Омар Хайям
На белом свете все дети как дети: ласковые и вредные, плаксивые и смешливые. И Хасан Саббах, душегуб, рос таким. Мама звала его «Хасанчик», это он сам мне рассказывал, когда мы учились в медресе в Нишапуре.
– Омар, – он говорил, – не верь никому! И если кто-нибудь назовёт тебя «Омарчик» – не верь! Называя тебя ласково, этот «кто-нибудь» рассчитывает на твою отплату. Моя мама звала меня «Хасанчик», когда хотела, чтобы я уступил её воле или хотя бы ей улыбнулся. Так Аллах устроил человека, и надо это с любовью принять.
Мне тогда пришло в голову, что так может думать либо недобрый человек, либо притворщик. И наш Хасанчик натворит ещё немало страшных дел.
Хасана Саббаха, примерного слушателя медресе, учителя-богословы любили, а ко мне относились с прохладцей: вместо того, чтобы зубрить Коран, я следил по ночам за движением звёзд в небе, а днём сочинял стихи. И если астрономия была в глазах наших строгих менторов допустима, то стихотворчество – ни в коем случае: в недрах стихов крылось инакомыслие, а то и богохульство. Они как в воду глядели, эти прозорливцы – вот что, спустя годы, вышло из-под моего пера:
Несовместимых мы порой полны желаний –
В одной руке бокал, другая на Коране…
Вот так мы и живем под небом голубым –
Полубезбожники и полумусульмане!
У правоверных не должно быть никаких несовместимостей, не говоря уже о тяге к запретным напиткам; это же и мухе небесной понятно. Понятно это было и моему однокашнику Хасану, и после окончания медресе наши пути, казалось бы, должны были разойтись. Но так случилось и сплелось, что жуткий Старец горы, Хасан Саббах всю жизнь не сводил с меня прищура своих волчьих глаз.
Все мы учились понемногу – каждый по-своему и каждый своему́. Хасан вгрызался отменными своими клыками в ислам и алкал власти, а я продолжал изучать астрономию, отчего меня часто принимали за ясновидящего астролога, хотя астрономия отличается от астрологии, как арифметика от алгебры, к которым я тоже проявлял склонность.
Я жил на окраине Нишапура, на отшибе, а молва, расползшаяся обо мне по городу и краю, не способствовала моему процветанию – случайных заработков не хватало на прокорм. Легкомысленные девушки, посещавшие меня в моей халупе, не могли рассчитывать на жирный бараний плов, но и лепёшку по утрам они принимали из моих рук с благодарностью. От алгебры и астрономии мои гостьи, надо сказать, были далеки, зато стихи они слушали увлечённо, и это согревало моё сердце даже в зимнюю стужу.
Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало, – я им читал, –
Два важных правила запомни для начала:
Ты лучше голодай, чем что попало ешь,
И лучше будь один, чем вместе с кем попало.
Мне нравилась моя вольная жизнь, я любил её, а она – меня. Иногда, на голодный желудок, мне чудилось, что я действительно обладаю даром предвидения. Мне виделся какой-то лесной северный город, часть которого будет названа «Хамовники» – не потому, что это было местом жительства хамов и хулиганов, а по той причине, что там селились ткачи, изготовлявшие прочное полотно для шитья палаток и шатров. Тем же занимались и мои нишапурские предки-палаточники, в чью память и честь я принял псевдоним Хайям: палатка – «хайма» – служила им средством пропитания. Так что северные Хамовники не на голом месте возникнут, непостижимая ветреная связь свяжет их с моим затрапезным ремесленным родом.
Так шло время, перескакивая с камушка на камушек, пока одним прекрасным утром к моей глинобитной кибитке не подъехал богато одетый всадник на сытом караковом жеребце. В глубоких карманах перемётной сумы помещался, по одну сторону седла, белый барашек, а по другую – мешок риса. Всадник спешился и тычком распахнул дверь моего домишки, потолок которого оказался ему низковат.
– Я ищу прорицателя Омара Хайяма, – сказал вошедший. – Это ты?
– Поскольку это никак не она, – сказал я, указывая на милую девушку, с открытым ртом разглядывавшую нежданного гостя в красном расшитом плаще, – то, выходит дело, это я.
– А я гонец Мелик-шаха, – представился пришелец и умолк, давая возможность оценить услышанное. Появление посланца султана в моей халупе было действительно явлением почти сверхъестественным. Милая девушка была того же мнения; она от потрясения забыла закрыть рот, так что теперь туда смог бы залететь соловей, если б нелёгкая занесла его в моё жилище.
– Владыка Мелик-шах, – продолжал гонец, – зовёт тебя к себе на службу.
