Давид Шехтер

В КРАЮ ЧУЖОМ (продолжение 2)

Начало    Продолжение 1    Окончание

ИЗЯ



Найди себе учителя и приобрети друга.


    Утром, воскресным утром раздался звонок в дверь. Неужели опять ГБ? Шломо заглянул в глазок и увидел улыбающуюся Эду.
    — Изя приехал! — сказала она. — Услышал про наши дела и на один день прилетел. Представляешь! Просто морально поддержать.
    Изя, знаменитый Изя Коган, которого чуть ли не в глаза заезжие иностранцы называли ленинградским цадиком, был Шайкиным учителем и другом. Шайка аж захлебывался от восторга, говоря о нем. Шайка разве что не молился на Изю.
    — Как накатит хандра, — рассказывал Шайка, — бросаю все и еду к Изе в Питер. Поживу у него пару дней, посмотрю на него, помолюсь рядом — и легче на душе становится...
    И не у одного лишь восторженного Шайки — у всех, кто вспоминал об Изе, в голосе всегда звучало благоговение. Да и как было не благоговеть перед ним — чуть ли не весь религиозный отказ он кормил кошерным мясом. Нашел древних стариков, шойхетов 70, выучился у них и сутками напролет пахал теперь, наезжая на потрепанном «Москвиче» сотни километров вокруг Ленинграда, чтобы найти, зарезать, разделать корову, а потом распределить стоящее таких трудов мясо среди членов своей общины да еще отправить поездами по разным городам. Изя привлек к Торе, сделал шойхетами десятки людей со всех концов страны. И что особенно удивляло — в бурной жизни отказа, полной не только борьбы за выезд, но и соперничества разных группировок, соперничества, переходившего порой в грязные личные склоки, Изя оказывался выше этой возни. Непонятно как, но уважали его все. Были другие лидеры — быть может, более умные, более грамотные, но только от Изи исходило теплое, чистое, почти физически ощутимое сияние — сияние доброты, любви ко всем евреям, веры и преданности Всевышнему. Это сияние видел и чувствовал каждый. Ощутил его и Шломо, выскочив во двор вместе с Эдой.
    Изя! Дорогой Изя! Сколько потом будет пройдено с ним!
    А пока здесь, во дворе, Шломо пожимал крепкую руку большого статного человека с широкой черной бородой поверх зеленой нейлоновой куртки, вглядывался в чуть усталое улыбчатое лицо, здоровался с женой Изи — красавицей Софой, сопровождавшей мужа в этом, что ни говори, опасном наскоке в Одессу.
    Они поспешили в центр города — к Кофманам, где все уже собрались. Даже Иде успели позвонить — к ней Изя ездил еще в Сибирь, в ссылку... Они шли знакомыми улицами, обсуждали ситуацию. И ничего вроде такого особенного Изя не говорил — да и что тут скажешь! — но Шломо чувствовал, как попадает, попадает, попадает под его обаяние.
    У Кофманов — толпа. Все хотят познакомиться, у каждого какой-то вопрос. Михаэль, муж Сарры, натягивает на голову вместо кипы что-то непонятное — то ли ночной колпак, то ли чулок. Изя тотчас снимает свою кипу — бархатную, с золотой каймой по краю, — возьмите!
    — А как же вы?
    — В шапке похожу. Что я, в Ленинграде кипу не достану?
    Счастливый Михаэль любуется подарком. Шломо скромно молчит. По дороге он пожаловался Изе — на обыске забрали талит. Изя тут же вытащил из сумки свой — огромный, настоящий хабадский. И сидур отдал.
    Время летит. В девять вечера у Коганов — самолет. Завтра в их доме чья-то хупа. Всю ночь они будут готовиться — надо успеть. Изя достает из сумки бутылку «Смирновской».
    — Ребес машке, рабойсай 71. Надо взять лехаим...
    Геула поспешно расставляет на столе всю посуду, что есть в доме — рюмки, стопки, стаканы. Изя осторожно — не пролить бы «ребес машке!» — по чуть-чуть наливает каждому. Поднимает свою рюмочку.
    — Знаете, в Любавичах никогда не было железной дороги. Да уж и не будет, наверное... Как-то сын одного Ребе попал на железнодорожный вокзал. Увиденное произвело на мальчика такое впечатление, что он тут же кинулся к отцу. Папа, — спросил, — почему так получается: один паровоз попыхтел-попыхтел, дыму напустил, да сам и уехал, а другой тоже пошумел-пошумел и — утащил целый поезд? Ребе задумался. Потом ответил: а ведь с людьми точно так же. Одни, хоть и пыхтят на весь свет, работают только для себя... Так вот я хочу взять лехаим... — Изя обводит глазами комнату, — за тех, кто толкает поезда... Лехаим, лехаим, лехаим!
    Он смотрит на часы. Минха! Минха!.. Мужчин — миньяна полтора. Женщины удаляются в другую комнату. Изя, естественно, — шалиах цибур 72 .
    Почти никто не молится. А если и молится — все равно смотрит больше на Изю, чем в сидур: ага, вот так он повязывает гартл 73 , так сплевывает в середине «Алейну» 74 ... А молитва все-таки складывается. Сотни раз читанные слова опять приобретают глубину, идут от всего сердца.
    Благословен Ты, Г-споди, Б-же наш, Царь вселенной, слышащий молитву!..
    Изя запрещает провожать его в аэропорт — не надо лишнего шума. В дверях он сталкивается с Идой. Софа целуется с ней. Времени уже совсем нет...
    Дверь закрывается. Наступает тишина. Только что был среди них человек, величина которого так же ясно ощущалась всеми, как сейчас — отсутствие. Чего-то теперь будет не хватать Шломо... Он уже нуждался в этом человеке, нуждался в том, чтобы хотя бы раз в год встретиться с ним, поговорить, просто, как Шайка, — увидеть, пожить рядом...
    Шломо стоял ошеломленный этим неожиданным новым чувством, пока Ида не вытащила его за руку на улицу. Они долго гуляли, не замечая сырого одесского ветра, обсуждали поведение каждого, протоколы обысков, анализировали каждую фразу гебистов. Пока еще неясно, против кого конкретно направлены их действия, но что-то они замышляют. Это уж точно!.. Смотри, Шломо! Сейчас будь особенно осторожен! Яшка Левин — первый кандидат на посадку. Ты — номер два...


    
И там, где нет людей, — постарайся быть человеком
.

