47(15) Денис Соболев

 

ОДИН СПОСОБ ЧИТАТЬ РОМАН  МИХАИЛА ЮДСОНА

  «МОЗГОВОЙ»

 

«Мозгового» читать сложно. С этим, скорее всего, согласится, почти любой, кто пробовал «Мозгового» читать и о нем думать, и уж тем более тот, кто «Мозгового» дочитал. Как это ни странно, будучи дочитанным, замечательный роман Юдсона не становится ни проще, ни понятнее.

Формальный сюжет романа кажется предельно простым, и он не проясняет ровным счетом ничего. В трущобной квартире южного Тель-Авива сидит эмигрировавший из России Енох и пишет, точнее, совершает длящийся акт литературного письма, постепенно захватывающий все новые и новые темы, все большие пространства в настоящем, прошлом и будущем, включая самого пишущего, при этом физически, по большей части, остающегося в пределах пешей досягаемости своей квартиры. Но главное пространство, которое этот акт письма охватывает и исследует, это язык. Енох временами жалуется на захламления русского эмигрантским волапюком, но и сам почти он постоянно утыкается в иврит и ивритизмы, в которых неожиданно обнаруживаются только из русского и понятные смыслы, и, наоборот, обнаруживает ивритские смыслы в русских словах. Но все же этот язык именно русский, и на поверхности, и в глубинах которого Енох находит многочисленные как затертые бытовым использованием, так и выдумываемые смыслы.

При чем же здесь Израиль? Почему именно в Тель-Авиве сидит Енох Юдсона? Тем более, что, насколько мне известно, иврит Юдсон знал не очень хорошо. Я не очень люблю рассуждения на тему, кого следует считать «еврейским писателем». Чрезмерно содержательными они мне не кажутся. Но один элемент еврейской цивилизационной традиции понимать в контексте обсуждения романа Юдсона все же необходимо. В иудаизме, и особенно в мистическом иудаизме, мир был создан с помощью языка. Каждая буква иврита участвовала в творении мира, даже самое простое бытовое слово может раскрыть сложнейшие смыслы, не язык отражает мир, а мир укоренен в языке. Слова и вещи неразделимы, но в отличие от вещей слова изобилуют смыслами, далеко уходящими за пределы своего буквального значения. Даже, на первый взгляд, случайное и частичное звуковое совпадение между словами подсказывает скрытые смыслы, которые могут оказаться неисчерпаемыми, а частичное совпадение фраз, казалось бы, относящихся к совсем разным контекстам, может, а часто и должно, стать причиной для размышлений, продумывания, отказа от привычных клише. Так же действует и Енох Юдсона, и сам Юдсон, как писатель, они закапываются в язык, переворачивая его глубинные пласты, находя и выдумывая созвучия и смыслы, для того, чтобы через язык увидеть окружающий их мир. А то, что речь не идет об иврите, что же, похоже, что для Еноха Юдсона мир смыслов становится видимым именно с помощью русского языка.

Но как раз для технической стороны того, что Юдсон, как писатель, делает и в «Мозговом», и почти во всей своей прозе, включая даже рецензии, как раз на русском, в который Енох Юдсона столь погружен, полностью адекватного термина не находится. Самым подходящим словом для этого тысячекратно повторяющегося у Юдсона приема на русском, наверное, является слово «каламбур», но, парадоксальным образом, оно же и максимально затемняет смысл того, что Юдсон как писатель делает. На русском слово «каламбур» низовое, развлекательное, относящееся к попойкам и дамским альбомам. Русский читатель обычно с изрядным изумлением узнает, что «каламбур» был одной из любимейших поэтических техник Шекспира; Шекспир переворачивает слова, как вещи, умножает их смыслы, использует для сопряжения высокого и низкого, заменяет одни слова другими, похожими по созвучию. Часть шекспировских каламбуров переводчики были склонны оставлять непереведенными даже в тех случаях, когда такой перевод был технически возможен, для того, чтобы не превратить трагическое в комическое, а высокий любовный монолог в набор плоских сексуальных шуток. По-английски же соответствующее слово “pun” почтенное, за ним стоит не только гигантский и почти мифических авторитет Шекспира, но и едва ли не половина английской литературы еще со времен Ренессанса. И у Юдсона то, что может показаться игрой в слова, а то и удачными «каламбурами», оказывается познанием окружающего мира и размышлениями о нем.

И все же, продолжающееся на десятках и сотнях страниц, это эвристическое, а часто и игровое размышление над языком, его возможностями и границами, не облегчает понимания книги Юдсона, как художественного целого. В заметках, оставшихся после трагической смерти Юдсона, очень часто упоминается и цитируется Чехов. Но не Чехов в западном понимании, не Чехов великий драматург и предшественник модернистского театра, а Чехов рассказчик и Чехов афорист. Как кажется, Юдсон воспринимал его не только как постоянного собеседника, но и как литературного учителя. И в определенном смысле чеховский метод доведен в «Мозговом» до своих крайних художественных пределов. Каждый абзац в романе Юдсона можно и, вероятно, следует воспринимать как очень короткий рассказ или проторассказ с отдельным смысловым сюжетом, хотя обычно набросанным чрезвычайно пунктирно. В каждом абзаце язык продолжает действовать на пути изучения самого себя и мира, обычно при посредничестве Юдсоновского Еноха, но не всегда. Эти абзацы-рассказы комбинируются в большие литературные единицы, главки-рассказы, со вполне понятными смысловыми началами и завершениями, в которых язык исследует окружающий мир через самого себя. Почти каждая такая главка могла бы быть отдельным рассказом и читаться в отдельности, но при этом в книге Юдсона они не являются автономными. Из этих псевдоавтономных главок рассказа языка о себе и мире постепенно выстраивается необычное художественное целое романа «Мозговой». Наподобие, похоже, уходящих в прошлое «романов в письмах», это роман в рассказах языка о языке, не являющихся рассказами.

Что же это за мир, который роман Юдсона исследует таким неожиданным и непростым способом? Увлеченность Юдсоновского Еноха языком может создать ощущение, что этот мир расплывчат и существует только в качестве кулис, где-то далеко на заднем плане. Но это не так. Этот окружающий Юдсоновского Еноха мир прописан не только конкретно и подробно, но часто и предельно натуралистично. Это касается не только внутреннего мира пишущего героя, переживания самого акта письма, круга чтения и мировой культуры, но и окружающего его предметного мира, заброшенной квартиры, тель-авивских трущоб, грязи и разрухи, окружающего города, эмигрантов и уроженцев Израиля, обычно представленных далеко не лучшими их образчиками, воспоминаниями и размышлениями о России и столкновениям с беженцами и мигрантами из Африки. Парадоксальным образом, этот роман языка о языке не только не располагается в плоскости воображаемого, а очень тесно связан с конкретным временем и конкретным местом, связан до такой степени, что читатель, не знающий Израиля и Тель-Авива, многого, наверное, просто не заметит. В этой натуралистической плоскости многие суждения Юдсоновского Еноха звучат резко, немало таких, с которыми хочется спорить, есть и такие суждения, с которыми кажется невозможным согласиться. Но именно в такие суждения и такие «нелегкие» и некомплиментарные мысли, наверное, стоит всмотреться особенно внимательно и, даже не соглашаясь, попытаться услышать сложность их смыслов.

Много лет мы с Мишей встречались почти исключительно на заседаниях редколлегии сравнительно недавно закрывшегося журнала «22». Иногда мы встречались на презентациях журнала и других сравнительно формальных мероприятиях, но именно на редколлегиях Миша мог быть в гораздо более значительной степени самим собой. Он был неизменно приветлив и хорошо, не по-наигранному, тепл в общении. Был одинаково радушен и при общении со всемирно известным драматургом, одновременно бывшим заместителем мэра одного из трех самых больших городов Израиля, и с живущим на пособие безымянном эссеистом, приглашенным на заседание редколлегии в качестве гостя. Как это бывает, наверное, на большинстве редакционных заседаний мира, споры временами принимали резкий характер, а временами, по-израильски, почти все начинали говорить одновременно, иногда срываясь на крик. Реплики Миши были не только точными, лаконичными и обычно глубоко продуманными; почти всегда он указывал на лучшее в текстах, в простых и ясных словах это лучшее описывал, как кажется, никогда не получая столь частое в литературное среде удовольствие от ошибок и оплошностей других писателей и искренне радуясь их успехам. Обсуждений того, перевешивают ли эти достоинства те недостатки, о которых говорили другие, он обычно тоже избегал.

Он был одним из самых добрых людей во всем израильском литературном мире. Те суждения в его «Мозговом», которые, на первый взгляд, могут показаться резкими и насмешливо-сатирическими, как кажется, происходят от проницательности, точного и глубокого понимания, внимания к деталям окружающего мира, горечи, часто высказанной через насмешку, – всего того, что Миша как человек мог высказать просто и прямо, но чью сложность и фарсовый трагизм в их полноте для писателя Михаила Юдсона открывал именно вслушивавшийся в себя язык.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *