Питер, там ангелы летали…
Из окон прибывающего поезда на рассветном перроне Московского вокзала, даже потом на площади Восстания, ею – До-Ре-Ми – еще не угадывался тот самый город, о котором столько слышала прежде, город-призрак, город-легенда. Налетели двое шустрых, чернявых: «Дэвушка, такси, красавица, квартира нэдорого, окнами на Зимний». На нее, туго спросонья соображающую, слова «окна на Зимний» произвели впечатление. «Сколько?» Тут же одёрнул тряпичный колобок – старушка-цветочница, перевязанная крест-накрест истертым пуховым платком поверх драпового пальто и ста внутренних одежд: «Ты що, сказылась? Обнесут…» Шустрые обиженно отошли.
Услыхав, откуда приехала девушка, цветочница загутарила за свою куму-землячку – ныне заправскую москвичку, не забывая попутно голосисто привлекать внимание прохожих к подмороженным розам. Потом всучила До-Ре-Ми мятую бумажку с именем: Азалия Карловна.
– Ти як доцю моя, кажеш вид Хрыстыны Осыпивны, мабуть не дорого визьмуть. Тилькы пизнише треба.
Пизнише так пизнише… Стало быть, спешить некуда. Весь багаж в рюкзачке. За плечами уйма времени и свобода. А Фила удивляет ее привычка запросто заговаривать с незнакомыми людьми. И ничего в том страшного нет. До-Ре-Ми свернула с площади и только тут, на Невском, удостоверилась: она в Питере. Город неторопливо, не по-столичному двигался, не спешил заполнять бродвей пешеходами и автомобилями.
Отсюда с расстояния почти в тысячу километров абсурдом казались вчерашние треволнения. Еще неделю назад не поверила бы, что человека можно купить для куклы, а не наоборот. Такую ситуацию ей преподнесла столица: клуб чайлдфри, реборны. Она с неразберихой в душе, с воинственной наивностью, вдруг оказалась в няньках у игрушки, прислугой вымысла, рабой причуды. И дело даже не в ней самой, а в чудовищности ситуации: любовь к ребенку заменяется куклой, любовь к женщине – карьерой, любовь к родине – лозунгом.
Куда москвичи сбегают от невзгод, на передышку, за обновлением и переменами? Конечно, в Питер. И До-Ре-Ми в том неоригинальна.
Питер по-прежнему несуетливо передвигался. Взглянула на вывеску «Абрикосов» – закрыто, за углом перекрестка австрийская кофейня – и сюда рано, спустилась к каналу и застыла перед чудом Казанского. Влажный черный мрамор колоннады, резко контрастный сейчас с рассветно-подвенечным одеянием города, раскрыл полукруг объятий и вводил на свою орбиту, не отпуская. Обошла вокруг собора, всякий новый круг видя по новому его масонский знак на фронтоне, капители, пилястры, глазницы окон, арки дверей. Трогала ледяное тело колонн и слушала застывшую в камне музыку.
В музее очутилась прямо к открытию, а храм, казалось, и не закрывался. В свечную лавку зашел служка, женщина в синем сатиновом халате скоблила пол возле подсвечников. До-Ре-Ми попыталась, заглядывая в записку вокзальной знакомки – Христины Осиповны, спросить у стремительно идущей навстречу дамы в широкополой шляпе, где разыскать Азалию Карловну. Но дама с указкой в руках, не давая открыть рта, профессиональным тоном учителя затараторила экскурс по вызубренной программе. Она уверенно вела единственного посетителя по выстроенному маршруту от усыпальницы фельдмаршала к Царским вратам и чудотворной иконе Божьей Матери, потом к коринфским колоннам, затем к мозаикам и дальше к верхним ярусам с тайнами и мифами собора.
– Итак, центральным звеном скульптурного убранства северного фасада можно назвать бронзовые двери, обрамленные мрамором. Обратите внимание, они представляют собой копию дверей флорентийского храма, прославленного Баттистеро, повторить идеи которого поручили Лоренцо Гиберти. Художник создавал свой шедевр более двадцати лет. А вот эта стена…
«Шляпа» вдруг резко спросила:
– Девушка, вы не слушаете меня?
– Это же не стена, а Его прощание в Гефсиманском саду.
– А вы неплохо осведомлены…
– У меня тут послание от Христины Осиповны к Азалии Карловне.
Дама покраснела.
– Так вы не экскурсант? Что бы сразу сказать… Я – Азалия Карловна, – сухо представилась «шляпа». – Что от меня требуется?
– Жилье сколько стоит?
– Об этом не в храме. Приходите вечером на Литейный, 55, квартира 12А, вход под арку. Вас будут ждать.
До-Ре-Ми бродила и бредила Невским, упивалась его непохожестью на ее тесное кривоулочное Замоскворечье, без стыда заглядывала в низкие окна, сочиняла чужую жизнь, любовалась грифонами, львиными мордами, бараньими черепами на фасадах. Собирала в своей рюкзак впечатления впрок, забыв на время о всемирном хаосе и назревающей в соседней стране войне. Поражало совпадение с городом, растворение в нем, ее прозрачность, его наполненность. Сейчас ее состояние смог бы понять кто-то, кого выпустили из-под домашнего ареста – кто вырвался из плена и кто, наплевав на подписку о невыезде, препоны и карантины, бросился в давно загаданное путешествие искать себя, музыку, музу. Ей и наедине с собой никогда не приходилось скучать, а тут еще присутствие особняков – копий дворцов венецианских дожей, кружево витых решеток, истории стертых ступеней, тени прошлого, звучание музыки в архитектуре, в графичности корабельных мачт, в самом невечереющем воздухе.
Явление Петербурга во всей его сложносочиненности, слитность набережных с рекою, геометричность пейзажей и перспектив, да еще словно бы одушевленные львы и атланты – в собеседниках, бронзовые кони, гипнотические сфинксы, делали ее такой не одинокой, такой задаренной на этот зимний день, что пережитые распри на время куда-то канули, и счастье, казалось, пребывает почти в апогее. Почти потому, что на встречных лицах читалась будничная озабоченность, а через неё нет-нет да и проступал у кого-то испуг, загнанность, опасение. Как будто бы люди боялись не простреливаемой в бомбёжку стороны, а встреч лицом к лицу на одном тротуаре.
К исходу дня добралась до Александро-Невской лавры. В одном из приделов До-Ре-Ми застала проповедь после вечерней службы, где священник выговаривал с амвона горстке жмущихся друг к другу старух: «Не знаю, кто из вас вчера сделал замечание юной женщине с младенцем, что та вошла в храм с непокрытой головой и в брюках. Я не знаю, кто. Но я наказываю тому, кто прогнал их, всю жизнь молиться за те две души, не получившие вчера помощи, за какою приходили».
Повернулся и ушел за алтарные врата. Старухи – нахохлившиеся воробьихи – в молчании стали расходиться. Пошла прочь и До-Ре-Ми, унося из лавры звуки хора певчих и музыку ангелов, облетающих купол. Питер, Питер, там ангелы летали…
К вечеру с долгими остановками перед выплывающими из-за поворотов зданиями-незнакомцами, памятниками легендарным теням, мостиками через Неву, Невку, над каналами, она выбралась наконец-то на Литейный, отыскала в арке вход в подъезд, больше похожий на черный ход, чем на парадный.
После второго звонка дверь квартиры 12А открыла сама Азалия Карловна в шелковом кимоно и турецких шароварах. Черная широкополая шляпа гордо висела на крючке как декоративная тарелка, прибитая к стене.
За чаем обсудили условия проживания и оплаты, но До-Ре-Ми волновали неопределенные догадки.
– Азалия Карловна, а не в этом ли доме случайно жила…
– Она жила не случайно. Не в этом, но во флигеле рядом. Извиняюсь за вторжение в вашу личную жизнь, До, однако времена такие неспокойные. Вы случайно не из революционерок, не из панк-феминисток будете?
– Не из бомбисток точно. Могу вас успокоить, я одиночка. И тут в исключительно мирных целях: пробую начать самостоятельную жизнь назло тем, кто в меня не верит. Завтра стану искать работу.
– А что вы умеете делать?
– Я сочиняю музыку. Я, наверное, сочинитель музыки.
– Композитор? Кто покупает вашу музыку?
– Пока никто. Я ее еще особо не продавала. Что, думаете: стоило взять с меня задаток? Вы не переживайте, Азалия Карловна, на совсем крайний случай у меня имеется выход – один звонок в столицу, и у нас тотчас будут средства. Кто-то слишком правильный очень ждет этот крайний случай.
Азалия Карловна курила коричневые пахитоски и щурилась от дыма, щипавшего ей глаза, а иногда казалось, вытирает слезу, в которой перекатывалась горошина ее собственного одиночества.
– Знаете, милочка, я ведь когда-то научный коммунизм преподавала, да, захватила на излете эпохи. Так вот, потом в нахлынувшей свободе информации совсем потерялась. Однако книжки-то про капитал отложила и другую книжицу в руки взяла. Одну, но вечную – Книгу Книг. А то читала бы в Музее истории религии и атеизма, как маятник Фуко действует. И как же мне обрыдли эти хомо-туристус, жующие гамбургеры в храме, считающие Библию и Евангелие одним и тем же текстом, измеряющие ценность иконы весом ее золотого оклада. Или не смыслящие в искусстве функционеры, коллективно требующие высечь, разогнать, «закрыть» инакомыслящих и «оскорбляющих чувство веры». Но надо смиряться, терпеть надо. Иногда и молчание можно расслышать. Такому молчанию стоит учиться.
– А мне в Москве моей стало душно…
Сумерничание закончилось разлитым чаем, чашка осталась в живых – как факт личной победы До-Ре-Ми над собою (видел бы Фил ту викторию). Ночь увела До в Шереметьевский дворец с двумя флигелями – южным и северным, к двухсотлетним дубам и не менее возрастным липам, к могилке крепостной актрисы, к женщине-сфинксу возле подъездных дверей, к кабинету ученого-затворника, когда-то посреди бушующей революции упорно разбиравшего шумерскую клинопись возле нетопленого камина.
Утром ее разбудил лай взрослой крупной собаки, вроде сенбернара или ньюфа́ундленда. До отворила окно, и вправду надеясь увидеть фигуру богини с патрицианским профилем и пса по имени Тапа, но выглянув, никого не застала. Под окном лишь лежал исхоженный перекрещенными цепочками следов снег, и к стене флигеля прижимались театральные декорации с огромными ростовыми куклами Щелкунчика и Оловянного Солдата. Сейчас бы Фил сказал: «странное место» и неодобрительно посмотрел бы на До, как заправскую мастерицу попадания именно в странные места и ситуации. Фил не доверился бы женщинам с именами Христина Осиповна и Азалия Карловна.
На столе в кухне оставлена записка: «Завтрак в холодильнике, вечером пополните чем-нибудь наши запасы, днем отправляйтесь по указанному адресу, там сможете заработать, скажите: от Доры Изральевны. Адрес: Лиговка, 65, литер 2». Имени Дора Изральевна Фил вообще бы не произнёс ни при каких обстоятельствах.
На улицах ее преследовал запах потрошёной рыбы, сырой чешуи, аромат близкого финского моря. Откуда-то из приоткрытой форточки на проспект разливались вымучиваемые гаммы. Ребенок, как ей казалось – мальчик – делал ошибку всё время в одном и том же месте. Стоя под окнами, До-Ре-Ми мысленно продвигалась за его руками по клавишам, пока не добилась результата: как только мальчик справился, она тронулась дальше в путь.
По лиговскому адресу значился великолепный даже в своей ветхости особняк. На звонки в литерную квартиру между вторым и третьим этажами никто не отзывался, тогда До-Ре-Ми, развернувшись спиной, решительно загрохотала ботинком в обивку.
На площадку вышел хозяин.
– А ну-ка, прекратите хулиганить.
– Чего дверей не отворяете?
– Написано же: звонок отключен.
– А… крупнее писать надо, мелкий почерк – показатель плохого характера.
– Уж о почерке я получше вас знаю, смею уверить… Чем обязан?
– У меня к вам послание.
– Давайте сюда. Так: завтрак в холодильнике… пополните запасы… Запасы чьего холодильника я должен пополнить?
– Доры Изральевны, а она Азалии Карловны, а та Христины Осиповны… то есть холодильник тут ни при чём.
Хозяин втащил До-Ре-Ми за рукав, запер дверь на здоровенный крюк и, удаляясь по коридору, выговаривал непрошенной гостье:
– Так бы сразу и сказали, что от Доры Изральевны. Раздевайтесь.
До спасла прихлопнутую дверью варежку на резинке, скинула рюкзак, куртку. Осталась в шарфе и шапке с помпонами. Мужчина, обернувшись из глубины коридора, поторопил.
– Раздевайтесь, раздевайтесь, столько времени в никуда.
До, едва пробежав лабиринтом коридора и переступив порог просторного помещения, сообразила: мастерская художника. Хозяин мастерской стоял к ней спиной, загораживая холст, говорил, не оборачиваясь.
– Там слева от вас козетка, раздевайтесь, садитесь осторожно, она хромоногая. Сейчас тут допою, и начнем, деточка.
– Спасибо, я уже разделась.
– Ну, чудненько… Свет теряем, теряем свет… Сами знаете.
– Я вчера только с поезда, не знаю.
– Без подробностей… Ну-с, теперь с вами.
Художник вытер руки заляпанной ветошью и развернулся. До сидела на самом краешке кривой козетки, мысленно перечисляя варианты заработка: кисти чистить? Полы мыть?
– Вы что такая бестолковая? Времяяяя! – рявкнул художник с высоты немалого роста. – Не дай Небеса, нагрянут активисты из правления; теперь не приветствуется писать натуру. Всё кого-то оскорбить боятся. Раздевайтесь!
Тут сообразила До, чего от нее хотят.
– Раздеваться? Бестолковая? Да вы со своей Дорой Изральевной, Азалией Карловной и Христиной Осиповной… сутенеры подпольные?! Я лучше буду… опилки в клетках убирать.
– Не шевелитесь, деточка, потом разденетесь… – вдруг жалобно заговорил долговязый. – Поразительная ассиметричность. У вас же нос кривой, и тень от него на щеку. Прелесть! Поздравляю! А линия скулы – какая плавность, а грудь высокая в этом свитере…
Мужчина шагнул вперед, протягивая руку. До-Ре-Ми, не дослушав, выбила из его руки кисть, стремительно понеслась обратно коридором, нашла на пятачке прихожей свои вещи, откинула крюк и кубарем скатилась с лестницы, по которой за ней несся мужской бас: «Да, стойте вы, чокнутая… я буду вас писать, буду…»
Поплутав с час-другой, она выбралась к Казанскому. Успокоилась, глядя на вечную черную красоту.
В дневное время на экскурсии в соборе вдумчиво передвигались несколько туристических групп с гидами, но Азалию Карловну не составляло труда разглядеть по шляпе. До-Ре-Ми подобралась совсем близко и рефреном учительскому голосу стала нашептывать: «Зачем раздеваться? Нос кривой, грудь высокая…»
– Идите домой, не срывайте мероприятие, – таким же сдавленным голосом ответила Азалия Карловна. – Не умеете сами зарабатывать, дайте другим.
Дома за чаем без сахара хозяйка растолковывала гостье, что Вениамин Вениаминович известный в городе портретист и обнаженную натуру пишет настолько искусно, что многие питерские натурщицы за честь считают стать к нему в очередь. А тут протекция от самой Доры Изральевны!
Очередное чаепитие закончилось примирением и планами опробовать До-Ре-Ми в музее на подсобной работе. До чувствовала вину перед хозяйкой, пустым холодильником и заочно даже перед самой Дорой Изральевной – совершенно незнакомой, но мистически грандиозной особой. Примирительные разговоры прервал звонок в передней, и во весь дверной проем показалась фигура Вениамина Вениаминовича, объявившегося с повинной и с газетным свертком, в котором при вскрытии обнаружился сиреневый, остро пахнущий с мороза гиацинт.
Следующие шесть дней До позировала на хромой козетке, жутко замерзая в слабо нагреваемой кубатуре мастерской и переживая стыд наготы перед чужим мужчиной как падение, как месть мужчине своему, по-прежнему родному, но не научившемуся слышать и понимать её чудную, странную, живую сущность, её робкую внутреннюю музыку. Сидела, крепко обняв колени, словно связавшись в узел, словно пытаясь спрятать за наготой что-то ещё более сокровенное.
На второй день они перешли «на ты». Когда мастер позволял До говорить, она делилась изумлением от своей странности – извлекать откуда-то изнутри музыку, вспоминала, как обнаружила в себе способности к сочинительству, когда звуки внутри нее сливались в мелодии, причудливо выплескивались на бумагу. Делилась открытием: кажется, она обрела трёх китов, на которых держится её мир, и первый, главный кит — это Питер.
Когда в перерывах и в конце сеанса она согревала озябшим телом свою безжизненно-ледяную одежду и прихлёбывала чай из стеклянного стакана в мельхиоровом подстаканнике, ей казалось, будто сидит на сквозняке плацкартного вагона и исповедуется случайному попутчику. Вениамин растирал её озябшие пальцы, укутывал в траченную молью горжетку, и всё более ревниво расспрашивал про былое столичное житьё. А До мечталось о своём: чтобы Фил пустился вдогонку, а не читал занудных лекций о поведении. Фил дипломатично уходил от попыток поговорить начистоту, вероятно, считая, что как никто другой достоин спутницы, единомышленницы, единоверки, заступницы, а не уличной музыкантши. Он ждал не сочинительницу, не женщину из романа, а ту, что была бы лишена бессмысленного упрямства, читала бы его мысли, пахла пряно, не давала бы поводов его друзьям, кроме как восхищаться ею со стороны. Он ждал ту умилительно заглядывающую в глаза – за что ж счастьем таким испытание – за обедом разливающую из фарфоровой супницы умопомрачительно вкусное: жалко есть.
До-Ре-Ми при простоте внешности оказалась сложной натурой, вынашивающей собственные комплексы и таланты, и никоим образом не собиралась оставаться лишь объектом любования или инструментом исполнения чьих-то желаний. Ну, как об этом расскажешь чужому мужчине? Да еще малюющему твоё обнаженное тело. Череда обстоятельств привела её в Питер, на кривоногую козетку в мастерской портретиста. Теперь она сидела нагою, грызла сморщенное яблоко и болтала срывающимся от дрожи голосом о стакатиссимо, пицикато, легато, а думала о себе, о Филе, о Ма, сёстрах, о первоклашках, директоре школы, выгнавшем её – учительницу музыки – за неудобный характер и отказ участвовать в общественной вакханалии перед выборами. Она в который раз думала о неумелой любви к родине – ведь трудно любить безответно.
Вынужденная неподвижность дала ей передышку, возможность подумать о тех днях, когда всё было неправильным.
В какой-то момент До почувствовала подспудную опасность. Вениамин перестал смотреть на неё, как на препарируемого лягушонка, во взгляде его появились зачатки претензии собственника. При случайных касаниях дыхание обоих сбивалось от смущения. Вот теперь До поняла в чем причины бессонницы, подступающей к горлу смуты и даже свежей приклеившейся морщины: слышать как искушение, как бес попутал сердцебиенье чужого тебе мужчины.
Мастер почти закончил работу, и всё же не отпускал обретённую музу, обещая ввести её в круг питерской богемы, уговаривая забыться, писать музыку, позировать, любить. Он предлагал вообще уехать с ним из этой страны, боявшейся самой себя больше вымышленных врагов. Он не хотел для неё возврата в ощетинившуюся столицу, считал: искусство выше насущного, выше мятежных площадей и профетизмов маргинального сброда, выше декларируемых несогласий или требований подчиненности коллективу.
До-Ре-Ми чувствовала; ещё немного — и произойдет что-то неловкое между ними, потому в один из вечеров объявила Азалии Карловне: сеансы окончены. После внезапного исчезновения модели художник каждое утро исхаживал их легендарный двор цепочками следов между заснеженными фанерными куклами – Щелкунчиком и Оловянным Солдатом, изредка с надеждой поглядывая на зашторенные окна. Прячась за гардинами, До ощущала острый гиацинтовый аромат. Большее она отдала ему – себя на портрете.
Жалея хорошего человека, До решила исчезнуть из его фантазий. Оставила хозяйке деньги, ключи, записку на столе. Выбрав момент, сбежала мимо озябшей фигуры. Двор через арку смотрел вслед уходящей гостье печальными глазами сенбернара. Питер, теперь уже хороший знакомый, провожал её новую свободу сдержанно осуждающе: метелью, ледяным ветром с моря, равнодушием озябших клодтовских коней и гипнотических сфинксов.
Эмиграция или богемная жизнь – точно не то, чего искало сейчас беспокойное сердце. Залгавшаяся, искушенная, пресытившаяся Москва не принимала её исканий, отстранялась. Уклончивый, эстетствующий Питер вовсе предложил сбежать, спрятаться, сделать вид, будто ничего плохого не происходит.
Какому городу верить? Какому веку? Какому слову? Куда путь держать?
Питер, Питер, там ангелы летали…