СУТКИ


    В понедельник утром Шломо пришел в Жовтневый РОВД. В кабинете за знакомой, кожей обитой тяжелой дверью сидел Ткачук.
    — А, это ты? Подожди в коридоре...
    Шломо уселся на стул. Высокий узкий коридор был пуст. Тускло поблескивали стены, выкрашенные светло-зеленой масляной краской. Сквозь двойные рамы с улицы не доносилось ни звука.
    Наученный горьким опытом, Шломо терпеливо ждал — двадцать минут, сорок, час... В дверях соседнего кабинета появился наконец тот самый капитан, который обыскивал Шломо в прошлый раз — один из героев жалоб, отправленных во все инстанции. Прошел мимо... Вдруг резко остановился, оглянулся.
    — Сидишь? Ну как, жалобы помогли? А, красавец?! Помогли тебе жалобы?
    — Помогут, помогут... — как можно спокойней ответил Шломо.
    — Вот как они помогут! — капитан поднес к самому лицу Шломо кукиш. — Знаешь, зачем вызвали?
    — Нет.
    — То-то! А я — знаю! Протокольчик мы на тебя состряпали. Ты ж во время обыска хамил: выражался нецензурно, на следователя с кулаками бросался. Пятнадцать суток получишь, хулиган! Ну-ка, дай сюда повестку! Мигом тебя оформлю!
    Капитан выхватил бумажку из рук Шломо, скрылся в кабинете. Шломо заглянул к Ткачуку.
    — Что же — с кулаками я на вас кидался?! Оскорблял нецензурно?! Как рука у вас не дрогнула подписать?
    Ткачук заморгал только.
    — Слушай, может, у тебя просьба какая есть? Пожалуйста! Помогу чем смогу!
    — Спасибо! Уже помогли. Больше не требуется...
    Шломо закрыл дверь. В коридоре никого не было. Надо Анке сообщить! А то увезут черт-те куда — не доищется... Он прошел мимо дежурного к телефону-автомату, по которому просил мать выбросить кинжал. Позвонил.
    — Главное — не волнуйся! Тебе сейчас нельзя. И поднимай шум — какой только сможешь...
    Кто-то схватил его сзади за плечи, рванул от телефона.
    — Бежать вздумал?! — кричал капитан. — От нас не скроешься! В машину его! Быстро!
    Двое милиционеров впихнули Шломо в поджидавший возле РОВД воронок, захлопнули решетчатую дверь. Капитан сел рядом с водителем.
    «Так прямо и в тюрьму? — подумал Шломо. — Даже комедию с судом не устроят?» Он зря волновался. Через несколько минут воронок остановился у здания народного суда. Мацегора, отиравшийся у входа, подмигнул, широко распахнул перед Шломо дверь — добро пожаловать!.. Его повели по широкой мраморной лестнице на второй этаж, а там — по каким-то запутанным переходам, коридорам, через пустой зал заседаний и втолкнули в маленькую комнату. В центре ее, за столом, заваленным картонными папками, сидел, откинувшись в кресле, неимоверно, болезненно толстый человек. Багровый тройной подбородок свисал на грудь, лысина — хоть в комнате не было жарко — блестела крупными каплями пота. Над его головой висел портрет Ленина — благообразная сияющая лысина на портрете словно повторяла лысину толстяка, окружала ее святым венцом.
    Капитан положил на стол какой-то бланк. Не шелохнувшись, только глаза скосив в сторону, толстяк прочитал.
    — Значит, так, — прошлепал он губами. — Я — народный судья Добролюбов. На вас, молодой человек, составлен протокол о грубом нарушении общественного порядка. Имеете что сказать?
    — Как? Что?! — аж задохнулся Шломо. — Протокол — фальшивка, ложь от начала до конца! Никакого общественного порядка я не нарушал. Наоборот... Ко мне в квартиру ворвались, устроили незаконный обыск, забрали личные вещи, предметы культа...
    «Черт его знает! — думал Шломо. — А вдруг! Может, ему мозги запудрили, судье этому? Расскажу все! Про Милованова, про капитана... В любом случае, пусть знают — молчать нигде не буду!» Добролюбов внимательно слушал, кивал, несколько раз даже брови удивленно вскинул и накарябал что-то в капитановой бумажке... «Неужели попал на порядочного человека? — мелькнула у Шломо шальная надежда. — Случаются же чудеса!» ! — Все? — спросил Добролюбов.
    — Вроде все.
    — Значит, так. На первый раз, несмотря на возмутительнейший характер нарушения, считаю возможным ограничиться пятнадцатью сутками административного ареста. Но предупреждаю, — он поднял вверх заплывший жиром указательный палец,— только на первый раз! Следующая выходка будет пресечена по всей строгости закона. И благодари своего Б-га! Сегодня я добрый!
    Не меняя позы он расписался в бумажке.
    — Желаете ознакомиться с решением суда?
    — Да, — ответил Шломо, — желаю...
    — Пожалуйста!
    Толстяк щелкнул пальцем по бумажке, она взлетела в воздух, перевернулась и упала точно на край стола. Шломо внимательно прочел. Две строчки: показания о его «хулиганских действиях»... подписи понятых, Ткачука... впечатанное заранее решение — «15 суток»... подпись Добролюбова. И приписка — «от подписи обвиняемый отказался".
    — Ну, законник! — проржал за спиной Мацегора.
    — Все чин чинарем? Доволен? А теперь — в камеру!
    Он проводил Шломо до выхода, махнул на прощание рукой — счастливо, мол, легкой отсидки! Рыльце его поросячье порозовело, осветилось восторгом — засадили, засадили, засадили-таки! Шломо смерил его презрительным взглядом: щерься, мол, щерься — правда-то все равно за нами...
    Шломо ожидал — повезут прямо в тюрьму, а воронок свернул на Молдаванку, попрыгал по мощенным дореволюционным булыжником улочкам и замер возле блочного пятиэтажного здания.
    — Выходи, приехали! — открыл перед ним дверцу машины капитан.
    Шломо с удивлением огляделся. Где же тюрьма, колючая проволока, часовые на вышках?! На большой заасфальтированной площадке у дома стояли воронки, возле них сновали милиционеры. Но выглядел дом, как обычный, жилой, и даже белье сушилось на протянутых от окна к окну веревках.
    Ничего не понимая, Шломо поплелся за капитаном, читая надписи на прибитых к дверям табличках. «Медвытрезвитель»... Неужели через него сначала пропустят?.. «Общежитие № 2»... Может, это и есть то самое место, где отсиживают «сутки»?
    Только потом он узнал, что в этом здании, вместе с каталажкой и медвытрезвителем, действительно размещалось милицейское общежитие — и в соседстве с вынужденными пристанищами проституток и алкоголиков росли несчастные дети блюстителей закона...
    Они поднялись на второй этаж по обычной, как в любом другом доме, лестнице. Несколько метров — и коридор уперся в решетку, в железную решетку — от пола до потолка, от стены до стены, — загороженную изнутри фанерой.
    — Принимайте клиента! — весело заорал капитан, нажав кнопку звонка.
    Из-за фанеры раздалось звяканье ключей, скрежет замка. В приоткрывшуюся дверь выглянул сержант милиции. Шломо сразу увидел — что-то не так с этим сержантом. Но что? Что?
    Шломо впустили. Снова проскрежетали замки. Приехали... Сомнений не было — он на «сутках». Железные, с маленькими глазками в центре, двери, окно в торце коридора, забранное толстыми металлическими прутьями... В самом конце коридора сержант открыл дверь — простую, деревянную — в обычную, стандартной конторской мебелью уставленную комнатку.
    — Все, что в карманах — на стол!
    Пока сержант заносил в большой красный журнал паспортные данные, Шломо успел его хорошо рассмотреть. Так вот что показалось странным в сержанте! Слишком уж явное несоответствие лица — умного, незлого и, даже можно сказать, интеллигентного — сине-красной форме тупоголовой советской милиции. Капитан, например, смотрелся в ней совершенно естественно. Он аж похрюкивал от удовольствия, когда сержант снимал у Шломо отпечатки пальцев.
    — Теперь ты, парнюга, у нас на полном учете, — капитан громко хлопнул в ладоши. — Никуда не денешься!
    Сержант быстро, едва касаясь, провел руками по одежде Шломо сверху вниз, спереди и сзади — сверху вниз...
    — Это еще что такое? — показал на свисающие цицит.
    — Так положено... Каждый еврей носить должен.
    — Ну, сказки ты мне не рассказывай! Евреев я, что ли, не видел? Ни у кого такого нет...
    — Таки плохо... Были бы у всех, я бы здесь перед вами не стоял!
    — Верующий? — сержант взглянул на Шломо с интересом. — А ярмолка есть?
    Шломо приподнял шапку — показал.
    — Клади на стол! И веревочки...
    — Но я не могу без этого!
    — Не положено. Никаких предметов, кроме разрешенных инструкцией, не положено. А веревочки — просто запрещено! Сам повесишься или кто другой... Клади на стол! Не захочешь добром — силой снимем!
    Шломо снял кипу, арбаканфес, аккуратно сложил вместе, поцеловал цицит.
    — Но в кепке останусь! И делайте со мной что хотите!
    — Дело твое! Ходи, прей! Смотри! Вещи твои в сейф кладу. Будешь выходить — напомни! Отдам...
    Камера оказалась совсем крохотной — метров пятнадцать квадратных, не больше. Обычная жилая комната. Поставили в нее нары двухэтажные, из грубых досок сколоченные — от стены до стены — так, что с двух сторон лишь проход небольшой оставался, навесили на окно решетку и кинули на нары человек двадцать — вповалку, одного на другого. Пусть валяются в духоте!..
    Просидев две недели, Шломо понял: хоть прожил он почти тридцать лет среди советского люда, не знает его совсем. Вроде росли рядом, рядом учились, работали... Но невидимая высокая стена разделяла их и его, не давала близко соприкасаться. С кем он общался все эти годы? Был ли у него хоть один русский друг, чтоб поговорить в открытую и про Израиль, и про евреев — про самое главное? Никогда. Приятели — да, были. Пили вместе водку, гоняли в футбол... Но поделиться сокровенным и мысли не возникало — разве ж поймут? Сытый голодному — не товарищ!.. Так и жили. С евреями работал. Одесса все-таки — на заводах сплошь инженеры-евреи... С евреями дружил. Русские, украинцы оставались где-то там, за стеной. И лишь теперь он столкнулся с ними лицом к лицу — здесь, на нарах. С настоящими, нерафинированными... И кого здесь не было только! Капитан дальнего плавания, угодивший в каталажку за драку с соседом; спившийся начисто кандидат наук; вор-рецидивист — полжизни провел по тюрьмам... Ох, и интересно же сравнивал он лагеря — сталинские, хрущевские, брежневские... Разные люди, разные судьбы. Одно объединяло — ненависть к евреям. Поначалу Шломо их ошеломил. Молился, раскачиваясь, трижды в день, не ел ничего, кроме селедки и хлеба. Этого они и вовсе понять не могли. Треп трепом — у каждого свои завихрения! — но из-за них от жратвы отказываться?! Настолько эта позиция не вязалась с их понятиями, что Шломо зауважали невольно. Даже парашу, которую обычно в камере выносили по очереди, Шломо не давали: ты, мол, раввин, тебе не по сану...
    Неделю все шло хорошо. В первое же утро во время обычного, перед выводом на работу, шмона сержант отозвал Шломо в сторону.
    — Ты что — Яна Меша родственник?
    — Отчасти, — согласился Шломо, имея в виду, что в конечном счете все евреи — родственники...
    — Приезжал ночью. Ты уже спал, я решил не будить. Через сутки опять на вахту заступлю — приедет. Пожрать передаст. Сказывал привет, велел, чтоб держался...
    В Шломо будто силы вдохнули — он не один, друзья его не забывают!.. Долгие годы потом — через дрязги, невзгоды — будет он с благодарностью вспоминать то, что Ян тогда для него сделал.
    — Вы знаете Меша? — спросил Шломо сержанта, изобразив удивление.
    — Я? Да он трижды тут уже кантовался! Друг, можно сказать, закадычный!..
    Про «дружбу» с Яном сержант, конечно, привирал. Просто на «сутках», как почти в любом совдеповском заведении, при возможности куплей-продажей не гнушались и приторговывали поблажками. Кто хотел облегчить себе отсидку и мог дать взятку — давал... Некоторые даже ночевали дома: после вечерней поверки дежурный отпускал их домой до утра. Стоило это удовольствие недорого. Не откупались, как правило, лишь арестанты, засаженные на пятнадцать суток собственными женами — то ли избитыми так, что приезжала «Скорая», то ли от отчаяния упросившими участкового хоть на полмесяца освободить их от бесконечно пьянствующих мужей... Выдать своего на расправу? В голове Шломо это не укладывалось. Он привык к иным, еврейским семейным отношениям: что бы ни было, а власть и для мужа, и для жены — всегда общий враг. Но... факт оставался фактом: домой бедолаги-алкоголики не рвались...
    Еще Лева Ройтбурд, разведав ситуацию, скупил на корню всю милицию на «сутках», куда хоть раз в год, но обязательно сажали кого-нибудь из еврейских активистов. Правда, теперь из всех Левиных знакомых работал здесь только тот самый сержант — единственный нормальный человек в этом гадюшнике. Ян поддерживал с ним связь, даже когда никто из своих не сидел, подкармливая «дружбу» привезенными фронцами американскими сигаретами, зажигалками и разными побрякушками из своего специального взяточного фонда. В первый же вечер, когда Шломо действительно спал — отключился после перипетий дня, — Ян примчался к сержанту вместе с Аней.
    — Не могу, — заартачился тот. — На этот раз — не могу! Ему персонально велели «алабаму» устроить. Чем-то парнишка здорово комитетчикам насолил!
    Предусмотрительный Ян выложил перед ним джинсы «Певи-Страус».
    — Ладно, — сказал сержант не устояв, — чем смогу помогу!
    И помогал. Маленькие вольности, которые на свободе, может, и ничего не значили, здесь порой меняли многое. Пойти в туалет больше одного раза в день, курить в камере... На ежедневных унизительных шмонах сержант «не находил» у Шломо сигареты. Всех суточников утром уводили на работу — то ящики сколачивать, то кирпич грузить. Они, правда, больше филонили — прятались в закутке, курили, а то и за водкой, если деньги водились, посылали кого. Возвращались вечером. День да ночь — сутки прочь. Шломо на работу не выводили, сидел весь день, как в одиночке. Несколько дней лежал, но, почувствовав, как слабеют мышцы, придумал себе пробежки: пять шагов вдоль нар — поворот, два шага до стены — разворот... Пятьсот-шестьсот раз подряд — передышка. И сначала: пять шагов до угла — поворот, два шага до стены — разворот... Полегчало.
    В камере не хватало воздуха — окна были задраены наглухо. Возвращаясь с работы, арестанты курили без перерыва... Спасибо сержанту! Находил предлог, чтобы вывести Шломо на улицу — забрать, например, бачки с едой, привезенные с тюремной кухни. Да разве за пару минут надышишься!
    Больше всего мучило Шломо отсутствие книг. Не умел он просто так валяться, думать о том, о сем... Хранение любой печатной продукции в камере запрещалось. По вечерам суточники приносили газеты и журналы — на утреннем шмоне все отбиралось... В свои дежурства, лишь уведут арестантов, сержант закидывал отобранное в камеру Шломо. И Шломо коротал время, читая от корки до корки «Крокодил», «Красную звезду», украинские газеты. Раньше он издания эти и в руки не брал. Да еще удивлялся — кому они нужны таким тиражом, кто читает эту тупо-ортодоксальную бредятину?! Теперь он увидел — кто. Про «Литературную газету", про журнал «За рубежом» его соседи по камере и слышать не хотели...
    Но даже и захудалого чтива не было, когда дежурили другие охранники — «Пиночет», «Интеллигент», «Кузькина мать». Прозвища, давным-давно неизвестно кем данные, прилипли к служакам накрепко... От нечего делать Шломо пытался вычислить: почему «Пиночет»? С «Кузькиной матерью» — ясно. С «Интеллигентом» — тоже. Сама кличка, издевательский тон, которым она произносилась, точно выражали отношение простого люда к немногочисленной интеллигенции. Утонченно-вежливый садист, стройный, щеголеватый ефрейтор с холеными гитлеровскими усиками никогда не матерился, обращался к заключенным на «вы», но и поблажек не давал, душу вытряхивал на шмонах... В его смены Шломо мучился без сигарет, без чтения. Эх, знать бы что-нибудь наизусть! Теперь он понял, зачем заучивали Гемару 75 . Как бы пригодилась ему парочка страниц Талмуда! Лег бы спокойно на нары, закрыл глаза и отключился бы от проклятого гойского мира, погружаясь в споры мудрецов, в праздник разума, в чистые возвышенные законы Торы! Вот и опять мера за меру! Погнал тогда Анку за журналом в шаббат, не потерпел полчаса — теперь терпи сутками! Тоже мне, рав нашелся решать, что подходит под «пикуах нефеш», что — нет!...
    Марина с ребенком была в Москве, и Ян все свое свободное время посвящал Ане и Шломо — ездил на «сутки», ублажал сержанта. Даже импортную масляную краску — неимовернейший дефицит! — для ремонта в квартире сержанту достал... Аня вспоминала потом, как однажды, когда они с Яном ехали к Шломо, к ним в хвост пристроилась серая «Волга» — и Яна как подменили! От обычной его осторожности не осталось и следа. На полном ходу он свернул к тротуару, вписался в узенькие ворота, ревом мотора рассек идиллическую тишину одесского проходного дворика, выскочил на другую улицу и нырнул в ближайший проезд... Аня только ойкала да глаза закрывала, а Ян удовлетворенно хмыкал да, знай себе, на газ нажимал... Машину он вел виртуозно! Ну, чекисты конечно же — в дураках: и глазом моргнуть не успели, как Ян оторвался от «хвоста». Только к чему такой риск?! И правами рисковал, и машиной. Мог бы, в конце концов, незаметно прийти к Шломо пешком... Но, так Ян не хотел — так скучно! Как ребенок, любил этот взрослый, многое переживший человек играть в «детектив», любил азарт погони...
    В неурочный час раздавался лязг замка. — Ну, сионист, за работу! — бесстрастно выкрикивал сержант, делая вид, что вызывает Шломо мыть полы в комнате дежурных. И... Что за радость после опухших с похмелья, мутноглазых, небритых, тупых харь увидеть родные лица. Аня доставала еду и, пока он ел — на том самом столе, где снимали отпечатки пальцев, рассказывала. За границей подняли большой шум — особенно из-за отобранных мезузы и тфиллин. Даже верховный рав Израиля послал Черненко телеграмму протеста... Родители, на удивление, вовсе не испугались, а, наоборот, потеряли последние иллюзии насчет советской власти... Геула Кофман в день его посадки случайно услышала, как Мацегора из телефонной будки на улице говорил кому-то: «Представляешь! Он на меня с таким презрением посмотрел, будто я на «сутки» уезжаю. Мол, неизвестно еще, чья возьмет!.. Сволочь упрямая! Ничего их не пронимает!» Полька специально для Шломо вырезает какой-то потрясающий мизрах 76. ... И главное — все продолжается. Хоть и присутствует некое смятение среди учеников, занятия не прерываются, подготовка к Песах — в самом разгаре. Начали учить «Агаду» 77 ...
    Новости ободряли. Но отношения с сокамерниками становились все хуже и хуже. Первый шок прошел — к Шломо привыкли. Теперь уже в полный голос рассказывали в камере антисемитские анекдоты. Раньше — из уважения к «раввину» — такое произносилось только шепотом. А один ханыга, лишь через несколько дней после ареста оклемавшийся от месячного запоя, упорно лез на скандал. Вроде беззлобно, но постоянно поддразнивал Шломо и все разговоры переводил на евреев. Шломо не хотел с ним связываться. Доказывать что-то этому одноклеточному, газету читающему по складам! Какой смысл?! Шломо старался не обращать на него внимания — то делал вид, что спит, то утыкался в чтиво... К тому же Шломо подхватил от этого типа, почему-то Пирожком прозванного, вшей. Как-то на нарах они оказались рядом. А через день Шломо почувствовал зуд и обнаружил на себе мерзких, налитых его кровью насекомых. Суточники тут же потребовали, чтоб Шломо из камеры выкинули или остригли налысо — они, видите ли, боятся... А ведь у половины — вши!.. Спас сержант. Отвел Шломо ночью вниз, в подвал медвытрезвителя — с «прожаркой» для одежды и душевыми.
    Пирожок не унимался. В воскресенье, в нерабочий для арестантов день, сев в столовой напротив Шломо, Пирожок начал причитать: «Да что ж это такое делается, товарищи! Вы когда-нибудь подобное видели? Сидит тут, понимаете, бормочет, бормочет — поесть спокойно не дает!..»
    Шломо одними губами после своего куска хлеба с чаем читал «Биркат а мазон» 78. Приоткрыл один глаз, посмотрел презрительно и закрыл... Не прерывать же молитву из-за этой сдобной сволочи. Какое все-таки счастье — успел запомнить хоть кое-какие тфилот 79 . Шломо закончил молиться и, что дальше делать, не знал. Очень уж хотелось с размаху по этой отвратной роже врезать, чтоб заткнулся, чтоб подавился криками своими, кровью! А вдруг — провокация? Уж слишком безрассудно лез на рожон маленький, щуплый Пирожок. До выхода Шломо всего три дня оставалось... Если выпустят... И Шломо сдерживался, сдерживался, сдерживался из последних сил.
    — Ты крещеный? — сорвался в крик Пирожок. — Ответь мне! Крещеный или нет!! Чтоб в шапке за столом сидеть...
    — Нет, — спокойно ответил Шломо. — Не крещеный. Я — обрезанный, слава Б-гу! И отношения к христианству вообще никакого не имею.
    — Не имеешь?! А хлеб-то наш жрешь — русский, православный! В христианской стране находишься, сволочь! Ну-ка, снимай капелюх! Не то я сейчас тебе крещение устрою, морда жидовская!
    Хоть Шломо и не ел ничего, возле него всегда ставили тарелку с супом. Обычно в конце обеда он отдавал ее соседу. Шломо взял в руки наполненную до краев тюремной бурдой миску, выплеснул — с наслаждением выплеснул, — до последней капли выплеснул содержимое в морду Пирожку.
    — Вот видишь! Я — ни разу, а ты зато — дважды крещенный!
    Разговоры в столовой разом стихли. Пиджак, рубашка Пирожка мгновенно промокли, к щекам его прилипли желтоватые, вываренные капустные ошметки.
    — А-а-а! — заорал он. — Убью, падло!
    — Прекратить! Всем — из столовой! — сержант, удивленный тишиной, заглянул и успел вовремя.
    — Ты, — сержант ткнул пальцем в сторону Шломо, — останься! Разберемся...
    Пока все расходились по камерам, Шломо сел опять на скамью, машинально размазывая пальцем по пластиковой поверхности стола лужицу разлитого супа. Не сдержался!.. Все-таки не сдержался!.. Правы были «хахамим»: «Кто герой — обуздывающий страсти свои». Г-споди! Только бы это не провокация! Если Пирожок просто идиот, обыкновенный антисемит — тогда не страшно. Но если подучили... Тогда все — срок! Драка в камере, куча свидетелей... И сам, главное, первым начал. Подумаешь — крестить решил! Слова к делу не пришьешь. А тарелкой по морде...
    В столовую вернулся сержант.
    — Красиво ты его уделал! — бросил одобрительно. — Мало только!
    — Не вышло бы чего...
    — Не боись! Не комитетчик. Я их сразу вижу... Врежь ему еще! Святое дело! Мне ублюдки эти вот где уже! — сержант провел рукой по горлу.
    Шломо вернулся в камеру, полез сразу наверх — и к лампочке ближе, и от Пирожка подальше. Развернул газету. Кто-то схватил его за ногу. Внизу стоял Пирожок.
    — Ты что ж думал, падло, так все и кончится?!
    Шломо высвободился.
    — Да пошел ты!
    — Смотрите! — заорал Пирожок. — Смотрите все, люди добрые! Сейчас этот маланец купель кровавую принимать будет!
    Со всей силы Шломо ударил его ногой прямо в лицо. Со всей силы... Пирожок шмякнулся о стену, отскочил от нее, как мячик, и снова полез к нарам. Шломо ударил его еще раз, но не рассчитал — сполз сам почти на край. Пирожок крепко, двумя руками схватил его за ногу, потащил вниз Шломо не удержался. Цепляясь за нары, за головы, спины, он полетел на каменный пол. В детстве Шломо играл в футбол — вратарем. Это спасло сейчас. Удачно перевернувшись, он шлепнулся прямо на Пирожка и не ударился нисколько. Пирожок взвыл от боли. Шломо замолотил кулаками по его лицу... Кто знает, чем для Пирожка закончилась бы эта схватка, если бы не подоспели сокамерники и не растащили дерущихся... Шломо вырвался, вскочил и неожиданно для себя самого заорал:
    — Ну-ка подайте сюда ублюдка этого! Я каратэ знаю — убью его сейчас к чертовой матери!
    Никакого каратэ он, конечно, не знал. Но защищаться надо! Единственное, что признавала вся эта шушера в камере — силу!.. В подтверждение своих слов Шломо наотмашь рубанул ребром ладони по деревянному столбу нар. С месяц потом болела рука от того удара... Все вдруг испуганно шарахнулись в стороны. Чудо, очередное чудо свершил для него Г-сподь! Толстый столбик, на котором держался второй этаж нар, треснул...
    — Опять — драка! — сержант с грохотом распахнул дверь камеры. Подошел к измочаленному Пирожку.
    — Ты начал? Не отпирайся! И так знаю — ты! Запомни, сука, будешь порядок нарушать — собственными руками прибью! Марш в другую камеру!
    Он схватил Пирожка за шиворот, пинком вышиб в коридор. Обвел всех глазами.
    — И чтоб — тихо!
    С тех пор пути Шломо и Пирожка не пересекались. Пирожка вместе с остальными водили на обед, а Шломо оставался в камере, ел отдельно. И утром на общий шмон его уже не выводили. Только раз Пирожок изловчился как-то, заглянул в камеру.
    — Из-под земли достану! — прорычал и исчез. Больше Шломо его никогда не видел. Таким и остался Пирожок в памяти Шломо — маленьким, с заплывшим сине-багровыми фингалами лицом, шипящим от бессильной злобы.
    В камере Шломо теперь никто не задевал. Даже анекдоты про евреев рассказывать боялись. В последний вечер подошел к Шломо Интеллигент, неподкупный Интеллигент — само воплощение законности.
    — Завтра утром освобождаешься. Хочешь — отпущу сейчас? Не даром, конечно...
    Шломо кивнул. Неизвестно, сколько запросит Интеллигент за эту услугу, но, сколько бы ни запросил, не то, что ночь — час свободы стоит намного больше того, на что способно воображение тюремщика. Теперь-то уж Шломо знал точно, какая у свободы цена!


Хорошо занятия Торой сочетать с ремеслом.


ШХИТА 80



    Шломо закрутил кран, омыл халеф 81, тщательно, осторожно вытер простой тряпочкой. Провел ногтем по лезвию — вверх, вниз, вверх, вниз, в центре, по бокам... Полоснул слегка по мякоти левой ладони — цепляет ли кожу. Места на ладони уже живого не осталось от бесконечных проверок! Но Шломо провел все-таки. Халеф «стоял». И острый, и гладкий — точно по Алахе... Что Изя от него еще хочет!!
    Вот уже вторую неделю он сидит в саду на Изиной даче под раскидистыми яблонями, спасающими от необычно знойного для Ленинграда солнца. Сидит — и точит, точит, точит нож... А началось все несколько месяцев назад, в мае, когда они с Аней решили вступить в законный еврейский брак.
    — С животом я под хупу 82 не встану, — сказала Аня. — Или сейчас, или — после родов...
    На майские выдалось пять дней подряд выходных. Они прихватили еще по паре отгулов и улетели в Москву. Только Непомнящих и предупредили — боялись, что гебисты снимут с самолета. После Пурима Одессу заблокировали. Ни иностранцев, ни местных — никого не пускали к Непомнящим.
    — Они что-то готовят, — говорил Меир. — Я чувствую — что-то готовят...
    Меир слетал в Москву, обошел всех знакомых, передал на Запад протоколы обысков — старался поднять как можно больше шума. Только на Запад вся надежда, считал Меир. Но опасений его никто не разделял. Ну пошмонали — в первый раз, что ли? Ну, посадили на пятнадцать суток... Тоже не в новинку! Все вроде по правилам. Они свое дело знают, мы — свое.
    Идее поставить хупу Меир обрадовался.
    — Заодно с москвичами перезнакомитесь! И в Ленинград слетайте обязательно. Хоть на пару дней. Кто знает, что будет с нами!? Может, выпустят; может, посадят... А связи терять нельзя — они годами нарабатываются. Да и про вас я много всем уже понарассказывал...
    Из аэропорта Шломо позвонил Юдке. Не называя имен, сказал скороговоркой:
    — Через несколько часов заскочу. Жди дома! Юдка сразу узнал его по голосу — Шломо звонил часто. Задавал вопросы — и по Алахе 83 , и по РАШИ. Эда отвечать отказывалась. Кто, мол, я такая — мужчин учить! Слава Б-гу — есть связь с Москвой... И Юдка отвечал. Что не знал — спрашивал у Эссаса, своего учителя, одного из «столпов» религиозного отказа. Эссас создал целую сеть подпольных кружков по изучению иврита и Торы. В дальние города он посылал специальных людей — на неделю, на две. Тайком приезжали, тайком преподавали, тайком возвращались в Москву. Юдка был одним из таких эмиссаров, ему Эссас поручил связь с Одессой.
    Шломо быстро нашел знакомый дом — год назад, когда «брит-милу» делал, у Юдки останавливался. Жил Юдка не в простом доме — в привилегированном, для большого начальства. Юдкин дед — Григорий Рабинер — дослужился до генерала. Слава Б-гу, не дожил старик до часа, когда внук вместо того, чтобы коммунизм строить, сутками напролет просиживал над ветхозаветными драными книгами, которые красный генерал Рабинер и поколение его за ненадобностью выкинули на свалку.
    Юдка огорошил — хупу сейчас ставить нельзя.
    — Паг-Баомер 84 только прошел. Что ж ты не позвонил сперва? Я б сразу все объяснил...
    Делать было нечего — против Алахи не попрешь!
    — Ладно, — смирился Шломо. — Ты хоть встречу мне с Эссасом устрой!
    Встречу Юдка организовал в тот же день. У Эссаса где-то был урок — выскочил на часик. Ходили по дворикам высоких, уродливых — сталинское барокко — домов Ленинского проспекта. Эссас расспрашивал о положении в Одессе, давал советы — что учить, как... Рыжая борода его светилась в лучах яркого майского солнца. Под конец встречи Шломо пожаловался — притащились, со своей безграмотностью, хупу ставить, а поздно уже...
    — Кто сказал? — встрепенулся Эссас.
    — Да вот, — указал Шломо на Юдку, шедшего позади рядом с Аней.
    — Видишь, — произнес Эссас, — он прибавил к Торе — значит, отнял от нее. Завтра — рош ходеш 85 , и по московскому минхагу 86 еще можно ставить хупу. Если успеете...
    Юдка успел. И ктубу 87 нашел — стандартную, из Бруклина какой-то любавичский шалиах 88 привез. Только вписать имена мужа и жены да свидетелей! И миньян собрал. Проводить хупу его научили заезжие равы.
    Шломо стоял в тесной комнатке Баруха Яникова — названого сына Бегуна — под распростертым, как знамя распростертым, черно-белым талитом... И вспомнил вдруг, как ровно год назад, точно в этот день, сделал он «брит-милу»... Год назад он начал учить иврит, познакомился с Шайкой, с Непомнящими. Пропасть легла между сегодняшним Шломо — только что из тюрьмы вышедшим, уверенным в себе, и Сергеем — мечущимся, изнывающим от безысходности, бессмысленности существования...
    А потом — застолье. Хоть и не очень обильное, зато — кошерное. И лехаимы, и танцы — где только место для них нашлось? Встали в кружок мужики, обняли друг друга за плечи, закружились... И «Вэ самахта ба хагеха» 89 — в открытые настежь окна!
    Алик Матвеев, свидетель Шломо, выкрикнул через стол:
    — Ну, парень! Ты теперь — в полном порядке! Вперед, на большие дела!
    Такси до Шереметьева, пока, к сожалению, не международного, короткий перелет — и Ленинград, изученный когда-то до тонкостей по карте. Город Пушкина, Блока, обериутов... — тех, кого еще год назад почти боготворил... Квартира Левки Фурмана на улице Пестеля — база всех одесситов. Именно Левка нашел в свое время Шайку, познакомил его с Изей... А следующим утром уже сам Изя ждал Шломо и Аню у выхода из метро — Изя в черной кипе, не прикрытой стыдливо кепкой... Он тут же потащил их обедать, и Софа все подкладывала и подкладывала мяса: «Знаю, знаю, вы ж его месяцами не видите!»
    Раз в два месяца Изя посылал в Одессу поездом посылку — пятнадцать-двадцать килограммов мяса. Шломо рано утром встречал поезд, тащил посылку к Непомнящим. Там уже делили на всех: у кого дети — по килограмму, остальным — по полкило, а то и вовсе ничего.
    — Вот что! — сказал Изя, когда после еды они перешли в другую комнату. — Пусть женщины тут пока пообщаются, а мы на дачку прокатимся.
    Шломо не совсем понял, о какой дачке идет речь. Ну да ладно, — поговорить очень хотелось. К тому ж с Изей разве поспоришь?!
    Они сели в заваленный внутри картонными коробками, куриными перьями, обшарпанный «Москвич» и поехали по Невскому... Шломо не видел ничего, ничего не замечал — смотрел только на Изю, рассказывал ему — о сутках, о прогулке с Мацегорой, об обыске...
    — Надо же! — комментировал Изя. — Как интересно! Были у меня шлихим 90 Ребе недавно — и на халы есть салфетка, и на Песах, для мацы... Точно как для тебя привезли!
    Салфетка эта — круглая, сияюще-белая, обшитая золотистой бахромой — отслужила Шломо все седеры 91 в России. А потом, как сокровище, увез он ее в Израиль...
    Покрутив по деревенским улицам тихого Шувалова, «Москвич» остановился у большого бревенчатого дома. Захрипел, забился на цепи пес. На крыльце показался мужик в майке, махнул рукой — поприветствовал — и скрылся. Из сарая, стоявшего в глубине двора, раздалось коровье мычание. Изя сдвинул щеколду, открыл дверь, внимательно, оценивающе посмотрел на корову. Погладил ее по спине: «Хороша, милая! Скоро совсем готова будешь!»
    Слева, за невысоким заборчиком толклись свиньи, над ними в длинных, узких клетках сидели белые, с ярко-красными хохолками куры. Ловко уворачиваясь от свиней — ни до одной не дотронулся! — Изя пробрался к курам. Вытащил одну, другую, осмотрел, подозвал Шломо — бери! Шломо ухватился было за крылья, но Изя перевернул птиц вниз головами, протянул выпачканные пометом желтые лапы. Взял еще двух. В машине посадил кур в картонные ящики.
    — Ну, — сказал, — сейчас увидишь, как это делается. И назад не пустой поедешь.
    — А что, хозяин не проверяет, сколько мы взяли?
    — Да нет, — удивился вопросу Изя. — Я потом скажу ему сколько — и все...
    По дороге он объяснил коротко пять правил шхиты. Даже не спрашивал, хочет Шломо или нет. Как-то само собой уже подразумевалось: решено, он учится на шойхета.
    На даче Изя показал захват — тфису. Курица лежала на его руке, приоткрыв клюв, подставив общипанное, натянутое, как барабан, горло халефу. Резал Изя артистически. Вжик — едва коснувшись кожи, сверкнул вперед-назад нож. Из неожиданно широкого разреза выскочила белая перепончатая трубочка.
    — Это — коно, — объяснил Изя. — Видишь? Разрезано полностью. А достаточно — чуть больше половины. Теперь общипывай!.
    Он сунул Шломо еще чуть подрагивающую курицу Сам взялся за вторую. Шломо осторожно дернул за перья. Два перышка — теплые, пушистые — остались в руке.
    — Так и до вечера не успеешь! — покачал головой Изя. — Сильней! И смелей!
    Шломо опять дернул — вырвал пук перьев вместе с кожей. В конце концов он снял с бедной курицы скальп. За это время Изя зарезал и ощипал остальных. Работал он, как автомат. Раз-раз-раз... — мелькали руки, летели в ящик белые перья.
    Когда они вернулись домой, Софа и старшие дочки, не прерывая разговора с Аней, пошли на кухню и ловко разделали кур. А заодно и Аню научили. Младшенькая, кукольно красивая Эська, все вертелась вокруг стола — уж очень хотелось и ей чем-нибудь да помочь старшим! А Шломо стоял у раковины — и точил, точил, точил уже подаренный Изей халеф о какой-то особенный, специально для шхиты из порошка выплавленный камень.
    — Ну, — сказал Изя на прощание, — отпуск — у меня на даче... Договорились?
    Шломо только руками развел. Противостоять Изиному напору он не мог. Да и не хотел..
    — Обожди! — Изя вынес из своей комнаты целлофановый пакет. — Вот, джинсы прислали американские. А у меня уж и возраст не тот... Возьми, тебе впору будут.
    Шломо понял. Шломо сразу все понял.
    — Спасибо большое! Я их продам и прилечу к вам в ав1усте.
    Изя кивнул — договорились!..
    Несколько раз потом на шхите видел Шломо Изю в джинсах и вспоминал те, подаренные «Леви-Страус», без которых он, может, и не наскреб бы денег на поездку, многое изменившую в его жизни...
    И вот он сидит в саду возле крана, под развесистыми яблонями, и уж который день — с перерывами разве что на еду и молитву — точит халеф. А Изя приезжает, подходит, смотрит, дает советы и уезжает по своим делам.
    Шломо отложил халеф в сторону, с хрустом надкусил изрезанное халефом яблоко. Весь сад был усыпан ими. Худосочные, кислые — северные, они постоянно падали чуть ли не на голову. Очень удобно! Поднял с земли, потренировался. Раз-два — туда-сюда халефом. Быстро, плавно. Без нажима, но твердо.. А потом еще раз. В другом месте — раз-два, вперед, назад... И — к курам... Они уже знали своего мучителя и, только он приближался, неистово метались по небольшому, к забору прилепившемуся курятнику. Поймает одну, скомандует: «Птица — тфису!» — и зажимает ей голову. Зажимает и отпускает — пока несчастная птица не начинает закатывать паза. Тогда он ставит ее бережно на землю и ловит следующую... Как раз за тфису он не боялся! Получалась. Да и с ножом — нормально! Правда, Изя сразу сказал: чтоб научиться хорошо ставить халеф, не меньше восьмидесяти часов надо посвятить заточке.
    Вот он и сидел, смирившись с мыслью, что Ленинград и теперь не увидит. Сидел, чиркал ножиком о камень, думал, вспоминал разное... Скорей бы уж прошли эти две недели! Впереди — хупа. И не просто хупа — хупа Эдки с Катанчиком! Последнюю попытку Яшка предпринял в Шавуот, когда Хана с Меиром были в Москве. Всю ночь сидели тогда у Непомнящих, читали Тору, а утром пошли встречать рассвет. Там, в Аркадии, когда все глаз не могли оторвать от багрового, выползающего из темно-синего моря солнечного диска, Катанчик отозвал Эду в сторону и опять предложил ей — давай поженимся!
    — Обожди! — ответила Эда. — Я подумаю. Через день она сказала «нет». Он-де недостаточно для нее религиозен.
    Яшка с лица спал. Забросил дела, нигде, кроме как у Шломо, не показывался.
    — Недостаточно религиозный, видите ли! — никак не мог он успокоиться. — Неужели она не понимает, что я на все готов ради нее?
    — Это ты не понимаешь, — успокаивал Катанчика Шломо. — Вот ради себя-то — она и не хочет. Она хочет — Тора ле шма...92
    — А разве не написано: «Кто начинает изучать Тору ради посторонних целей — придет потом к изучению ради ее самой»?
    — Грамотный ты! Но — дурной, — в сердцах сказал Шломо. — Предупреждал же тебя — не устраивай фокусов! Эти целования портретов, дикие крики каждый шаббат «Кахане — ле Кнессет...» 93
    — Ты что-то имеешь против Кахане? — вскинулся Катанчик.
    — Против Кахане я ничего не имею. Но поведение твое не соответствует уровню «мракобесия», который Эдка хочет видеть у своего мужа. Это она тебе и объяснила.
    — Да вы все как сговорились! — закричал Катанчик, лег на диван и уставился в потолок.
    Он все худел и худел. Хотя, казалось, дальше уж некуда. Аня тем временем уговаривала Эду.
    — Яшка — всем хорош, — говорила та. — Но самое главное для меня — вера. А тут мы — разные...
    — Да какие ж вы разные! — убеждала Аня. — И в кипе он ходит, и шаббат старается не нарушать... Потихоньку, полегоньку вылепишь из него что захочешь. Было бы терпение! В принципе он ведь не против, а о деталях уж как-нибудь договоритесь!
    Но Эда боялась. Что-то останавливало ее. Да и Хана не была в восторге — совсем не Яшку представляла она в роли мужа своей Эдуси. Меир держал нейтралитет, не вмешивался — ей жить, ей и решать...
    Недели через три после Шавуот Катанчик ворвался в квартиру Шломо.
    — Свершилось! — прыгал он на одной ноге по коридору. — Свершилось! Она согласна!
    — Ну, мазал тов! 94 — обнял его за плечи Шломо. Потом вдруг отодвинул от себя, провел рукой по катанчиковым коротко остриженным волосам, сказал оценивающе:
    — Да... Маловато... Тут еще растить и растить!
    — Чего, чего? — не понял Катанчик.
    — Да вот прикидываю — докуда пейсы отращивать станешь... 95 — Шломо не выдержал и рассмеялся.
    Начались приготовления к хупе, назначенной на конец августа. Гости собирались приехать со всей страны. Хане с Меиром ударить в грязь лицом не хотелось. Полька вообще назвала это предстоящее мероприятие — «сионистский фестиваль» и предложила устроить какое-нибудь представление типа Пуримшпиля. Но тут вмешался Меир.
    — Нет, — сказал. — Это будет свадьба. Просто свадьба.
    Шломо спокойно уехал к Изе и намеревался вернуться накануне хупы. Он сидел в саду, точил, точил, точил халеф и мечтал, предвкушая предстоящее веселье. Точил и размышлял — вместе с изменениями в жизни его ближайших друзей изменится и его жизнь...
    И вот настал наконец желанный день — день экзамена. С испугом и радостью ждал его Шломо. Изя привез реб Фолю — своего учителя — старого ленинградского шойхета. Худой, высокий, с морщинистым добрым лицом, он сразу напомнил Шломо деда Израиля. И даже голос похож — глуховатый, с типичным идишским акцентом. Дед Шломо, правда, был убежденным коммунистом — даже в ЧК где-то в начале двадцатых успел послужить. И умер — уверенный в предстоящей всемирной победе социализма. А реб Фоля — улыбчивый, грустный, скромный реб Фоля — отсидел за Тору восемнадцать лет в советских лагерях...
    На все вопросы реб Фоли Шломо ответил без труда. Да и что там учить! Законы шхиты — в два десятка страниц. Не сопромат с теормехом!
    — Покажи-ка халеф! — реб Фоля покрутил нож в трясущихся от старости руках, провел ногтем по лезвию: вверх, вниз, вверх, вниз, в центре, по бокам...
    — Гит! 96 — качнул головой. — Теперь — к курам! По Алахе, чтобы сдать экзамен, надо правильно зарезать трех птиц. Первую — петуха — Шломо резал почти ничего не видя от волнения. Он только слышал над ухом негромкий голос Изи — родной, спокойный голос, как спасательный круг поддерживающий, не дающий провалиться в бездну мучительного страха.
    — Ну, Шлоймеле, не бойся! Только не бойся! Давай потихонечку! Бери его! Вот так... Теперь — тфиса... Крепче! Отлично! Теперь — халеф... Ну, а теперь — быстрей! Быстрей режь!
    Доведенным до автоматизма на яблоках движением Шломо плавно опустил нож на натянутое петушиное горло, резко провел халефом — туда, назад, туда, назад... Изя выхватил у него халеф. Шломо дрожащей рукой принялся шарить по горлу птицы, нащупывая коно. Оно, проклятое, как назло, куда-то провалилось. Он шарил, шарил, пачкаясь в теплой петушиной крови...
    — Ну, ну, — сказал реб Фоля. — За чем задержка?
    Отчаявшись, Шломо нажал наугад — со всей силы, ненавидя поганого петуха и себя — за беспомощность... И она вдруг выскочила, слава Тебе, Г-споди! — выскочила перепончатая, белая, начисто перерезанная трубочка.
    — Есть! — радостно вскрикнул Изя. — Кошер! А потом закружилось все и понеслось — словно поток какой-то тащил его. Без сучка, без задоринки понеслось: и еще один петух, и еще... И Изя обнял:
    — Беацлохо! Нашего полку прибыло.
    И летел по пустынным воскресным улицам автобус. Крупные дождевые капли приятно холодили разгоряченное, подставленное под открытое окошко лицо... И Левка Фурман — вечно где-то пропадающий Левка — оказался дома...
    — Я экзамен сдал! — выпалил с порога Шломо. Достал купленную на Невском бутылку «Старки». — Закусон найдется?
    — Какой там к ядреной фене закусон! — произнес Левка упавшим голосом. — Катанчика в Одессе вчера взяли...


Не обязан ты начать работу, но не волен и кончить ее.

РАССКАЗ ХАНЫ



    Сколько жить буду, не забуду той ночи. Потом, правда, и пострашней бывало, но все равно, та запомнилась. В пятницу это случилось, в последнюю пятницу перед хупой. Эдочка Яше встречу назначила — под часами, на углу Дерибасовской и Преображенской. Возле пассажа. Собрались они талоны отоварить в салоне новобрачных, Эде туфли белые купить. Где ж их еще достать? Ну, первые минут сорок Эда не волновалась. Опоздания Катанчика — притча во языцех. Шломо про них даже стихи сочинил. У Эды в сумочке всегда Теилим 97 и «Сефер а-тодаа» Ки-Това 98. Постояла, почитала... Время идет, шаббат скоро... В полпятого ушла, разозлилась еще... И вечером Яши нет и нет. Уже свечи зажгли, «Леха до-ди» 99 спели. Семеро одного не ждут — сели за трапезу. Вижу: Эде кусок в горло не лезет. Гостей — человек десять. Надо говорить что-то, вести шаббат — не поесть же пришли, в самом деле! Я попыталась рассказывать главу недельную, комментарии, а не могу — хоть убейте! — не могу. Мысли только вокруг Яшки вертятся. Короче — не выдержали. Гостей на Хадаша бросили, извинились и — бегом к Яше домой. Вечер теплый, тихий, народу на улицах мало. Одесса — красивый город, когда-то я любила ее до самозабвения! Сколько раз потом себя казнила — почему Меира не послушалась. Он про отъезд сразу после 67-го заговорил. А я ни в какую! Уже все друзья его, с которыми он иврит учил, уехали, уже и писать перестали — первые восторги улеглись. А я — нет да нет. Истерики устраивала. Под трамвай брошусь — кричала. Вот уж действительно — хочет Всевышний наказать человека, лишает разума. Ну, да ничего! Мне потом в КГБ хорошо мозги вправили. Спасибо! От любви одна ненависть и осталась...
    Добежали мы тогда до Яшиного дома минут за двадцать. А он далеко от нас жил — почти на Молдаванке. Добежали. Я с Меиром внизу, в парадной, осталась — родители Яшины нас ненавидели, обвиняли, что сына украли у них, сионистом сделали. Ох! Что и говорить, хлебнули мы с ними полную чашу! А кончилось чем? Мать Яши в Иерусалиме теперь. Всем распредовольна. Патриотка — другим в пример... Жизнь иной раз так выкручивает — поверить трудно! Я порой проснусь ночью, подойду к окну, а внизу — мы в Рамоте поселились — весь Иерусалим. Слева — Скопус, справа — могила пророка Шмуэля... Сказал бы мне кто, думаю, ночью той, когда Эдуся к родителям Яшиным поднялась и нет ее и нет, и поняли уже мы с Меиром — все, взяли Яшу, исполнили обещание, а не верится, не верится, не верится, — сказал бы мне кто, что вот так же ночью подойдешь к окну и вместо домишек одесских Святой город увидишь — слева Скопус, справа могила Шмуэля, — как бы я тогда реагировала? И не посмеялась бы даже. Сама мысль дика была — Израиль, Иерусалим... Они словно в другом мире тогда были, будто выдумал их кто-то, а в реальности — не существуют вовсе... и единственная наша реальность в тот момент — одесская летняя ночь, лестница, котами уделанная, и Эда, еле живая, по лестнице этой спускается... Шла, шла, остановилась, села в белом своем шаббатном платье прямо на ступеньки замызганные и заплакала. Выполнил свое обещание Яков Григорьевич!
    Г-споди! Да я об этом только и думала! Давно — Эда только преподавать начала — Яков Григорьевич ее вызвал и целый день в своем кабинете стращал. Даже пистолетом размахивал! Перед кем? Перед девчонкой несовершеннолетней... На прощание пригрозил. Даю, мол, слово коммуниста и офицера, не прекратишь штучки свои, разделаюсь с тобой лично! Захочешь замуж выйти — жениха перед свадьбой арестую, и в камеру — к гомикам! И тебя упеку! И позабочусь, чтобы на его глазах тебя уголовники изнасиловали... Несколько лет уж прошло, как угрожал Яков Григорьевич. Не верила я, что весь этот бред, что он нес, когда-нибудь сбудется. А как бежали к Яшке — сразу все вспомнила... Что — Эду спрашиваю — мамочка рассказывает? Может, просто «сутки»? А ничего — говорит. Утром Яков Григорьевич с Мацегорой и Князевым к ним приехали, всю квартиру вверх тормашками перевернули, сказали: все, допрыгался фрайер! Забрали Яшу и увезли... Куда — мать не знает, только кричала на Эду: вы его до тюрьмы довели, вы и ищите теперь!
    И началась опять наша беготня. Денег-то не взяли — шаббат... Сунулись в ГБ. Там дежурный заспанный — ничего, говорит, не знаю. На «сутках» отвечают — нет такого. В тюрьме — в списках не числится... А это все в разных концах города! Под утро догадались — в КПЗ.. Сразу надо было туда идти, да мы ж неопытные еще! Только с «сутками» дело имели... Еле достучались в окошко. Высунулась харя полупьяная, рыгнула прямо в лицо и ухмыляется — здесь ваш бандюга, приплыл... Я — за что? Статья какая? А харя — матом меня, матом... Нанимай, мол, адвоката, у него и спрашивай!.. Глянула я на Эду — бледная стоит, заплаканная, платье, туфли — грязные... Вечером еще была счастливой невестой, планы строила, как, где жить. И все вдруг рухнуло, сразу все рухнуло! Украли у нее мужа, прямо из-под хупы украли, подонки!.. За это, за издевательство изощренное — прямо как фашисты! — я всегда ненавидеть их буду, всю жизнь оставшуюся ненавидеть... И внуков научу Пусть ненавидят! Пусть знают, какой ценой нам Эрец-Исраэль досталась...


Кто исполняет Тору в бедствии, тот в конце концов удостоится исполнять ее в богатстве.


СУККОТ


    И опять наступил праздник Суккот — светлый, радостный праздник Суккот. Как всегда, во дворе синагоги завхоз Илюша сколотил сукку. Шломо договорился с ним еще летом — строим вместе, чтоб точно по Алахе, без самодеятельности. А теперь... До того разве? Где силы взять для веселья? Катанчик — в тюрьме. Адвоката и то с трудом разыскали — никто связываться не хотел. Статья — 189-прим — «Заведомо ложные измышления, порочащие советский государственный и общественный строй». В последний раз в Одессе лет десять назад по этой статье судили Розу Палатник. Услышав, что за статья и фамилию обвиняемого, адвокаты сразу отказывались — евреи, политика... спаси Г-споди и помилуй! Наконец нашли. Александр Григорьевич хоть и писался русским, но фамилия — Уманский — да внешность типичная выдавали «некошерное» происхождение. Случайно, умышленно ли — вести Яшкино дело в прокуратуре поручили следователю Сегалу. Дожили евреи, докатились, доассимилировались! Где вы, времена, когда евреи пуще смерти в гойский суд обратиться боялись? Последней и высшей инстанцией был рав, суд вершивший по «Шулхан Аруху», РАМБАМу — по Торе, рав, в честности которого и не сомневался никто... Что с избранниками твоими случилось, Г-споди? Два еврея руками собственными упекали за решетку третьего. И за что?! За любовь к своему народу, к наследию его. Впрочем, Сегал поначалу играл в доброго дядю. От Яшки записки передавал — смотрите, мол, иду на нарушение закона. Понятно было — потребует что-то взамен. Но утерпеть, не воспользоваться Эда не смогла — так знать хотелось, как там Яшка! Вездесущий Ян и в тюрьме знакомства нашел. Вызнал — Катанчик держится твердо, с достоинством. Даже тюремщики его уважают.
    Приехала Ида. Советовала, успокаивала.
    — За Яшку не бойтесь. Как вести себя — знает. О чем, думаете, мы каждое воскресенье говорили? Допросы репетировали... Я понимала — он первый кандидат на посадку. Просила, заклинала: брось все на месяц, в Кишиневе есть один еврей — каратист. Научишься нескольким приемам — в лагере шпана близко не подойдет... Не послушался, надеялся — пронесет.
    В первой же записке Яшка попросил: попытайтесь передать талит, тфиллин и сидур. А под руками, как назло — ничего. Все роздали. Фронцев же будто корова языком слизала. Эда позвонила в Ленинград — может, есть лишнее? Через неделю прилетел Изя — как всегда, на один день. Привез полный хабадский набор в шикарном, темно-синего бархата мешке, расшитом золотыми коронами: гартл, талит, две пары тфиллин — РАШИ, рабейну Там. Мешок в тюрьму не пропустили...
    Дом Непомнящих опустел. На зрев шаббат, шумный эрев шаббат, приходили теперь лишь несколько человек. Сарра с Михаэлем, Хадаш, Саша Пастернак. Странные с людьми происходили метаморфозы: близкие, вроде преданные, исчезали, а те, что боялись, осторожничали — помогали чем только могли. Исчезли Аба и Ашер, Юра Блюменталь. А тихий (всегда — вполголоса, всегда — на заднем плане) Саша каждый вечер приезжал к Непомнящим на своем велосипеде — перепрятывал книги, аппаратуру. Именно Саша нашел адвоката — старого своего знакомого — и уговорил его взяться за это гиблое, опасное дело.
    Приехал — вроде как отдохнуть, в море покупаться — Левка Фурман. Каждый день Эда вела бесконечные переговоры с Гришей. Приехала — тоже будто бы в отпуск — Тамара Красильникова, глава подпольных женских курсов в Ленинграде. Тамара рисковала многим — работала в каком-то секретном институте, а не побоялась сунуться в Одессу, под объективы гебистов! Потом она часто приезжала к Непомнящим — на недельку, на две, — ободряла, поддерживала. Через годы Тамара очутилась в Америке, но все равно — по старой привычке? — раз в год прилетала, только уже не в Одессу — в Израиль...
    Случались и неожиданности. Юдка, друг закадычный Юдка, сказал Шломо по телефону: «Эссас дал команду — всем на дно! Переждать и выжить...» И отменил свой приезд в Одессу.
    Тучи сгущались. Сегал вызвал на допрос Меша. Ян свидетельские показания давать отказался. На него открыли уголовное дело. Меир метался, чувствовал опасность. Над ним посмеивались украдкой — чего бесится? Не было еще случая, чтоб из одной семьи двух сразу взяли. А он твердил свое — я следующий, я следующий... Пришла и ему повестка от Сегала. И Меир решил — надо уходить, спрятаться где-нибудь, переждать. И исчез — даже Хана толком не знала куда.
    И все-таки он наступил, светлый праздник Суккот, радостный праздник Суккот. Молятся старики, прощаются во дворе синагоги старики — зай гезунд, зай гезунд, чтоб дожить до следующих Суккес. Реб Нуге на своем месте в сукке — в правом углу. Разложил на столе нехитрую кошерную трапезу, достал бутылку самодельного вина.
    — Барух Ата Ад-най Элокейну Мелех хаолам боре при ха гафн!
    Только вот фронцев нет. Да и сукка — полупустая. Яшка — в тюрьме, Меир — в бегах. Эда с Ханой дома остались — нет сил. Да и зачем другим праздник портить кислым своим видом? Аня — с ними, пока Шломо из синагоги не вернется. И поддержать Непомнящих надо, и самой ей уже тяжело — девятый месяц как-никак. Вроде рожать по срокам скоро, а признаков — никаких. Как-то полушутя-полусерьезно сказала: «В знак протеста до суда над Яшкой рожать не стану!»
    Шломо еле успел на праздничный «Маарив» в синагогу — позвонил Шайка.
    — Мазал тов! — в трубку прокричал. — Ребе дал тебе браху. 100
    — Ну, спасибо! — обрадовался Шломо. — Значит, уеду скоро...
    — Да ты выслушай до конца, балбес! Ребе дал браху, чтоб тебя в тюрьму не посадили. Шломо даже опешил.
    — Какая тюрьма! Я ж браху на выезд просил?!
    — Ребе лучше знает, на что браху давать. Значит, сейчас тебе это важнее. Так что соответствуй! Браха, она ведь, как вода. В целом сосуде остается, а из дырявого — вытекает. Латай дырочки! Понял?
    Разговор внезапно прервался. С чего бы? В последнее время после ареста Катанчика слышимость была превосходная. Прежде что только в трубке ни раздавалось — и свист, и шумы, и передачи «Маяка». Как-то раз чекист — спьяну, наверное, — начал орать диким голосом блатные песни, ругаться. Говорить не давал, изгалялся как мог... А сейчас — говори что хочешь. И — ничего. Несколько дней назад Хана по телефону с почты диктовала Леве Ройтбурду свое обращение к матерям Израиля и всего мира. Дожидавшийся своей очереди армейский прапорщик не понимал, что происходит. Когда телефонистка выкрикнула во весь голос — «Израиль!» — и Хана побежала в кабинку, прапорщик дернулся, с презрением посмотрел на нее и на Шломо. А когда Хана обращение начала читать — про фашистов из КГБ, про советскую власть, про культурный геноцид... — бедолага прапорщик ушам своим не поверил. Не укладывалось в его голове, как это за такие разговоры не арестовывают, не расстреливают на месте — прямо в кабинке! Он то выскакивал на улицу, дико озираясь, то хватался за трубку телефона-автомата.
    — Прервите разговор! — не выдержал прапорщик наконец. — Не слышите, что ли? Государственная измена!
    — Надо будет — прерву-у-т... — протянула телефонистка. — Наше дело маленькое!
    Не прервали. Додиктовала Хана обращение, и ушли они спокойно. Прапорщик проводил их испепеляюще-удивленным взглядом...
    А тут — не дали договорить. Неужели они Ребе боятся?
    Шагая домой из синагоги, Шломо все обдумывал разговор с Шайкой. Понятное дело — браха такая никогда не помешает. Но особой опасности он сейчас не ощущал. Возможно, Ребе ошибся... А если ситуация опасней, чем кажется? Страшно подумать, что ГБ еще кого-нибудь возьмет! Да и зачем? Цели своей — разогнать учеников — уже добились... Яна они пугают. Это ясно. У Меира просто нервы, похоже, не выдержали. В ГБ не идиоты сидят, зачем им лишние крики на Западе? Шум за границей уже поднялся — чувствовалось. Шайка с Левой звонили теперь через день, и не по пять минут — по часу разговаривали. Не за свой же счет — так в трубу вылетишь! Значит, Одессой интересуются, помогают... Пачками пошли письма — из Израиля, из Штатов. Киббуц с территорий, где-то под Иерусалимом, принял Яшку в почетные члены. В день Яшкиного рождения, на праздники квартиру Непомнящих завалили телеграммами. «Кол Исраэль» регулярно передавал сообщения о новом узнике Сиона... А тут — браха. Ребе, конечно, виднее. Но лучше бы дал он ее на выезд...
    Трапезу Аня устроила дома. Пришли родители, Монька с Раей. Большинство друзей Шломо растерял. После обыска, «суток» еще оставалось несколько храбрецов. После ареста Катанчика почти всех как ветром сдуло. А вот Монька с Раей остались. Хоть и закатывали им родители истерики, хоть и боялись они сами до смерти, а приходили почти каждый зрев шаббат. Мало того — хранили у себя втайне от родителей литературу и кассеты... Шломо налил полный кубок вина. — Благословен Ты, Г-споди, Б-г наш, Владыка Вселенной, избравший нас из всех народов, освятивший своими заповедями, даровавший с любовью праздник Суккот — день веселия нашего!
    Дай же силы, Г-споди, пережить этот праздник, дай дойти до лучших времен, до Земли Твоей несломленным! Выведи из этой круговерти!


Будь внимателен к легкой заповеди, как к трудной, ибо тебе неизвестно, каково вознаграждение за них.


