55(23) Роман Кацман

Рина Левинзон (1939–2022).

In memoriam

7 июля 2022 года ушла из жизни Рина Левинзон — один из наиболее известных русско-израильских поэтов. Она родилась в Подмосковье в 1939 году, детство и юность провела в Свердловске. Начала публиковаться в 1962 году в «Юности», «Урале» и других изданиях, выпустила две книги стихов: «Путешествие» (1971) и «Прилетай, воробушек!» (1974). В Свердловске стала женой поэта Александра Воловика (1931-2003), у них родился сын Марк. В 1975 супруги подали просьбу о репатриации, год находились в отказе и подвергались преследованиям властей. Уже через год после репатриации, в 1977 году, Левинзон выпустила в Иерусалиме сборник стихов «Два портрета». За ним последовали 14 поэтических сборников на русском, несколько книг на иврите (в том числе для детей), а также на английском и арабском. Она стала лауреатом ряда поэтических премий; ее стихи были переведены на иврит и другие языки.

Вильям Баткин считает поэзию Левинзон израильской и дает ей оценку в духе, выражающем настроение большого числа писателей-репатриантов 70-х – хорошо, но по-русски: «это не эмигрантская поэзия, рожденная на чужбине <…> Пока в силу трагических исторических обстоятельств эта поэзия ограничивается рамками русского языка, и великого, и могучего, но стихи, услышанные и записанные уже в Эрец-Исраэль, – это достояние культуры нашей земли».[1]

Для Левинзон характерна музыкально-символистская, сентиментальная лирика. Это поэзия интровертная, самосозерцательная, импрессионистская,[2] если не всегда по форме, то во всяком случае по сути. Помимо традиционно лирических и философских тем (любовь, смерть, творчество, семья), в ней встречается и социально-историческая тематика (Холокост,[3] израильская действительность с ее радостями и печалями[4]). Каждой своей строкой она стремится отменить эмигрантский слом, забросивший ее в чуждость страны и языка, сделать его не бывшим. В своей автобиографической заметке она подчеркивает: «мы ни разу не оглянулись назад и ни о чем не пожалели», но тут же добавляет: «я тосковала по утраченному и училась любить приобретенное. Не разделяла, не сравнивала — продолжала писать по-русски».[5] В ее стихах, особенно в первых израильских книгах, немало взглядов брошено назад. В сборнике «Горсть ветра» (1989), в цикле «Снег в Иерусалиме» (1980) выражена (в мотиве Вавилонской башни)  мечта о «едином слове», которое «каждый разберет»[6] — и тут же боль и боязнь разлуки как эмигрантская пост-травма: «Я больше расставаться не хочу».[7] Стихотворения сборника полны меланхолических воспоминаний о российском прошлом, грусти по утерянному, отсутствующему (осени, например). И итог: «Автор всех моих песен — тоска».[8] Страх перед бытием ведет к подмене бытия поэзией: о поэзии говорится, что «она во мне как бытие»,[9] и далее — «Какая разница, какой пейзаж за стенкой, / Когда из дома страшно выходить».[10] Ощущение места обретается вдруг, случайно, как откровение, но оно не вызывает никаких изменений в личности и в творчестве, остается чистым духовным событием без последствий, реальным без реальности: «И наше местонахожденье / Реальным стало, наконец!».[11] О месте своей поэзии в Израиле поэтесса пишет: «Теперь уж никому и ни к чему / И склад, и лад, и колдованье это. / Вокруг — иноязычная планета, / Глуха навеки к слову моему».[12]

В более поздних книгах, таких, как «Седьмая свеча» (2000), израильская реальность обретает законное место в эмоциональном мире поэтессы. Целый ряд стихотворений посвящен Иерусалиму; одно из них, с программным названием «Моя земля», выводит на первый план ту черту, которая вызывает у автора восхищенное восклицание: «Ах, какая земля живая!».[13] Здесь же отчетливо звучит и философская установка: «мы никогда не будем правы, / пока не на своей земле».[14] Но даже признаваясь в любви к «маленькой, нежной, одной» («и бесконечной, и малой»[15]) родине, она заявляет, что может петь ей только «голосом немым»,[16] то есть не тем, который та могла бы услышать и понять, не ивритом. Иногда, в поздних стихах, эта «немота» оборачивается кошмаром забвения языка: «Я забываю русские слова. / Мне страшно, словно музыки не стало».[17] Но в то же время ей нравится «приручать» иврит, «ворожить» над ним, из чего явствует, что он так и не стал для нее настоящим, то есть естественным языком. Об израильском бытие и своей судьбе в нем она пишет: «Есть мой кирпичик в этой кладке, / Здесь — дом. / Я больше не спешу».[18]

Один из наиболее действенных способов преодоления эмигрантской немоты и тоски — это мифологизация своей идентичности и метафизический полет: «Я снова прорехи в судьбе залатаю, / Я снова летаю, летаю, летаю»;[19] «Мы родом из шагаловских местечек, / И потому так просто нам летать»; «Нет ни границ, ни праздников, ни будней… / Все проще, и понятней, и разумней — / лишь только оторвешься от земли»[20] (шагаловские мотивы нередко встречаются в стихах поэтессы и почти всегда связаны с хронотопом полета). Поэзия Левинзон — это не столько традиционная эмигрантская двойственность или двойная непринадлежность, сколько динамическое двойное преодоление и отрицание, путь «от горького там до щемящего тут», «не из дома, а к дому», хотя «дом разобран посредине круга на две части».[21] В этом доме, тем не менее, звучит рефреном призыв поэтессы: «Поговорим по-русски. / Что мне в нем, / таком родном, таком невнятно близком / наречьи удивительном и чистом…».[22] Русский язык близок «невнятно», потому что он больше не самоочевиден и не объясним, его восприятие замутнено чуждой средой, но именно благодаря этому остранению он может теперь казаться столь «удивительным и чистым». «Чистота» языка здесь — способность и сила самовыражения на нем, недостижимые на иностранных языках. И все же русский больше не язык, а наречье — нечто умаленное и заниженное, но и интимно родное, свое. Одновременно с преодолением «языковости» русского языка преодолевается и «почвенность» почвы, в противном случае, по мысли поэтессы, не могла бы родиться ее поэзия:

Когда появится основа,

с землёй усилится родство,

всё станет лишним — даже слово,

и музыка, и ремесло.

Дыхание моё сольётся

с горячим ветром бытия,

и больше не узнать, где солнце,

где холм, где дерево, где я.[23]

Рина Левинзон находит очень простые, но точные слова, чтобы передать самую суть русско-израильской литературной установки — отказ от «основы» (которая должна пониматься как нативность, укорененность идентичности) ради поэзии, которая у поэтессы всегда тождественна бытию (мы у нее встречаем инверсию, когда люди признаются «опорой и основой» своей земли, а не наоборот[24]). Метафора «горячий ветер бытия» — это редкий для русско-израильской литературы случай крайне удачного и примирительного использования образа горячего пустынного ветра, сегодня уже знаменитого хамсина, имманентно воспринятого как источник нового вдохновения. В стихотворении «Хамсин» из книги «Услышать солнце» (2009) читаем:

Хамсин — горячий ветер мой,

С тобой смотреть в любую бездну,

Пусть в мире всё тепло исчезло,

Но ты приходишь, ты — со мной.

Пусть время — глуше, воздух — суше,

С тобой все страхи замолю,

Ты вновь отогреваешь душу

Осиротевшую мою.[25]

Именно такие строки, словно вехи на поэтическом пути, отмечают появление новых, сущностно русско-израильских дискурсивных формаций. Подводя итог многолетним терзаниям, откликаясь на знаменитое «Сердце мое на Востоке» Иегуды Галеви, Левинзон восклицает: «Сердце мое на Востоке, / И песни мои, и я».[26]

Поэзию Левинзон сравнивали с поэзией Г. Иванова,[27] Ю. Лермонтова;[28] она сама подводит к таким сравнениям, воспевая «слова простейшие», «ясность» и «горькую прозрачность» у Иванова, «чистое перо» Лермонтова, «пушкинскую строфику литую».[29] Поэтесса также намекает: «любви моей истоки» — в женщинах-поэтах Ахматовой, Цветаевой, Сафо, Лее Гольдберг, Рахель (Блувштейн).[30] Своими друзьями, посредниками, «сердечными собеседниками» она называет Данте и Гомера, у нее на столе — для нее и «для нас» — всегда открыта «Книга Книг».[31] Часто в ее стихах можно услышать темы и интонации Пастернака и Тарковского: «И поезд стоял на вокзале. / “Прощайся, — мне боги сказали, — / Есть в мире другая земля”. / Зима за окном холодела, / И не было жизни предела, / И не было звездам числа».[32]  И все же теперь, когда ее жизненный путь завершен, можно с определенностью сказать, что у нее было свое особое место в русской и мировой литературе.

 

 

[1] Вильям Баткин, ‘Молю, Господь, Поэтов Сохрани! Из Цикла «Литературные Портреты Израильских Поэтов». Поэты Александр Воловик и Рина Левинзон’, Заметки По Еврейской Истории, 2011 <https://berkovich-zametki.com/2011/Zametki/Nomer12/Batkin1.php> [accessed 12 May 2022].

[2] Лев Закс, ‘Поэзия По Имени Рина’, in Услышать Солнце (Екатеринбург: Гуманитарный университет, 2009), pp. 5–13. С. 12.

[3]  См. цикл «Скрипач из гетто» в книге «Услышать солнце» (2009).

[4]  См. цикл «И вся земля эта рыжая…» там же.

[5] Рина Левинзон, Услышать Солнце (Екатеринбург: Гуманитарный университет, 2009). С. 17-18.

[6] Рина Левинзон, Горсть Ветра  (Иерусалим: Тарбут, 1989). «Вавилонская башня». С. 64.

[7] Рина Левинзон, Горсть Ветра.«Я больше расставаться не хочу». С. 65.

[8] Там же. «Песенка». С. 117.

[9] Там же.«Поэзия». С. 11.

[10] Там же.«Четверостишья». С. 71.

[11] Там же.«Снег в Иерусалиме». С. 78.

[12] Там же. С. 99.

[13] Рина Левинзон, Седьмая Свеча. Из Шести Книг. Стихи (Екатеринбург: Корус, 2000). С. 313.

[14] Там же. С. 315.

[15] Там же. С. 216.

[16] Там же. С. 185.

[17] Там же. С. 269.

[18] Рина Левинзон, Услышать Солнце. С. 99.

[19] Там же. С. 152.

[20] Рина Левинзон, Седьмая Свеча. Из Шести Книг. Стихи. С. 159, 165.

[21] Там же. С. 152-153.

[22] Там же. С. 157.

[23] Там же. С. 176.

[24] Там же. «Мы здесь совсем не ради славы». С. 315.

[25] Рина Левинзон, Услышать Солнце. С. 82.

[26] Там же. С. 84.

[27] Закс. С. 10.

[28] Бахыт Кенжеев, на обложке. Рина Левинзон, Седьмая Свеча. Из Шести Книг. Стихи.

[29] Рина Левинзон, Услышать Солнце. С. 120-121.

[30] Там же. С. 96.

[31] Там же. С. 165.

[32] Рина Левинзон, Первый Дом… Последний Дом (Тель-Авив: Издание Тель-Авивского фонда искусства и литературы, 1991).С. 16.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *