22(54) Нателла Болтянская

Моя еврейская история, или Длинное   письмо к NN

Дорогой NN!
Я считаю тебя лучшим на свете собеседником и собутыльником. Ибо каждый раз, выслушав очередную мою байку, ты с жаром говоришь: давай уже, садись, пиши воспоминания. Я понимаю, столь лестная характеристика моих личных мозаик в большой степени подогрета крепкими напитками. Но… Ты сам просил.
Вероятно, самый уязвимый жанр на свете ‒ мемуарный. Человек перебирает значимые события собственной жизни, перекладывая их виртуальной папиросной бумагой, мучительно ища слова… Старается выразить свои ощущения как можно точнее и подробнее. Не упустить ни одной детали. А ты потом листаешь и думаешь: ну зачем мне эти чужие битые чашки? Своих девать некуда. Плюс к тому, всегда найдется очевидец, помнящий твои картинки совсем иначе.
Пожалуй, теперь деваться некуда. Дабы избежать обвинения в излишнем количестве крупных планов в данном опусе, я могу лишь прикрыться тобой, NN, драгоценный визави и бессовестный комплиментщик!
Прозвища-вариации на тему моей фамилии злили до желания драться и кусаться. Сейчас уже ясно, что ничего обидного в слове «Кипермаша» нет. Но не в пять лет. Я тогда спросила отца, почему все Богдановы и Шубины, а я – Киперман, и дразнят меня именно этим.
Папа объяснил базовые понятия моего еврейства. Ничего особенного он не сказал: есть люди низкой культуры. Они считают: если твоя фамилия звучит иначе, значит, ты хуже. Или если ты выглядишь по-другому. На этом месте я остановилась. Выглядела я, конечно, хуже. У меня не было косички и даже хвостика. Изложила cвои тревоги отцу. И добавила: но ведь и у Ленина нет косички – у нас как раз прошел ленинский утренник. Но Ленин же не хуже.
Папа сказал, что мерить косичками вообще не годится. И что в таком качестве он Ленина не рассматривает. Не удержавшись, добавил: пассаж «Ленин всегда живой» ему лично не нравится. Потом спохватился и вернулся к основной теме. Плохо то, что тебя считают хуже исключительно по косичке или по фамилии. Это фамилия твоего деда. Но даже если ты станешь объяснять, люди низкой культуры могут не понять.
– А те, кто дразнит Кипермашей – люди низкой культуры? – спросила я.
Папа подтвердил. Обращать внимания на них не надо, но имеет смысл читать лучше, бегать быстрее и знать больше, чем те, с низкой культурой.
Я сочла это косвенным признанием высоты собственной культуры, тем более что читала я и тогда лучше. Бегала, правда, плохо. Знала немало, сказки рассказывала, и воспитательница, уходя во двор покурить, оставляла меня развлекать окружающих. Папа снова покачал головой и посоветовал не высовываться. И вообще, постараться слиться с пейзажем, не наживать неприятностей на свою голову. Мне это показалось фантастически несправедливым. Почему надо скрывать собственное отличие, если – вот оно, начинается с фамилии, не похожей на остальные, и никуда его не денешь. Сказки тоже не рассказывать? «Не каждый раз», – дипломатично подсказал папа. Слово «еврей» в его речи тогда не прозвучало.
А ты, бесценный мой NN, помнишь ли секретики? Мы в пять лет делали их из блестящих конфетных оберток, складывали на земле красиво, прикрывали осколком стекла и закапывали втайне от самых близких друзей, в месте, которое сами забывали в ту же секунду. Или же ‒ не забывали, а прятали в памяти от самих себя.
Совсем скоро кто-то из соседей спросил меня, кто я по национальности. Я назвалась москвичкой. Хотелось общности, например, с тетей Светой на скамейке возле дома. Она же москвичка? Ну, и я москвичка. Тетя Света как будто не проявляла враждебности. Но, вероятно, ни Елизавета Моисеевна из второй квартиры (мы жили в первой), ни дядя Саша Горелик со второго этажа такой вопрос бы не задали.
