сеть и работают разом. К черту экономию.
Эмма плачет от лука. Эмма подбирает салфеткой подтёкшие стрелки у глаз. Эмма готова на все. Свет в одной комнате, в другой, на кухне и в ванной. То обстоятельство, что она просто жарит котлеты, и телевизор в спальне с мудрецом Познером ей ни к чему, не имеет ровно никакого значения.
…Скворчание котлет, симфонический гуд из простуженных динамиков, глухой металлический звук брошенных в мойку деталей мясорубки под сильным напором воды, передвижение усталого тела в тесном кухонном пространстве, обустроенном женщиной. Другиней. Так называл отец Блюма, женщин, состоявших в подобного рода отношениях с мужчинами.
(Мы такие декадансные отношения между полами, разумеется, не приветствуем, мы за отрывные календари, тяжелую мебель и совместный бег трусцой по утрам, но, зная, как порою не просто складываются судьбы людские, готовы поддержать и не такую еще связь.)
Блюм и Эмма встретились на поминках Наума Израилевича. Наум Ханин занимал должность главного редактора «Еврейской газеты», в которой Блюм, в течение нескольких лет, вел рубрику «Хронограф». Трудоемкую и малооплачиваемую, но зато пользующуюся успехом у подписчиков-пенсионеров.
Когда Эмма устроилась в «Еврейскую газету» подрабатывать корректором, Блюм уже вышел из состава газеты, а на месте рубрики «Хронограф» образовалась рубрика «Фонограф», которую вёл сам Наум Израилевич, ценитель канторского пения и клезмерского искусства.
Блюм и Эмма могли бы встретиться раньше. Несколько раз Блюм заглядывал на старое место работы, всегда заранее предупреждая о своём визите. Пользуясь этими предупреждениями, Эмма ускользала от встреч с Блюмом: Ханин был значительно старше Эммы, болел, нуждался во внимании, и Эмма инстинктивно бежала случайных встреч с мужчинами. В особенности, с такими, как Блюм — много слышала о нем от Ханина: «Вадим большой оригинал и великий путаник по части женщин».
Эммино жертвоприношение длилось до того момента, пока по какому-то странному стечению обстоятельств не закрылась газета. Ханин остался не у дел и вскоре «скоропостижно скончался». По крайне мере, в кадише «Наум Ханин — отец “Еврейской газеты”», опубликованном в журнале «Шин/Бет» под псевдонимом Теодор Ермак и растиражированном практически всеми еврейскими новостными ресурсами, так и было написано: «Наум Ханин совершил два сенсационных поступка. Первый — скоропостижно скончался. 73-летний бизнесмен-миллионер, яхтсмен и мастер по ловле тунца, не проболевший за всю жизнь ни дня, вдруг рухнул на пол в своём кабинете и умер. Второй — составил завещание по всем правилам юридического искусства. Никто не предполагал, что господин Ханин устроит после смерти такое грандиозное шоу».
Покинув стойло газеты, Блюм еврейских СМИ чурался, об этом событии мог и не узнать, если бы ему не позвонила бывший ответственный секретарь газеты Норочка: «Вадим, голубчик мой, вы так все на свете пропустите…»
«Пропустите» из уст восьмидесятилетней Норы Давидовны Шварц прозвучало одновременно и кощунственно, и кокетливо. Блюму даже неудобно стало перед Наумом. Он поблагодарил Норочку, заверил, что впредь будет внимательнее следить за общинной жизнью, и в следующий раз она его врасплох не застанет, по крайней мере, в отношении тех, кто из этой общинной жизни вывалился по уважительной причине.
Нет, конечно, Блюм предполагал, что в еврейском мире может произойти все, что угодно, но чтобы Ханин после смерти оказался бизнесменом и мультимиллионером, к тому же признанным мастером по ловле тунца, — это уж слишком.
Интересно, в каких водах ловил он тунца? Не в тех ли, которые омывают острова Бёклина?
Набравшись храбрости, Блюм позвонил одной из дочерей Наума, той, что жила в Москве. Дочь-москвичка, выслушав сбивчивое соболезнование, сообщила, куда именно и во сколько ему надлежит прибыть, если он хочет проводить старшего друга в последний путь.
Блюм на всякий случай прихватил с собою бархатную кипу, которой гордился и надевал на пасхальные седеры, но похороны оказались светскими.
О кипе Блюм забыл и вспомнил лишь утром, когда кончились сигареты, и он полез исследовать содержимое своих карманов.
В связи с публикацией кадиша ожидалось много народу, но, как это ни странно, людей пришло от силы человек двадцать, видимо, большинство все ж таки побоялось возможных эксцессов, быть может, даже большого скандала. Никто ведь не знал, что в том завещании, которое оставил Ханин, и которое некий корпоративный юрист успел окрестить «русско-еврейской шуткой начала века».
Друзья и сослуживцы, прощаясь с Ханиным, вспоминали о нем, как о преданном товарище, верном отце, безукоризненном супруге и замечательном газетчике, каковых уже не делают, сняли с производства.
И вот, когда супруга Ханина, большая полная женщина с экономными чертами лица, поддерживаемая двумя дочерьми, начала потихонечку подвывать и раскачиваться из стороны в сторону, из той группы, что стояла справа от гроба, отделился широкоплечий джентльмен в тёмной полосатой тройке и в бабочке апельсинового цвета. Человек был абсолютно лыс и безбров. Он разом походил на Пабло Пикассо и Ами Аялона — «стража ворот», гордость израильских морских пехотинцев. Но более всего он был похож на Иефора Бака, у которого некоторое время назад Блюм с Ханиным брали в «Балчуге» интервью.
На одной руке человека висело сложённое кашемировое пальто, в другой руке Пикассо-Аялон, он же Иефор, нёс покоящемуся Ханину большой букет бордовых роз. Пожалуй, слишком свежих, слишком живых для такого случая.
Человек говорил с едва уловимым кавказским акцентом. Говорил о вещах, в головах скорбящих не укладывающихся. Кто из собравшихся мог бы поверить, что Наум Ханин, главный редактор «Еврейской газеты», помогал семье этого пожилого денди, когда тот мотал нехилый срок на Колыме? Кто бы мог поверить, что именно Наум помог этому франту после обустроиться и наладить свой гешефт не где-нибудь, а сразу в Лондоне; что, обладая острой деловой хваткой, — в этом месте все начали переглядываться, а Норочка чуть не уронила вставную челюсть — Ханин никогда не был скаредным, что, составленный из сплошных противоречий, он, образцовый атеист, веривший исключительно в черный квадрат Малевича, кинулся изучать сразу два арамейских языка, когда не на шутку увлёкся каббалой.
Тут уж легонечко вскрикнула жена, на всякий случай уже основательно напоенная корвалолом.
В своей речи незнакомец ещё пару минут раскручивал плотный свечной воздух мало кому известными свойствами отошедшего в мир иной Ханина, после чего вдруг схлопнулся, будто кто знак послал ему: «остановитесь, маэстро, будет вам!».
