И ДАРОВАЛ ВСЕВЫШНИЙ ЧЕЛОВЕКУ СВОБОДУ ВОЛИ
Отрывок из романа
“Чуждые народу элементы” высылались из России пароходами, поездами. Надо сказать, что этим людям здорово повезло – они лишились только родины. Оставшиеся же в России выдающиеся люди страны вскоре были лишены жизни. Потом повсюду начались разные революционные беды – конфискация имущества, разорение церквей, аресты.
Савелия долго не трогали, но вот наступил тот страшный день начала лета 1923 года – приехал комиссар с двумя солдатами. Крестьяне стояли вокруг крыльца и хмуро молчали. Они хотели бы защитить своего, как они между собой называли, «святого Савелия», но не знали как. Его проповеди имели такую силу, что, если бы он захотел, мог бы поднять этих людей на бунт, но он этого не сделал. Он только спросил разрешения у комиссара пойти помолиться в последний раз перед святыми иконами (“пока их не обесчестили” – подумал он про себя). Комиссар вскипел было, но побоялся враждебно молчащих крестьян. “Только быстро!” – скомандовал он.
Савелий предвидел арест – борьба с религией была в разгаре. На всякий случай он заранее приготовил один узелок для себя, другой – для сына и адрес своего друга Афанасия, который жил в городе. В последнее время Савелий много думал о том, как спасти Мишеньку. Все его мысли были только об этом. Но, сколько он ни думал, все сходилось на том, что, кроме как к Афанасию, обратиться не к кому. “Хотя, – размышлял Савелий, – прошло уже довольно много времени, как мы с ним виделись последний раз… Кто знает, как изменила его новая власть? Может, он стал большим начальником или даже комиссаром?.. Нет, – решил он все же, – никогда Афанасий не продаст душу дьяволу. Верит он в Господа или не верит, но порядочнее друга нет”. Савелий сердцем своим чутким знал, что на друга можно положиться. Поэтому в узелке сына лежал адрес Афанасия. В комнате отец Савелий поцеловал Мишеньку и велел ему бежать к кузнецу Ефроиму – тот спрячет и переправит к Афанасию в город. Перекрестил сыночка и выпустил в окно. Передал узел и спросил, осилит ли он, ведь узел немаленький.
– Конечно, донесу. Своя ноша не тянет – так матушка говорила.
При упоминании матушки в этy горькую минуту у Савелия стал комок в горле, а у Миши выступили слезы. Оба подумали: хорошо, что она не дожила до этого страшного дня. Отец, опасаясь показать сыну свою слабость, махнул напоследок рукой и отошел от окна. У него было всего несколько минут для прощания, на молитву уже не оставалось времени. Он аккуратно снял иконы, поцеловал и, мысленно прося у Господа прощения, завернул в чистую наволочку, потом в мешковину и опять подошел к окну. Он ждал соседку Марию. У них был yговор: если за батюшкой придут, она побежит огородами к его окнам, примет иконы, чтобы спасти их от охальников-большевиков. Савелий перегнулся через подоконник, осторожно спустил мешок с иконами на землю. В это время, запыхавшись, прибежала тетка Мария. Отец Савелий шепнул ей, чтобы завернула иконы в хорошо промасленную тряпку, а потом снял свой большой красивый крест и тоже положил к иконам: «Все равно комиссары отберут». Тетка Мария обещала все сохранить, а когда кончатся эти смутные, грешные времена, обязательно вернуть и иконы, и крест ему или Мишеньке. У отца Савелия было мало надежды, что все это сбудется, но тетка Мария говорила так убежденно… Очень хотелось верить. Он надел свой старый простой деревянный крест, вышел на крыльцо и низко поклонился всем односельчанам:
– Прощайте, не поминайте лихом, простите, если что не так.
Комиссар велел ему молчать, не митинговать. Но отец Савелий уже ничего не боялся. Со своего высокого крыльца он заметил мелькнувшую за избой-читальней тетку Марию с его драгоценным мешком, видел стоящую поодаль испуганную группу еврейских семей. Кузнеца Ефроима среди них не было.
“Это хорошо, – подумал Савелий, – значит, он в кузнице”.
– Живите с Богом, не делайте зла никому, берегите свою душу, – оставил людям свой завет отец Савелий.
Тем временем Миша прибежал в кузницу. Ефроим был там, но не работал по причине субботы. Просто сидел и думал. О многом думал этот еще не старый еврей в нынешнее опасное время…
Увидев поповского сыночка, Ефроим все понял. Привел его в избу и сел со своей Сарой держать военный совет – что делать дальше. Миша объяснил, что ему надо только добраться до города, а там он постарается найти дядю Афанасия.
Военный совет велся на идиш, но мелькали и слова, которые Миша понимал. Когда люди живут рядом, общаются, покупают и продают друг другу, дети вместе играют, вместе учатся в школе, то невольно усваивают самые распространенные слова и фразы соседей. Неудивительно, что и Миша немножко понимал идиш.
Когда шабес кончился, закипела работа. Сара раздела Мишу, отдала белье старшей дочери стирать и решила сначала подстричь его, потом искупать. А чтобы ровно подстричь, в селе был простой способ: на голову надевали глиняный горшок, и все, что виднелось из-под горшка, надо было состричь. Старшая дочка стала возмущенно что-то быстро-быстро говорить матери на идиш, размахивая мокрыми от стирки руками. Тетя Сара отвечала, также эмоционально жестикулируя. Эта «пантомима» значительно облегчала понимание того, о чем шла речь. Миша вспомнил, как Афанасий, когда гостил у них, был весел, с аппетитом поедал матушкино угощение и рассказывал анекдоты.
«Знаю, знаю, Савелий, помню – неприличные анекдоты нельзя, про евреев нельзя, про татар нельзя, про религию тоже нельзя». Но все-таки ему удалось вставить фразу из анекдота о том, как одна еврейка говорит другой: «Я не могу сейчас с тобой разговаривать – у меня руки заняты».
Вот и сейчас, видя их жесты и понимая некоторые слова, Миша уловил общий смысл спора. Дочка тети Сары возражала, чтобы мать надевала горшок «гою«(не еврею) на голову, потому что тогда горшок перестанет быть кошерным. А мать отвечала, что, мол, ничего страшного – надо потом потереть горшок золой, и все будет как положено. Ведь зола всё очищает.
Миша стеснялся, что стал причиной этой перепалки и просил не беспокоиться из-за него. Но тетя Сара была неумолима, – она лучше всех знала, что и как надо делать. Не прерывая своей работы, она дала какое-то указание Ефроиму, которoе он побежал исполнять.
Назавтра был воскресный, следовательно, базарный день. Плотник Захар делал на продажу деревянные ложки, игрушки, скамеечки и, в тесном сотрудничестве с кузнецом, стиральные доски и другую хозяйственную утварь. Вот к нему и пошел Ефроим напроситься назавтра в попутчики, потому что у него, дескать, есть на продажу грабли и лопаты. Сара строго-настрого наказала о Мише не говорить. Захар не возражал – вдвоем вроде и веселее, но предупредил, что выезжает затемно, часа в два ночи, а обратно – не позже полудня:
– А то бандиты нынче грабят тех, кто на ярмарку едет, часов в 6 утра, а тех, кто с ярмарки с деньгами, – часов в пять вечера. Поэтому надо ехать так рано. Ефроима это вполне устраивало. Сара велела Ефроимy и Мише лечь спать, а сама собралась дежурить и разбудить их вовремя. Но прежде чем идти спать, Мише хотелось на прощанье немного посидеть во дворе на лавочке, посмотреть на родное село.
Сердце щемило – доведется ли еще когда увидеть родные места? Сел с ним и Ефроим. Летняя ночь была необыкновенно хороша. Мерцающие звезды, тонкий серпик луны. Торжественно и тихо было под небесным сводом Божественного храма природы. Миша думал о том, как любил отец смотреть в это бархатное вечернее небо, как часто они вдвоем сидели вечерами на крыльце своего дома… Перехватило горло… Мудрый Ефроим погладил мальчика по голове:
– Помолись, Мойшеле, помолись, не стесняйся. Я тоже буду молиться за отца Савелия.