Мама в пять лет, по ее собственным рассказам, пришла домой из своего бакинского двора и сказала бабушке, что ненавидит букву «и».
– Почему, Нелечка?
– Потому, что Иврей.
Бабушка Аида Акимовна осторожно спросила:
– А меня ты любишь?
– Люблю.
– А тетю Фиру?
– Конечно.
– Так мы все Ивреи.
Просачивалось. А ведь что бакинский двор маминого детства, что наш московский кооперативный дом, – были местами «высокой культуры».
Понятие еврейства, впрочем, появилось очень скоро. Обожаемый друг Шурик мне однажды пообещал, что, когда мы вырастем, и когда умрет его бабушка, он на мне женится. Я не очень поняла связи между нашим браком и смертью бабушки. Шурик пояснил: бабушка не любит евреев потому, что они всегда во всем виноваты. А я еврейка. «Испанская баллада», чего уж там. Не выдавая Шурика, я немедленно рванула к папе с кейсом «кто такие евреи, почему я еврейка, и почему нас никто не любит». Получила довольно жесткую лекцию с информацией про гитлеровскую селекцию, линейки для носа и черту оседлости в царской России. Поняла, что с пережитками прошлого необходимо бороться. Начала сразу же. У меня была игрушка, набор фигурок в национальных костюмах народов СССР. Кого там только не было, – то есть, понятно, кого. А вот мне было непонятно. Папа (почему-то мои запросы на самоидентификацию чаще доставались ему, а не маме) сказал, что в нашей стране евреи чаще всего воспринимают себя в Белоруссии – белорусами, а в Молдавии – молдаванами, поэтому и фигурок не наделали. В моем игрушечном нерушимом Союзе только у трех фигурок наличествовали минимальные черты, соотносившие их с гонимым народом. Большие темные глаза. Зримо выступавший нос. И вот сейчас, с твоего, NN, позволения, я повешу себе на грудь сильно запоздавшую медаль: знаешь, что я сделала? Я всем трем пририсовала книжки под мышкой. До сих пор горжусь тем, что задолго до получения информации определила евреев народом книги.
Но заноза собственной, если хотите, ущербности, точила и рвалась наружу. Причем как-то странно – вокруг полно было евреев, и соседей по горшкам в детском саду, и друзей по всяким секциям. Но смысла обсуждать тему с чернокудрой Юлькой не было никакого – ее скучно дразнили «нос на троих рос». Товарищи по несчастью меня не интересовали. А вот агитировать каких-нибудь люмпенов за интернационализм – это было моё. Благодарные слушатели радостно подхватывали крючок и втыкали его, где можно и где нельзя. Каминг-аут не удавался в ста случаях из ста. Тайну принимали, и ее же предъявляли в качестве обвинения.
Нет, ошибаюсь… Одна подружка лет шести в ответ на мое признание в еврействе пообещала не говорить об этом родителям. А то папа, когда пьяный, маму спрашивает: «Ну, Люда, еще выпьем и пойдем жидов бить?»
И все это была информация из категории – мир устроен именно так, и прими это как данность. Другой кейс состоял из внешней информации. Она была в основном упакована в две коробки – старый магнитофон и радиоприемник.
Мы очень дружили с соседями. Глава семьи преподавал гражданскую оборону на мехмате МГУ, воевал, возглавлял партком факультета и потихоньку помогал деньгами евреям-отказникам. Последнюю деталь его биографии я узнала, кажется, в две тысячи двенадцатом, в Израиле, от одного из получателей помощи.
Так вот соседи приходили к нам с тем самым магнитофоном системы «Яуза». Магнитофон ставили на две сдвинутые табуретки ‒ в первый раз он нагрелся и оплавил кусок дерматиновой обивки, потом его уже старательно размещали на этих оплавленных кусках. И оттуда с шипением текли Окуджава и Новелла Матвеева. Высоцкий в нашем доме зазвучал позже. «Поезд» и «Кадиш» Галича меня просто убили. А «Не шейте вы ливреи, евреи» вызвали массу вопросов. Родителям и примкнувшим соседям не оставалось ничего, кроме как рассказать мне про описываемые события. Правда, пару раз робко оговаривая, что это все – в прошлом.
Вот и сейчас, прекрасный мой NN, я опять совмещаю давным-давно оплавленные места с тем горячим, что их когда-то оплавило. Уже безопасно. Но края все еще неровные. Ты понимаешь, о чем я.
«В прошлом, говорите? Ничего не в прошлом», – откликнулся радиоприемник. Я этот агрегат ненавидела. Когда мы всей семьей ездили в отпуск в Прибалтику, моей обязанностью было нести его в черной сумке с двумя ручками. Он был тяжелый. А по ночам отец слушал вражеские голоса. И не давал мне спать. И про проблемы с эмиграцией из СССР я впервые узнала именно тогда. Спросила, как это и почему. Родители переглянулись… Но не стали отмалчиваться.
«Короля Матиуша Первого» я прочла лет в восемь. И, уж не помню, сама спросила про автора или отец рассказал. Но это легло на «Кадиш». Все фейхтвангеровские книги тоже ложились на Галича. «Обыкновенный фашизм» я тоже посмотрела довольно рано, отец купил мне билет в «Иллюзион» на Котельнической.
А в моем седьмом классе сидевший впереди меня двоечник и изводила Шериев однажды на математике вдруг ни с того ни с сего обернулся ко мне и ласково сказал: «Жидовка проклятая, мотай в свой Израиль». У меня произошел первый в жизни приступ бешенства, которое требовало выхода – в обязательном порядке. Передо мной на парте стоял пенал. И в нем лежали маленькие ножнички. Ими я и ткнула в спину ненавистного Шериева. Спустя десять минут школьная медсестра вызвала меня к себе в кабинет. Орудие возмездия проникло в спину одноклассника на полтора сантиметра.
Педсовет собрали спешно, на следующий день. На вопрос завуча, как я могла так поступить, процитировала Шериева дословно. Обычно важную информацию я транслировала миру сразу. А тут отчего-то сутки молчала.
В кабинете директора аж зазвенело. Потом меня попросили выйти. Все были в шоке, ибо у нас в школе такого произойти не могло. Половина учеников и половина учителей носили еврейские фамилии. Многие обладатели славянских имен смотрели на мир печальными семитскими глазами.
К директору вызвали моих и шериевских родителей. При закрытых дверях объявили: мы не можем так позорить учебное заведение; куда ни кинь, всюду клин. В качестве выхода предложили в буквальном смысле слова бросить монетку, чтобы определить, кого из детей папа с мамой переведут в другую школу. Выпало мне.
Сейчас я понимаю, что покинутая девяносто первая школа была куда либеральней и в отношении еврейства, и в плане инакомыслия. На год старше меня учился сын отказника Бегуна, который и арест отца видел, и во время его тайных визитов со сто первого километра на «шухере» стоял.
В 1980 (я уже ушла из школы), физик Роман Яковлевич на первом уроке ни с того ни с сего обратился к одному из десятиклассников со словами «Тёма, ты хороший человек, мы все тебя любим». И перешел к теме урока. Отца Тёмы арестовали накануне, о чем физик узнал от кого-то из знакомых.
В новой, двадцатой школе учились сливки – в одном моем классе были и дети работников ЦК, послов, и знаменитых артистов. И меня терзали комплексы – они были лучше одеты, они показывали фотографии из таких мест планеты, куда я и не мечтала попасть. Я решила компенсировать сиротство дочки доктора наук и библиографа тайным знанием. И прочла одноклассницам лекцию о несправедливости советского строя вообще, и относительно евреев в частности. Одна из слушательниц – ее отец тогда был послом в Испании, позже в США – пошла и нажаловалась. По-моему, это был не педсовет, а малый синедрион – классный руководитель, завуч по воспитательной работе и еще кто-то.
Среди «продвинутых» одноклассников, кстати, были не только стукачи. Была еще Ленка Борисова. Ее родители работали в посольстве в Японии. Она была сказочно хороша собой, у нее был тиранический характер лидера, и при этом она была стопроцентно порядочным человеком. Я ее тирании периодически не выдерживала и ссорилась с Ленкой. Жили мы в одном направлении от школы. И, когда был мир, шли в школу вместе. А когда война – по разным сторонам улицы Герцена. Но, если у меня случалось внешнее сражение, Борисова доставала шашку и скакала меня защищать. Не прекращая бойкота. Например, она явилась на малый синедрион и сообщила, что не считает мои высказывания крамольными, а воспринимает их как лекции по истории СССР. Если это неправда, пусть учитель истории опровергнет то, что я рассказываю. Собственно, ее демарш и навел учителей на мысль закопать мое преступление. Вроде как со стороны своих, но явное вольтерьянство. Лучше не раздувать.
Однажды Ленкина мама спросила, куда я собираюсь поступать. Я собиралась на журналистику. А тетя Наташа была ответственным секретарем приемной комиссии факультета журналистики МГУ. И честно сказала, что с моей фамилией, да еще без комсомола, шансов у меня нет никаких. Даже если произойдет чудо и я поступлю, то ничего, кроме многотиражки телефонной станции, мне не светит. Это было как гром среди ясного неба. После истории с ножницами и лекции о международном положении почему-то казалось, что неприятности такого рода в моей жизни исчерпаны. А тут, оказывается, все только начиналось.
А еще были какие-то компании молодежи, заточенной на отъезд, и разговорник русско-ивритский мне давали читать на две ночи. И на Горку я потихоньку бегала с конца десятого класса, очень трусливо, ни разу не попалась, но бегала. А спустя лет …дцать мне рассказал товарищ постарше, что их в народной дружине факультетского комитета аккурат на этих бегавших и натаскивали. Повезло.
В первый раз погром приснился мне в четырнадцать лет. С такими деталями, что до сих пор страшно. Хотя, наверное, поразивший меня «Кадиш» дал свои плоды…
С конца семидесятых многие из ближнего окружения начали уезжать. Я почему-то четко понимала – они уезжают навсегда и в никуда. Мамина подруга детства Белка ехала из Баку в Штаты через Москву. И не стала ночевать в нашей квартире, боясь устроить неприятности своим новым статусом отщепенки. Несколько раз я провожала близких и не очень близких друзей. Но абсолютно не представляла тогда, что именно они проходили на пути в навсегда.
И еще помню первого парня в нашей тусовке. Красавец, танцор, пижон и объект тайных грез каждой барышни, он не раз повторял: «Не люблю я тебя, Моисеево племя». То ли чьи-то стихи, то ли сам придумал. Сначала решили, шутка. Потом поняли, что нет. Но парень так был хорош собой и своим эпатажем, что ни одна из нас не дала ему по роже. И – мне было семнадцать, а ему на год больше, – как-то в моем же доме он выдал жизненное кредо: хочешь, я на тебе женюсь? Я растерялась до дрожи в руках. Как бы помягче выразиться, ничто не предвещало. И спал он с моей лучшей подругой. А он, безошибочно эту дрожь отметив, развил свою мысль – при одном условии. Я на тебе уеду из этой страны в Израиль. Там разведемся и привет. Впоследствии он таки нашел средство передвижения в виде еврейской жены, правда, развода ему она в результате не дала. Осели в Онтарио, деньги в семью приносит жена, он работает охранником в супермаркете, жестоко пьет. Пишет в «Фейсбук» посты о том, как зарабатывает по двести тысяч в год в качестве консультанта. Горячо приветствует присоединение Крыма, а про нынешние события в его трактовке даже не хочется знать.
Вообще в этот период мой невестин рейтинг был весьма высок – за какой-то месяц я получила аж шесть предложений руки и сердца с обязательным последующим отъездом…
Позже я познакомилась с историком и поэтом Михаилом Чегодаевым, который писал песни, в том числе о Катастрофе. И песню о том самом, приснившемся в четырнадцать лет погроме, я написала под его влиянием. Спустя несколько лет – «Бабий Яр». А в девяносто втором, когда была годовщина расстрела Еврейского Антифашистского Комитета, мне позвонил еще один историк, Илья Альтман, и попросил сочинить песню о Соломоне Михоэлсе.
В начале перестройки это все было накрошено как винегрет – возможность выступить при большом скоплении народа с песнями про Бабий Яр и еврейскую скрипочку, и – антисемитские листовки в почтовом ящике и «Протоколы сионских мудрецов» на каждом развале.
В первый раз я попала в Израиль в тысяча девятьсот девяносто восьмом с туристической группой. И не смогла встретиться с маминой подругой, жившей там с начала девяностых. Расстроилась ужасно. Хотя уже не было этого «никуда и навсегда», все созванивались, кто-то уже успел нагрянуть в Москву…
В Штаты приехала в две тысячи третьем. И встретила многих родительских друзей, которые бывали в доме сто лет назад. И ту самую Белку, которая когда-то не переночевала у нас.
Интересно, а ты сам, мой эпический герой NN, не забыл ли собственный восторженный мат, когда впервые вернулся из поездки в Нью-Йорк, Бостон и Вашингтон? Уже будучи в Москве, я тоже безрезультатно пыталась сформулировать впечатления. Помогла вечно спешащая приятельница, которая позвонила на бегу и потребовала обозначить ей увиденное в двух словах. У меня получилось так: везде, где написано «exit», есть выход.
Потом я ездила в Америку чуть не дважды в год. И чувствовала себя маминым послом по свету. Как-то везла потерянным теткам из детства какие-то привычные таблетки из московской аптеки, написав на упаковке:
«Тетю Риту с Тетей Инной сбереги мне,
Боже правый, не пойди на произвол…
Тридцать капель на стаканчик ностальгии –
Я везу в Чикаго русский валидол».
Именно в американских домах я впервые обратила внимание на индекс идентичности. Нужно ли объяснять тебе, NN, искушенному читателю и когда-то – искусному добытчику дефицитных книг? В тысячах километрах от дома ничто не вызывало такого чувства родства, как узнаваемые собрания сочинений и отдельные книжки. Даже порядок на полках был понятен моему читательскому восприятию. И впоследствии этот признак никогда меня не обманывал. А потом я узнала, как они уезжали, бросая лишние сковородки, но забирая домашние библиотеки. Словно бы прошла это сама…

Мне снова приснилось – три дня до отлета
Слились в бесконечные ящики книжек,
И ночь – не прилечь, и соседи, да что там
Им нравится, – пусть забирают, и ближе
Прощальных объятий тоска вековая,
И уши заложит бессилием ватным,
Как будто я тоже уехала с вами,
А ныне – опять возвращаюсь обратно.

Хотя сейчас, когда понятие третьей мировой стало реальностью, а не фантастическим триллером, боюсь, что и у апологетов новой «короткой победоносной» обнаружатся тот же Ремарк, тот же Булгаков. Может, плохо читали? Что скажешь, далекий NN?
В две тысячи десятом у меня возникла идея документального фильма о диссидентах, и пока я осваивала новую для себя специальность, в очередной раз поняла, насколько они связаны: еврейское и диссидентское движения, при всех их различиях. Мне сказочно повезло с источниками информации – я встречалась с Ричардом Шифтером, легендарным соратником легендарного Джорджа Шульца, и с Марком Талисманом. У меня есть в Иерусалиме неподражаемая Инид Вертман, в архиве которой находится справка на любую тему, связанную с советскими евреями…
Проект уже закончился, но остались вопросы и материалы. Я получила стипендию в Институте Кеннана, набирала материалы по международной поддержке диссидентского и еврейского движения. Потом – в Юридической Библиотеке Конгресса – сузила тему до поддержки движения американскими законодателями. И с каждым прочитанным документом все больше убеждалась, сколь велика роль самих советских еврейских активистов, а также их сторонников. В чем? Да в создании правозащитной повестки дня. Казалось бы, не так много они изменили. Но путь в эмиграцию для сотен тысяч других прокладывали те, кто годами не мог выехать сам.
Мой младший пасынок однажды спросил у нас: а вот почему так много евреев среди нобелевских лауреатов? Посмотрел на меня и обвиняюще добавил: только без евгеники. Поначалу я отбрехалась тем, что замер носов у Нобелевских лауреатов ‒ евгеника само по себе. Причем самого нацистского толка. Не убедила. Выставил против меня статистику. Пришлось собирать мнения. И тебе, мой верный NN, тоже досталось требование выдать свою версию. Она звучала примерно так: исторически сложилось, что именно евреев чаще прочих народов убивали, именно за национальную, если угодно, валентность. Виктор Некрасов сказал об этом значительно позже начала селекции. Вот, мол, природа и пытается соблюсти некий баланс. Среди тех, кто погибал в разных погромах, были и выдающиеся мозги. Верь или не верь, но каждый еврейский гений – реинкарнация безвинно убиенных.
Мой Босх, изумилась я, откуда такая выспренность во всегдашнем кладезе веселого цинизма. А хрен его знает, исчерпывающе ответил ты. Потом добавил, что в силу многовековой избранности тире изгойства каждый еврей мыслитель и провидец. И я тебя долго троллила, но тему не оставила.

В коммуналке от соседей нет секрета,
Лев Абрамыч, Божьей милостью портной
Все мурлыкает свою «Карамболетту»
И качает поседевшей головой….
Он строчит, как пулемет, за хлипкой дверью
И печалится, разглаживая шов:
Что-то зреет наверху, что-то зреет наверху,
и я уверен,
Это вряд ли для евреев хорошо….
А жена ему: умолкни, Бога ради….
Он не слышит, он ворчит себе под нос:
Вот погиб актер Михоэлс, вот погиб актер Михоэлс,
пишут в «Правде» …
Что, вдруг взял, да и погиб? – Большой вопрос…
Годы щелкают костяшками по счётам…
Лев Абрамыч вновь грустит – не просто так.
Арестованы врачи, и отчего-то
Он считает, что тревожный это знак.
Во дворе его жидом назвали дети…
Ни в пивную, ни за хлебом не пойти….
Отравители… Отравители? «Отравители» –
написано в газете,
И евреи. Целых шесть из девяти.
Тут нацелились не в лоб, но очень близко.
Вон, жена в слезах за шкафом капли пьет…
Ей на лестнице сказала паспортистка,
Что пора в тайгу бы выселить ее.
А соседи ничего не говорили,
Но под супом молча выключили газ.
Если правда… Если – правда, если «Правда»
сообщает – отравили
Пусть готовят у себя, не возле нас.
Впрочем, помер фараон… Весне дорогу,
И Абрамыч вновь соседям лучший друг.
Все поют – не виноват товарищ Коган,
Намутила эта стерва Тимашук.
Лев Абрамович кроит, как прежде, брюки,
И машинка, и печенье на столе.
На занозистом полу… на занозистом полу
играют внуки.
Им еще сидеть в отказе десять лет.

Драгоценный NN, тебе ли не знать, как мне классно работалось семь тучных лет с 2013 по 2020, когда снималось кино, набирался материал для работы по истории. Я моталась по свету так, что со мной и выпить не получалось. Ты ругался. А в двадцатом мы вернулись из Вашингтона, потом мир закрылся, началась пандемия, и я, привычно усевшись к компьютеру с утра, вдруг поняла, что мои гигабайты документов и точные формулировки сейчас никому не нужны. И стала сочинять беллетризованную биографию одной известной семьи отказников. Стержень – собственно история ‒ у меня была.
Что касается деталей, то они стали всплывать, словно стая дятлов, выстукивая голову изнутри. У меня неплохая память, и оказалось, многое тихонько ожидало своего часа в нужной папке. Дождались и восстали. Я не могла бросить клавиатуру, пока нужный кусок не вставал в нужное место.
Вся это шизофрения пела мне разными голосами далеких близких. Как-то я послала фрагмент подруге из Бостона. Она прочла и позвонила, застав меня на прогулке. Обругала пару неудачных оборотов, а потом стала говорить, сколь узнаваемы для нее ощущения моих героев.
‒ Маш, ну я у вас, эмигрантов, всегда мелочь по карманам тырю, ‒ ответила я, имея в виду рассказы друзей. Но дама со скандинавскими палками, шедшая мимо, не знала о чем речь, и обожгла меня таким пламенным взглядом, что я поперхнулась.
Впрочем, я продолжаю тырить эту мелочь по всем карманам моих друзей. И не только мелочь. Однажды украла автомобиль.
По США я ездила самыми разными маршрутами. А вот в Кливленд попала пять лет назад. Хотя слышала множество легенд о прекрасной даме, которая в этом городе может сделать всё, что угодно: концерт, выставку, лекцию. И наконец, неистовая рыжая Жанка впервые согласилась организовать мой творческий вечер.
Мир вокруг Жанки всегда крутился и звенел. Родом из Риги, она приехала в Штаты в конце восьмидесятых с мужем и маленьким ребенком. Три сотни в кармане. Надеялись попасть к брату в Бостон. А им сказали – «Кливленд». И в первый же день, пойдя за сигаретами и молоком, Жанка потратила половину наличных. И рыдала. Брат позвонил из Бостона: «Рыдать заканчивай. Практикуйся в английском. Ходи и разговаривай со всеми обо всем. Я буду проверять».
Спустя день Жанка увидела на соседней двери объявление о продаже автомобиля – «бьюик универсал State Wagon». Брат велел идти торговаться. Убедить брата в бессмысленности затеи не удалось. Жанка отправилась на дело. Очень пожилой хозяин машины с первых слов спросил ее:
– Недавно эмигрировала?
– Да.
– Заходи, – позвал дедушка Жанку.
И после часового разговора свой автомобиль ей подарил. Жанка восприняла этот подарок правильно. На огромной тачке, вмещавшей все манатки эмигрантов, она ездила в аэропорт, беря на себя растерянность и нерешаемые проблемы вчерашних советских граждан. «Это же – мицва, мне для того его и подарили», – считала Жанка.
Я болела историей про «бьюик» года полтора, потом сочинила песню.

Тридцать лет пронеслось уже.
Я с тобою в ночи пропью их.
Новый «ауди» в гараже
Потеснил допотопный «бьюик».
Пусть стоит, собирая пыль,
Сыплет гайки из всех креплений
Этот старый автомобиль,
Эмиграции добрый гений…

Потом, в декабре двадцатого, наша красавица Жанка сгорела от рака. Ее до сих пор оплакивают обездоленные артисты и осиротевшие друзья.
Однажды, – кажется, это была граппа, не правда ли, мой вечный NN, – ты сравнил мои разговорчики в строю с лоскутами ткани, из которых я никогда не сошью правильное одеяло. Я шью, я уже шью. Именно поэтому натыкаюсь на феерические семейные эпопеи. Например, уже законченная, для которой мне пока, увы, не удалось найти издателя.
Семейная сага, которую я выписывала последние полтора года – местами боевик, местами авантюрный роман. Невероятные совпадения и яростные противоречия, сложившиеся заблуждения и фантастические реальные происшествия.
Наверное, ничего бы не получилось, если бы я честно не сидела в карантине. Или если бы однажды я не услышала некоторые сюжеты из жизни трех поколений одной семьи. А уж как пригодилась та самая краденая у друзей мелочь… Но очень многое приходилось додумывать или выяснять методом «холодных звонков», как говорят в рекламе. Поскольку действие происходило в разных местах и в разное время, то у меня постоянно возникали вопросы, связанные с «когда» и «где».
Однажды, едучи в такси по Москве, я говорила по телефону с кем-то во Владивостоке, потом в Чите, а потом в Харбине. И каждому собеседнику объясняла, что герой моей книжки должен попасть из пункта А в пункт Б, например, пешком. Или – за два часа.
На четвертом звонке ко мне обернулся водитель, Азбек, как было написано в заказе. Пожилой, полноватый, улыбчивый.
– Ты книжку пишешь? – спросил он меня.
– Пишу.
– Сама пишешь?
– Сама.
– Тогда зачем спрашиваешь? Пиши, что хочешь, – великодушно разрешил он.
С тех пор в качестве творческого приема работает правило Азбека, впоследствии упрощенное до правила узбека. Если нельзя уточнить обстоятельства того или иного события, я выпускаю внутреннего узбека. Так что – пусть у этого человека будет поменьше светофоров и пробок на пути.
Впрочем, мы отвлеклись, и я слышу, как ты стучишь по столу учительским пальцем, мой занудный NN. А вот не надо. Никто ни от чего не отвлекался. Особенно сейчас, когда больше половины моих ровесников считает, что эмиграция из Союза началась в девяностые. А раньше не было ничего.
Я, твоя безголовая подруга, по-прежнему пытаюсь доказать свою личную гипотезу Римана и изобрести собственный вечный двигатель. И бьюсь головой о Стену Плача с криком «нет бесполезного исторического опыта».
Поэтому откапываю истории, поэтому пишу свои песенки про Шломеле – в последнее время. И, кто там сказал спорными, с точки зрения политкорректности, словами, ощущаю семитство как блаженство в нынешнем чудовищном пространстве. И боюсь открывать новости, хотя по ночам сама же лезу в припаркованные каналы.
И по-прежнему надеюсь еще не однажды поругаться с тобой, бесценный NN, за коньяком. И чтобы мой муж примирительно сказал: «Ребята, давайте жить дружно», и немедленно выпил, кстати. И чтобы ты (мстительно, помнишь?) спросил: ну хорошо, тебе не нравится этот, как его ‒ и назвал автора текущего кошмара. А кто еще, скажи? А бы я тебе ответила. И еще отвечу. Но это будет совсем другая история. В другом пространстве.

Набухают и землю долбят изнутри семена,
Ты за хлебом бежишь по весне,
ты в расстегнутой куртке.
И по лужам, оттаявши, стайкою кружат окурки,
А навстречу идет не спеша молодая Война.
И пока не расписан ни жертв, ни подельников счет.
Не отлито в торжественной бронзе лицо молодое,
И ее беспокойство не стало вселенской бедою,
И ни в чем перед миром она невиновна – еще.
И живет она где-нибудь, видимо, недалеко,
Ты ее не однажды встречал, с этой белой болонкой,
То в косухе, то в стареньком плащике, серой болонье,
С магазинным пакетом, где булочки и молоко.
Молодая Война, проступающий образ, модель
Ну какая угроза в тинейджере женского пола?
Ни напалмом покуда не жжется она, ни глаголом,
И снарядов не шлет разрывных ни на чью цитадель.
Ни разрухой, ни смертью не пахнет еще от нее.
И уста ее сладкие в бой никого не толкнули…
Завтра станет Еленой Троянской. А нынче – Ленуля,
И истошно вослед ей пока не кричит воронье.
И распахнутый взор ее светел, и ясен, и чист,
Проступающий образ, модель с яркой сумкой дорожной.
У метро ее встретят Адольф, бесталанный художник,
Да Иосиф, рябой неудавшийся семинарист.

Комментарии

  1. Мне очень понравилось, живой язык ,всё понятно. Такая близкая и знакомая тема ,которая во мне всколыхнула все мои воспоминания и затронула мои болевые точки. Спасибо Нателле ,получила огромное удовольствие

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.