– Аллах велик, – проговорил я в большом изумлении, – но чем я могу услужить султану, добрый вестник?
– Ты будешь придворным предсказателем погоды, – заявил гонец. – Через неделю тебе следует явиться ко двору со всеми необходимыми приспособлениями и приборами.
– Приборами и приспособлениями для чего? – я спросил.
– Для предсказания хорошей погоды, – не задержался с ответом гонец.
– А если погода испортится? – снова спросил я. – Нагрянут тучи и грянет буря?
– Не советую предвещать такое, – твёрдо сказал гонец. – Ты предсказатель хорошей погоды, ясно? Предсказатель плохой погоды шаху не нужен. Дурной прогноз будет расценен как преступление против государства.
Сказанное нарядным посланцем дошло и до меня, и до милой девушки, которая наконец-то закрыла рот и даже испуганно припечатала его ладошкой. Она, впрочем, как и я, не могла вживе представить себе мир, по воле султана напрочь лишённый дождя и ветра. Но, с другой стороны, отказ от приглашения владыки повлечёт за собою, несомненно, самые дурные последствия.
– Итак, ты согласен, – подвёл итог гонец. – В счёт будущего жалованья за предсказания хорошей погоды велено передать тебе мешок риса и барашка. Или тебе не надо?
Милая девушка снова открыла рот и, опередив меня, сказала во весь голос:
– Ему надо!
В тот день я сочинил четверостишие:
Всё покупается и продаётся,
И жизнь откровенно над нами смеётся.
Мы негодуем, мы возмущаемся,
Но продаёмся и покупаемся.
А вечером мы с девушкой ели бараний плов.
Исфахан стоит на перекрёстке торговых путей, и именно это меркантильное обстоятельство определило расцвет славного города на берегу полноводной реки Заянде. Да-да, именно банальная торговля, а ни в коем случае не красота пейзажа или стеклянная культура аборигенов способствовала во все времена ходу прогресса и понукала пинками вялое население к борьбе за тёплое местечко под солнцем. Торговля всем: солью и сахаром, честью и совестью, жизнью и смертью. Всем.
При исфаханском дворце Мелик-шаха меня поселили на испытательный срок в будку-времянку, рядом с которой моя халупа на окраине Нишапура выглядела богатыми хоромами. Сидя в шахской будке, я исправно предсказывал погоду, и как раз это прикладное занятие должно было подвергнуться испытанию и определить мою дальнейшую судьбу. От времянки мне было запрещено удаляться далее чем на десять шагов; таким образом, я превратился в затворника, чтобы не сказать арестанта. Выглядывая на волю из оконца будки, я беспрепятственно погружался в самого себя и ловил отражение мира в зеркале своего сердца. Всё, чему было положено начало, убеждался я в который уже раз, неизбежно придёт к своему концу – кроме, разве что, самой бесконечности и беспощадной судьбы:
Беспощадна судьба, наши планы круша.
Час настанет – и тело покинет душа.
Не спеши, посиди на траве, под которой
Скоро будешь лежать, никуда не спеша.
Я и не спешил. Моё проверочное сидение во времянке когда-нибудь закончится, в этом я не сомневался. Да и погода благоприятствовала испытательной проверке – стояли ясные, безоблачные дни, в один из которых в будку пожаловал знакомый гонец, тот самый, что прискакал ко мне в Нишапур с мешком риса и барашком.
– Помнишь меня? – вместо приветствия спросил визитёр. – Теперь я главный гонец, прими это к сведению.
– Позволь поздравить тебя с повышением, – сказал я.
– Наш повелитель, – пропустив моё поздравление мимо ушей, сообщил главный гонец, – светлейший Мелик-шах, собирается на охоту. Какую погоду ты предсказываешь на завтра? Говори прямо!
– Ясную, – не задержался я с ответом. – И безоблачную.
– Так и доложу, – сказал гонец. – И если хоть одна капля дождя упадёт на владыку, тебе несдобровать, звездочёт.
Что мне оставалось делать? Ждать и уповать на надежду, эту изменчивую красавицу, доступную каждому и всякому – хоть богачу, хоть нищему. Около полудня ко мне явился солдат в железной шапке, увешанный оружием.
– Я заместитель главного гонца, – представился незваный гость. – Приказано передать: за рекой появилась грозовая туча, шахская охота под угрозой. Приказано передать: берегись!
Передав, солдат отступил за порог и уселся под кустом, не спуская глаз с моей будки. Путь к бегству и спасению, таким образом, был для меня закрыт. Оставалось только ждать, готовясь к худшему. Великолепная лужайка за окном, украшенная цветущими кустами роз, ивами и оливами, к которым я с детства испытывал особенное тяготение, почти мистическое, была неисправимо изгажена развалившимся в изумрудной траве надзирателем. Время замедлило свой прихотливый ход и окаменело.
Палаток мудрости нашивший без числа,
В горнило мук упав, сгорел Хайям дотла.
Пресеклась жизни нить, и пепел за бесценок
Осиротевшая надежда продала.
Перед вечером, в мёртвой тишине вдруг распустились звуки струн, и на лужайке, в сопровождении музыканта, играющего на чанге, торжественно появился главный гонец Мелик-шаха.
– Великий предсказатель Омар Хайям, – вскричал главный гонец, остановившись перед моей времянкой, – скорей выходи! Туча прошла стороной, охота удалась, повелитель подстрелил джейрана! В благодарность ты назначен главным предсказателем хорошей погоды и двоюродным другом шаха! Тебе отведены покои во дворце, в почётном крыле, ты будешь жить там, под рукой Светлейшего, вместе с другими проверенными предсказателями, гадателями и писателями. Собирайся, любезный маг и чародей!
Собирать мне было нечего, кроме сундука с астролябией и инструментами для определения силы и направления ветра. Поэтому уже через час, под руководством дворцового смотрителя, я знакомился с моими новыми апартаментами, которые подошли бы главному распорядителю шахского гарема или даже самому визирю. В спальном покое меня ждал шахский подарок – бархатные малиновые шаровары с кушаком и шёлковый халат, расшитый золотыми розами. Кланяясь на каждом шагу, смотритель доложил, что мне также полагается ученик по моему выбору и курдючный баран каждую неделю в придачу.
В первый же вечер, за ужином, за общим столом, я познакомился с моими придворными соседями по почётному крылу. Насчитывалось их восемнадцать человек – маги, фокусники, математики, звездочёты, врачеватели и алхимики, переливающие из пустого в порожнее, тройка писателей и один знаменитый игрок в нарды. Обильная еда располагала к выпивке, а хмельной Хайям пришёлся бы в такой компании куда более к месту, чем сытый по горло – но вина не было на столе и в помине, и я, как правоверный мусульманин во дворце султана, ограничился халвой, подсахаренной водой и зелёным чаем.
Застольный разговор плыл по залу легко и непринуждённо, как это заведено в творческом кругу. Нахваливали хором нашего хлебосольного владыку Мелик-шаха, покровителя искусств и ремёсел, обсасывали с бараньими косточками дворцовые сплетни и международные новости, долетавшие из дальних краёв. Маги, алхимики и знаменитый игрок высказывались напропалую, а писатели помалкивали, опасаясь, как видно, брякнуть что-нибудь лишнее, по нашей писательской повадке – богохульственное или же анти-шахское. Адама с Евой и не за такое попросили из рая.
Мои коллеги-сочинители оживились и вошли в разговор, как нож-пчак в овечий курдюк, когда игрок в нарды завёл речь о Хасане Саббахе. Игрок набросился на моего бывшего соученика за то, что он приказал бросить в зиндан – тюремную яму – прославленного шахматиста, а сверху, для особого мучительства, высыпать на него голодных клопов из специального мешка. Саббах, несомненно, играм не потворствовал, а игроков мучил и гноил. Выслушав мастера по нардам, писатели принялись осыпать Хасана изысканными проклятьями, не лишёнными художественного обаяния. Алхимики и математики охотно присоединились к хору ругателей, за ними последовал и гадатель. Даже малая часть поношений, достигни она мишени, не оставила бы от моего давнего знакомца и горсти пепла – молнии, летевшие от нашего стола, спалили бы Хасанчика дотла. Но, как можно было понять из отборной ругани, предводитель ассасинов был жив, здоров и процветал.
До меня в Нишапуре доползали слухи о Хасане – о его стремительном восхождении к власти в сообществе исмаилитов, о захвате им горной крепости Аламут и устройстве там своей столицы. Слышал я и о сеявших ужас по всему мусульманскому миру ассасинах – фанатичных головорезах, преданных Хасану Саббаху телом и душой, и готовых принять смерть ради него. В тот первый вечер и потом, день ото дня, мои знания о злокозненном исмаилите набухали, как тесто на дрожжах – тема аскета Саббаха в роскошном дворце Мелик-шаха не остывала, а лишь накалялась неуклонно. Новости из Аламута поспевали в Исфахан куда шустрей и обильней, чем в заштатный Нишапур, в шаткую халупу, где я недавно ловил крылатые радости жизни дырявым сачком. Исмаилиты были объявлены грозой нашего государства, а ужасный Хасан Саббах – главным врагом Мелик-шаха, и, таким образом, и нашим смертельным врагом. Роль хлебосольного хозяина, покровительствующего искусствам и науке и пригревшего нас в своём дворце, не давала, как видно, покоя Хасану, уморившему даже безобидного игрока в шахматы. А гадатели и, тем более, писатели множили инакомыслие, мутили народ и возбуждали его против власти. Этому следовало положить конец любыми средствами, и владелец крепости Аламут со своими кровожадными ассасинами готов был взяться за дело.