СВЕЧА ГОРЕЛА НА СТОЛЕ


    
    Утром ударило сквозь тучи солнце, яркое южное солнце, взбудоражив смирившийся уже с осенней серой слякотью город. Вновь ожили пляжи. Не купаться, конечно, приходили сюда люди — подышать свежестью, посидеть возле прозрачной, тихой, синей воды. Суетилась Одесса, радовалась Одесса, ловила Одесса последний привет ушедшего лета...
    Шломо лежал на диване и читал РАШИ, в который раз благословляя живущую в далеком Иерусалиме женщину со странным именем Фрима, — впервые за тысячу лет она перевела РАШИ на русский. Аня ушла к Непомнящим — у них со вчерашнего дня еще горел огонь и можно было что-то приготовить для надвигающейся субботы. Длинный получился Суккот: четверг, пятница и суббота вдобавок. Еще пара таких совпадений — и он останется без отпуска. Были планы опять съездить к Изе, пожить рядом... Впрочем, какие уж теперь планы! Все полетело к черту. Только и осталось — расслабиться в праздник, забыть о ГБ, о тюрьме, об отказе... А женщинам каково! Поди, исхитрись, приготовь семь трапез подряд из салатиков и мороженой ставриды! Одних хал напечь сколько надо! Говорят, в Израиле халы в магазинах продаются — кошерные и недорогие. Представить трудно — зашел, а на прилавках только кошер! Чем же они там, интересно, заняты? Тут — все сами. Мяса захотел — встань в шесть утра, повезет — на Привозе достанешь живую птичку. С ней — в синагогу. Зарежь ее, ощипай, вези домой. Ане тоже работы хватает — разделать, высолить, вымочить... И только потом можно готовить. Представишь весь процесс — мяса расхочется. А вино? Шломо теперь наловчился делать его сам. Закупал в конце лета по дешевке виноград, давил ногами в тазу, разливал молодой мутный сок по бутылкам... Возни много. Зато потом в шаббаты и праздники — кидуш, как полагается — боре при хагафн! 101 Он и реб Нуге давал, и в синагогу на общественный кидуш относил. Вот и теперь надо было отнести бутылку вина Непомнящим, да и Аню с приготовленной едой захватить — не хотела баба Сарра оставлять дома на ночь огонь.
    — Хочешь, — сама тебе зажгу, — предлагала. Понятное дело, Аня отказывалась и на второй день праздников стряпала у Непомнящих.
    Шломо шел знакомой дорогой — дворами вдоль Сегедской, мимо вышки телецентра, через зеленый еще скверик с обшарпанными старыми скамейками. Здесь после Яшкиной посадки он давал интервью примчавшемуся в Одессу Баруху Яникову. Наговорил! Может, и не стоило так резко, да сдержаться не мог.
    — Порядок! — сказал Барух, проверив, записалось ли все на магнитофон. — Теперь переправим в Эрец на «Кол Исраэль». Не боишься?
    Вот и почта, где Хана чуть не доконала прапорщика. А вот и арка — вход во двор Непомнящих. Слева, за столиком доминошников, должны стоять топтуны. Точно — вот и они! Всё, как обычно, все — на местах. Скучно тебе было, парень, жить просто инженером? Зато теперь — ох, как весело в компании с УКГБ Одесской области!
    Он постучал в дверь Непомнящих — темно-красную, покрытую толстым слоем пыли. Когда-то Шайка расписался на этой пыли, и Хана не хотела смывать дорогую для всех надпись. Так и оставалась дверь грязной, только подписей прибавлялось: и Шломо расписался, и Катанчик. Катанчик... Неужели и он, как Шайка, исчезнет сейчас из его жизни? По 189-прим — три года...
    Дверь открылась. Незнакомые ребята стояли в коридоре — гости, наверное.
    — Хаг самеах! 102 — сказал Шломо.
    — С праздником! — улыбнулись приветливо ребята.
    — А вот кому вина, кому кошерненького? — выставив вперед бутылку, еще в коридоре начал орать Шломо. Вошел в большую комнату и осекся.
    Хана, Эда и Аня сидели слева на диване. Стол, выдвинутый в центр комнаты, был завален книгами, вещами. За столом — человек в темном костюме, при галстуке, в белой рубашке, склонил аккуратно подстриженную голову и что-то писал. У балконной двери судорожно курила Ленка Матвеева, сестра Алика — уже год как вошла она в их квуцу и каждую пятницу моталась на задрипанном своем «Запорожце» на шаббат к Непомнящим из Ильичевска... Загораживая выход на балкон, стоял рядом с ней незнакомый мужик с типичным нагло-грубым гебистским лицом... Обыск! Шломо схватился за голову:
    — А я паспорт с собой не взял! Мужчина в костюме оторвался от бумаг.
    — Зачем паспорт, Сергей! Мы вас и так хорошо знаем.
    — А вы — кто? Представьтесь, пожалуйста!
    Шломо уже взял себя в руки и поехал по накатанной Альбрехтом дорожке.
    — Я-то? Я — следователь облпрокуратуры Сегал. Провожу, как видите, обыск. Присядьте там, в углу, на стульчик и ничего, пожалуйста, не трогайте.
    — Бутылку в холодильник положить можно? Это вино, не самогон. Можете проверить!
    — А я верю... Чего-чего, а самогона пока за вами не числится. Пожалуйста, кладите...
    Оттолкнув Шломо, в комнату влетел еще один гебист.
    — Вот что я у него в комнате нашел! — торжествующе воскликнул он и положил перед Сегалом какую-то бумажку. — Уже и план восстания у них готов! Даже карта города имеется. Все — чин чинарем!
    Сегал покрутил бумажку.
    — Да, действительно, так и написано — «План восстания». Что это? — он посмотрел на Хану. — Объяснить можете?
    Хана, бледная, поблекшая, подошла к столу, посмотрела.
    — Ну что вы тут комедию устраиваете! Разберитесь сначала! Это план восстания в Варшавском гетто. И карта Варшавы... Видите? Вот Висла...
    Гебист аж крякнул от досады, хлопнул себя громко ладонью по ляжке и вышел.
    — Но я все равно должен внести это в протокол, — сказал Сегал.
    — Как хотите, — Хана отошла к дивану.
    — Подождите! — вернул ее Сегал. — Вы так до сих пор не ответили, где ваш муж...
    — Я же говорила, не знаю. Уехал...
    — Что значит «уехал»? Что значит «не знаю»? Он что, вас бросил? В таком положении? Это вы не ломайте комедию! Почему он ко мне по повестке не явился? Это, между прочим, уголовное преступление!
    — Все вопросы: почему да что сделал мой муж, — устало сказала Хана, — ему и задавайте!
    — Хорошо, — Сегал, изображая досаду, прикрыл глаза длинными, как у девушки, ресницами, — зададим.
    «Черта лысого! — радостно подумал Шломо. — Прав был Меир — вовремя спрятался! Ищите теперь ветра в поле!»
    Поставив бутылку в холодильник, он уселся на стул. Обыск шел своим чередом — гебисты шныряли по комнатам, сносили на стол все подряд: старые семейные альбомы, Эдины школьные тетради, письма. К письмам Сегал проявил особый интерес. Отложил их стопкой в сторону и начал, не успев еще занести в протокол, внимательно просматривать.
    Близился шаббат. Хана заметно нервничала — с минуты на минуту появятся гости. И вот началось... Услышав очередной стук в дверь, гебисты с криком «А вот и папочка пожаловал!» бросались открывать. Но конечно же, каждый раз это был не Меир. Пришел Хадаш с полной сумкой продуктов, пришли Сарра с Михаэлем. Всех отправляли в угол — к Шломо. Разговаривать с Непомнящими запрещали. Между собой — тоже...
    Шломо пытался понять: зачем еще один обыск? Материала на Яшку и так предостаточно. В знаменитом черном «дипломате» столько всего взяли — на две посадки хватит! Под кого же копают сейчас?
    Гебист, охранявший вход на балкон, подошел к Шломо, сорвал кипу с его головы, бросил на стол.
    — К стене!
    Шломо встал у доски, на которой Эда вывела красивыми, с коронами, как в сефер 103 Торе, буквами
    «Хаг Суккот самеах!» 104
    — А это что? — показал гебист на заправленные в карманы цицит.
    Опять! Дались им эти веревочки! Никак успокоиться не могут.
    — Цицит, — объяснил Шломо.
    — Ну-ка! Вытаскивай! И все из карманов...
    И вот снова надо выбрать. В карманах — ничего, кроме цицит. В праздник носить что-либо с собой запрещено... Спокойно потрясти цицит перед гебистом? Скорей всего, обыск на этом закончится... В самом деле, зачем лишний раз лезть на рожон? Шломо протянул уже руки к карманам, но в последний момент ненависть вдруг вспыхнула в нем. Да с какой такой стати он, ради которого мир сотворен, будет в праздник перед мразью этой унижаться!.. Прекрасно знает — нет у Шломо ничего. Издевается просто, власть свою хочет показать! Так узнает сейчас — нет у них над нами никакой власти!.. В Варшавском гетто — не было и теперь здесь, в Одессе, нет! Посадят гады! — мелькнула мысль. А браха?.. Ох, не зря ее Ребе дал!
    — Ну, — поторапливал гебист. — Долго я ждать буду? Все из карманов — на стол!
    — Еще чего! — протянул Шломо. — А где санкция на обыск?
    — Что? — взвился гебист. — Да вот же она, у следователя!
    — Так это на обыск квартиры...
    — Значит, и на тебя, раз сюда пришел!
    — Слушайте, вы! — с вызовом проговорил Шломо. — Я не комод и не шкаф. И обыскивать себя позволю только по предъявлении санкции прокурора на мой личный обыск. И не берите меня на пушку, законы знаю! Я требую — верните кипу и оставьте меня в покое!
    Шломо вспомнил Ткачука. Может, и на этот раз номер пройдет?
    — И вообще... Кто вы такой? Есть у вас право задавать мне вопросы?.. Этого человека я знаю - — представитель прокуратуры, следователь, грамотный юрист. Товарищ Сегал! Пресеките, пожалуйста, незаконные действия ваших помощников! Что они тут устроили? Я протестую!
    Сегал поднял голову, посмотрел на Шломо.
    — Можете взять свою ермолку! — сказал наконец. — И сидите тихо. Вы мне мешаете...
    Шломо торжествующе взглянул на гебиста, надел кипу.
    — Ладно, — промычал гебист, — запомним! — повернулся к Сарре. — Теперь — вы!
    Тут он и попался! Открыв рот, Сарра уже не закрыла его до конца обыска. Она говорила, говорила, говорила — на одном дыхании, без малейшей паузы между словами. Гебист попытался прервать ее. Куда там! Через полчаса он, очумевший, сбежал в другую комнату. Сарра не отступала — направилась вслед за ним...
    Смеркалось. Сегал листал письма. Все неподвижно, молча сидели на своих местах. Только из соседней комнаты доносился голос Сарры.
    — Товарищ следователь! — сказала негромко Хана. — У меня к вам просьба. Небольшая...
    — Хотите выйти? Пожалуйста.
    — Нет, нет, спасибо! Вы же знаете, мы — люди религиозные... Наступает шаббат, суббота. По еврейскому обычаю, женщины должны зажечь свечи...
    — Не положено! Во время обыска не положено! Вот закончим — делайте что хотите!
    — Но я вас очень прошу! Пожалуйста! Мы никому не помешаем. Зажжем только — и все. Видите? Они приготовлены уже... Потом нельзя зажигать — поздно будет.
    Сегал оглянулся. На буфете стояла шеренга подсвечников с разноцветными свечами. Достать свечи в Одессе — тоже проблема. Собирали с бору по сосенке: Полька привозила из Молдавии, Гриша присылал из Ленинграда...
    — Валяйте! — махнул рукой Сегал. — Только по быстрому!
    Хана подошла к буфету, зажгла спичку от толстой, уже двое суток горящей свечи. Все встали. Сегал подумал-подумал, встал тоже... Что шевельнулось в его душе? Память о бабушке, тайком зажигавшей свечи в пятничных сумерках? А может, до сих пор хранились где-нибудь в его доме, подальше от постороннего взгляда, старинные шаббатные подсвечники — с «маген-давидами» и клыкастыми львами? Почему встал он, повернулся вместе со всеми к стене, с которой он сам только что снял очередной, уплывающий в подвалы ГБ, Полькин мизрах? Повернулся еврей лицом к Иерусалиму, услышал благословение на свечи, встретил в первый — и наверняка в последний — раз в своей жизни царицу-субботу. Пропащий еврей Сегал! Заблудший еврей Сегал! А может, и спустилась душа его в темный мир этот для того, чтобы зажглись, зажглись, зажглись в нем еще несколько свечей — и светлей, теплей стало вокруг?
    Хана закрыла лицо руками, что-то долго шептала. Плечи ее дрожали. Наконец опустила руки и улыбнулась. Улыбнулась, как всегда, потому что нельзя говорить со слезами на глазах — «Мир вам, евреи! Шаббат шалом!»
    А потом женщины одна за другой подходили к буфету. Вспыхивали огоньки. Светлое чистое пламя осенило растерзанную офицерами КГБ комнату. Горели свечи! Горели субботние свечи!


И не отчаивайся при бедствии...


ТНОИМ 105


    А он не кончается все, праздник Суккот, он все длится, длится и длится, веселый праздник Суккот, светлый праздник Суккот... На второй день хол ха-моэда 106 Валерика Певзнера, отказника-режимника из компании Яна, остановил на улице какой-то мордоворот. Схватил, приподнял, как пацана двухлетнего, посадил на крышу «Жигуленка». Не сильно, но так, что враз кровь из носу брызнула, мазнул по лицу кулаком.
    — Знаешь, за что получаешь?..
    Ошеломленный Валерик опомниться не успел — получил второй удар.
    — Знаешь, падло! Не прикидывайся! Передай дружкам: всех зашибем, духу вашего не останется!
    Мордоворот сплюнул, ушел вразвалочку, оставив залитого кровью Певзнера на крыше автомобиля.
    А вечером — обыск у Сарры. Взять у нее нечего. Но, как назвала его Эда, «джентльменский набор» — «Элеф милим», словарь Дрора, Тора с русским переводом — решили оставить в каждом доме, несмотря на опасность обысков. Перерыва в занятиях — а именно этого и добивались гебешники — нельзя было допустить. Все чувствовали: лимуд Тора 107 — сейчас единственная реальная защита. А какие занятия без «джентльменского набора»? Его у Сарры нашли сразу — стоял на видном месте. Но все равно перевернули весь дом — забрали документы, забрали даже жалобы Сарры на несправедливость отказа.
    — Зачем они вам? — кричала Сарра. — Эти письма в любой советской инстанции уже есть.
    — Ничего, — ответил Яков Григорьевич, — почитаем, разберемся...
    — И то польза! — засмеялась Сарра. — Хоть кто-то их почитает наконец!
    Забрали даже переписку о микве. Уже год Сарра хлопотала — пыталась выбить из одесских властей разрешение на постройку миквы при синагоге. Ее футболили из одной конторы в другую, а Сарра все ходила по учреждениям, высиживала очереди на приемы, писала новые и новые прошения. Как ни странно, Аркадий — глава общины — помогал. Вообще Сарра была о нем высокого мнения. Именно Аркадий, доказывала она, замял весной дело с книгами. Подтверди он тогда, что старые книги, отобранные на обысках, принадлежат синагоге, сидеть бы Шломо с Меиром за кражу! Но Аркадий отказался — не было на книгах его печати. Правда, после этого он купил шкафы и устроил на втором этаже синагоги библиотеку. С неделю Илюша, проклиная все на свете, таскал с чердака заплесневевшие книги, шлепал на них печати, расставлял по полкам.
    — Не надо шарахаться от Аркадия, как от сатаны, — говорила Сарра. — Он хоть человек и подневольный, но далеко не худший вариант на таком месте...
    Синагогальные печати на переписке о микве не помогли. Забрали все. Сарра, прибежав вечером к Непомнящим, похвалялась: многое забыли.
    — Я не замолкала восемь часов подряд! Головы их поганые так задурила — кучу вещей, в протокол уже занесенных, оставили. Повод теперь у меня для жалоб — конфетка! В четыре руки с Михаэлем строчить будем! Можете поверить! Яков Григорьевич горько пожалеет еще, что у Витаверов обыск устроил!
    А утром Сарру увезли на серой гебистской «Волге» в Жовтневый РОВД. Обвинения — нецензурные оскорбления в адрес следователя. Предъявили протокол с подписями понятых, Добролюбов вынес приговор — на первый раз пятнадцать суток... Через час Сарра уже сидела за решеткой. Михаэль еле дождался Шломо с работы.
    — Поехали на «сутки»! Ян сказал: ты лучше его всех там знаешь
    «Интеллигент» завел их в комнату надзирателей, пошел за Саррой. Ничего не изменилось здесь за полгода — та же обшарпанная мебель, тот же поломанный телевизор в углу на столе. Только теперь не Шломо принесли передачу, а он сам, проникнув через запоры и решетки, пришел на помощь. И так же, как он тогда на Яна, Сарра с Михаэлем теперь с благоговением смотрели на него.
    Опыт, что ни говори, набирался быстро. Врагам бы нашим такой опыт такими темпами!
    Прямо с «суток» Шломо поехал к Непомнящим рассказать про Сарру — молодцом баба держится, узнать, как прошла утром передача Катанчику. Тюрьма находилась близко от дома Непомнящих и Эда всю ночь «держала» очередь в окошко передач. Совсем близко — минут двадцать пешком. Это если огибать еврейское кладбище Его недавно разрушили, разворотили тракторами, разбили на этом месте парк. А если напрямик — асфальтовыми, по еврейским могилам проложенными дорожками — вдвое до тюрьмы ближе. Они никогда не ходили так. Только раз, когда Барух Яников приезжал — повели, показали. На краю парка валялись разбитые памятники, кости. Барух стиснув зубы фотографировал, чтобы передать фотографии на Запад. А потом сказал: «Не хотели ехать в Эрец, хотя могли тогда свободно, любили эту землю, доверили ей детей своих, внуков... А она даже кости их отвергла. Так и надо им! Не жалко!»
    Тюрьма примыкала к кладбищу Стоящие в очереди видели кости, искореженные памятники и целехонькое — через дорогу — тенистое христианское кладбище. А стоять долго надо было. Долго. Передачи принимали с восьми до двенадцати утра. Не успел — делай что хочешь Очередь занимали пораньше — с вечера, чтоб наверняка не пропустить день. Слишком уж велика цена такой передачи — живой весточки с воли, от родных! Даже Лева Ройтбурд — сколько лет прошло! — а помнил, как и что передавать. Потом, через год, будет легче — человек ко всему привыкает. А первые недели, месяцы — нестерпимо. Ведь и переписка подследственному не положена. Сидит он, получив передачу, и часами гладит, гладит продукты, вещи, хранящие тепло рук его близких Собственно, передать что-то могли только Яшкины родители. Статус невесты власть советская не признавала.
    — А ты кто такая? — спросили в окошечке у Эды, когда ткнулась она туда впервые. — Невеста? Все равно что никто... Вот если б ребенок от него внебрачный был — тогда куда ни шло.
    Эда кинулась к Сегалу, к адвокату, даже пример привела: Крупская-то женишку передачи таскала! Не помогло. Передачи отдавала Яшкина мать, а Эда всю ночь стояла у тюремной стены и читала, читала, читала «Теилим». С Ханой и Эдой Шломо столкнулся под аркой их дома. По напряженным одеревеневшим лицам сразу понял — случилось что-то.
    — Меира арестовали, — Хана прижалась к плечу Шломо, заплакала. — Г-споди! Как же я вынесу асе это!
    В такси по дороге к Яну рассказала — Меир исчез. Он, оказывается, в Москве, у одного отказника жил. А три дня назад соседи видели — прямо на улице взяли его, впихнули в серую «Волгу». Москвичи выждали немного, не сообщали в Одессу — может, образуется? Но Меир до сих пор не появился...
    — Как же они его вычислили? — удивился Шломо. — Неужто розыск устроили? В Москве затеряться — раз плюнуть. Сиди тихо — и не увидит никто...
    — В том-то и беда — не сидел он тихо! Не мог... По корам ездил, давал интервью, воззвание написал к американским евреям. Почему мне ничего не сообщил! Я б успокоила, отговорила...
    — Ну-ну! Вы сами сначала успокойтесь! — Шломо обнял, несмотря на религиозные запреты, Хану за плечи. — Может, ложная тревога? Может, на «сутках» держат для острастки, а потом просто вышлют из Москвы?
    — Да не ложная, не ложная! Чувствую — взяли его! По-настоящему взяли! Что ж это делается — облава просто! В Киеве Беренштейна арестовали, в Черновцах — троих сразу. Зиссельса — так по второму разу. А в Москве вчера — Юлика Эдельштейна...
    Машина Яна медленно, неуверенно заезжала в ворота. Лихой водитель, Ян обычно залетал в них на полном ходу, визжа тормозами.
    — Марина, что ли? — Шломо попытался разглядеть в темноте, кто сидит за рулем.
    Дверца открылась. Из машины вышла Марина. Махнула слабо рукой, прохрипела:
    — Яна сегодня взяли.
    — Как?! — Хана схватила ее за обмякшие сгорбленные плечи. — За что?
    — Приехали на работу, вызвали в проходную, скрутили, швырнули в «воронок» — и в КПЗ. Статья — сопротивление властям. Он якобы милиционера ударил...
    «Уж как берегся Ян! — подумал Шломо. — Со всех сторон застраховался, а смотри, как просто с ним разделались! Точно, как с учителем его, Левой, в свое время...».
    У Яна в квартире сидели только Длинный и Певзнер. Всем остальным из их компании дали разрешение. Некоторым — еще вместе с Шайкой. И уехали они в желанную свою Америку. Другим — совсем недавно, пару недель назад. Старая испытанная тактика ГБ: кого-то посадить, кого-то отпустить. И пусть оставшиеся между собой перецапаются: почему посадили, почему отпустили — с ног собьются, сводя счеты, вычисляя зугтера.
    — Да-а, — протянул Длинный, услышав про Меира. — Это что же они решили — всю семью под корень?
    У Марины упадок сил перешел в лихорадочное возбуждение. Она взялась составлять список жалоб, проверять адреса инстанций.
    — Я им покажу, гадам! Я их самих под суд подведу! У меня уже десять свидетелей с работы Яна — пальцем мента не тронул!
    — Брось... — сказал Шломо. — Если уж дана лицензия на отстрел, ничего не поможет. Никто жалобы не подпишет. А если и подпишет — ГБ его заломает. На суде не подтвердит...
    — Поглядим, поглядим!
    Марина писала и курила сигарету за сигаретой, , сигарету за сигаретой. Длинный за ее спиной корчил Шломо страшные рожи: заткнись, мол, идиот, не лишай надежды!
    — Поеду в Москву, — решила Хана. — Не могу тут сидеть, ждать непонятно чего. Пойду в КГБ, в МВД, в Лефортово... Буду искать.
    Утром она улетела — чудом достала билет. Но в Москве узнать ни у кого ничего не удавалось. И в КГБ, и в МВД отвечали одинаково: «Нет, по нашему ведомству Непомнящий Марк Иегудович не числится». В том, что Меира арестовали, уже не было сомнений. На квартире, где он жил, остались все его вещи. Непонятно только — кто? Кто арестовал? Явно не одесская ГБ — уж очень они на обыске допытывались, где Меир... Хана, обезумев, металась по Москве. Пропал человек — и все. Иди знай, что с ним сделают! Даже, не дай Б-г, убьют — не найдешь, не докажешь...
    А тут еще Шайка позвонил — опытный, битый ГБ Шайка. Приволок к телефону какого-то рава, чтоб на Эдкин вопрос, что с хупой делать, как в тюрьму двух кошерных свидетелей провести, ответил лично. Рав возьми и ляпни: «Надо молиться, Б-г поможет, найдутся свидетели». И Шайка, балбес, поддакивал в трубку: «Найдутся, найдутся». Всего год прошел, как уехал, а ничего уже не понимает, не помнит. Да тюрьму легче штурмом взять, чем двух кошерных свидетелей туда провести! Разве что Мацегору с Князевым быстренько обгиюрить. 108 Яков Григорьевич тогда сойдет за шадхена 109 и пусть вытащит из закромов бланк ктубы — есть у него наверняка... Смех сквозь слезы — да и только.
    Эда позвонила Грише. Не выдержала, пожаловалась на Шайку.
    — Слава Б-гу, что не понимает уже, но обидно — как произнести такое можно! С рава-то спрос маленький! Что он в наших делах понимает!
    Гришка долго сопел в трубку, потом сказал:
    — Ну, ты, Эдуся, рава не тронь! Дело это такое — не нашего ума. А я вот что тебе присоветую — сварганьте по-быстренькому тноим. Это и бэ рухниюс и бэ гашмиюс 110 поможет. Понятненько?
    И объяснил в две минуты, как тноим устроить. Зачем — Эда толком не поняла, но Грише она доверяла абсолютно. Не в Иерусалиме, в Ленинграде живет, сам под посадкой ходит. Знает что советует!
    И вот вечером они шли по Дерибасовской — Шломо и Эда. И не туфли уже белые искали, а рубашку черную для Катанчика. Потому что вещи передавать разрешалось только темных цветов — нечего заключенных баловать, пусть мир видят в клеточку и черным! И еще купили водки и шоколадных кошерных конфет — все-таки тноим, помолвка как никак.
    Они пришли к Кофманам, где уже ждали их два кошерных свидетеля — Хадаш и совсем свеженький, только что приехавший из Москвы с учебы Йорам. Сделала Эда при них Аврагама Кофмана своим шалиахом. А Шломо в одной из записочек, которые Сегал поначалу передавал, Яшка уже назначил своим шалиахом для всех дел. Ударили Шломо с Аврагамом по рукам и договорились при свидетелях — расторгнуть теперь тноим можно только гетом.111
    А потом сели за стол, Геулой наскоро накрытый — и невеста, и шалиахи со свидетелями, и гости — Марина Меш. Разлили водку. Лехаим, лехаим — счастья молодым, радости друг от друга и скорой встречи!.. И разошлись по домам — до веселья ли? Слава Б-гу, хоть тноим организовать удалось, не ворвались чекисты с очередным налетом!
    По дороге Шломо осенило:
    — Слушай, Эдка, а если в тюрьму пойти? Шлангом прикинься, спроси, когда, мол, Непомнящему передача положена... И в Москве, и в областном УВД знают, что нам отвечать. А вдруг олух-дежурный в окошечке правду скажет?
    И они пошли к тюрьме мимо тоненьких деревьев молодого тихого парка. Совсем рядом проносились ярко освещенные желтые «Икарусы», набитые нормальными людьми, занятыми будничными, привычными заботами. А они — как в романе каком-то — пробирались ночью мимо кладбища вдоль высокой глухой тюремной стены. Это было так нереально, будто происходило не с ними. Шломо аж ущипнул себя за руку — не спит ли он, не смотрит ли детектив по телевизору? Окошечко отворилось со скрипом, и сержант, помусолив пальцем список, сказал внятно:
    — Передача Непомнящему Марку Иегудовичу — через три недели...
    Нашли! Значит, Меир уже неделю здесь. Значит, Сегал прекрасно знал на обыске, где Меир! Значит, ломали гебисты комедию, крича: «Папочка пришел!..» Ох и весел же ты в этом году, праздник Суккот, светлый, радостный праздник Суккот!..


Начало    Продолжение 1        Окончание
Примечания

70 Шойхет — резник.
71 Ребес машке — водка, присланная Ребе. По хасид-скому обычаю, Ребе отпивает из бутылки и затем посылает эту водку своим хасидам. Рабойсай — господа (перев. с иврита).
72 Кантор, ведущий молитву.
73 Особый шелковый пояс, которым хасиды подпоясываются во время молитвы.
74 Текст молитвы, которым заканчивается каждая из дневных молитв.
75 Талмуд состоит из Мишны и Гемары. Мишна — устная часть Торы, записанная мудрецами. Гемара — комментарии к Мишне.
76 Картина на бумаге или на холсте. По обычаю ашкеназских евреев, вешается на восточной стороне дома, указывая направление на Иерусалим.
77 Сказание об исходе евреев из Египта, о разных аспектах праздника Песах. Традиционно читается во время пасхального ужина.
78 Благословение после трапезы.
79 Молитвы. Тфила — молитва.
80 Чтобы мясо было кошерным (разрешенным еврею для употребления в пищу), животных и птиц режут по строго установленным еврейской традицией правилам Весь этот процесс называется «шхита».
81 Нож резника.
82 Свадьба. Здесь — специальный балдахин, под которым по традиции свершается еврейский свадебный обряд.
83 Свод законов, предписанных еврейской традицией.
84 Принято отсчитывать дни от праздника Песах до Шавуот. Паг-Баомер отмечают на 33-й день, когда, по преданию, прекратилась эпидемия, погубившая тысячи учеников рабби Акивы. Поэтому до и после Паг-Баомер не играют свадеб.
85 Начало нового месяца (пер с иврита).
86 Обычай (пер. с иврита)
87 Специальный бланк для записи о свершении еврейского религиозного свадебного обряда.
88 Посланник Ребе.
89 «И возрадуйся в праздники твои..» (пер. с иврита).
90 Мн. число от — шалиах.
91 Седер — пасхальный ужин.
92 Тора ради самой Торы (пер. с иврита).
93 Кахане — в Кнессет (пер. с иврита).
94 Поздравляю (пер. с ивр.).
95 По традиции ортодоксальные евреи носят длинные пейсы.
96 Хорошо! (пер. с идиша).
97 Псалмы Давида.
98 Популярная книга на иврите о праздниках и обычаях.
99 «Выйди, друг мой, навстречу субботе» — песня, которую поют с наступлением шаббата.
100 Благословение.
101 Сотворивший плод виноградной лозы — благословение на вино.
102 Веселого праздника (пер. с иврита).
103 В свитке Торы (пер. с иврита).
104 Веселого праздника Суккот!
105 Еврейский традиционный обряд помолвки.
106 Дни Суккота, в которые разрешено готовить, совершать необходимую работу.
107 Учение Торы.
108 От «гиюр» — обряд принятия иудаизма.
109 Сват, свидетель.
110 И духовно, и физически (пер. с иврита).
111 Документ о разводе.

    
    

    
    


    
    

Объявления: