назад

     Первый прокол в затее с ключом от аннекса обнаружился через полчаса после обеда. Как только Лу, благополучно зарегистрировав ключ у Брайана, отправилась с ним в аннекс, Джерри Хиггинс перехватил Ури у на лестничной площадке второго яруса. Лицо у Джерри было хмурое и Ури на миг взбрело в голову, что тот сейчас устроит ему сцену по поводу его ночного визита к Лу. Но, как оказалось, Джерри вовсе не интересовали амурные похождения его названной супруги.
    - Вы когда-нибудь пробовали вынести ключ от аннекса из читального зала? - спросил он. И не дожидаясь ответа добавил, - И хорошо, что не пробовали, а то бы вас немедленно засекли.
    - То-есть, как это - засекли?
    - Очень просто. В ключ впаян микро-магнит, который наводит ток в звонке, висящем на двери. Звонок, естественно, звонит, и притом очень громко, - знаете, как в универсальном магазине, если вы пытаетесь что-нибудь украсть.
    - Любой ключ? - не поверил Ури. - Ведь я в первый же день выходил из зала с ключом Брайана в кармане.
    - Возможно, для личного ключа Брайана они сделали исключение, - отмахнулся от его соображений Джерри. - Но нам-то нужно вынести ординарный ключ Лу.
    - А зачем его выносить? - сообразил вдруг Ури. - Пусть Лу перед уходом отдаст его мне.
    - А вы что, сменяете его на ключ Брайана?
    - Зачем так сложно? Я просто спрячу его среди книг и вытащу оттуда, только когда придет время.
    - Чудно! - обрадовался Джерри. - У вас головка идее-носитель!
    - Стараюсь, как могу, заслужить расположение начальства, - спаясничал Ури, которому уже надоел пронзительный шепот Джерри, обращающий на себя недовольство других, погруженных в книжную премудрость, читателей. Джерри, наконец, тоже заметил внимание окружающих и заторопился.
    - Пожалуй, будет лучше, если Лу не станет передавать вам ключ лично, - направляясь вниз решил он. - Я перед чаем пойду, возьму у нее ключ и встречусь с вами у стенда древних карт.
    Спрятать ключ, казалось, было нетрудно. Ури загодя отыскал на одной из полок многостраничную, оплетенную кожей глыбу, посвященную итальянской церковной мозаике, между переплетом и корешком которой зиял отличный трубообразный зазор. Как добротно в старину переплетали книги - в современную книгу ничего бы спрятать не удалось. Оставался совсем пустяк - сунуть в этот зазор ключ и положить раскрытую наугад историю мозаики на свой рабочий стол, набросавши сверху два-три других красочных издания. Мешал только сосед по столу.
    Стол Ури выбрал себе тоже загодя - на самом верхнем ярусе, в самом конце. Однако занять этот удобный стол ему, к сожалению, не удалось, его захватил прилежный японец, который уже сидел там, когда Ури одним духом взлетел по крутой лесенке наверх в надежде, что там никого нет. Видно было, что работящий японец расположился здесь надолго. Его до блеска начищенные туфли стояли под столом, его отутюженный пиджак аккуратно висел на спинке стула, а сам японец, в войлочных тапочках, которые никак не вязались с его пестрым модным галстуком и белой крахмальной сорочкой, сидел, отгородясь от мира многоцветными стопками книг, и с пулеметной скоростью строчил на портативном компьютере.
    Все дело было в том, что Ури попал в читальный зал не сразу после завтрака, а лишь после того, как отнес к себе в комнату злополучные мокрые туфли, подобранные ночью Брайаном в коридоре третьего этажа. Бедняга был так смущен, отдавая ему туфли, что Ури не решился спросить его, как он догадался, чьи они. А надо было бы спросить, хотя бы для того, чтобы дать Брайану возможность похвастаться своими способностями исследователя. Тогда тот, возможно, не был бы так раздражен и не стал бы морочить Ури голову из-за Клары. Господи, что он там такое о ней плел?
    Пока Ури наталкивал в туфли скомканную газету, утащенную для этой цели с газетного стенда у входа в трапезную, а потом устраивал их на подоконнике для просушки, он перебирал в уме свой разговор с Брайаном о Кларе. Похоже, Брайан всерьез заподозрил, что Ури ночью тайком побывал в ее комнате - известно зачем, одного взгляда на старушку-Клару было достаточно, чтобы это сообразить. "Ай да мамка, ай да молодец!" - злорадно хихикнул он, вспомнив разоблачительную тираду Брайана насчет ее возраста. Ну, а пока он там хихикал, японец успел захватить заранее облюбованное им место.
    И мало того, что место занял и туфли снял, так он еще, мерзавец, не отрываясь от своего компьютера, краем глаза все время следил за Ури. Так, во всяком случае, Ури показалось. И поэтому он никак не мог улучить момент, чтобы спрятать ключ от аннекса в корешок книги о церковной мозаике - стоило ему сунуть руку в карман, как он ловил на себе скользящий взгляд раскосых глаз, прикрытых дымчатыми стеклами очков.
    Когда зазвонил колокольчик, приглашающий к чаю, японец и не подумал подняться из-за стола. Он, казалось, вовсе не слышал звонка, и его смуглые пальцы все с той же нечеловеческой скоростью порхали по клавиатуре компьютера. Ури ничего не оставалось, кроме как пересидеть его, - все равно он не мог бы выйти из читальни с ключом в кармане.
    Прошло десять минут, которые показались Ури вечностью, у него даже мелькнула мысль, что японец просто решил его пересидеть. Он уже почти готов был напомнить этому косоглазому долбоеду, что чаепитие длится всего полчаса, как тот вдруг пружинистым движением сбросил тапочки, сунул ноги в туфли и, натягивая по пути пиджак, почти бегом рванул к лестнице. На бегу он умудрился задать Ури какой-то вопрос, но акцент у него был такой замысловатый, что Ури не понял ни слова и на всякий случай ответил "Нет".
    Дождавшись из осторожности, пока шаги японца затихнут внизу и хлопнет дверь читальни, Ури поспешно сунул ключ в корешок книги, все время прислушиваясь, не крадется ли хитрый японец обратно. Но опасения его были напрасны. В читальне было тихо и пусто, так что можно было прикрыть историю церковных мозаик историей церковных витражей и идти пить чай.
    Народу в гостиной было полно, хоть там, как и следовало ожидать, не было ни матери, ни Лу. За одним из угловых столиков Джерри Хиггинс развлекал странного человека с бородой, одетого в маскарадный костюм из венской оперетты. У камина, как обычно, весело щебетали американские дамы, а у рояля пристроились Ян и Брайан, которые водили пальцами по разложенной на его крышке пестрой карте. Они были так поглощены разглядыванием этой карты, что не обратили никакого внимания на подошедшего к ним Ури. Только Джерри заметил его появление и бросил ему украдкой вопросительный взгляд, на который Ури ответил коротким жестом двух растопыренных пальцев, обозначающим победу.
    Джерри с облегчением откинулся на спинку дивана и сосредоточился на пронзительном теноре своего собеседника. Прислушавшись, Ури понял, что ошибся - не Джерри развлекал владельца маскарадного костюма, а тот развлекал Джерри.
    - Не понимаю я вас, евреев, - пророческим тоном произносил этот напористый бородатый парень в вышитой жилетке. - Все у вас есть, весь мир вам принадлежит, а вы только и знаете, что грызетесь промеж собой.
    - С чего вы взяли, что я еврей? - не соглашался Джерри, даже не пытаясь спорить с владельцем жилетки по существу.
    "Интересно, этот шут гороховый тоже человек Меира?" - мельком подумал Ури без особого, впрочем, интереса и переключил свое внимание на расстеленную на рояле карту. Она представляла собой обширное зеленое поле, негусто пересеченное реками и дорогами. По полю были разбросаны маленькие группки домиков с красными крышами, под которыми черными буквами были выведены явно французские названия: Линьи, Монт Сан-Жан, Намюр, Катр-Бра.
    - Вы что, собираетесь в туристскую поездку? - спросил Ури Брайана, увлечено следящего за длинным пальцем Яна, который попеременно пробегал по черным стрелкам, сходящимся с разных сторон к одной точке в левом верхнем углу зеленого поля. Проводя пальцем по очередной стрелке Ян произносил названия каких-то воинских частей, вроде "первый британский батальон легкой кавалерии", "второй британский батальон легкой кавалерии", "седьмой бельгийский драгунский полк", "пехотный корпус генерала Груши". Когда до него дошел смысл вопроса Ури, палец его на миг замер на ломаной линии, обозначенной словами "старая римская дорога" и он ответил, не поворачивая головы:
    - Нет, мы готовимся принять участие в битве при Ватерлоо.
    "Какая, к чертовой матери, битва?" - озадачился Ури и ему смутно припомнилось что-то из вчерашнего дня. Что это было? Ну да, мать, - она подсела к нему на подоконник и, словно извиняясь за что-то, он тогда еще не понял, за что, заговорила с ним по-немецки. А в окне за ее спиной вдруг возникла Лу с большим плакатом в руке, шагнула на подоконник и, наступая ему на пальцы, звонко выкрикнула:
    - "...состоится битва при Ватерлоо!"
    В суете и тревогах прошедших суток он начисто об этом забыл, но сейчас вспомнил и полюбопытствовал:
    - А кем вы будете, французами или англичанами?
    - Мы будем болельщиками, - откликнулся Брайан. - Но для интереса я буду болеть за пруссаков, а Ян за англичан.
    - Значит, мне придется болеть за французов, - произнес за спиной Ури голос миссис Муррей. Он прозвучал так непривычно весело, что Ури быстро обернулся и невольно залюбовался выразительной одухотворенностью ее лица, которая скорей всего происходила от ее исключительной худобы. Сегодня старая дама не сидела в своем уже ставшем привычным для Ури инвалидном кресле, а, облокотясь на большую кожаную подушку, полулежала на диване, сиреневая обивка которого создавала живописную гамму с ее седыми волосами и лиловым летним платьем.
    - Почему за французов? - удивился Ури не столько ее словам, сколько ее новому, почти кокетливому облику.
    - Ради справедливости, - охотно пояснила миссис Муррей. - Должен же кто-то и за них, за бедных, болеть.
    - Не стоит их так жалеть, - вмешался Ян. - У них есть достаточно сторонников в здешних краях. Например, хозяин местного трактира вчера сознался, что он записался добровольцем во французский пехотный корпус маршала Нея.
    - А куда еще ему идти, не в английские же войска! - одобрительно закивала миссис Муррей, отчего на шее ее в просвете между серебряными локонами и кружевным воротничком сверкнула на миг тоненькая золотая цепочка. - Ведь он, как я слышала, ирландец.
    - О чем вы говорите? - наклонился к ней Ури, напряженно вспоминая при этом вчерашний рассказ Лу о брелоке-карандашике, висящем на золотой цепочке на шее миссис Муррей. И спросил, не из любопытства, а просто так, чтобы что-нибудь сказать, пока в голове его прокручивались детали почти забытого вчерашнего разговора:
    - Это что, будет настоящая битва?
    - Не то, чтобы совсем настоящая, а как будто настоящая. - Брайан восторженно воздел к потолку свои детские ладошки. - Все будет, как у больших, только снаряды и патроны будут холостые. Но все остальное - мундиры, лошади, расположение войск, - все будет так, как было при Наполеоне. Со вчерашнего дня в парке, где будет происходить битва, идут репетиции, там уже построены декорации всех городков, окружавших Ватерлоо.
    - Неужели вы этого не знаете? Где вы целый день болтались? - усомнился в искренности Ури Ян.
    - В читальном зале, естественно. - Ури был рад в кои-то веки сказать правду.
    - Кто ж сегодня сидит в читальном зале? - мягко попрекнула его миссис Муррей. - Ведь это великое событие для наших сонных мест! Жители всех окрестных деревень записались в разные рода войск разных воюющих армий. Их, конечно, не будет столько, сколько было участников реальной битвы, но кому-то удалось стать маршалом, кому-то генералом! И мне тоже повезло - в честь праздника меня раньше срока освободили от гипса и велели потихоньку начать ходить. Вот с этим орудием пытки.
    Она указала рукой в угол и Ури только сейчас заметил, что за спинкой дивана прячется инвалидный металлический ходунок на колесиках.
    - Этот аппарат вполне хорош на ровном месте, но забраться в него так же сложно, как из него выбраться. Во всяком случае поначалу, - пожаловалась старая дама и Брайан немедленно понял намек:
    - Помочь вам, миссис Муррей? - рванулся было он от рояля, но Ури опередил его. Одной рукой он проворно приподнял легкую, как перышко, миссис Муррей, а другой вывел ходунок из-за дивана и мягко опустил старуху в его металлические объятия.
    - Боже, как вы нежно это сделали! - восхитилась она, - как жаль, что вас нельзя приписать ко мне до моего выздоровления.
    - Сейчас я, во всяком случае, могу проводить вас, куда вам будет угодно, - вежливо улыбнулся Ури, привыкший к тому, что пожилые дамы всегда его обожали.
    - Но я очень медленно ковыляю, - слабо запротестовала миссис Муррей, явно польщенная вниманием Ури.
    - Ничего, я постараюсь приспособиться, - ответил он, радуясь предлогу улизнуть без объяснений как от вопросительного взгляда Брайана, так и от неустанно следящих за ним глаз его японского соседа, который с чашкой чая в руке занял наблюдательную позицию недалеко от выхода. Впрочем, может у него просто открылась мания преследования, потому что с непривычки трудно было определить, куда смотрят сквозь матовые линзы очков узкие глаза японца.
    Когда Ури, почтительно поддерживая миссис Муррей под локоть, медленно заскользил рядом с ней по гладкому катку паркета, он поймал на себе еще несколько любопытных взглядов. Не считая Джерри, который интересовался им по долгу службы, и его опереточного собеседника, на него исподтишка поглядывал очкастый господин невысокого роста с чрезмерно одутловатыми щечками, как будто искусственно приклеенными к его довольно молодому лицу. Выглядел он именно "господином" - до "джентльмена" он не дотягивал, а за профессора он едва ли мог себя выдать, слишком уж был он зализан и тщательно одет.
    Священником он тоже быть не мог, по многим причинам, но в основном, потому, что был он Ури знаком. Не лично, конечно, поскольку Ури не был вхож в те высокие сферы, где последние пару лет стремительно взлетала вверх служебная звезда этого господина, а по редким газетным фотографиям, которые, впрочем, с недавнего времени стали появляться все чаще. Его простая идишистская фамилия вертелась на языке Ури, никак не вспоминаясь, и, поскольку куда благоразумнее было ее так и не припомнить, Ури предпочел припечатать его нейтральным именем Господин, и под этим именем оставить в памяти до лучших дней, когда вся эта эпопея благополучно закончится.
    Завершив свой черепаший марш через гостиную, Ури и миссис Муррей ускользнули, наконец, из-под обстрела любопытных взглядов и оказались в коридоре. Там силы оставили старую даму и она взмолилась:
    - Ули, миленький, я очень ценю ваше самопожертвование, но психологически мне будет легче, если дальше я потащусь одна.
    - Но как я вас оставлю? А вдруг вы так ослабеете, что не сможете двигаться дальше? - запротестовал было Ури, но миссис Муррей остановила его властным жестом.
    - Не волнуйтесь, голубчик, я как-нибудь справлюсь. А вы лучше сходите в контору и позвоните по внутреннему телефону моей сиделке, пусть она выйдет мне навстречу с креслом. Ее номер 39.
    Подчинившись ее воле, Ури оставил ее ковылять в одиночестве и поспешил в контору к телефону, удивляясь собственной покладистости. Но удивлялся он напрасно - старая дама явно привыкла к тому, что окружающие безропотно выполняют ее капризы. Кто-то, кажется Брайан, рассказывал, что миссис Муррей очень богата и многие ответственные лица в библиотеке весьма и весьма прислушиваются к ее мнению, потому что так завещал ее покойный супруг, подкрепив свое пожелание огромной благотворительной суммой на покупку каких-то баснословно дорогих рукописей. И в свете щедрого дара мистера Муррея становилась убедительной цепочка с магическим брелоком, открывающим для избранных дверь в волшебную пещеру Аладина.
    Ури позвонил сиделке, пообещавшей немедленно примчаться с креслом, и, изображая беспокойство, вернулся к миссис Муррей. Что было как нельзя кстати, так как старая дама уже почти изнемогла от своих героических усилий, хотя продолжала, почти не сдвигаясь с места, упорно толкать вперед вышедший из повиновения ходунок. Заслышав приближающиеся шаги Ури, она подняла на него такие измученные глаза, что он, не задавая лишних вопросов, подхватил ее птичье тельце на руки и понес к садовой скамейке, стоящей в нише одного из французских окон галереи.
    - Отнести вас в вашу комнату? - любезно предложил он, искренне жалея старуху, которая со стоном легла плашмя на жесткое решетчатое сиденье скамейки.
    - Нет, нет, что вы, я не хочу вас утруждать, - прошептала она, с усилием ловя воздух посиневшими губами. - Ведь это далеко, я живу не здесь, а в директорском крыле. Так что я лучше дождусь сиделку с креслом.
    Необходимо было подложить ей что-то под голову, чтобы ей легче дышалось, но оглядевшись вокруг, Ури не увидел ничего, что могло бы сойти за подушку. Тогда он сорвал с плеча свою неразлучную рабочую сумку и, осторожным движением приподняв голову старой дамы, постарался устроить ее поудобней на шершавой парусиновой поверхности. При этом большим и средним пальцем он нащупал у нее на шее тонкую цепочку, уходящую куда-то под ворот платья. Как ему показалось, замочка на ней не было.
    - Вам трудно дышать, - пробормотал он сочувственно. - Давайте я расстегну вам воротник.
    И поспешил поскорей, пока не появилась сиделка, расстегнуть верхние пуговицы ее лилового платья, обнажая обтянутые морщинистой кожей ключицы, в ложбинке одной из которых болтался на цепочке точно такой же, как у него, брелок. Сомнений не оставалось: у миссис Муррей был собственный, неизвестный Меиру, ключ от тайного входа в хранилище! Тем временем, откуда-то из дальнего коридора прибежала немолодая испуганная монахиня, толкая перед собой кресло на колесиках, и, суетливо причитая, захлопотала вокруг старой дамы. Она вызвала на подмогу двух смешливых кухонных девушек и они подняли такой птичий базар, что Ури, почувствовал себя лишним и предпочел убраться прочь, унося с собой благодарную улыбку миссис Муррей и тревожную мысль о втором ключе.
    Прямой опасности в этом, собственно, не было, и Ури решил не предпринимать ничего самовольно, а просто поскорей сообщить об этом Меиру. Следовало сделать это сегодня же до ужина, а времени уже почти не оставалось, ведь нужно было еще подготовиться к ночной операции. Ури торопливо описал свою находку и с письмом в кармане побежал на почту, где открыл стенной ящик номер 19 маленьким ключиком, который дал ему накануне Меир. Английские почтовые ящики отличались от немецких так же, как их краны и телефоны-автоматы, - они были неудобны в употреблении. Узкие и длинные, они напоминали школьные пеналы, и Ури сперва показалось чудом, что отправленная Меиром коробка с инструментами туда влезла. Однако присмотревшись, он заметил, что на коробке нет никакого адреса и понял, что Меир сам положил ее в ящик.
    "Значит, он где-то поблизости. Может быть, даже и сейчас он наблюдает за мной", - подумал Ури, оставляя в ящике свое письмо. Можно было бы, конечно, это предположение проверить, затаившись на часик где-нибудь за углом, но не стоило пропускать ужин ради сведения ребяческих счетов с Меиром.
    Ури вернулся к себе в комнату и аккуратно переложил в свою рабочую сумку все содержимое коробки - фонарик, отвертки, прибор для обнаружения микрофонов. В оставшийся пустым угол сумки поместился купленный по дороге на почту бутерброд с яйцом, а поверх всего ему удалось втиснуть копии избранных страниц из красной тетради. Он был уверен, что ночью ему предстоит довольно долго просидеть без дела в запертом читальном зале, так что у него будет отличная возможность расшифровать еще какую-то часть дневника Гюнтера фон Корфа.
    Он не захотел оставлять у себя комнате пустую коробку, а сбегал на улицу и сунул ее в мусорный бачок ближайшей бакалейной лавочки. Несмотря на всю эту суету он все-таки успел до ужина провести полчасика за своим рабочим столом в читальне. Главным образом для того, чтобы убедиться, что ключ от аннекса на месте. Но неотступный японец не дал ему это сделать. Он, конечно, сидел за своим столом в тапочках и без пиджака, надежный, как шуруп, ввинченный в доску, и, продолжая без перерыва строчить на компьютере, все время искоса следил за Ури. Поэтому Ури не стал заглядывать за корешок истории мозаик, а, притворясь, что он листает ее в поисках какой-то страницы, попытался нащупать ключ сквозь кожу корешка. Кожа на корешке оказалась слишком толстой и прощупать ничего не удалось, и Ури отправился на ужин, не до конца уверенный, что все в порядке.
    Оглядев перед ужином втекающую в трапезную толпу, Ури протиснулся вперед, бесцеремонно оттеснив французскую чету и важного Господина с отвислыми щечками, чтобы успеть занять место рядом с Джерри. Он сделал это не столько, чтобы избежать обычных вечерних бесед, предполагающих дальнейшее светское общение после рабочего дня, сколько потому, что у него появились новые соображения в противовес заранее составленному Меиром плану. Он считал, что Джерри куда благоразумней не исчезать после ужина, а остаться ночевать в библиотеке - на случай, если встревоженный сумятицей последних событий Брайан вздумает ночью проверить, спит Ури у себя в комнате или нет. Сердце почему-то подсказывало Ури, что возможность такой проверки не исключена. После истории с туфлями во всем облике маленького библиотекаря появилось что-то пугающе патетическое. А если Брайан обнаружит, что Ури в комнате нет, то лучше всего дать ему повод сопоставить это с таинственным исчезновением ветреной Лу Хиггинс, а не с ключом от аннекса, который она позабыла вернуть.
    Хотя Джерри, размечтавшийся уже было, как он разгуляется в этот вечер на полученные им казенные деньги, был разочарован, он вынужден был признать разумность доводов Ури.
    - И откуда ты на мою голову взялся такой шустрый? - пожаловался он, со вздохом соглашаясь провести этот вечер, как и все прошлые, в гостиной за чашкой чая. - Мало того, что я терпеть не могу пить чай по вечерам, мне еще придется сочинить приемлемую версию легенды о том, куда девалась моя жена. Ведь все будут приставать с вопросами.
    - А ты подумай, как бы ты нервничал, если бы она и впрямь была твоя жена, - убедившись, что их никто не подслушивает, утешил его Ури на прощанье и поспешил в читальный зал.
    До закрытия читальни оставалось полтора часа и затененные абажурами лампы были зажжены лишь на нескольких столах, рассеянных на разных ее ярусах. Но трудолюбивый японец в войлочных тапочках по-прежнему неустанно перебирал клавиши своего верного компьютера. У Ури даже возникло подозрение, что он ни разу за весь день не сходил в туалет пописать, и он с трудом удержался, чтобы не заглянуть через плечо японца на экран компьютера. Очень уж хотелось проверить, пишет тот что-нибудь или только притворяется.
    Первоначальный план Ури был прост: перед самым закрытием, когда в читальном зале почти никого не останется, погасить свою лампу и затаиться наверху, пока дежурный библиотекарь не запрет дверь снаружи. Но за полчаса до закрытия он окончательно понял, что пересидеть японца ему не удастся. Нужно было срочно придумать что-то другое. Менять стол было уже поздно, да и бесполезно - ведь любая зажженная лампа была хорошо видна со стратегического пункта дотошного японца.
    И Ури решил разыграть спектакль ухода. За четверть часа до закрытия зала, он поднялся с места и, громко шурша страницами, начал старательно закрывать свои книги и складывать их в аккуратные стопки на краю стола, даже не пытаясь извлечь спрятанный в корешке ключ.
    Покончив с книгами, он вежливо пожелал японцу спокойной ночи, и громко топая, благо кроме японца, библиотекаря и двух пожилых дам на третьем ярусе в зале никого уже не было, - сбежал вниз. Внизу он быстрым шагом подошел к двери, резко отворил ее и со стуком затворил, оставшись при этом в зале. Затаившись в полутьме возле двери, Ури осторожно огляделся, обдумывая, куда бы ему теперь спрятаться.
    Никакого удобного закоулка вблизи от двери не было, но Ури вспомнил, что слева между шкафами начиналась одна из винтовых лестниц, ведущих на верхние ярусы. Мягко ступая он неслышно проскользнул на нижнюю ступеньку лестницы, тускло освещенной редкими цветными фонариками.
    Теперь нужно было добраться до первого яруса, прежде чем библиотекарь в знак окончания рабочего дня включит верхнюю люстру, чтобы через минуту выключить ее и уйти. Ури уже почти достиг первой площадки, как где-то над головой, совсем близко, послышался громкий топот бегущих вниз ног, многократно усиленный волноводом полой лестничной трубы. "Японец!" - сообразил Ури, и, мощным рывком выскочив на первый ярус, упал на пол и покатился к одной из рабочих ниш, где затаился в зазоре между столом и стулом. Как раз вовремя, - на лестничной площадке на миг сверкнула очками тень японца и устремилась вниз к выходу. И в ту же секунду под потолком ослепительно-ярко вспыхнул свет в люстре и зазвучал птичий щебет сходящих вниз по лестнице запоздалых читательниц. Через бесконечно долгую минуту гулко хлопнула дверь, голоса замолкли и свет погас. Еще через секунду опять, но потише, хлопнула дверь, закрытая привычной хозяйской рукой, и в наступившей тишине стало слышно, как в замке повернулся ключ.
    "Замуровали!" - подумал Ури, чувствуя, как внезапно стиснулось сердце, то ли опасаясь неведомого, то ли возбуждаясь охотничьим азартом. Пару минут он полежал тихо, прислушиваясь к неясным шорохам и вздохам, заполнившим пронизанное таинственными токами пространство между рабочими ярусами и книжными шкафами. Можно было подумать, что незримые души книг, весь день заточенные между створками переплетов, вырвавшись, наконец, на свободу, безмолвно порхают в абсолютной тьме, окутавшей безлюдный зал. Ури даже невольно плотнее прильнул к полу, представив себе, что одна из этих душ, нечаянно наткнувшись на него во мраке, завоет от неожиданности, как сирена тревоги.
    Через несколько мгновений шорохи смолкли и в зале воцарилась настоящая тишина, - может быть, это перестук сердца Ури, постепенно возвращаясь к нормальному ритму, перестал отдаваться в его ушах барабанным боем. Убедившись в своем полном одиночестве, Ури нашарил в сумке фонарик и распорол темноту острым лезвием его луча. Ступая как можно мягче, он поднялся на верхний ярус, вытащил из стопки книг историю мозаик и с облегчением вытряхнул ключ из-под корешка, - ему все-таки удалось перехитрить японца.
    С ключом в руке и с сумкой через плечо он сбежал вниз и открыл дверь в аннекс, который был так отдален и отделен от жилых помещений, что там можно было двигаться свободно, не боясь привлечь шумом чье-нибудь досужее внимание. Работа предстояла в основном техническая, ее можно было бы даже назвать скучной, но все равно ее надо было сделать.
    Зажечь свет Ури не решился, хоть затянутые морозными стеклами окна аннекса выходили на кладбище, где вряд ли кто-нибудь бродил в такой поздний час. Он осветил фонариком полки, нашел нужную и, сняв с шеи цепочку с брелоком, быстрым движением сунул его в крошечную дырочку на скрытой под нижним плинтусом панели. Полка бесшумно заскользила влево, обнажая затаившийся за ней узкий коридорчик, окаймленный рядами старинных томов.
    Тем же брелоком он привел в действие механическую систему в торцовой стене коридорчика и, откатив вбок маскировочную книжную полку, открыл вход в хранилище древних рукописей. Ури посветил фонариком себе под ноги, - сразу за крохотным квадратом паркета начиналась гранитная лестница, полого уходящая в темную глубину. Нащупав на стене выключатель, Ури включил свет и заглянул вниз, - веерообразно расходясь от невидимого центра, ступени дугой убегали куда-то влево.
    Хоть Ури не хотелось отрезать себя от мира, он все же решил, что прежде, чем начать спускаться под землю, лучше закрыть за собой секретный зазор между полками, на случай, если кого-нибудь среди ночи принесет в аннекс нелегкая. Конечно, при запертом читальном зале это казалось мало вероятным, однако в сегодняшней атмосфере напряженной слежки всех за всеми всякое могло случиться.
    Ступеней оказалось немного, не больше двух десятков. Они вели в короткий коридор, завершающийся еще одной дверью, из-за которой доносился нестройный гул голосов. Значит, совещание еще не кончилось, напрасно Ури так торопился. Закинув голову, он осмотрел дверь. В верхнюю ее плату была вправлена отлично видная из темноты сеточка вентиляционной решетки, сквозь которую звуки из хранилища свободно проникали в коридор. Об этом, пожалуй, нужно было поскорей сообщить Меиру.
    Голоса за дверью на миг взлетели на октаву выше и тут же опали почти до шепота, словно говорящих внезапно отключили от источника энергии. Ури глянул на часы и чуть было не присвистнул, но вовремя спохватился, что они там могут слышать его так же хорошо, как он их. Была уже половина одиннадцатого, а они и не думали кончать. "Всю ночь они собираются там сидеть, что ли?" - подумал он и прислушался.
    Разобрать отдельные слова было трудно, но судя по общей тональности, собеседники за дверью были весьма далеки от соглашения и взаимопонимания. Можно было подумать, что там, за дверью, заклинилась граммофонная пластинка, - негромкий, но пронзительный тенор, снова и снова монотонно произносил какую-то короткую фразу, как показалось Ури, одну и ту же, на которую всякий раз в том же ключе, совсем как в оперном дуэте, откликалось сопрано матери, но не привычно переливчатое и флиртующее, а незнакомое, непреклонно официальное. Эта заунывная музыкальная тема напомнила Ури комическую сценку, некогда сочиненную им, чтобы дразнить мать, которая с детства заставляла его ходить с нею в оперу. Сценка представляла собой перекличку двух преследуемых врагами любовников, которые многократно повторяли одни и те же слова:
    Он: "Бежим, бежим, враги нас настигают!"
    Она: "Бежим скорей, уже погоня близко!"
    Он: "Бежим, бежим, враги нас настигают!"
    Она: "Бежим скорей, уже погоня близко!"
    И так без конца, не трогаясь с места, пока, наконец, голос Клары не произнес резко и окончательно:
    - Вы как хотите, но мой рабочий день на сегодня окончен. Мы продолжим это продуктивное обсуждение завтра утром.
    - Как вам будет угодно, мадам, - неожиданно любезно пропел тенор, после чего они в полном молчании так долго шелестели бумагами и хлопали какими-то дверцами, что Ури потерял всякую надежду от них избавиться.
    Когда они в конце концов все же ушли, Ури не решился сразу войти в хранилище, а подождал в коридоре еще минут пять, опасаясь, что они что-нибудь забыли и могут вернуться. Убедившись, что в зале тихо, он отпер дверь все тем же заветным брелоком-карандашиком, чуть-чуть приотворил ее и осторожно заглянул в щель. Его глазам открылся низкий, тускло освещенный зал, наполненный неясно откуда доносящимся пульсирующим шорохом - словно какое-то чудовище, затаившись в одном из углов, не в силах было сдержать рвущееся из груди дыхание... Ури на миг застыл в замешательстве, но тут же понял, что это работает термостат, поддерживающий в хранилище постоянную влажность и температуру.
    Две стены зала были заняты широкими полками, на которых рядами стояли застекленные ящики с пергаментными свитками разных размеров, вдоль двух других высились открытые шкафы, заполненные вертикально стоящими картонными футлярами. Ури наугад открыл один - внутри лежала аккуратно переплетенная пачка хрупких, потемневших от времени листков.
    Значит, так выглядят столь тщательно хранимые древние рукописи. Интересно было бы разобраться, какая разница между теми, что в свитках, и теми, что на листочках, но сегодня у Ури была совсем другая задача.
    Первым делом он зажег свет в большом матовом плафоне под потолком и огляделся. Практичней всего было бы начать с расположенных в центре зала столов, оснащенных разнообразными хитроумными приспособлениями для работы с рукописями. К удивлению Ури полированные крышки столов пустынно сверкали девственной чистотой - на них не было ни листка, ни блокнота, ни даже шариковой ручки. Если бы Ури сам только что не слышал голоса из-за двери, он бы даже не заподозрил, что совсем недавно тут закончилось многочасовое совещание.
    Он довольно быстро закончил проверку столов со всем их содержимым, затем простучал деревянную лестницу, спускающуюся в зал от выхода в часовню, и прослушал ее на наличие микрофонов. Все было чисто и можно было приступить к проверке полок. Эта задача была посложней: нужно было прослушать электронным прибором все - и углы шкафов высоко под потолком, и карнизы под шкафами, и картонные футляры в шкафах, и застекленные ящики на полках. Ури не мог бы сказать точно, сколько времени он ползал на животе, сколько раз он снимал с полок и возвращал обратно тяжелые ящики, сколько раз он взбирался по стремянке наверх и соскакивал вниз с очередным футляром в руках. Но все его тело ныло от напряжения, когда он, наконец, поставил на место стремянку и принялся складывать инструменты в сумку.
    Укладывал он их не слишком старательно - ведь ему предстояло еще осмотреть ведущий в аннекс коридор, но тут ему под руку попался забытый им бутерброд и вдруг страшно захотелось есть. Он начал было разворачивать оберточную бумагу, чтобы наспех откусить кусочек безвкусного английского хлеба с размокшим от помидор яйцом, как внезапно сверху раздался звук отворяемой двери и голос Брайана сказал:
    - Осторожно, здесь крутые ступеньки.
    Ури замер с бутербродом в руке. Затем, быстро оценив ситуацию, неслышно закрыл сумку и в два мягких прыжка достиг двери в коридор, которая, к счастью, находилась под лестницей, и была не видна сверху, с площадки, выводящей в часовню. Пока Брайан не спеша сходил по ступенькам вниз, по всей видимости, предоставляя своему спутнику возможность осмотреть хранилище сверху, Ури успел не только выскользнуть из зала, но и выяснить, кто же был этот спутник. Осторожно прикрывая за собой дверь, он услышал, как голос Яна спросил:
    - Здесь что, всегда горит такой яркий свет?
    Закрытая дверь не помешала ему расслышать ответ Брайана:
    - Нет, обычно по ночам горят только охранные лампы дневного света, а верхний плафон должен погасить тот, кто уходит последним.
    И вдруг выпалил единым духом, так что Ури прямо-таки увидел сквозь дверь обиженную складку его по-детски припухлого рта:
    - Бьюсь об заклад, что сегодня последней здесь была иерусалимская красотка Клара.
    - Брайан, за что такая немилость? - расхохотался Ян.
    - Никакая не немилость. Просто мне кажется, что мысли этой прекрасной дамы заняты решением каких-то личных, весьма далеких от науки проблем.
    - Вы что, умеете читать не только старые тексты, но и мысли молодых дам?
    - Не такая уж она молодая, - буркнул Брайан и Ури невольно пожалел мать, предвидя, как Брайан сейчас и Яна начнет уверять, что Клара годится ему в матери. Однако Ян не позволил ему перевести разговор на Клару.
    - Брайан, голубчик, - сказал он мягко, почти вкрадчиво, - разве вы не предупредили меня, что мы можем провести в этом подземном святилище не более пятнадцати минут?
    Ури с облегчением подумал, что пятнадцать минут это ничего, пятнадцать минут он, пожалуй, может простоять в темном коридоре, но уж никак не больше.
    - Да, да, пятнадцать минут это крайний срок! - спохватился Брайан, - Ведь если кто-нибудь узнает, что я приводил вас сюда во внеурочное время...
    -... так вас выгонят в три шеи. Знаю, знаю, вы мне это уже сто раз повторили, - перебил его Ян. - Зачем же мы тогда тратим драгоценное время на обсуждение недостатков какой-то не имеющей отношения к делу прекрасной дамы?
    - Сам не знаю, как это получилось, - застеснялся Брайан и вспомнил. - Ведь это вы меня втравили, вы спросили, кто мог оставить тут свет.
    - Бог с ним, со светом, - отмахнулся Ян. - Покажите мне уже, наконец, это восьмое чудо света. Ведь меня тоже могут выгнать в три шеи, если кто-нибудь узнает, что я тут ни разу не побывал.
    - Знаю, знаю, вы это тоже сто раз повторили, - не удержался от упрека Брайан, в ответ на что Ян опять засмеялся и сказал:
    - Так что же вы тянете, если вы уже сто раз слышали, что меня могут выгнать?
    Тут Брайан невнятно залопотал, что он постарается добыть для Яна внеочередной пропуск в хранилище на всю будущую неделю, а Ян отверг это предложение, приведя свой любимый довод, что он из Чехословакии и потому никаких будущих недель у него нет и быть не может. Но Брайан продолжал настаивать, что он все уладит и выхлопочет для Яна не только пропуск, но и специальную стипендию, которая обеспечит Яну недельное пребывание в библиотеке. В конце концов Ян прервал его лепет и твердо объявил:
    - Ладно, мы посмотрим, что будет потом, а сейчас я хочу посмотреть на ваши хваленые рукописи.
    И решительно затопал куда-то в глубину зала, а Брайан торопливо засеменил ему вслед. Теперь их голоса звучали уже не так явственно, но это было неважно, потому что говорил в основном Брайан. Он похвалялся рекордными достижениями местных реставраторов и архивариусов, для чего, судя по долетающим сквозь дверь звукам, снимал с полок особо выдающиеся экземпляры и с гордостью демонстрировал их Яну. А Ян, похоже, действительно знал в этом деле толк, - так, во всяком случае, показалось Ури по обрывкам долетающих до него вопросов, сути которых он, впрочем, не мог по-настоящему уловить.
    Потеряв интерес к их беседе, Ури опустился на холодный каменный пол и вспомнил про свой бутерброд. Стараясь не шуршать бумагой, он развернул его и с наслаждением впился зубами в его пропахшую раздавленными помидорами мякоть. На миг перед глазами возникло видение дымящейся тарелки с овсянкой, которую ему не суждено завтра получить, и он смирившись, начал было откусывать второй кусок бутерброда, как вдруг голос Яна произнес прямо у него над ухом:
    - А куда ведет эта дверь?
    Непрожеванный кусок застрял в горле Ури, - как это он прозевал момент, когда они закончили свою экскурсию и двинулись к выходу? Он скорее почувствовал, чем услышал, как рука Яна легла на ручку двери, а ведь Ури, выскальзывая в коридор, не успел ее запереть. Загнав за щеку склизкий комок хлебного мякиша он проворно повернулся к двери спиной и, прижавшись к ней изо всех сил, уперся ногами в пол. Дверь чуть качнулась, но не поддалась.
    - Тут когда-то был вход в хранилище, до того, как построили новый, через часовню, - голос Брайана долетел откуда-то сверху, вероятно он был уже у выхода. - Что вы там застряли, нам пора!
    Рука Яна отпустила ручку и он спросил, уже поднимаясь по лестнице:
    - А куда же она ведет, на кладбище, что ли?
    Брайан ответил не сразу, слышно было, что он возится с замком:
    - Да нет, в аннекс. Вернее, она вела в аннекс, а теперь там все перекрыли, так что она не ведет никуда.
    

КЛАРА


     Все было не так, все было неудобно - кровать слишком твердая, подушка слишком плоская, одеяло слишком теплое. Или ее просто то и дело обсыпало потом? Несмотря на свинцовую усталость Клара металась на узкой монастырской койке, не находя удобной позы для сна, ажурная ночная сорочка, купленная в Лондоне за безумные деньги специально для Яна, прилипала к ее влажному телу. А сон все не шел и не шел. Но все же, в конце концов, она наверно задремала, потому что не слышала, как Ян вошел в комнату и сел на пол возле кровати. Она только почувствовала внезапный электрический толчок, когда его теплые губы прильнули к ямочке в сгибе ее локтя и начали мучительно медленно подниматься вверх, к плечу и шее. В этот миг невыносимое напряжение, сковывавшее ее тело весь этот ужасный день, отпустило ее, она притянула его к себе и прошептала:
    - Наконец-то! Я уже перестала надеяться, что ты придешь!

УРИ


     Закрыв за собой все попутные двери, Ури посветил вокруг фонариком - в аннексе было холодно и пусто. Ури хотел уже закрыть зазор между полками, скрывающий вход в хранилище, как вдруг ему вспомнился тот первый раз, когда он неосторожно открыл его, не заметив преподобного Харви, приютившегося в соседнем зазоре. С тех пор прошло всего несколько дней, но напор событий в эти дни был так велик, что память о том случае почти стерлась. Однако сейчас Ури ясно вспомнил красивый том с золотым обрезом, который старик утащил с полки, отчаянно сопротивляясь попытке Ури вытеснить его обратно в аннекс. Куда он с тех пор делся? Хорошо было бы вернуть его обратно на полку, - ведь именно в борьбе за этот том нордических саг застиг их тогда Ян.
    Том должен был быть где-то поблизости, так как выносить книги из аннекса было строго запрещено. Светя себе фонариком, Ури бегло оглядел рабочие столы с наваленными на них кипами книг и, довольно быстро обнаружив знакомый позолоченный корешок, извлек нордические саги с чьего-то стола. Жаль, что нет ни сил, ни времени не то чтобы почитать, но хоть полистать эти древние сказки, которыми так увлекается бедняга Брайан.