Кто они такие, эти ассасины, эти секретные боевики специального назначения? Откуда берутся? Само название вызывало во мне вопросы, на которые ни алхимики, ни игрок в нарды, ни собратья-писатели не могли подыскать чёткий ответ. Может, не ассасины, а гашашины, накачанные для смелости гашишем? Но в наших краях гашиш не в ходу, он уступает белому дымку опия. Или это опытные наёмные убийцы, профессионалы своего тёмного ремесла? Может быть, и так. Сам я склонялся к тому, что ассасины – это «хасасины», мюриды Хасана. Наречь так своих бессловесных рабов было в духе Хасана Саббаха, не верившего родной маме и проповедовавшего совершенное недоверие ко всем людям.
Вершиной неуёмного творчества Хасана и его наивысшим достижением явился сверхсекретный объект, возведённый вблизи столицы и огороженный со всех сторон каменной стеной с битым стеклом по гребню. Робкие вести о нём просочились всё-таки на волю, и передавались ловцами ошеломительных слухов один другому на ухо, шёпотом. Мои соседи-вольнодумцы, с которыми хозяин Аламута грозил расправиться при первом подходящем случае – как, впрочем, и с нашим державным опекуном Мелик-шахом – позволяли себе обсуждать потайные обстоятельства Хасана Саббаха во весь голос. Одним из таких сногсшибательных обстоятельств и являлся секретный объект за высокой стеной, под круглосуточным приглядом охранной спецслужбы.
Дело было в том, что за стеной Хасан, с присущим ему размахом, оборудовал модель рая. Самую, что ни на есть, действующую модель – с ласковыми безотказными гуриями, с пловом и халвой. И с райским винцом для праведников, на денёк достигших, по воле Хасана Саббаха, заоблачного блаженства, и яро мечтающих о том, чтобы временное «на денёк» перешло в безграничное «навсегда» – вместе с неутомимыми девушками, роскошной едой и хмельным вином. Ради такого перехода праведники, вкусившие райской сладости, готовы были по заказу Саббаха зарезать кого угодно без малейшего колебания.
Хасан, недоверчивый человек, продумал всё до малейших деталей. Гурии были подобраны им среди девушек облегчённого поведения, из неимущих слоёв. Обслуживающий персонал сведён к минимуму. Поставщики привозили всё необходимое на ослах, по горным тропинкам, но допуска на райскую территорию не имели – передавали товар через специальные дыры в заборе. Все эти секретные подробности, не предназначенные для публики, достигали всё же её ушей: слухи, подобно певчим птичкам, легко перелетали неприступный забор аламутского рая.
Рай, со всеми его сахарными радостями, был для испытуемого последней остановкой перед отправкой на задание. Саббах скрупулёзно разбирался в характере и родословной молодых людей, намеченных на однодневное водворение в райские кущи: они должны были совмещать в себе исмаилитский фанатизм, отменную физическую подготовку и совершенную веру в то, что сразу после своей смерти по ходу выполнения задания они будут возвращены в рай на вечные времена. Секретный объект под Аламутом никогда не пустовал, но и излишней тесноты в нём не допускалось: на райской лужайке одновременно паслось не более трёх-четырёх претендентов. Я был уверен, что среди них появится, а, может быть, уже появился будущий убийца Мелик-шаха. К несчастью, в своём предположении я оказался прав.
Недели, меж тем, шли за неделями, месяцы шагали в затылок друг другу. Мой добрый покровитель Мелик-шах прослышал о том, что ровно текущее время собрано невесть когда в строгий календарь, и тот, кто его обновит и подправит, прославит своё имя и останется в грядущих веках. Идея была благородной, владыка зажёгся ею и запылал, как сухой кизяк. Исполнение замысла султан решил поручить мне, и я, вместе с моим расторопным помощником и учеником Рази, взялся за дело. Мелик-шах с пристрастием следил за нашей работой, которую мы бессонно вели в астрономической обсерватории, учреждённой и оборудованной по высочайшему повелению. Мелик-шах всерьёз задумал въехать в историю на белом жеребце, и мне была назначена роль конюха. Чем конюх хуже или лучше предсказателя хорошей погоды и двоюродного друга? Да ничем.
Бог даёт, Бог берёт – вот и весь тебе сказ.
Что к чему – остаётся загадкой для нас.
Сколько жить, сколько пить – отмеряют на глаз,
Да и то норовят не долить каждый раз.
Долго ли, коротко, но пришёл день окончания работы над новым астрономическим календарём, и назвали мы его «Мелик-шахские таблицы». Исторический жеребец ржал и бил копытом, а я готовился, по этому случаю, выпить и повеселиться в кабаке при караван-сарае «Алтын-таш». Кабатчик, предупреждённый Рази о моём приходе, подготовился к званому приёму: в казанах дышал плов и фыркала шурпа с перепёлками, а слугам и гостям заведения велено было, в честь двоюродного друга султана и придворного поэта, изъясняться только изящными стихами, а больше никак. Такого караванный кабак никогда не видывал и не слыхивал с рождения Великого шёлкового пути, так что я, можно сказать, хотя бы на треть въехал на чужом коне в ту самую историю, куда мой двоюродный друг решил попасть – так ведь и ему досталось две трети.
Дальше – больше. В привольном духе кабака, с первого же шага, я был приятно тронут словами кабатчика, поджидавшего меня на пороге с кубком в руке:
Позволь сказать тебе, мой господин: ты дома.
Кабак мой лишь оправа для приёма.
Заполненный гостями лишь наполовину, питейный зал можно было назвать и полупустым. Оглядевшись, я приметил кутавшегося в драный плащ дервиша, сидевшего на отшибе, и одинокую красавицу с газельими, подведёнными сурьмой глазами.
– От взгляда твоего не ускользнёт и тень, – уловил кабатчик мой интерес. – Её зовут Туркан. Она тебе знакома?
Проще всего было бы сказать правду: «нет!». Но ведь и правда иногда слишком остра и к тому же хромает на одну ногу. А я был не прочь познакомиться с красавицей поближе, и поэтому дал уклончивый ответ:
– Вопросов полон мир, – кто даст на них ответ?
Брось ими мучиться, пока ты в цвете лет.
Тут, на земле, вином создай Эдем, – в небесный
Не то ты попадёшь, не то, мой милый, нет.
Эта игра в стихи создавала цветочный аромат праздника – во всяком случае, для меня. Одинокая красавица, которую я собрался пригласить к своему столу, без докуки составляла стихотворные строки, а вот простодушные слуги с большим трудом справлялась с поставленной хозяином задачей: рифмы не шли им на язык. Да и обтрёпанный дервиш, через силу подчиняясь требованию кабатчика к гостям, проявлял недовольство и бурчал что-то себе под нос. В ответ на мои сомнения в том, кто попадёт в рай, а кто нет, дервиш прошептал довольно внятно, а я расслышал: – Колеблется… Опасный старикан!
Слуга, с кувшином вина и не вполне трезвый, твёрдо выступал за земные радости: – Воистину в убытке, кто не пьян.
А черноглазая красавица – та была захвачена ходом сказочной игры, которая, случается, куда безошибочней, чем математическое уравнение. И строчку: – Мне сердце шепчет: я люблю Хайяма! – я готов был принять на веру, как аксиому. Так бы её принял и кабатчик, если бы он во что-нибудь верил и знал, что такое аксиома. Но излишние знания обременяют память, а то, что он окликнул гостью – это было главное: – Что ты там говоришь? Пойди сюда, Туркан!
И вот она идёт к нам, не сводя с меня глаз, она ловко лавирует между столиками, и шёлковая накидка, накинутая на плечи, обвивает её тонкий стан, стройный, как кипарисовое дерево. Не доходя шага, она сказала:
– Мне счастье улыбнулось, наконец…
Могу ли я приблизиться, мудрец?
Хоть родила меня на свет блудница,
Но человек почтенный – мой отец.
Изысканная стройность кипариса пришла мне в голову, когда, не сводя глаз, я глядел на приближающуюся Туркан. Надо сказать, что уподобление людей деревьям было для меня излюбленным ходом – не цветам, кустам, кошкам и собакам, а именно деревьям: тем же кипарисам, ивам, гранатам, в которых я обнаруживал скрытую созерцательную душу древесного мира. Я и себя находил в масличной роще, среди широкоплечих олив; вот я стою, раскинув ветви, вглядываюсь и вслушиваюсь.
Она подошла. Я не мог промолчать:
– Кумир мой, вылепил тебя таким гончар,
Что пред тобой луна своих стыдится чар.
Другие к празднику себя пусть украшают,
Ты – праздник украшать собой имеешь дар.
– Скажете тоже… – присаживаясь рядом со мной, смущённо прошептала Туркан. Умильно на нас поглядывая, решил высказаться и почтенный кабатчик:
– Как складно говорит мудрец и друг владыки!