Человек развернулся, положил букет к ногам покойного, разделив его предварительно на две равные части, и ушёл. Блюм подумал, что так уходят гангстеры в голливудских фильмах.
Вскоре дали космического Баха, и Ханин уплыл от всех скорбящих и удивленных в полыхающее сопло.
После кладбища поехали в ресторан.
Так вышло, что колумнисты и работники газеты оказались за отдельным столом. Не удивительно, что их Натан не совсем походил на того Наума, о котором вспоминали за семейным столом и примыкающим к нему ещё одним, за которым оказались коллеги Наума Израилевича — оборонщики. (До развала СССР Наум работал в почтовом ящике, даже какое-то время служил парторгом.) Но эта информация уже для другого кадиша в другом издании.
Блюма усадили рядом с Эммой, напротив постоянно улыбающейся роскошными зубными протезами Норочки, салата оливье и водки «Русский стандарт».
Наблюдая одновременно за тремя столами, Блюм думал о том, сколько жизней проживает человек и переходит ли количество этих жизней в качество, зависит ли от прихотей судьбы? И какая из этих жизней останется в памяти потомков?
При нынешних возможностях СМИ можно сделать из дворника-таджика стратонавта, и наоборот.
Погрузиться в себя окончательно Блюму не позволила Эмма, ухаживавшая за ним.
Через некоторое время, когда опустело блюдо со знобливо подрагивающим холодцом, и кто-то неуверенно затянул на идише «Купите папиросы», Блюм и Эмма задружились, а ещё через какое-то время, когда с подачи все той же Норы Давидовны началось карнавальное шествие скелетов эпохи «Советиш геймланд», ушли вместе под гэбистским Нориным прицелом.
Переместились Блюм с Эммой в кафешку на Тверской. Столик выбрали у окна. Пили кофе. Никуда не торопились. Никого никто не ждал. Высказав своё мнение по поводу внезапно появившегося на похоронах лысого франта, нёсшего ахинею, Эмма поведала Блюму о том, что давно состоит в разводе, что дочь, восточная красавица, у неё славист, недавно уехала в Швецию и теперь преподаёт там в каком-то «приличном» университете.
— Подумать только, у них социализм, самый что ни на есть настоящий, с бюрократией, которая нашей фору даст.
Эмма ждала от Блюма встречных откровений, но Блюм вместо того нарушил правила хорошего тона:
— Вы случайно не знаете, почему закрыли газету? То есть, я хочу сказать, у вас уже сложилась своя версия произошедшего? — спросил, он, хотя догадывался, что версия Эммы не совпадёт с его версией: Блюм был почти уверен, что это каким-то образом связано с тем интервью, которое они брали совместно с Ханиным у Иефора Бака по поводу выставки К. Классика.
Взглянув на дно кофейной чашки и улыбнувшись про себя открывшейся ей одной бездне, Эмма небрежно бросила:
— Политика, политики, ну и нервы, конечно, нервы, как же без них.
И на всякий случай поспешила добавить: — Должно быть так… А вы что думаете?
Тогда Блюм рассказал ей немногое из того, что знал. Составляя на глазах у Эммы свой пазл, он даже поведал ей и то, что его, Блюма, прочили на место Наума, потому как сам Наум считал Блюма единственным преемником, полагая, что именно он может придать каждому газетному развороту тот лоск, о котором эстет-коллекционер и неисправимый атеист Ханин лишь мечтал.
— Отчего же вы не согласились в таком случае? — Эмма с трудом удержалась от ядовитой улыбки.
— Оттого, что это совершенно не моё — еженедельная газета. Оттого, что прекрасно знал, каково Науму было между «Музеем евреев в рассеянии» и Вавилонским Талмудом.
Раскосые глаза Эммы вспыхнули, погасли и снова вспыхнули. Ему даже показалось, что она слегка прищурила один глаз, чтобы одним разом не испепелить всего Блюма.
— Вадим Леонидович, а я не расстрою ваших планов, если приглашу к себе? Как вы, если прямо сейчас? Хочу кое-что показать. Так сказать, из домашней коллекции на интересующую вас тему.
— Какие планы, о чем вы, Марта? — Блюм подозвал официанта и попросил счет.
— Меня пока ещё зовут Эммой…
— Простите, я не хотел вас обидеть.
— Под чужими именами жить удобно разве что агентам спецслужб, — Эмма снова зажгла один глаз.
Едва они оказались на морозном воздухе, как Эмма поймала такси. Произошло это столь стремительно, что у Блюма появились основания полагать, что их давно поджидали.
Эмма дорогой молчала, словно боялась расплескать что-то в себе. Блюм молчанию её активно потакал: чувствовал себя усталым, чего с ним давно не случалось. «Давление, что ли, пониженное?»
Раз он чуть даже не задремал.
— Вадим Леонидович, не все так ласково кругом.
— Вы думаете, мир только прикидывается круглым?
— Именно, — она отвернулась от него.
«Обиделась», — решил он, но разворачивать ситуацию в обратную сторону не захотел.
Ну, вот и все. Собственно говоря, с этого момента, с этого самого случая господин Блюм и стал нам интересен, а не с выставки К. Классика в Бахметьевском гараже, как считают сам К. Классик и, между прочим, сам Блюм.
Мы знаем, что Блюм знает о нас, мы даже знаем, что именно он знает о нас. Но нам, право же, смешно от того, что этот во всех смыслах интересный и чрезвычайно симпатичный нам человек, для полного составления судьбы которого не хватает лишь малой коррекции, всерьёз полагает, будто мы прослушиваем его телефон, будто мы перетряхиваем его почту на «Рамблере» и «Джимейле», будто мы следим за ним в социальных сетях.
Ну так и хочется выйти из укрытия: «Вадим Леонидович, друг вы наш сердечный, за кого вы нас принимаете, в самом деле?!»
Мы даже пытались воздействовать на Блюма через Эмму, но бесполезно. Он и помыслить не может, что есть иные способы добычи информации и безопасного её хранения.
Тут мы, простите, должны прерваться: непредвиденнее обстоятельства.
Самолёт вошёл над Альпами в зону повышенной турбулентности, пилоту пришлось сменить эшелон, подняться выше, хотя, казалось бы, куда ещё выше-то, и потом… Стюардесса, ну, та самая, помните, полненькая с ямочками на щеках, пролила-таки кофе на нашего Блюма. Кофе, ясное дело, не растительное масло, но все-таки…
Вот и Блюму очень, очень стало жаль свои новые джинсы. И надо же, на самом видном месте пятно образовалось — прямо на колене. Блюм хотел было возмутиться, но тут увидел испуганные глаза стюардессы, заметил, как её лицо из взрослого в детское превратилось. Решил, что возмущаться не стоит, просто нахмурил брови и положил на колено салфетку, которой его сразу же обеспечила стюардесса.
Остались позади альпийские вершины. Трясти стало заметно меньше. Лётчики опустились на несколько этажей ниже, ещё ниже… Пробилось из-за темно-фиолетовых клубов, показалось море…
Мы ненадолго вернёмся в Блюмово прошлое, чтобы успеть до Барселоны покончить с ним.
Блюм устранился из всех групп и сообществ. Сначала удалил свой аккаунт в «Фейсбуке», понимая, конечно, что удаление аккаунта не гарантирует, что все бесследно исчезнет. Потом проделал то же самое «ВКонтакте», после чего закрыл два своих почтовых ящика и открыл один новый на «Яху».
Затем Блюм обзавёлся простеньким «самсунгом» без модема и сменил сим-карту. Что ещё он мог сделать, наш Блюм? Какую предосторожность ещё проявить? Совсем залечь на дно? Но разве возможно такое, пока мы здесь? Мы ведь с любого дна поднимем.
Короче, после той встречи, после всего того, что произошло между Блюмом и Эммой… (Ах, как это у них произошло!.. Бедные соседи.)
После того, как Эмма показала Блюму конверт и его содержимое, Блюм кинулся искать недвижимость в Испании. (Да, этот взрослый, умудрённый жизненным опытом человек, поверил нам, что именно в Испании ждёт его личное счастье в сочетании с творческим успехом, не придав значения тому, что составлено оно будет в завершающей стадии его жизни.)
Тому немало способствовало и положение в стране. Россия — край хорового пения, а для хора индивидуальные качества не так уж и важны, важно все то, что навевает сон и готовит «я» к забвению.
Поиски недвижимости стали для Блюма своего рода развлечением. С первого же клика открылось достаточно приличных сайтов на «Ютюбе». Подкупало его то, что сняты они были русскими в Испании и без помощи кинематографистов, из чего наш Блюм сделал незамедлительный вывод, что предложения превышают спрос. В пользу этого вывода также говорило и то, что эти мануфактурные сайты обновлялись не слишком часто. Купить дома и квартиры предлагали с размахом и по всей Испании. Но скромного Блюма интересовали лишь Валенсия и Каталония. Это обстоятельство значительно сузило поиск.
«Здравствуйте! — улыбка во все лицо, носик вздернутый, в глазах успокоившиеся уже бесенята, угадывается муж-испанец-альфа-самец. — Меня зовут Маргарита Старосельская». — Муж испанец, а фамилию не сменила. Что бы это значило? Может, она вообще не замужем, или он так себе укротитель бесенят? Шум моря, полуденное солнце и небо удивительной синевы, без единого облачка. — «Мы продаем квартиры на побережье Коста-Бланки…»
Замечательно!.. А дальше обворожительная брюнетка, весьма привлекательных форм, демонстрирует рай, который в самое ближайшее время может принадлежать Блюму. И кажется, что Маргарита, эта длинноногая загорелая, а самое главное — уже незамужняя женщина, — Блюм тут же представил себе её сельскохозяйственные угодья под аккуратным животиком, и сердце его забилось по-комсомольски, — перейдёт в этот рай вместе с белыми стенами, белой провансальской кухней, вместе с красным банным полотенцем, которое сейчас висит в ванной комнате. Она обернётся в него после того, как этот рай станет окончательно Блюмовым.
Маргарита, ах, Маргарита!..
Но Маргарита не одна, на другом сайте владычествует некая Наталья. Волосы у Натальи туго забраны в пучок, покатый лоб, именно такой, какие всегда восхищали Блюма, открыт, вот только голос у неё слишком грубый, слишком с хрипотцой, какой-то не русской уже: «Приезжайте в Испанию, к нам на побережье, я буду рада вам помочь, — говорит Наталья почему-то в детской спальне, где все уже приготовлено для крепкого сна наследников рая. — До встречи в Испании! — и ручкой машет, и звон браслетов аж в Москве слышен. — Подпишитесь на наш канал».
Цена за рай от ста двадцати тысяч евро. И Блюм мучительно переводит вышеозначенную сумму сначала в доллары, затем в рубли.
Блюм считает. Блюм делает выводы. Пока что неутешительные. Потому не подписывается, не решается никак. А тут ещё Эмма подходит. Ну не захлопывать же крышку ноутбука, в самом деле.
Эмма встаёт за спиной у Блюма и кладёт ему руку на плечо. Жест, поощряющий ученика. Блюм слышит её дыхание, чувствует её тепло, подмышечный дух и ему становится немного не по себе за недавние свои мысли.
— Готовишь побег? — она нагибается, она тычется носом в его затылок. — Предаёшь, значит?
— Сама ведь знаешь, не предаю. Ждать буду.
— От того и будешь ждать, что знаешь — не приеду.
— Не знаю я этого, и ты не знаешь.
— Пусть так. Только не заводись.
— А что, я завожусь?
— Сам не видишь? Послушай-ка, а ты помнишь, в нашей газете из номера в номер публиковалась реклама агентства недвижимости, как его?.. — она щелкнула пальцами, сетуя на память. — А, ладно, потом вспомню, не суть. Так вот. Хозяйка его, грузинская еврейка, была в приятельских отношениях с Наумом. Она ведь недвижимостью не только в России занималась. За испанский сектор отвечала некая Кларисса, у меня где-то и визитка её осталась, надо только поискать. Всяко лучше будет твоих ютюбовых лахудр.
Через некоторое время Блюм связался с московским агентством недвижимости «Михаэль» и без особого труда вышел через них на испанское подразделение «Adiiberia», представитель которого заявил, что вид на жительство в Испании через недвижимость или «золотую» визу инвестора потребует много времени на сбор и перевод различных справок, выписок и тому подобное, но компания «Adiiberia» готова избавить его от ненужных хлопот и помочь пройти все этапы на пути получения и продления визовых документов.
— Это все замечательно, но у меня особый случай…
— Что значит «особый случай»? — напряглась молоденькая барышня в «Adiiberia».
— Я иду по завещанию…
— Нет проблем, мы работаем и по завещанию.
— Но оно довольно хитро составлено…
— У нас прекрасные юристы.
— Могли бы вы для начала связать меня с самым лучшим вашим агентом?
— Без проблем. Ее зовут Кларисса, она ответственная за испанский сектор. Записывайте контакты. Если возникнут какие-то сложности, можете обратиться и к юристам из «Михаэля», мы работаем практически вместе,
Блюм, услышав имя Кларисса, вздохнув с облегчением, записал ее контакты: какая же все-таки Эмма умница.
II
Еще в аэропорту Барселоны он перевел стрелки часов на своём ивритском циферблате на три часа назад. Теперь время тикало по-испански, без той слепой московской гонки, к которой он так привык.