И они стали молиться – каждый своему Богу. Мальчик просил Всевышнего сохранить и помиловать его отца, вернуть его живым и невредимым. Он стоял на коленях, бил поклоны и истово крестился. А еще не старый, но уже измученный жизнью Ефроим, раскачиваясь, молился своему суровому Богу. Он просил сохранить жизнь и здоровье «служителю культа», «гою», «святому Савелию», христианскому священнику, спасавшему евреев от погромов – самому благородному и достойному человеку из всех, кого он, Ефроим, знал.
“Уж я, поверь, Господи, многих повидал на своем веку и научился разбираться в людях”.
A Всевышний грустно взирал на творящееся на земле безобразие… Hебо, как всегда, было безразлично к земным делам. Люди на всем белом свете страдали и радовались, любили и ненавидели, рождались и умирали…
В два часа ночи приехал заспанный Захар. Сара и Ефроим погрузили лопаты, грабли, ухваты и прочий товар для продажи. Убедившись, что Захар не оборачивается, Сара жестом показала Мише, чтоб молчал, подсадила его в телегу, заслонив узлом, который собрал ему отец. Там были валенки, тулупчик, свитер, маленький молитвенник, две смены белья, кусок мыла, баночка засахаренного меда и кулек с сухарями. Ехали молча, каждый думал о своем. Умная, несчетное количество раз прошедшая эту дорогу лошадь, знала, куда ехать. Захар, жалея ее, не погонял и, видимо, дремал.
Летние ночи короткие, небо начало светлеть, когда они въехали в город. На подъезде к базарной площади Ефроим дал Мише знак, и мальчик соскочил с телеги, дa встал так, чтобы Захар его не видел.
– Слушай, Захар, мне тут надо одного знакомого навестить, я отлучусь, а ты не спи, за товаром следи. Скоро буду.
И Ефроим быстро, чтобы не было расспросов, ушел. Выйдя с базарной площади, они пошли искать заветный адрес. Ефроим получил от Сары не только подробные наставления, но и вкусные гостинцы для Афанасия. Наконец они оказались перед нужным домом. Сели на скамейку на другой стороне улицы и стали ждать рассвета – негоже в воскресный день будить людей в шесть утра. Boт на улице стали появляться редкие прохожие, Ефроим оглядывался по сторонам, будто кого- то выискивал.
– Дядя Ефроим, я думаю, уже можно. Давайте я пойду, я помню даже его квартиру, хоть и маленький был, когда мы с папой к нему приходили.
При слове «папа» у Миши тоскливо сжалось сердце, и он сник.
– Подожди, не торопись, а вдруг он квартиру сменил. Сарочка моя – умная женщина, онa сказала, как надо поступить, – остановил его Ефроим, продолжая что-то или кого-то искать глазами.
В это время из подвала дома, за которым они наблюдали, вылез, потягиваясь, беспризорник. Это был мальчик на вид лет десяти, чумазый, рваная одежда на нем болталась. Чье сердце не дрогнуло бы при взгляде на этого ребенка? Но беспризорникoв было так много, что сердца черствели и не трепетали…
Увидев пацана, Ефроим перестал оглядываться и поманил eго пальцем. Беспризорник, не торопясь, вразвалочку, перешел дорогу. Он уже много повидал в своей короткой жизни и даже стал в некотором смысле философом, но такую странную пару – старого еврея с бородой и чистенького русского паренька с грустным лицом – он видел впервые и не мог придумать, кем они друг другу приходятся.
– Молодой человек, – вежливо начал Ефроим, – во-первых, доброе утро, а во-вторых, так я так думаю, что вареная картошечка в мундире и посоленная сверху вам бы сейчас не помешала.
– Так что я вам должен за эту картошечку? – с деланным равнодушием спросил паренек, но было видно, какие у него голодные глаза.
– Ну, например, вы могли бы выполнить одно мое поручение, но выполнить его надо очень точно. В этом доме, в квартире номер 8, когда-то жил господин, то есть, извините, товарищ Афанасий. Вы должны, вернее, я прошу вас постучать в его квартиру, через дверь ничего не говорить. Только ему лично… Это очень важно, юноша, чтоб только ему лично, а если в комнате кто-то будет, надо сказать так, чтобы слышал только он.
– Да знаю я вашего Афанасия, хороший мужик. Другие норовят подзатыльник дать, а он – никогда. Добрый он, один раз мне булку дал, – перебил пацан. – Так что надо ему сказать?
Он торопился заработать картошечку.
– А сказать надо, что Михаил, сын его друга Савелия, сидит здесь на лавочке и просит разрешения увидеться.
Прошло несколько минут, но обоим они показались такими длинными! Ефроим подумал, что напрасно он сказал про «друга Савелия». Сейчас так опасно с кем-то дружить – дружба может обернуться бедой…
Но вот из подъезда вышел давешний пацан, за ним показался Афанасий. Это было забавное зрелище: маленький, грязный, с хитрыми глазками оборвыш держит за рукав огромного, слегка растерянного мужчину. Афанасий был высокий, габаритный, с гордой осанкой – ну, прямо Портос из “Трех мушкетеров”. Но для Ефроима и Миши это было совсем не забавно. Для них это была самая радостная минута. Афанасий крепко обнял Мишу, и тот, не выдержав напряжения последних суток, разрыдался у него на груди. Ефроим жестами показал Афанасию сесть на скамейку и успокоить мальчика, а сам, чтобы не мешать им поговорить, постарался увести любопытного беспризорника.
– Молодой человек, вы исключительно выполнили задание, и я думаю, что вы заслужили две картошечки, но… Тут есть такое «но». Картошечки, которые сварила моя уважаемая супруга, не любят грязных рук, они просто не терпят грязные руки. И, кстати, как вас зовут?
– Федя.
Все это Ефроим говорил, ведя пацана к колонке.
– Давайте здесь оба помоем руки.
– Во, дает! Картошка любит – не любит, терпит – не терпит. – Федя давал понять, что не маленький, сказками голову не заморочишь, но руки все же мыл. Чего не сделаешь ради еды! – У картошки не бывает чувств, – продолжил он и вдруг с воплями бросился к скамейке.
Oн заметил крадущегося воришку, которого привлек узелок Ефроима с гостинцами для Афанасия и нехитрой закуской для путешественников, включая вышеупомянутую картошечку.
– Чего вы, раззявы, сидите, не смотрите?! Вас так и разденут, и разуют!
– Молодой человек, вы поступили крайне благородно и поэтому награждаетесь еще и малосольным огурчиком, лучше которых нигде нет, потому что их приготовила моя Сарочка.
Ефроим выдал пацану две картошки и огурец, усадив его на самый край скамейки, чтоб он не слышал их разговор. Афанасий приглашал их домой, но Ефроим отказался.
– У вас там соседи, не надо привлекать их внимание. Я вам скажу все наши с Сарочкой соображения, а вы, пожалуйста, думайте дальше сами. Миша, конечно, очень грамотный, ученый молодой человек, но к взрослой жизни не приспособленный. Каждый человек, особенно мужчина, должен иметь какую-то профессию в руках: портной, сапожник, а может, доктор или инженер, если есть возможность учиться. Но для Миши пока желательно поступить на завод учеником или в какой- нибудь техникум, если возможно.
Теперь важный момент – документы. Если вы захотите устроить Мишу куда-нибудь учиться или взять его к себе на завод, везде спросят документы. Так для этого случая, – продолжал Ефроим с таинственным видом, – можно устроить такой концерт. Пойдем к городской больнице, и вы, Афанасий, занесете туда мальчика и скажете: “Вот, шел, вижу – паренек лежит без сознания, я и принес его к вам”. А врачи спросят Мишу, как звать, кто такой, откуда? А ты, Миша, только головой мотай, ничего не говори, как будто ничего не помнишь. И тут вы, Афанасий, говорите врачу: “Если ничейный он, так я его заберу себе, приглянулся мне этот паренек”. И просите у доктора бумагу.
– Так, мол, и так, – шептал Ефроим, – напишите, уважаемый доктор, что неизвестный подросток лет 13-14 поступил в больницу такого-то числа, выписан такого-то. Сдан под ответственность гражданина Афанасия. И давайте, доктор, говорите вы, его пока как-нибудь назовем… Например, Михайло. А фамилию ему дадим… ну, скажем, Семенов. Пусть будет похожа на настоящую – Семионов, – сказал Ефроим, довольный своей находчивостью. – А с этой бумажкой вы его куда-нибудь и пристроите. Но ни в коем случае нельзя, чтобы про отца Савелия узнали: говорят, что детей старше 14 тоже забирают, – закончил Ефроим.
– Да, похоже, что это хорошая мысль, – промолвил Афанасий после недолгого обдумывания “сценария” Ефроима. – У нас тут как раз открываются курсы слесарей при заводе, ребят набирают. Они там и учиться будут, и практику на заводе пройдут, и общежитие будет.
– Дяденька, и меня тоже устройте, а? – попросил обалдевший от такой перспективы Федя. Оказывается, он все слышал.
– Не волнуйся, дяденька, – умолял он встревоженного Ефроима, – я ничего никому не расскажу, вот ей Богу! Что я, злодей какой? Я даже вам пригожусь: скажу, что я сам видел – лежал этот парень на земле без сознания.
Он говорил быстро, убедительно, с просьбой и надеждой в голосе. Ему так не хотелось расставаться с этими людьми, от которых веяло недоступной ему жизнью!
– Так ты еще маленький. Сколько тебе?
– Двенадцать.
– Да ладно врать-то! Тебе, наверное, и десять еще не исполнилось.
– Что вы, дядя Афанасий, мне одиннадцать было в прошлом году. А в этом двенадцать будет.
– Обратите внимание, как он хорошо торгуется, – пошутил Ефроим. – Вы ему десять, а он двенадцать и только чутьчуть снижает, самую малость.
– Ну, ладно, я попробую, постараюсь, – Афанасий вспомнил детей-сирот, изгнанных из Сергиево-Елизаветинскогo убежищa. Тогда он думал, что если бы была у него семья, усыновил бы одного-двух. И вот, сейчас сама судьба дает ему шанс если не усыновить, то хотя бы помочь парнишке. – А у тебя какие документы есть?
– Так бумаги не проблема – меня два раза в милицию забирали, в детдом отправляли. У них можно документ стребовать.
– Чего ж ты тогда на улице, а не в детдоме?
– Так разве там можно жить? Кормят плохо, считай, почти и не кормят, повара все воруют, старшие пацаны бьют, все отбирают, учителя завсегда пьяные. Зиму там еще можно перетерпеть, а весной все разбегаются. Дядя Афанасий, пожалуйста, я буду очень стараться, я тоже хочу учиться!
Миша тоже стал с мольбой смотреть на дядю Афанасия.
– Ну, ребята, что вы на меня так смотрите, я же не Бог. Сказал: постараюсь. Был бы я Богом, так навел бы на земле порядок, не допустил бы столько горя. – Произнося это, Афанасий, прищурившись, смотрел куда-то вдаль, как будто там, далеко находился тот, к кому он обращался.– Где справедливость? Как можно допустить, чтобы самые благородные и достойные люди страдали без вины! А ты, старик, тоже молишься, в Бога веруешь, а где он, ваш Бог, почему о вас не печется? Что скажешь, а? – повернулся он к Ефроиму.
На самом деле Афанасий не ждал ответа, вопросы были риторические.
– Поэтому я и ушел из семинарии.
– Неисповедимы пути… – шептал Ефроим, слегка раскачиваясь и закрыв глаза. Он молча молился и просил прощения у своего Бога за то, что слушал речи такого безбожника, просил за этих невинных детей, за самого богохульника, у которого, он видел, было доброе сердце. В глубине души, на самом ее дне неясно шевелилось не то чтобы сомнение, упаси Бог, но, скорее, недоумение: за что же можно наказывать безгрешные детские души или таких людей, как Савелий?
* **
…Господи Боже милосердый! Ведь Ты же Великий, Всемилостивый и Справедливый! Какой же это порядок, что одному Ты даешь все, а другому – ничего? Одному – сдобные булочки, а другому – казни египетские! Однако, с другой стороны, думаю я, ты все-таки очень глуп, Тевье!
Что это значит? Ты берешься указывать Богу, как миром управлять? Уж если Ему так угодно, значит, так и быть должно. Потому что, если бы должно было быть иначе, то и было бы иначе. А на вопрос, почему бы и в самом деле не быть по-иному, есть один только ответ:
«Рабами были мы» – ничего не попишешь! На то мы и евреи на белом свете. А еврей должен жить верой и надеждой: верить в Бога и надеяться на то, что со временем, если будет на то воля Божья, все переменится к лучшему…
(Шолом-Алейхем)
***
– Ну, ладно, хватит о религии, – прервал эту “дискуссию” Афанасий. – Давайте наш хитрый план выполнять. Вранье, конечно, не одобряется, но наша ложь – во спасение, так что мы будем следовать ей и добьемся нашей цели.
Афанасий поднял со скамейки маленький, но сплоченный коллектив, и они пошли в больницу.
– Слушай, Ефроим, а ты иди на ярмарку, товар надо продавать, там твой односельчанин как бы чего не заподозрил. В больнице мы сами справимся, после придем к тебе на ярмарку и все расскажем. И не волнуйся за Мишку, теперь я за него в ответе. А тебе огромная благодарность, мы с Мишей тебя вовек не забудем.
– Обязательно приходите, чтоб я все знал и Сарочке мог все подробно доложить. И еще у нас в телеге Мишин узел, надо его забрать.
Миша и Ефроим долго стояли обнявшись и молча прощались. У обоих было тяжело на сердце. Ефроим был добрый и мягкий, и, конечно, он растрогался. А Миша… Кроме признательности, он испытывал множество горестных чувств – прощание с детством, со своим недлинным прошлым, с селом, где прошла вся его маленькая жизнь, с человеком, который знал и уважал его отца. С кем он мог поговорить об отце?.. Отныне это запретная тема. Ефроим вернулся на базар. Торговля уже шла вовсю. Примерно через час появились Афанасий и Федя, которые рассказали, что все в порядке. Ефроим требовал подробности, которых, в общем-то, было немного. В приемной случайно оказался сам главврач больницы, пожилой, седой, с бородкой клинышком – ну, словом, из бывших. Он задал Мише несколько вопросов, пожал плечами и обратился к медсестре:
– Вера Васильевна, определите мальчика в палату. Я ничего серьезного у него не вижу, травм на голове нет, видимо, пережил какое-то потрясение. Накормите, дайте бром с валерьянкой, пусть поспит. В его возрасте сон – лучший лекарь. Я сейчас ухожу, постараюсь вернуться к концу дня, тогда посмотрю мальчика более внимательно. Вы остаетесь за старшую, пока меня нет.
–Слышите, – крикнул он кому-то за дверью, – Вера Васильевна сейчас за главврача.
Афанасий поспешил за доктором.
– Если вы его выпишете, можно я приду и заберу мальчонку, уж очень он мне приглянулся.
– Это очень благородно с вашей стороны, – доктор внимательно посмотрел на Афанасия снизу вверх. – Делайте, что хотите. Может, завтра меня здесь уже не будет…
Последнюю фразу доктора Ефроиму не сказали, чтобы зря не беспокоить.
– Дядя Афанасий, а ты заметил медсестру Веру Васильевну?
– С чего это я должен был ее заметить?
– А я видел, она на тебя глаз положила, ей-Богу. Ты мужчина видный, вот ты ей и понравился! –
Федя был наблюдателен.
– Да перестань, Федор, ерунду молоть, – отмахнулся, смутившись, Афанасий.
Афанасий забрал Мишин узел с вещами, сказал, что отнесет домой, а потом займется вопросами их учебы или чем-то еще, на что у него есть свои соображения. А после всех дел вернется на базар за Федей, чтобы отвести его в баню и отмыть от вшей.
Счастью Феди не было границ. Он стал петь частушки, которые тут же сам и сочинял. Потом от избытка чувств, чтобы вся его энергия не пропадала зря, стал плясать, кувыркаться, привлекая покупателей. Вокруг телеги Захара стал собираться народ. Федя постукивал деревянными ложками, как кастаньетами, танцевал и кружился с лопатой или граблями в руках, будто с партнершей.
– Бабулечка, дорогушечка, посмотри, какая удобная скамеечка! Вечерком, когда сидишь и вяжешь носочки внучику, поставишь свои ноженьки усталые на скамеечку и сразу легче станет, тут и меня, и мои частушечки вспомнишь.
Он уверял женщин, что деревянные ложки волшебные, что обед будет вкуснее, если его помешивать именно этой ложкой. Женщины посмеивались и покупали. Одна очень бойкая сказала, что как-нибудь в воскресенье придет и всем расскажет, действительно ли обед был вкуснее. А если кто-то подходил к товару Ефроима, тут уж изобретательности Феди не было предела, – никто не отходил от телеги без покупки, тем более что Ефроим охотно торговался, а покупателю всегда приятно, если удастся хоть немного снизить цену.
***
Что больше всего потрясло Савелия после ареста, так это спокойное равнодушие людей, арестовавших и допрашивавших его. Комиссар, который его арестовал, солдаты-конвоиры, потом следователь были презрительно-равнодушны. Они не размышляли, они “выполняли работу”. Если бы отец Савелий увидел в лице следователя идейного противника, он, возможно, попытался бы с ним поспорить или, напротив, доказать свою лояльность и преданность России. Он хотел разглядеть в лицах солдат-конвоиров скрытое сочувствие, сострадание… Ну хоть какие-то эмоции! Глухо…
После изнурительного допроса следователь произнес жесткую резолюцию: «Хорошенько подумай, завтра поговорим. И это будет окончательный разговор, долго тянуть не станем».
В камере, куда его отправили, он впервые за эти дни встретил живых людей с человеческими чувствами. Эти люди – каждый со своей историей, со своим горем и обидой, – сострадали попавшим в беду. Они выделили отцу Савелию хорошее место у окна, поведали о себе, кто что посчитал возможным рассказать. Отец Савелий благословил каждого и помолился за всех.
А когда пришел его черед рассказывать, только руками развел – рассказывать было нечего, взяли только за то, что он священник, то есть за профессию. На вопросы о семье коротко сказал, что вдовец и остался сын, которому скоро 14 лет. Все загрустили, вспоминая своих родных.
– А ты хоть догадался договориться с сыном, чтобы он от тебя отказался?
– ?
– Ты что, не понимаешь? Теперь так надо, чтобы его тоже не арестовали. До 14 всех отправляют в детдом, а после 14 – тоже забирают.Я так своему все объяснил: я честный человек, ни в чем не виноват, пусть в душе меня бережет и детям расскажет, а на людях пусть отрекается… Лишь бы жив остался… ***
Историческая справка: В дальнейшем (8 апреля 1935 года) этот возрастной рубеж был снижен до 12 лет лично самим «другом детей» и «отцом всех народов».
***
Колыбельная
Утром рано, на рассвете корпусной придет.
На поверку встанут дети, солнышко взойдет.
Проберётся лучик тонкий по стене сырой,
К заключённому ребенку, к крошке дорогой.
Но светлее все ж не станет мрачное жилье,
Кто вернёт тебе румянец, солнышко мое?
За решеткой, за замками дни, словно года.
Плачут дети, даже мамы плачут иногда.
Но выращивают смену, закалив сердца.
Ты, дитя, не верь в измену твоего отца.
(Колыбельная, которую заключенные матери с грудными детьми пели в Бутырке, и слова которой Рахиль Мессерер, сидевшая там, записала через много лет)
***
Спор о том, отрекаться или не отрекаться от родителей, долго не утихал. Эта тема взбудоражила всех, пока не увели на допрос одного из заключенных. В камере повисло тяжелое молчание – все понимали, что это значит. Отец Савелий сразу обратил внимание на этого человека. Сильно заросший – значит, давно сидит, – он пользовался особым уважением остальных, к его мнению прислушивались. Когда его увели на допрос, Савелию рассказали, что тот имеет юридическое образование, и это, по-видимому, чрезвычайно раздражаeт следователей. «Юриста» приволокли после допроса избитого, полуживого.
Камера его жалела, но молчала – словами делу не поможешь. Это молчание нарушал только один деревенский – он плакал, крестился, у всех спрашивал:
– Как же это? Как так можно, братцы? Что же это они –звери какие?
Его плач и вопросы были для всех, как ковыряние ножом в ране. Пока один не выдержал:
– Закрой рот, не трави душу. Между прочим, эти звери – тоже Божьи создания, церковные, и их жалеют, говорят “заблудшие души”, – ехидно добавил он, глядя прямо на отца Савелия, который горестно понурил голову.
“Что же это творится?! Вразуми, просвети, Господи!” «Юристу» обмыли раны, и все легли спать. Отец Савелий спать не мог. Он сидел рядом с избитым, поил его водой и молился, потому что больше ничем помочь не мог.
– Может, ты объяснишь, добрый человек, почему же происходит такое? – спросил он «юриста», потому что Господь не отвечал на этот слишком трудный для него вопрос.
– Мне жаль тебя, батюшка, ты, видно, хороший человек. Плохи твои дела, – шепотом отвечал ему «опытный» товарищ, тяжело дыша после каждого слова.
«Сам такой избитый, а меня жалеет», – подумал Савелий.
– Понимаешь, лозунг они такой придумали: «Религия – опиум для народа». А ты получаешься распространитель опиумa. Всех к стенке. А насчет сына ты зря рассказал, – кто знает, и среди здешних могут быть доносчики… Молись, батюшка, чтобы сына кто из родных припрятал, и за себя молись, – может, вместо расстрела в Сибирь пошлют или на каторгу.
На следующий день отца Савелия на допрос не вызывали. Видно, следователи были очень заняты – новеньких в камеру приводили еще и еще. Кто-то кричал, кто-то плакал – люди разные. Отец Савелий каждого старался успокоить. Утешить не мог, только чуть успокоить, чтобы уберечь от истерики. И, конечно, он молился, ничего не ел, – постился и молился. Этой ночью никого на допрос тоже не вызвали. Хотелось спать, но сон не шел…
Он думал, конечно, о Мишеньке, вспоминал Лидию, прожитую жизнь, Афанасия и тот давнишний разговор с ним, о том, почему люди убивают друг друга, почему один человек блюдет Божьи законы, а другой не хочет.
Под утро он забылся коротким сном и – о радость-то какая! – увидел во сне Мишеньку, который самым подробным образом рассказал ему все, что с ним случилось, – от стрижки и купания у Ефроима и Сары, поездки на ярмарку, о встрече с Афанасием, знакомстве с Федей, про больницу и Веру Васильевну и кончая тем, что завтра они идут учиться на курсы слесарей при заводе, где работает Афанасий. Когда Савелий проснулся, не было человека счастливее его, он возблагодарил Всевышнего за милость. Но когда встал, он забыл свой сон, то есть забыл подробности Мишенькиного рассказа, но помнил общее впечатление от сна, – ощущение благополучия, уверенности, что с Мишей все в порядке, и в дальнейшем все будет хорошо.
А если нужно какое жертвоприношение ради этого, пусть этой жертвой будет он, отец Савелий, за своего сына и за всех детей – и до 14, и после…
Утром железная дверь камеры открылась с устрашающим грохотом и отца Савелия увели на допрос, после которого он в камеру не вернулся. На этом следы его теряются.
***
Забегая вперед, скажу, что после 1956 года Миша разыскивал хоть какие-то сведения о судьбе отца, посылал запросы, ездил в Москву, добивался доступа к архивам. Но ничего не нашел – не было дела в архиве, никакой папки, никакой бумажки. Кто-то объяснил Михаилу, что дело, видимо, было таким тоненьким – в нем, нaвepно, была только одна бумажка: родился тогда-то, учился в семинарии, женился, имел приход – вот и все. А одна бумажка даже не стоит того, чтобы на нее папку заводить…
Вот так бесследно мог исчезнуть человек.. Жизнь человеческая была дешевле бумажной папки.