Двух мнений нет – он человек великий.
Как бабочки к цветку, стремятся к мудрецу
Красавицы – стройны и лунолики.
Не остался в стороне и мой Рази:
– Учитель мой обрёл покой и благодать.
И кто осмелится их у него отнять?
Мы благостно цветём под дланью Мелик-шаха,
И ведает Аллах, кем суждено нам стать.
Ай да Рази, ай да ученик! Зря я, как видно, бился над его обученьем, раз он уверен в том, что благодать единственно возможна лишь в тени царственной длани. Ох-хо-хо…
Но, признаться, Туркан волновала меня куда сильней, чем Рази с его унылыми предположениями:
Сад цветущий, подруга и чаша с вином –
Вот мой рай. Не хочу очутиться в ином.
Да никто и не видел небесного рая!
Так что будем пока утешаться в земном.
Краем глаза я увидел, как от моего желания передёрнулся дервиш в своём дырявом рубище и прошипел:
– Когда б не долг святой, наверняка
Сперва бы я зарезал старика.
Сумасшедшему дервишу дозволено в нашем подлунном мире многое из того, что возбраняется другим его обитателям. Люди испытывают к умалишённым своего рода уважение со страхом пополам; быть может, они видят в них собственное отражение в кривом зеркале. Если б этот безумец затеял дикую пляску с прыжками, я бы тоже не удивился.
Хозяин знает о нём больше.
– Позволь спросить: кто этот психопат?
Он бредит в голос и вину не рад.
Кабатчик откликнулся без задержки:
– Дервиш Али – безвредный сумасшедший.
Ему мерещится повсюду дымный ад.
Я кивнул, не желая входить в подробности:
– Похоже, он от правды недалёк.
Рази, проявлявший повышенный интерес к нашему разговору, подсыпал перца:
– По слухам, и в аду прохладный уголок
Сыскать возможно средь костров трескучих…
Знакомства – вот живучести залог.
Такое откровение не прошло мимо острого слуха хозяина:
– Ах! Слухи не минуют кабака.
И знаю я почти наверняка:
На нашего светлейшего владыку
Занесена преступная рука.
Этот грозный слух не был открытием ни для меня, ни для всего нашего дворцового кружка. Смерть реяла в воздухе, её дыхание веяло из Аламута.
Хоть сотню проживи, хоть десять сотен лет,
Придётся всё-таки покинуть этот свет.
Будь падишахом ты иль нищим на базаре, –
Цена тебе одна: для смерти санов нет.
Туркан смотрела на меня сияющими глазами, а Рази всё никак не мог успокоиться:
– Учитель мудрый мой, бесспорно, прав.
Но я немею, к истине припав:
Жизнь нашего кормильца под угрозой!
Кабатчик, я дрожу, такую весть узнав.
Не остался в стороне и безумный дервиш:
– Проклятье! Кто донёс? Кто выдал? Несомненно,
С такими слухами соседствует измена.
Я должен поспешить и выполнить свой долг –
Проклятый шах умрёт и не избегнет тлена.
Теперь мой Рази трясся, как в лихорадке:
– Не дай Аллах ужасному свершиться!
Сума грозит нам, если не темница:
Хайям хоть и двоюродный – но друг…
А может, нам поможет заграница?
Поможет или не поможет? Кто знает… Будущее туманно, как пасмурный рассвет. А посему:
Нам с гуриями рай сулят на свете том
И чаши, полные пурпуровым вином.
Красавиц и вина бежать на свете этом
Разумно ль, если к ним мы всё равно придём?
Рази унял тряску и немного приободрился:
– Учитель мой – великое дитя!
Разговорился и кабатчик:
– Мудрец влюблён! Не может быть. Хотя…
Дервиш Али витийствовал:
– Распутники и пьяницы! О, Боже!
А Туркан заботилась:
– Не пей, Хайям! Немного погодя!
Нежная забота требовала ласкового ответа:
Запрет вина – закон, считающийся с тем,
Кем пьётся, и когда, и много ли, и с кем.
Когда соблюдены все эти оговорки,
Пить – признак мудрости, а не порок совсем!
Назавтра, после полудня, ассасин Али убил султана Мелик-шаха.
Можно, пользуясь всеми красками палитры, описать превращение безумного дервиша в специального посланника, прибывшего в Исфахан от наместника северных территорий; написать о его проникновении во дворец и, наконец, об обмакнутом в яд кинжале, скрытом в дорожном посохе. О смертельном замахе и гибельном ударе. О последнем хрипе Али, заколотом на месте телохранителями султана. Можно описать, но я не стану этого делать: такими красочными картинками пестрит вся книга нашей истории, и описание – удел описателей, а не писателей, к роду которых я себя отношу.
Считанные дни спустя после убийства Мелик-шаха, в нагрянувшей великой неразберихе и хаосе, мы втроём – я, верная Туркан и унылый Рази – очутились в моей дырявой кибитке на окраине Нишапура. Время ползло по небу, никуда не спеша и нигде не задерживаясь. Мои математические познания не оставляли сомнений в том, что остатков денег на пропитание, таявших, как снежинки в огне костра, хватит на четыре дня. На третий день у моего жилища раздался стук копыт, и на пороге возник бородатый незнакомец с камчой в руке.
– Я гонец Хасана Саббаха, – объявил бородач. – Я приехал, чтобы забрать тебя отсюда и отвезти в Аламут, к моему господину.
– Однажды сюда уже приезжал гонец, – я ответил, – и ничего путного из этого не вышло… Зачем я понадобился Старцу горы?
– Мой господин, – сказал гонец, – решил назначить тебя, учёный старик, предсказателем погоды. Ты и эти двое, – он указал камчой на Туркан и Рази, – получат еду, крышу над головой и защиту Хасана Саббаха. Ты рад? Собирайся!
– Мы рады! – ответил за меня Рази. – Мы готовы!
– Надо ещё спросить у Туркан, – сказал я. – Ты согласна, женщина?
– Я согласна, – сказала Туркан. – Что за разница, какую погоду предсказывать – хорошую или плохую? Главное, чтоб казан на кухне никогда не пустовал.
– Резонно, – сказал я. – Теперь площадь ответа на приглашение заполнена на две трети. Остаётся ещё одна треть, и это я. И я отклоняю любезное приглашение Хасана Саббаха.
– Ты шутишь, учёный старик, – процедил гонец сквозь зубы и встал в угрожающую позу, – но шутки твои опасны. Горшок масла в неделю, тучный баран, выходная одежда. Ты пошутил?
– Мой ученик Рази умеет предсказывать хорошую погоду ничуть не хуже, чем я. Вот он и поедет с тобой в Аламут, с моими, разумеется, рекомендациями. Ты поедешь, Рази?
Рази мялся, не подымая глаз.
– Поедешь? – снова я спросил. – Горшок масла, праздничный халат?
– Да, – вымолвил наконец Рази. – Поеду.
– Вот и замечательно, – сказал я. – Хотя бы один человек устроен в необъятной Вселенной. Если бы Вселенная с чего-нибудь начиналась и чем-нибудь заканчивалась, ты, мой Рази, стал бы первопроходцем дороги к всеобщему счастью.
– А я остаюсь с Хайямом, – сказала Туркан. – Как он решил, так и будет: куда иголка, туда и нитка. Сегодня казан пустой, а завтра, может быть, ангел небесный пролетит и уронит на нашу кибитку мешок риса. Правда, Хайям?
– Надо спросить у ангела, – я ответил. – Он знает.
– Прекратите болтать! – приказал гонец, со свистом размахивая камчой. – Мой господин предусмотрел такой твой ответ и велел передать: отправляйся в хадж, в Мекку, очисти душу от скверны – и по возвращении получишь место второго библиотекаря в книгохранилище. Вперёд!
– Иди, мой муж и господин, – сказала Туркан, вздорная женщина, – а потом ты получишь работу, и я нарожаю тебе детей.
Мекка с её чёрным камнем производит на неподготовленного человека угнетающее впечатление. Но неподготовленные люди в Мекку не идут. Средостение города посреди песков – идеальный куб с вправленным в него камнем Кааба. Несметные тучи мусульман, отягощённых грехами, наползают на куб – и отливают от него, очищенные от скверны. Но почти не приходится сомневаться в том, что в нашем мире ничто не исчезает и не появляется вновь – всё видоизменяется. Куда ж девается скверна, которую из Мекки можно вывозить возами? Во что она превращается? Во благо? Вот в чём вопрос…
Прежде чем приблизиться к святой Каабе, правоверному надлежит удалить всякую растительность с головы. Зачем? Это тоже вопрос, и на него есть ответ: так надо. Можно и уклониться от бритья, но наблюдатели-осведомители, которых здесь пруд пруди, тут же возьмут тебя на заметку и донесут «кому следует», и с библиотечной службой можно будет распрощаться, ещё её и не начав. И все тяготы караванного пути из Нишапура в Мекку пойдут насмарку…
Уже на окраине Мекки я заприметил придорожного цирюльника. Мастер дежурил рядом с плоским, подходящим для сидения камнем и, зазывая клиентов, размахивал зажатой в кулаке бритвой. Я подошёл к нему, не раздумывая:
– Побреешь?
– Садись, достопочтенный! – он указал на плоский камень, засучил рукава и утопил ладони в тазике с мыльной водой, в которой плавали комары и мухи. – Издалека ли держишь путь к святой Каабе?
– Издалека, – я ответил, не называя, на всякий случай, Нишапур. Цирюльнику, состоявшему, вполне возможно, в штате городских стукачей, ни к чему было знать лишнее.
– А как зовут достопочтенного? – массируя и разминая мне кожу головы своими корявыми каменными пальцами, продолжал выспрашивать цирюльник.
– Ахмед аль-Багдади, – не задумался я. – А ты, глубокоуважаемый, давно ли освоил своё ответственное ремесло? Такими замечательными пальцами, как у тебя, ты смог бы размять башку и сказочному великану.
– Не очень давно, – сказал цирюльник. – Раньше я был известен как коновал и отворитель дурной крови.
– Тогда понятно, – сказал я, стараясь сдержать стоны боли. – Кони, наверно, в тебе души не чаяли?
– Что правда, то правда, – без ложной скромности ответил цирюльник. – Я всегда действовал безукоризненно.
Тут к нам подошёл молодой человек и остановился за спиной цирюльника, орудовавшего бритвой.
– Позволь принести тебе слова привета и восхищения, наш любимый учитель Омар Хайям, – сказал этот юноша. – Мир тебе, мудрец мудрецов!
– Что это плетёт этот сопляк? – с большим подозрением спросил цирюльник. – Ты Ахмед или нет?
– Я Ахмед, а этого человека никогда в глаза не видал, – сказал я. – Брей, мастер!
– Он тебя назвал учителем и мудрецом! – гаркнул цирюльник и у самого моего лица стряхнул с бритвы мыльную пену. – Ты кто?
– Ахмед из Багдада! – повторил я. – Ты глухой, что ли?
– Я-то не глухой, – сказал цирюльник. – А ты-то не Ахмед.
– Откуда ты взялся? – с досадой оборотился я к молодому пришельцу. – Кто тебя послал? Ты видишь, я готовлюсь к тому, чтобы прикоснуться к святой Каабе и преисполниться благодати, а ты меня с кем-то перепутал и мешаешь мне. Оставь меня в покое и ступай своей дорогой!
– Я хайямит, твой верный ученик, – ответил молодой человек. – Нас много, мы следуем за тобой от самой Мараканды и готовы тебе служить, Хайям. Мы здесь, чтобы видеть тебя и говорить с тобой. Все твои стихи мы знаем наизусть, они открыли нам истинного Бога справедливости и света.
– Не слушай его, добрый брадобрей! – взмолился я. – Он злодей и провокатор, а я никакой не Омар Хайям.
– Пора сходить кое-куда и сообщить кое-кому… – сказал мастер, вытирая бритву о полу халата.
– Хочешь, учитель, мы порвём этого тупицу в клочья? – предложил хайямит. – Только скажи!
– Проваливай, губитель! – сказал я. – Брей, цирюльник!
– Вот твои стихи, мудрец, – сказал хаймит, – пусть этот остолоп тоже послушает:
Дух рабства кроется в кумирне и в Каабе,
Трезвон колоколов – язык смиренья рабий,
И рабства чёрная печать равно лежит
На чётках и кресте, на церкви и михрабе.
– О-о-о! – взвыл брадобрей. – Богохульство! Бунт и мятеж!
– Это не моё! – выкрикнул я. – Брей, цирюльник!
– Надо вызывать стражу! – размахивая бритвой как ножом, решил брадобрей.
– Не надо! – завывал я, не поднимаясь со своего камня. – Брей, цирюльник!
– Значит, ты отрекаешься от своих стихов, – сказал хайямит, – и от нас, твоих детей. Ты умер для нас, отец! Тебя больше нет в этом поколении, ты не существуешь. Твоё место – будущее время.
Он отступил, повернулся и пошёл прочь, и растворился в жёлтом тумане. Поднялся и я со своего камня и прошагал мимо онемевшего цирюльника. След молодого человека передо мной почти исчез из вида.
– Погоди, сынок! – попросил я вслед уходящему.
Я шёл по бездорожью, по сторонам горбились пологие холмы, поросшие кустарником. Тёплое безлюдье окружало меня, и необязательные звуки не касались слуха. Я поднялся в серебристую масличную рощицу на плече горы – оливы стояли вразнобой, и каждая на своём месте. Переходя от одного дерева к другому, я вслушивался в их дружелюбную речь, вглядывался в их участливо наклонённые ко мне лица – пока не слился с ними и не ощутил себя оливой среди олив.