В кафе «Канапе» он должен поспеть к одиннадцати тридцати (по испанскому времени). От Барселоны до Калельи чуть меньше часа — справочники обещают пятьдесят минут — но ему надо добраться ещё до барселонского вокзала, купить билет, приехать в Калелью и от тамошнего вокзала, вернее, вокзальчика, идти минут десять… Кларисса так сказала: «Из вокзала выходите и идете все время прямо, прямо, не спеша — минут пять в противоположную приходу поезда сторону. По левую вашу руку будут железная дорога, рамбла и море. Пройдете дом 33, потом свернете направо в тихую улочку. Если свернете не в том месте, ничего страшного, все равно выйдете на центральную улицу. Называется она — улица Иглесия. Я думаю, вы не забудете, помните, певец такой еще был, модный в восьмидесятых, Хулио Иглесиас?» — и напела фрагмент песни, с которой его мать начинала почти каждое утро, проносясь из кухни в гостиную и обратно. (Конечно, он не забудет. Разве можно такое забыть?)
Разумнее всего было бы купить билет на несколько поездок, но сейчас, в его положении, делать этого не стоило. Барселона с ее рамблой и множеством небольших кафе на Площади диагонали, которую он так любил, подождет. А вот до Дома масок Гауди меньше пяти минут ходу. Он подойдёт к Дому масок, поприветствует его, он сядет на знаменитую скамейку подле этого дома, он закурит, откупорит фляжку вискаря, купленного в беспошлинной зоне, и выпьет за новую жизнь, за испанскую жизнь. За косяки снующих на скутерах барселонцев, за палую листву под ногами, за кусочек того хрустящего багета с хамоном, который сам приготовит у себя дома. Да что там, он даже зайдет в магазин «Эппл» на площади Каталонии и купит «шестерку» в шестнадцать гигов. А Кларисса поможет ему разобраться с симкой.
На площади Каталонии оказался удобный транспортный узел, можно было легко пересесть из городского метро на региональные поезда. Однако прежде он сходил в туристический офис за бесплатными картами-распечатками и информацией. Но карту предпочел купить в магазинчике подземки, показалось, что она много понятнее, чем те, которые ему предлагали наверху.
Молодая женщина в коротком красном пальто стояла неподалеку от него на перроне. Он украдкой смотрел на нее: искал каталонские черты. Женщина то и дело взглядывала на свои часики, как это делали женщины в Крайнестане — в том приморском городе, в котором Блюм имел счастье родиться — когда чувствовали на себе мужской взгляд. Черные замшевые сапоги доходили ей ровно до колен и как-то по-особенному подчеркивали красоту ног. Сильных, но при этом плавно очерченных.
Его удивило, с каким достоинством она держалась.
Один раз женщина даже посмотрела на него так, будто он покушался на её свободу. Не было сомнений, что именно свобода была религией этой добропорядочной женщины, и так же несомненно было, что чувство это в ней прививалось с детства, и оно не было особой фамильной чертой, а было тем духовным основанием, которое скрепляло, похоже, всех каталонцев.
Отвернувшись, мужчина решил, что сядет в вагоне неподалеку от неё, чтобы её присутствие скрасило дорогу, чтобы она, сама того не подозревая, стала здешним оберегом, мерой каталонской земли, кусочка которой он станет обладателем через несколько часов. Но женщина, словно почувствовав его намерение, поспешила на другой конец платформы, там было больше народу. И ему ничего не оставалось, как лишь проводить ее взглядом. Он почему-то смотрел ей вослед так, как если бы она была той, с которой он не простился перед отъездом из Москвы.
Поезд шёл все время вдоль моря, и вид его, к вящей радости Блюма, больше волновал, нежели язвил.
Море казалось необузданным, даже как-то не верилось, что оно может быть таким, как на туристических проспектах, поддерживать общую картину рая для туристов. Ни судна вдали, ни паруса, который мог бы стать судьей горизонту. Где-то выглядывают буйки оранжевые, и все. Только море и небо. Серое, бесцветное. От московского оно отличалось лишь тем, что было акварельно прозрачным. Местами скалистый берег срывался круто вниз, к черным острым хребтам, резко выступавшим из кипевшего моря.
В этот час из Барселоны в направлении Бланеса народу ехало немного, поезда же в обратную сторону шли переполненные.
«На работу все едут в Барселону, так, что ли? — отметил про себя мужчина, — Как в Москву из Подмосковья, что ли? Вот она, безрадостная изнанка жизни. К этому ты стремился? Что ж, привыкай теперь».
Расстояния между остановками были небольшие, и низкий с хрипотцой женский голос объявлял жизнеутверждающе следующие станции: «proxima parada, proxima parada…»
«Как он говорит?.. Проксимо, Проксимус вы наш. Выходит, я к ним ближайший, ближе они, конечно, никого не нашли? И чем я им так приглянулся?» — мужчина достал фляжку, отхлебнул из неё. Две аккуратненькие школьницы посмотрели на него так, будто он совершал какое-то действие, противоречащее правилам испанской игры.
После последнего глотка Блюм втянул ноздрями запах вагона. Внутри него разлилось тепло, и ему захотелось спать. Чтобы не уснуть, он вперился в окно.
Пролетавшие мимо картинки больше скрывали, нежели делились тем сокровенным, что чаял он найти, чтобы навсегда решить задачу, — сложить здесь свою жизнь окончательно. Аккуратненькие домики и виллы от станции к станции. Заботливо подстриженные газоны. Благородные пинии. Яхт-клуб. Тренировочный бассейн для сёрфинга. Дороги с безупречными поворотами, утопающими в желто-красной листве, неширокие пешеходные переходы с низкорослыми светофорами…
Зелёный человечек, красный человечек, и оба — вне времени и истории. А меж ними желтое ожидание, как увядание — жизнь между…
«Между шагом вперёд и топтанием на месте? Почему всегда так, один остаётся, другой идёт, спешит в неизвестное? И кто из них прав?
Интересно, на какой станции сойдет эта женщина? Надо полагать, в Жироне… она очень идёт этому городу. Быть может, она даже торопится в еврейский квартал…
Интересно, что там делает сейчас Эмма?»
Должно быть, закрывает за собой дверь или уже стоит в ожидании лифта. Тоже ведь жизнь между… Между ним, олицетворяющим собою прошлое и кем-то, кто займёт его место, если уже не занял.
О, как хотелось ему, чтобы Эмма была счастлива, не думала о нем, не проклинала. Но разве Эмма способна на проклятия. Да и что плохого, собственно говоря, он сделал Эмме? Никаких обещаний не давал. Просто встретились два одиночества, как в песне, встретились, да разбежались. А интересно, как бы эту песню спел Иглесиас, наверное, не хуже Кикабидзе.
Старенький «рено» с черными шашечками по бело-желтому боку припарковался возле стены, выложенной из дикого камня. Из автомобиля вышел невысокий мужчина. Несмотря на возраст — ему можно было дать от сорока до пятидесяти — линялые джинсы, темная клетчатая рубашка, кеды на босу ногу.
Он расплатился с водителем, достал сумку с ноутбуком и черный рюкзак с заднего сидения, лениво закинул на плечо. Крутолобый, коротко стриженный, с хорошо отделанными бутлегерскими усами.
Только сделал несколько шагов по направлению к кафе, как со стороны моря подул ветерок, точно знак какой подал.
«Должно быть, в такие мгновения следует почтительно обернуться к морю, к ветру, чтобы в венах пробудилась, потекла без заминок берложья кровь».
Затрепетал полосатый навес, и с угла потекли остатки вчерашнего дождя.
Мужчина обогнул струйку воды, бившую о металлический столик.
Уборщица медленно подняла опрокинутое декоративное деревце и, злясь на голубей, раздвижную стремянку и кабельный провод, принялась совком собирать просыпавшуюся из кадки землю.
Глядя на нее, мужчина почему-то подумал, что люди стали жить как-то очень мелко, какими-то маленькими кусочками: «Мы едим мелко, мы спим мелко, мы мелко занимаемся любовью… Нам не хватает обстоятельности, мы перестали верить в собственную значимость. Может, именно поэтому так устаем от самих себя».
Он уже перестал обращать внимание на эту свою новую привычку: как только начинал думать о себе, почему-то переходил на «мы»…
Когда началось это босховское столпотворение в его жизни? В Москве? У Эммы? Тогда, в раннем детстве, когда глядя на картину с изображением раввина, запихивался манной кашей и рыбьим жиром только потому, что боялся этого бородача? Или, когда заглянул за прадедовское венецианское зеркало, обнаружив там жёлтый листочек, сложенный вдвое, с какими-то хитрыми квадратными буквами? И это зеркало, и эти буквы породили в нем, ребенке, то сковывающее чувство страха, от которого он пытался избавиться годы и годы.
— Испытывающий страх может взращивать его против своей воли сколь угодно долго, и если он не выявит истоки его возникновения, страх может привести несчастного к полному распаду личности, — заявил ему однажды тибетский лекарь, с которым его свела третья жена, в надежде предотвратить развод. — С другой стороны, — продолжал тибетец, — это химическое состояние определяет путь к тем тайным основам бытия, о существовании которых мы лишь догадываемся, но с помощью которых отводим от себя удары судьбы.
Мужчина в клетчатой рубашке и в полукедах на босу ногу сидел и смотрел на улицу, вспоминая, как звали того самого тибетца, открывшего маленькую клинику на большом Ленинском проспекте. Как бы ни звали его, он тогда здорово ему помог, этот тибетец, своими наставлениями и горькими шариками-пилюлями.
Мужчина медленно пил свой кофе, медленно курил и смотрел на улицу, как смотрят люди, которые кого-то ждут, которые всю жизнь чего-то ждут. Рядом с ним на стуле лежал прирученным зверем черный кожаный рюкзак. Застывший, не то очарованный, не то слегка отупевший. Застывший и отупевший, возможно, потому, что ночью практически не спал: самолет прилетел под утро, но, возможно, еще и потому, что думал об Эмме, о том, что говорил его любимый Овидий в «Науке любви»: «…у зрелой женщины сладострастие подобно спелому плоду».
Да, прав Овидий, мужчины привыкают к красоте своих жен, забывают, что заключительная фаза коитуса по сути является смертью, в крайнем случае — заслуженным сном. Они забывают воздать должное жертвоприношением, потому и спят как бы понарошку, живут понарошку и умирают с недоумением на лице вместо улыбки, не понимая, что их отправляют прямиком к месту рождения.
Он потянулся ко второй сигарете, но пачка оказалась пустой. Порылся в рюкзаке, но не нашёл сигарет, зато нащупал пустую фляжку, от которой не получилось избавиться в поезде.
Ставить на столик? Нехорошо — пустая ведь, не к добру будет. Ставить под столик? А поймут ли его испанцы? Ну, вот тот бармен хотя бы?
Бармен, в котором без труда угадывался человек с тугой душой и нелегким нравом, медленно протирал фужеры, разглядывал их на свету. Иногда он поднимал голову к потолку, будто пытался вспомнить что-то из вчерашнего дня. Заметив, как мужчина мучается со стекляшкой, сказал что-то двум молоденьким официанткам.
Официантки стояли у барной стойки. Крашеная что-то говорила своей товарке, отбивая ритм пустым подносом по коленке. Она была уверена, что никто, кроме подруги, уборщицы и бармена не слышит ее, а если слышит, не понимает ни слова.
Крашеная подошла к мужчине, взяла из его руки пустую фляжку, улыбнулась и поставила на поднос, посмотрела в сторону, как вошла невысокая женщина в черных очках.
Женщина только остановилась, окидывая взглядом залу, а от нее уже потянулся шлейф дорогих холодных духов и повеяло каким-то напряжением.
Бармен тоже заметил вошедшую, поклонился ей, по-видимому, он знал, кто она.
Женщина в черной джинсовой куртке заметила мужчину, сидящего у окна в компании рюкзака.
— Так вот вы какой, Вадим Леонидыч!.. — она сняла очки.
— Добрый день, Кларисса. Вероятно, «скайп» искажал черты моего лица.
— Я заметила, все мои клиенты, прилетев в Испанию, становятся другими. Через год, ручаюсь, вы не узнаете сами себя. Вы не очень торопитесь, не устали?
— Куда мне теперь торопиться? Кофе с круасанами?..
— Кофе, пожалуйста. Американский. Без молока.
Он заказал у крашеной официантки кофе и попросил две пачки черного «Честерфилда».
— Так вы, действительно, без вещей?
— К чему мне было шутить. Что нажил, уместилось здесь, — он похлопал по рюкзаку.
Кларисса начала сходу, не дожидаясь, пока принесут кофе:
— Я живу в Барселоне много лет, скоро семнадцать будет. — Достала длинную коричневую сигарету, предложила и Блюму, но он только любезно чиркнул зажигалкой. — Премного мерси вам. Хотела бы поделиться относительно своих впечатлений от жизни наших эмигрантов в Испании, поскольку достаточно видела высказываний в блогах о том, что Испания-де страна, в которой все эмигранты живут плохо.
— Что ж вы мне об этом не сказали раньше, когда я ещё в Москве был?
— Не сказала, потому что это далеко не так. Кстати, вы можете называть меня просто Лара. — Блюм кивнул головой так, словно только что повстречал её на улице. — Видите ли, все зависит от личных качеств человека, от его физических и умственных способностей, но главное — от воли.
«Неужели», — захотелось сказать Блюму.
— Вот вы, вы себя считаете волевым человеком?
— Я не знаю, в жизни разное бывало, и я бывал разным…
— То есть, хотите сказать, что подстраиваетесь под обстоятельства?
— Вовсе нет.
— У меня такое впечатление, что вас что-то гнетёт.
— Видите ли, Лара, я только что прилетел в другую страну на ПМЖ и, оказывается, ничего толком о ней не знаю…
Бармен сделал погромче радио: «You give your hand to me. And then you say hello…» — выводил приятный тенор, совсем не так, как это делал Рэй Чарльз. Мистер Чарльз пел, как черный, а этот был явно белым и предпочитал стиль великой Америки.
— Невозможно сказать, что все мы здесь живем прекрасно. Нет, конечно. Есть люди, которые, живя здесь много лет, не могут выучить испанский язык. Как жить здесь, не зная испанского языка?
Блюм хотел было включиться, но ответственная за кусочек каталонской земли не позволила ему взять слово.
— Нельзя просто приехать в страну и ничего не делать, рассчитывая на то, что тебе кто-то что-то поднесёт на блюдечке.
Блюм кивнул, а что ему ещё оставалось? В конце концов, искусством слушать и не слышать Блюм владел в совершенстве.
— Я получаю огромное количество писем, — она вдавила сигарету в пепельницу, — Все хотят узнать, как лучше здесь устроиться.
Блюм вздохнул: для того, чтобы хорошо слушать и не слышать, нужно о чем-то думать, желательно, о чем-то важном, а о важном думать не хотелось, о важном думать было страшно.
— Не огорчайтесь, на какие-то вопросы я готова ответить, с удовольствием, — она положила свою руку на его руку.
В этот момент Блюм обратил внимание на её пальцы. Их можно было бы назвать серебряными, столько на них было серебра.
Принесли кофе.
— Какие они все неспешные!.. Их бы в Москву, на повышение квалификации.
— Это вы только что из Москвы, потому вам так кажется.
— Вы думаете?
— Я в этом уверена. Понимаю тех, кто из нее бежит.
«Бежит?» Он и не думал, что убегает, что кому-то так может показаться.
— Очень много людей хотят купить здесь недвижимость, вписаться в здешнюю жизнь. Я могу вам сказать смело, не бойтесь никого и ничего…
— Премного мерси, — Лара не поняла шутки. И вообще вся её речь была словно записанной на каком-то аудиоустройстве. — Эмигрант — это особый человек, согласны?
Он кивнул.
— Это не квартирант по жизни.
— Я вас понимаю, вы только не горячитесь так…
— Воля — это то, что в избытке у нас, россиян.
— Вы так полагаете?
— А вы нет? Разве россиян не воспитывали годами жить так, чтобы труд был основой всего?
«О Господи, — подумал Блюм, — и за что это мне?!»
— Я могу вам сказать однозначно, здесь жизнь, безусловно, легче, в том смысле, что поспокойней будет, чем в России… Спасибо, я без сахара.
— А русская мафия?
— Простите, конечно, но кому вы нужны? Вы знаете, какие люди сюда из России приезжают, с какими деньгами?
— Простите, конечно, но меня мало интересуют чужие деньги и чужие постели.
В ответ Лара начала говорить о том, что здесь, в Испании, государство беспокоится об эмигрантах, вообще беспокоится обо всех, что Испания — самая демократичная страна в Европе, а понятие «конституционная монархия» — само по себе достаточно сложное и традиционно вызывающее улыбки у россиян — здесь представляется единственно верной формой бытования.
— Если вы уже здесь, а вы уже здесь, вы должны понимать, на что будете жить. В Испании большой процент безработицы, это факт, но это отдельная тема, в которой много нюансов. Я думаю, наше знакомство на этом не прервётся. Во всяком случае, я своих клиентов не оставляю никогда… И у нас еще будет время разобраться… Ну, я смотрю, вам не терпится взглянуть на дом. Ведь я права? Тогда вперёд! Курточку-то застегните… Эта часть Испании дождливая… Если я сегодня утром вышла налегке, к вечеру могу ходить в куртке и мерзнуть. Хотя температура ниже нуля редко опускается. Почему вы смеётесь?
— Из вас получилась бы отличная «хозяйка погоды», знаете, из тех, что комментируют циклоны по телевидению…
— Вообще-то я больше по земле специалист, если хотите, землемер, так сказать, отвечаю за пространство, за конкретное пространство…
— Кто же в вашей конторе отвечает за время? — Блюму показалось странным, что шли они в ту сторону, откуда он пришёл.
— Не стоит торопить события.
— Вы полагаете? — впереди ни души, Блюм посмотрел назад. Позади пожилая дама вышла из дома с серой борзой. Всё. Но Блюму показалось мало этого взгляда назад, и он начал разглядывать окна по одну и по другую сторону улицы.
— Что это с вами? Кого-то потеряли?
— Дорогу запоминаю.
— О, здесь тяжело даже пьяному заблудиться. Я считаю, что самое главное — чувствовать себя гражданином мира вне зависимости от того, где ты находишься… — не унималась Кларисса, — нет ничего плохого в том, что человек хочет жить там, где ему комфортно, где его радуют окружающие…
Они вышли на первую линию.
Блюм молчал.
— Когда я переезжала в Испанию, никому ничего не говорила. Вы никому не говорили, что уезжаете?
— Нет, — сказал Блюм и вновь обернулся, посмотрел назад.
— Что это вы все оборачиваетесь? Отпустите прошлое. Какие у вас интересные часы… Буквы вместо цифр?
— Буквы еврейского алфавита. Аддитивная система. Евреи в качестве цифр используют буквы. Ну, насколько это сегодня возможно.
— И где такие интересные часы продают?
— Меня уверяли, что это спецзаказ, буквы в стиле эпохи Ирода, а вообще — израильская работа.
— Простите, что задаю этот вопрос?..
— Да, я — еврей. Светский, правда.
— Здесь, в Испании, много евреев. И светских много, и соблюдающих. А вы уже были в Жироне? — спросила она, с той характерной интонацией, каковую почему-то принято приписывать одесситам советских времён. — Простите, я забыла, вы же в Испании не в первый раз… Вот и наш, вернее, ваш дом!
Блюм остановился: «Дом!.. Мой дом?!.. Так я же мимо него проходил». Проходить-то проходил, верно, да только при этом не обратил никакого внимания на дом.
Двухэтажное строение начала прошлого века, с виду очень скромное.
— Там, наверное, уже прибрались и ожидают нового хозяина. Заходим?
— Да, заходим.
— Ну, тогда после вас, Вадим Леонидович, — и она позвонила в колокольчик.
Блюму показалось, что спел он: «Блюм-блюм…»
Колокольчик оказался довольно звонким, его не смогла заглушить даже проходившая мимо электричка. Внизу по самому краю колокольчика было что-то выгравировано, и Блюм поинтересовался, что означает эта надпись.
— Ну… — помедлила Кларисса. — Это можно перевести как: «Кто толкает время, того время выталкивает».
— А…
Когда открылась дверь и он увидел на пороге эту женщину, ему едва удалось справиться с собой. Под ложечкой сдавило, как в школьные годы, когда его сажали за одну парту с Джамилей, самой красивой девочкой в Крайнестане.
Женщина же, напротив, удивления не выказала. И Блюму это показалось в высшей степени странным. Блюм даже не знал, как и с чем сие обстоятельство связать, чтобы оно стало звеном в цепи. А тут она ещё ему с улыбочкой такой на чистейшем русском и низким испанским голосом:
— Добро пожаловать в замок, Вадим Леонидович…
Блюм почувствовал, что сопротивление бессмысленно, впрочем, не только сопротивление. Бессмысленным в то мгновение Блюму показалось абсолютно все.
III
То, что теперешней хозяйкой дома по документам являлась некая Зара Зильберман, Блюм, конечно, не знать не мог, знал он и, что по профессии хозяйка дома психолог, более того — автор нескольких цитируемых в узкой профессиональной среде монографий, но предположить, что ею окажется та самая молодая женщина, которой он украдкой любовался на перроне, с которой минута в минуту прибыл в Калелью, Блюм никак не мог. Не предполагал он и того, что у психолога Зары Зильберман, специализирующейся на проблемах памяти, окажутся такие вот непроницаемые, такие ко всему безучастные холодные глаза.
(Не исключено, что Блюму нашему все же так показалось. На перроне в Барселоне он ведь даже не обратил внимание на то, что она в очках, что стекла их подернуты холодноватой фиолетовой дымкой.)
«Очки — это хорошо, — убаюкивал себя Блюм, — и то, что глаза у неё цвета апрельского неба, — тоже хорошо, и то, что хозяйкой дома оказалась она, а не какая-нибудь стервозная прокуренная сеньора. Просто я не ожидал, что имя Зара может носить такая недовоплощенная, такая хрупкая и томная особа, разумеется, потому и…»
Домыслить до конца Блюму не позволила Зара, принявшаяся извиняться за то, что не все вещи успела вывести из дома. (От себя добавим, извинялась она так, что виноватым почему-то выходил Блюм, во все годы ошибавшийся в женщинах, в особенности в тех, с кем суждено ему было сойтись на длительный срок. Пропустил он и определенный знак, таившийся в её извинениях, который бы не ускользнул от личности менее доверчивой. Не до того Блюму сейчас, Блюм всецело поглощён тем, как выглядит в глазах Лары и Зары. В особенности — Зары.)
— Что теперь делать? — обратилась Зара к Ларе. — Не станем же мы откладывать сделку?
— Разумеется. Из-за этого сделок не откладывают. По крайней мере, порядочные люди. Составим опись. От руки. На английском и русском. — Лара улыбалась. Похоже, ей вообще нравилось улыбаться. — Распишитесь под нею, Вадим Леонидович тоже распишется… какие проблемы? — Блюм с Зарой закивали согласно, но Блюм притом натянуто улыбнулся. Лара почувствовала пробежавшее краем недоверие клиента, и ей это не понравилось. — Насколько ценные предметы остались, и как скоро вы намерены их забрать?
— Насколько ценные, сказать не могу. Вы же понимаете, все зависит от того, кто оценивает. Забрать намерена по возвращению из Мадрида.
— Ничего страшного… Я распишусь, где нужно… — Блюм дал задний ход. Создавалось впечатление, будто его, пусть и не с первой попытки, все же подкинули в небо, и то, что он «на всякий случай» — пересчитал коробки, стоявшие в коридоре: четыре внизу, четыре — наверху, ровным счётом ничего не значило — Блюм уже оседлал понравившееся ему облачко, и на происходящее теперь поглядывал как бы сверху. Что не могло скрыться от такого специалиста, как Лара:
— Зара, я несу ответственность за своего клиента и не хотела бы…
— О нет, о чем вы, ваш клиент может быть спокоен.
— Ну, положим, абсолютно спокойным он быть не может.
У Блюма заколотилось сердце, поехала голова, в результате чего он совершил экстренную посадку.
— Если вы думаете… — уже обиделась психолог.
— …Нет, мы ни о чем таком не думаем, правда ведь, Вадим Леонидович?
— … Бриллиантовое колье я уже вывезла…
— Колье? Какое колье? — Блюм выставил вперёд челюсть, что чрезвычайно не шло ему, ссутулился и тут же постарел: когда Блюм бытовал на первых этажах, чувство юмора не числилось среди его достоинств.
— О!.. Я шучу… Проходите, тут кухня.
— Зар-р-а-а, я по «скайпу» дом показывала…
— Да, я успел даже в подвал заглянуть….
— Значит, вы даже в подвал успели заглянуть. Ну, так то ведь по «скайпу». Плиту я вам тоже оставлю, между прочим, совершенно новая. Не понравится, выбросите…
Помимо плиты, в кухне оставались круглый стеклянный стол на сверкающих металлических ножках, пара стульев к нему и человек у окна.
Спина человека тянула на шестьдесят, была в твидовый клетке, ноги в синем бостоне, а совершенно лысая голова сидела на моложавой цирковой шее. Когда человек повернулся, Блюму захотелось бежать. От постыдного бегства его удерживало лишь то, что подле него стояла Зара.
Сомнений быть не могло, человеком у окна оказался Иефор Бак. Только сейчас он скорее напоминал Владимира Владимировича Познера, нежели Пабло Пикассо или Ами Аялона.
В зубах Ифочка держал породистую пешеходную трубку, казавшуюся потухшей навеки.
Из первого ступора Блюма вывела Кларисса, она же ввела во второй и, похоже, намеренно:
— Прошу любить и жаловать, наш коммерческий и административный директор — Хуан Карлос Слободски. Один из лучших юристов Каталонии. Хуан из Аргентины, прекрасно говорит по-русски, — она сказала это так, будто половина аргентинцев только и делает, что прекрасно говорит по-русски. — В Испании вообще много аргентинцев.
— Да и русских хватает.
Господин Слободски добыл из прошлого века два грушевых синих облачка и послал за ними вдогонку свою поблескивающую голову.
Пока Блюм соображал, как будет по-английски: «Кажется, мы с вами где-то встречались», пропустив мимо ушей то, что сказала Лара, господин Слободски водрузил на стол тяжелый кейс, щелкнул сверкающими цифровыми замками, но открывать почему-то повременил.
— Может быть, барышни, пока вы покажете господину Блюму здешние владения, а я тем временем успею сделать пару необходимых звонков? — Иефор достал из очечника очки в золотой оправе, прекрасно дополнившие его дендистский облик, после чего набрал на смартфоне чей-то номер.
Сосредоточенность, уверенность в себе, как у профессионального игрока в покер. Никому ничего не уступит и глаз при этом в сторону не отведет.
На что он вообще рассчитывает? На то, что Блюм его не узнал? Какой к чертям Слободски Хуан Карлос — натуральный Иефор Бак!
«В этой ситуации главное, — решил наш герой, — не показывать, что я недостаточно в себе уверен. В конце концов, рядом Лара, рядом Зара, кругом все только и делают, что прекрасно говорят по-русски», — успокаивал себя Блюм.
— Оставьте рюкзак и сумку, с ними ничего не случится, что ж вы так мучаетесь, — позаботилась о нем Зара, точно с теми же интонациями, какие звучали у Эммы. Отчего складывалось ощущение, что Блюма передали по эстафете.
Блюму не хотелось оставлять рюкзак подле Иефора. Достать из него на глазах у Иефора папку с документами и сунуть подмышку — тоже вроде как неудобно было.
Блюм принял решение бросить рюкзак посередине прихожей, причем таким образом, чтобы по возвращению он мог бы определить, касался ли рюкзака Иефор или как там его.
Женщины, постукивая каблуками, двинулись по темному коридору в направлении закрытой двери. Блюм за ними. Он знал, что там, за дверью, гостиная с каменным камином. Зара распахнула дверь, пропуская вперед Лару и Блюма. Оказавшись в потоке света, Блюм вошел в гостиную слегка ослепленным.
Первым, что бросилось в глаза, это белая стена, на которой висел литографический триптих К. Классика: «Допрос виолончелистов».
«Как можно такое на домашние стены вешать? — мелькнуло у Блюма. — И почему эти бесчисленные виолончелисты в морских бескозырках оказались в этом доме?»
— А, это… Не беспокойтесь, приеду, заберу.
— Должно быть, больших денег стоит? Этих виолончелистов я в Москве на выставке видел.
— Не таких уж и больших. Это же литография. К. Классик их пятьсот штук сделал. Зала, как видите, очень просторная…
— Со временем устроите домашний кинотеатр… — как бы поддержала её Лара.
— Я не смотрю телевизор…
— Кино-то смотрите?
— Если есть время. Я вообще-то книгоящер.
— А… Тогда поставите в центре кресло-качалку, очень по-русски…
— Плохо, что электрички ходят…
— Мы говорим здесь — поезда. Вы к ним быстро привыкнете.
На первом этаже располагались еще две небольшие комнаты — по-видимому, это были спальни. Через одну из них можно было попасть в маленький дворик. Совсем небольшой, упиравшийся в глухую стену соседнего дома.
Зала на втором этаже понравилась Блюму больше. Она была просторной, светлой, окна выходили прямо на рамблу и море. Блюму так понравился вид из окна, что он даже задержался у него.
— Я тоже люблю именно это окно, — сказала Зара. — Сейчас оно закрыто, но если его открыть и высунуться, можно увидеть гору и маяк на горе.
— Маяк на горе? Действительно — маяк. — Блюм представил себе, как поставит здесь какой-нибудь большой письменный стол, как будет работать за ним часами, отрываясь лишь для того, чтобы взглянуть на море, на маяк.
— Ну, я очень рада, что вам понравилось, — сказала Лара, — знаете, я всем своим клиентам говорю: если в доме или квартире есть место, которое соответствует вашим представлениям о счастье, этот дом или квартиру надо брать.
— Если бы не обстоятельства, никогда бы и ни за что… — серые холодные глаза Зары повлажнели.
— Не расстраивайтесь, Зара, вы же знаете, все знаете, придет время, и я вам подберу кусочек земли…
— Кусочек земли? Спасибо большое…
Тут даже Блюм хмыкнул.
— Ну, хотите, два кусочка?
— Чем больше, тем лучше. Похороню всех виолончелистов. Ну что, наверное, Слободски сделал уже все звонки.
— Что ж, приступим, — сказал Хуан Карлос на барском русском и выпустил ещё одно облачко из трубки, после чего в комнате отчетливо запахло советским лимонадом. — Испания — идеальная страна для тех, кто занят исправлением своего прошлого, — и бросил на стол папку с документами.
— Обычный случай. — Блюм поставил свой рюкзак прямо напротив кейса, достал папку с документами.
— Не такой уж и обычный. Я бы даже сказал, совсем не обычный. Знаете, у нас, у юристов, есть такая поговорка: о, если бы моя первая белая рубашка знала бы, сколько у меня будет белых рубашек. — И загоготал. — Бросьте, не переживайте вы так. Все у вас будет еще, и белая рубашка, и костюмчик на заказ.
Блюму захотелось домой, в Москву, назад в тёплое и понятное прошлое, которое не надо исправлять, потому что в этом нет никакого смысла.
— Итак, — начал Слободски, — вы, как я понимаю, все посмотрели, вам все понравилось и вы готовы принять то условие, которое выдвинул в своем завещании Ханин Наум Израилевич?
— Готов, — замялся Блюм, — но есть моменты, которые мне хотелось бы прояснить.
— Позвольте, в завещании, чистота которого нами не оспаривается, все ведь изложено предельно ясно. Документы на дом вы смотрели, тут у вас, вроде, сомнений нет, у нас тоже. — Кларисса подтвердила кивком головы. — Как я понимаю, вы больше сомневаетесь в себе?
— Я не очень понимаю, зачем Ханину нужно было разваливать газету?
— Причуды богатого человека. Объяснил?
— Я не верю в богатство Ханина. У него не было никакой деловой хватки. Если хотите знать, он был типичный мишулеген.
— Значит, вы не верите в чистоту завещания. Значит, вы не доверяете нам. Позвольте вопрос, а почему тогда вы здесь?
Блюм замялся.
Хуан Карлос Слободски разглядывал копию завещания.
Блюм уставился в свою.
— Можете начать с убийства или зачатия, у вас есть на то полное право.
— Лучше уж с «лирического признания в любви в полутонах»…
— В том смысле, что оно может предшествовать убийству или зачатию? — хмыкнул Хуан Карлос, — Но, Вадим Леонидович, учтите, в зеркальном ее отражении, это признание выливается в жесткую эротику? Ханин тут еще добавляет: «в мусульманском изводе», видимо, полагая, что подобного свойства игры вам могут быть знакомы еще по крайнестанскому прошлому, — он поправил платочек в нагрудном кармане пиджака. — И все же, мне кажется, вам стоит попридержать коней. Я ничего не хочу сказать, поверьте, я далеко не ханжа, но годы, Вадим Леонидович, годы… Их-то сбрасывать со счетов никак не можно, когда такое дело, да еще в «мусульманском изводе».
— Тогда с вина или крови…
— Прямо с вина или крови?! Почему бы вам не начать с поступка во благо или с аналогичного — во зло… Да, Ханин, как я погляжу, вариантами вас не обидел. Играйте, маэстро, играйте!.. Хотите с похорон начните, хотите — со свадьбы. В конце концов, «нас всех подстерегает случай. Над нами — сумрак неминучий».
— Лучше со свадьбы, — улыбнулась Лара и почему-то глянула на Зару.
— Но помните, условие Ханина, с которого все начинается — вы, Вадим Леонидович, совершаете поступок за пределами России, желательно в Каталонии.
— Вот меня смущает еще, почему именно в Каталонии?
— А вы бы хотели Лазурный берег? Какой-нибудь Ментон?
— Мне все равно.
— Коли так. Вы совершаете поступок потому, что не боитесь никого и ничего, а можете совершить сходный поступок в пределах той же Каталонии, но из чувства страха… Вам решать, что предпочтительней, на что вы потратите свои очки. Дальше по пунктам… Читайте, мы вас не гоним, мы все понимаем. Мы только за вас принять решение не можем.
— Я согласен, — выпалил вдруг Блюм и почувствовал, что ему стало легче.
— Замечательно! Как говорится: «Кто не рискует…» Ну, барышни, по бокалу шампанского?!
— А какой пункт вы выбираете? — спросила Лара.
— Да, хотелось бы знать, — и Хуан Карлос дунул в бокал.
— Четвертый.
— Ах, так!.. Думаете, библиотека будет лучше подвала? Впрочем, вам решать.