    Ури положил книгу на ее законное место, точно обозначенное регистрационным номером, и с облегчением сдвинул полки. Теперь ничто не мешало ему подняться в читальный зал, где не было окон, а значит можно было сесть за стол, спокойно зажечь настольную лампу и почитать дневник Карла. Раздобыть бы еще чашечку-другую горячего кофе, чтобы прогнать сон, и наступившее состояние можно было бы назвать блаженством. Ури вынул из сумки скопированные странички дневника и нашел ту, на которой остановился в прошлый раз. Когда это было - месяц назад или даже год? На миг перед глазами замелькали образы этих насыщенных событиями суток, среди которых особенно обжигали два: острые соски Лу, агрессивно нацеленные на него из-под прозрачной черной сорочки, и седой затылок Яна, украдкой уходящего по темному коридору из комнаты матери. И от того, и от другого на душе становилось неуютно и хотелось поскорей выключить назойливый экран памяти.
    Но проклятый экран никак не выключался, так что надо было его чем-то заткнуть, ну хотя бы чтением дневника. "Вот и почитаем". - скомандовал себе Ури вслух и стал искать то место, на котором остановился. Это оказалось не так-то просто. За прошедшие дни он утерял столь чудесно обретенную им беглость чтения зашифрованного текста. И потому он начал где-то посреди страницы с абзаца, который уже читал раньше:
     "Еще один день Итак, они меня заполучили, черт бы их побрал! Не знаю, зачем я им понадобился - ведь я для них старик, все они моложе меня почти вдвое. О моем высоком положении в организации им наверняка ничего неизвестно, да и не все ли им равно? Однако они зачем-то остро жаждали вовлечь меня в свои игры, а я не поддавался, все сильнее разжигая этим их жажду. Почему я так упирался? Я думаю, дело в том, что они мне просто физически неприятны: они все как на подбор некрасивые и редко моются, причем девки не лучше парней. Мне трудно переносить их дурацкие ссоры, когда они в плохом настроении, но еще хуже, когда они в хорошем, - их бездарные шутки могут кого угодно свести с ума. Мне с ними скучно, я терпеть не могу пустых занятий, задача которых - как-нибудь убить время. Хотя, по совести, в условиях заточения - это единственное, что можно со временем сделать.
    Что до их эротических забав, то несмотря на длительное воздержание, мне было легче уклониться, чем присоединиться. Я не чистоплюй, но ведь потом надо будет дальше жить с ними бок о бок в той же грязной берлоге. Я чувствовал, что мне это будет нелегко. Что ж, теперь я смогу проверить, прав я был или неправ.
    Это случилось прошлой ночью, когда я, наконец, закрыл кухонную дверь и погасил свет. У меня последнее время разыгралась изрядная бессонница и мне не хотелось сразу забираться в спальный мешок. Я чуть-чуть сдвинул ставни и приотворив окно выглянул на улицу. Свежий ночной воздух ошеломил меня и сердце подкатило под горло при виде двух рядов цветущих каштанов, отделяющих наш дом от погруженных в сон домов на другой стороне улицы. Мне вдруг захотелось спуститься вниз и пробежаться по узкой полоске асфальта, вьющийся между каштанами, - как будто не я, а кто-то другой сочинил инструкцию для обитателей тайных квартир!
    Я давно уже понял, что мне нескоро предстоит пройтись по городской улице. Просто бесцельно пройтись, как ходят все нормальные люди, не опасаясь, что их заметят и узнают. Но только сейчас, волевым усилием подавляя в себе безумное желание выскочить из окна и пробежаться под каштанами, такими близкими и такими недоступными, я ощутил всем телом, то, что раньше сознавал только разумом.
    Это физическое ощущение оказалось настолько болезненным, что я застыл в каком-то смутном ступоре и даже не заметил, как кухонная дверь тихонько отворилась. Я очнулся только когда сильные руки обхватили мои колени и потянули меня вниз. Я покачнулся, пытаясь сохранить равновесие, но другая пара рук толкнула меня сбоку и я упал на сплетение голых тел, копошащихся у моих ног. Хоть я отчаянно старался вырваться из паутины цепких рук, мне это не удалось. Меня быстро и ловко раздели донага, бесцеремонно перекатывая по полу, как свернутый в трубку ковер.
    - Что вы делаете? - довольно глупо спросил я, не слишком повышая голос, так как во время вспомнил о приоткрытом окне. Но даже в моем приглушенном голосе зазвучали непривычно визгливые нотки - я сам их услышал и испугался, что теряю контроль над собой.
    В ответ раздалось дружное хихиканье и несколько пар жадных ладоней начали шарить по моему телу, щекоча, лаская и раздражая. Я сделал еще одну попытку встать, но кто-то прижал меня под горло волосатым коленом, давая возможность голому женскому животу распластаться на мне с недвусмысленным эротическим намерением. В нос мне шибануло сладковато-селедочным запахом давно немытого тела, - последнюю неделю обе наши девицы демонстративно отказывались принимать душ. Когда женский живот начал ритмично елозить по мне вверх и вниз, помогая себе охватившими мою голову твердыми коленками, какая-то стенка во мне рухнула и я перестал сопротивляться.
    Не знаю, сколько времени длился этот всеобщий экстаз, помню только, как меня перекатывали с одного тела на другое, пока я не перестал отличать мужчин от женщин. Ребятишки, конечно, чего-то накурились и были поддатые, однако моя трезвость легко растворилась в их опьянении и я превратился в такое же счастливое безмозглое животное, как они.
    Когда опьянение прошло и мы все, наконец, устали, я задремал было среди голых тел на полу, но быстро проснулся от того, что меня начало знобить. Оглядевшись, я сообразил, что мы в какой-то момент выкатились из кухни в большую комнату, а я даже этого не заметил. Я сбросил с себя пару чужих конечностей и пошел в душ. Содрогаясь под сильной струей горячей воды, я старался подавить нарастающее в глубине души отвращение к себе, остро приправленное несказанным облегчением, разлившимся по всей моей физиологической сущности.
    "Что, теперь всегда так будет?" - спрашивал я себя, ясно сознавая, как трудно устоять тому, кто однажды сдался. У меня даже мелькнула подлая мыслишка, как хорошо было бы, чтоб нас арестовали. Это на миг показалось мне освобождением. От этой мыслишки мне тут же стало не по себе. На душе муторно, в теле пусто-пусто, Завалюсь-ка я лучше спать! Еще один день Я спал так крепко, как не спал уже много месяцев. Когда я вынырнул, наконец, из глубин небытия и открыл глаза, я увидел, что кухонный пол расчерчен косой штриховкой солнечного света, проникающего сквозь щели приотворенных ставень. Значит, я проспал все утро - окно нашей кухни выходит на юго-запад и солнце посещает ее не раньше полудня. За закрытой дверью в салон царила могильная тишина, мои со- что? Ума не приложу, как их назвать - собутыльники, но мы ведь не пили, сопостельники, но мы кувыркались на полу. Может, соратники? Мои соратники спали, как убитые, и даже не храпели.
    Я был так рад этому неожиданному одиночеству, что не пошел через салон в туалет, а, не испытывая никакой неловкости от своего антиобщественного поступка, воспользовался кухонной раковиной, - только бы их не разбудить! Потом заварил себе стакан крепкого чаю и принялся за книгу о Бакунине. Я был прав: этот русский романтик уже более ста лет назад четко обозначил основные принципы нашего движения:
    "Всецелостное разрушение государственно-юридического мира и всей так называемой буржуазной цивилизации посредством народно-стихийной революции, невидимо руководимой отнюдь не официальною, но безыменною и коллективною диктатурою друзей полнейшего народного освобождения из под всякого ига, крепко сплоченных в тайное общество..."
    "Мы - отъявленные враги всякой официальной власти. Единственная армия - народ. Важнейшая наша цель - создание тайной организации, которая должна быть только штабом этой армии, а не навязывать народу свою мысль, чуждую его инстинктам".
    Ну не про нас ли это?
    А вот еще более интересная мысль:
    "Этот мир действительно надо морализовать. Как же его морализовать? Возбуждая в нем прямо, сознательно и укрепляя в его уме и сердце единую, всепоглощающую страсть всенародного общечеловеческого освобождения. Это новая, единственная религия, силою которой можно шевелить души и создавать спасительную коллективную силу".
    За дверью началось движение - шорох, топот, смех, сердитая перебранка. Это означает, что там проснулись и моему одиночеству конец. (через десять минут)Как только мои полуодетые соратники ворвалась в кухню пить кофе, я взял свое барахло и выскользнул в большую комнату. Книгу и дневник я успел сунуть в спальный мешок. У меня есть укромный уголок между диваном и журнальным столиком, где мне порой удается ненадолго сбросить оковы коммунального бытия. Пока ребята шумно завтракали, я успел сделать еще несколько выписок:
    "Отвергая всякую власть, какою силою будем мы сами руководить народной революцией? Невидимой, никем не признанной коллективной диктатурой нашей организации. Эта тайная организация должна разбросать своих членов мелкими группами, сплоченными единой мыслию единой целью, - организацией полнейшей народной свободы".
    "Кто на своем веку занимался составлением заговоров, тот знает, какие страшные разочарования встречаются на этом пути: вечная несоразмерность между громадностью цели и мизерностью средств, недостаток людей - сто промахов на один порядочный выбор, вечная игра самолюбий, маленьких и больших честолюбий, претензий, недоразумений, сплетен, интриг..."
    Как мне все это знакомо!
    Из кухни донесся звон разбитого стекла и душераздирающий женский визг. Неужели кто-то из придурков пробил окно собственной башкой? Следовало бы пойти проверить, что они там натворили, но меня охватило какое-то ватное безразличие. Мной владело одно единственное желание - удрать из этой мрачной ловушки, пожирающей мою волю. Клянусь, я бы так и поступил, если бы не последние остатки здравого смысла, - ведь мои портреты развешаны на всех столбах и меня бы схватили в первые же полчаса. Уж что-что, но свой немецкий народ я знаю! Так что не бу.... Еще один день с большим перерывом
     Не могу точно сосчитать, сколько дней прошло с последней записи. То ли пять, то ли шесть. За это время много чего произошло, всего не перескажешь. Меня тогда по-хамски прервали на полуслове. Людвиг по-пластунски выполз из кухни, неслышно подкрался ко мне сзади и выхватил дневник. Я вскочил и бросился на него, но он увернулся. Тут в салон с хохотом вломилась остальная братва и стала подначивать нас в надежде на развлечение. Людвиг бросил через мою голову дневник Курту, я подпрыгнул, пытаясь перехватить его в воздухе, но дневник пролетел под самым потолком, так что даже мой рост не помог. Курт ловко схватил тетрадь и опять через мою голову швырнул ее Эрику. Я сделал было рывок вверх, все радостно загоготали, тогда я волевым усилием затормозил себя на излете, развернулся, поднял с пола свои вещи и, не говоря ни слова, вышел на кухню.
    На секунду-другую они застыли в обалдении, молча осознавая мой отказ от их игры, а потом залопотали, загрохотали стульями, заспорили о чем-то и сделали вид, что забыли обо мне. Черт их знает, может, и вправду забыли. Но тетрадь они не вернули.
    На кухне был полный разор: в раковине гора грязной посуды, на столе хлебные крошки, огрызки сыра и чашки с недопитым кофе. Так что сесть к столу я не мог. Со спальным мешком мне тоже некуда было приткнуться, потому что пол был усеян лужицами пролитого пива и осколками разбитых пивных кружек.
    Мне, конечно, следовало бы немедленно выйти в салон и ледяным тоном приказать им привести кухню в порядок. Но я не был уверен, что они послушаются: мое вчерашнее приобщение к их свальному греху сравняло меня с ними. Я сложил грязные чашки в раковину, все остальное смахнул на пол, сел к столу, и, стараясь не обращать внимания на окружающее меня свинство, опять раскрыл книгу о Бакунине.
    Поначалу мне было трудно сосредоточиться - обрывки вчерашнего буйства сплетались перед глазами с моими унизительными прыжками вслед за пролетающей над головой красной тетрадью. Но постепенно подробности жизни этого фанатика свободы из прошлого века захватили меня. Я ведь почти забыл, что он был приговорен к смертной казни у нас, в Германии, в чужой ему стране. Его, правда, не казнили, а выдали русскому царю, - это было хуже всякой казни, потому что царь его ненавидел. Семь лет его держали в одиночке ужасной подземной тюрьмы и это, пожалуй, было пострашней смерти. Потом его сослали в Сибирь, но он умудрился убежать из ссылки и удрать из России в Европу. Он поселился в Швейцарии и, хоть после тюрьмы и ссылки был страшно болен, опять взялся за старое.
    Я вчитывался в его мысли и узнавал свои. Уже полтора века назад он понял, что наша цивилизация обречена и наш долг способствовать ее гибели, ибо чем скорее она погибнет, тем лучше. Я перелистнул несколько страниц и увидел старинную карту Дрездена, где прошло мое детство. От знакомых названий улиц в памяти открылась какая-то давно заржавевшая дверца и из нее хлынули воспоминания о тех глупостях, которым меня учили в гедеэровской школе. Среди них нашлось и кое-что любопытное - наш знаменитый композитор Рихард Вагнер во время революции в Дрездене вел народ на баррикады рука об руку с русским богатырем Мишелем Бакуниным, с которым они были неразлучны. Только счастливое бегство сохранило для Германии этого великого человека, потому что он тоже был приговорен и провел в изгнании шестнадцать лет.
    Я просмотрел еще несколько страниц - в противовес тому, чему меня учили, автор книги не столько восхищался революционным пылом Вагнера, сколько удивлялся, зачем ему понадобилось участвовать в восстании, когда он был главным дирижером королевской оперы. В верхней части страницы горделиво красовалось здание этой оперы, весьма роскошно расфуфыренное в модном тогда стиле позднего барокко, и действительно становилось непонятно, зачем из этого здания нужно было бежать на баррикады. Впрочем, лукаво отмечал автор, есть свидетельства, что на баррикадах Вагнера никто никогда не видел, он только ошивался вокруг, не в силах оторвать взгляд от синеглазого русского красавца.
    От книги меня отвлек шорох робко отворяемой двери. Она нерешительно затрепыхалась под давлением чьей-то нетвердой руки и остановилась на полпути. В салоне было тихо, похоже, мои соратники опять накурились травки и заснули, - все, кроме того или той, чье напряженное дыхание доносилось из-за полуоткрытой двери. Я сжалился и сказал:
    - Ну ладно, хватит там дышать. Или заходи или закрой дверь.
    В щель просунулась кудлатая голова Людвига, отдельные пряди свисали до плеч сальными спиральками пшеничного цвета, - удивительно, почему они все так редко моют головы? Не входя в кухню, он молча шмыгнул носом и затих.
    - Ну, чего тебе? - спросил я, начиная раздражаться, но Людвиг продолжал молча смотреть на меня из-под странно темных, может быть подкрашенных, ресниц. Я вспомнил, что именно он выхватил у меня дневник, и рявкнул:
    - Вот что, или говори, или убирайся прочь!
    И тут он заплакал. Заплакал беззвучно, я даже не представлял, что мужчина может так плакать. Слезы безостановочно текли по его совсем юным, едва тронутым бритвой щекам и обильным дождем орошали грязную, некогда розовую рубашку. Я не выдержал и вскочив из-за стола с силой тряхнул его за плечо:
    - Перестань реветь! Чего ты хочешь?
    Людвиг покачнулся и, гибко изогнувшись, прижался мокрым подбородком к моему запястью. Я невольно отдернул руку.
    - Я вас люблю! - пытаясь вернуть мою руку на свое плечо, жарко зашептал он. - Я не сплю по ночам и мечтаю о вас. Пустите меня к себе и я добуду у них вашу тетрадь.
    Я попятился и постарался ногой вытолк..." На этом месте страница кончилась, Ури потянулся за следующей, но там было что-то совершенно несоответствующее: "... Рихард замечал, что на него все чаще находит угрюмость. Обычно это случалось в дождливую осеннюю пору, когда тягуче ныла все та же точка слева под ложечкой и в голову лезли мысли о смерти. Но иногда тоска наваливалась на него и в светлые дни, полные солнечных зайчиков, зеленого шелеста деревьев и лукавого переплеска струй в фонтане за окном. А когда уж на него находило, все вокруг затягивалось глухой черной пеленой - и свет, и зелень, и плеск фонтана.
    В такие дни все становилось ему противно, даже собственная музыка, равной которой, - он знал, был уверен, - не мог создать никто из живущих. И надеялся, верил всей душой, что никто из грядущих вслед тоже не сможет. То, что сделал он, было подобно созданию новой религии: в его музыке пространство превращалось во время".
    Ури с разбегу подумал - что за чушь? Но тут же сообразил, что он, не очень-то надеясь на успех расшифровки, копии с дневника снимал второпях, по нескольку страниц в разных местах. Значит, на предыдущей странице первая порция кончилась, а на этой началась вторая - какая жалость! - на самом интересном месте. А то, что он прочел сейчас, похоже скорей на прозу, чем на дневник. Неужто Карл с тоски начал писать прозу? Почему не стихи - стихи было бы естественней! И кто этот Рихард? Уж не Вагнер ли? Вагнер был Рихард, и его имя упоминалось на последней странице - в связи с Бакуниным и с баррикадами. Ладно, Вагнер, так Вагнер, тоже интересно.
     "...Он садился за рояль, но пальцы теряли беглость и черная пелена угрюмости искажала любимые прозрачные звуки, делала их вялыми и пустыми. Тогда он звал Козиму..." Раз Козиму, значит, точно, о Вагнере. В ранней юности Ури как-то купил у букиниста потрепанную биографию композитора и прочитал ее от корки до корки, - назло матери, которая требовала, чтобы он немедленно унес из дома "эту мерзость". Теперь он вспомнил, что вторую жену Вагнера, дочь его друга, великого пианиста Франца Листа, звали Козима, - она была на двадцать с чем-то лет моложе мужа и пережила его на полвека, хоть всегда мечтала умереть с ним в один день.
    "...Если она не являлась немедленно, он начинал сердито стучать по столу костяшками пальцев и раздражено кричать: "Козима! Козима!", потом замечал, как хрипло звучит его голос, пугался и умолкал.
    Тут запыхавшись прибегала Козима, взъерошенная и несчастная, - она, как всегда, была занята с детьми или по хозяйству. У нее вечно что-нибудь выкипало или кто-нибудь плакал и не хотел принимать лекарство. Но Рихард был неумолим, он говорил: "пусть себе плачет и выкипает", и просил ее сыграть ему что-нибудь самое дорогое его сердцу, вроде хора пилигримов из "Тангейзера". Она со вздохом садилась к роялю и начинала играть. Всегда, когда на него находило, она играла из рук вон плохо, или, может, она играла хорошо, а музыка его никуда не годилась - откуда он взял, что в мире нет ему равных? Впрочем, так оно и было - они не были ему равны, все эти еврейско-итальянские скорописцы, они не были ему равны, они были гораздо лучше.
    И тогда вспоминалось все обидное, что с ним случилось за его долгую, полную горечи жизнь - как неотступные венские кредиторы гонялись за ним по всей Европе и как надменно улыбнулся ему Мендельсон, когда "Тангейзера" освистали в Париже. Но чаще всего из глубин памяти выплывали строки из недавно пересланного ему каким-то доброжелателем письма директора Берлинской оперы: "Вы, я надеюсь не ослепли настолько, чтобы не заметить провала в Байройте и провала в Лондоне, где публика толпой бежала вон из зала во время исполнения отрывков из Кольца Нибелунгов?" Публика бежала толпой, а толпа как бежала, публикой? Тоже мне, ценители музыки!"
    После этих слов шел небольшой пробел и какой-то невнятный рисунок, - то ли чей-то профиль, то ли силуэт летящей птицы, перечеркнутый косой решеткой. Под рисунком - загибающаяся книзу размашистая черта, а под ней - тоже размашистый абзац: "Интересно, когда они принесут мне, наконец, дневники Козимы? Что-то они стали лениться и хуже выполнять мои приказы. Может быть, стоит объявить голодовку? То-то они забегают! Кто бы мог подумать, что даже в тюрьме есть свои положительные моменты? Ведь иногда трудно понять, кто от кого больше зависит - они от меня или я от них. Тогда в глубине души начинает шевелиться подленькая мыслишка: а стоит ли суетиться и искать пути бегства? Не проще ли спокойно догнить в этом комфортабельном бетонном мешке, упражняя свой ум необъятным простором чтения и интеллектуальных игр? Конечно, порой бывает одиноко, но разве когда-нибудь я мог найти себе более интересного собеседника, чем я сам?"
    Абзац отчеркивала снизу еще одна размашистая черта, а под ней опять шел текст, очень плотный, - плотней, чем предыдущий. Ури уже приноровился к шифровке и чтение пошло легче; однако прежде, чем приступить к дальнейшей расшифровке, он расправил затекшие ноги и глянул на часы. Еще не было пяти, а читальный зал откроют только в девять. Хоть во рту пересохло и глаза начали уставать, сюжет в дневнике развивался гораздо увлекательней, чем Ури мог предположить. Ури постепенно проникался истинным, а не спровоцированным ревностью интересом к своему отталкивающему и притягательному сопернику. Впрочем, мог ли он назвать Карла своим соперником? Ведь их пути и в жизни, и в душе Инге даже не пересекались? Ури снял кроссовки, принес еще один стул, положил на него ноги в носках и погрузился в полный неожиданностей мир, созданный чужой, очень чуждой, фантазией. "Когда нарочный привез посылку от Шнапауфа, Рихард велел принести коробку к нему в кабинет на третий этаж и оставить на угловом столике под стоячей лампой. Горничная зажгла лампу и принялась суетиться вокруг коробки, нацеливаясь ножницами разрезать веревки. Но он цыкнул на нее, чтоб скорей убралась прочь и закрыла за собой дверь. Скользнув взглядом вслед ее обиженно уплывающей спине он заметил затаившееся в полутьме галереи бледное лицо Козимы, молящее впустить ее и приобщить к церемонии вскрытия коробки. Но он не снизошел, дверь захлопнулась и лицо исчезло. Ему даже привиделось, что когда дверь почти коснулась косяка, лицо Козимы дрогнуло, как от пощечины, но это дела не меняло - Рихард хотел открыть посылку в одиночестве, чтобы никто не помешал ему насладиться вволю.
    Он подхватил коробку и спустился по винтовой лесенке на второй этаж, в свою гардеробную комнату, обе двери которой можно было запереть изнутри. Винтовые лесенки, соединяющие спальни третьего этажа с умывальными и гардеробными второго, были его личным изобретением, которым он гордился. Лесенки были встроены во внутренние углы комнат и напоминали ему хитроумное строение человеческого тела, в котором все грязное и низменное спрятано глубоко под кожей, так что для обозрения остается лишь красивое и возвышенное. В его доме гости видели только высокий, уходящий под крышу, сводчатый зал и грациозные галереи, окаймляющие второй и третий этаж, тогда как интимная жизнь обитателей дома была скрыта от чужих глаз.
    Рихард запер обе двери и, быстро разрезав веревки, жадно запустил руки в прохладную глубину коробки. Пробежав кончиками пальцев по ласковым складкам шелка, он собрал их в тугой жгут и быстрым коварным движением выплеснул на пол полдюжины отороченных кружевами сорочек и три атласных халата - розовый, лиловый и абрикосовый, - украшенных ажурной вышивкой по вороту и у запястий. Потом поспешно сорвал с себя стеганую домашнюю куртку и, секунду поколебавшись, с какого халата начать, набросил на плечи лиловый, сунул руки в рукава и чуть покачивая бедрами пошел к высокому стенному зеркалу. Подобрав фалды подола округлым движением согнутой в локте руки он привстал перед зеркалом на цыпочки и залюбовался трепетными бликами света на фиалковой глади атласа. Хоть до вечера было далеко, за окном стоял белесый зимний сумрак, и свет лампы у него за спиной скрывал его черты в дымчато-сиреневой тени. Небольшая фигурка перед зеркалом просеменила балетным шагом вправо, потом, высоко взметнув расклешенный подол, сделала мелкий пируэт влево и засмеялась, откинув назад большую кудрявую голову на тонкой шее. Рихарду определенно нравился этот, отраженный в зеркале полутенями, хрупкий силуэт неопределенного пола. Именно этого Козима и боялась.
    Козима вообще имела склонность к самым разным страхам и тревогам. Она боялась детских болезней, неуклонно растущих долгов и причуд короля Людвига - как его немилости, так и его чрезмерной милости. А уж в прошлом году, из-за открытия фестиваля причин для страхов и тревог было хоть отбавляй. Король дал знать, что прибывает августа третьего, в полночь, нужно было среди ночи ехать его встречать. Козима ни за что не хотела отпускать Рихарда одного, она увязалась за ним на станцию, но ему в конце концов удалось отправить ее домой, ссылаясь на то, что дети там одни и могут внезапно проснуться. Она нехотя уехала, все озираясь на них с королем, который хоть уже не сверкал былой юной прелестью, но все еще был молод и хорош собой.
    Она уехала, а Рихард последовал за королем в загородный дворец Эрмитаж, полный романтической прелести, особо неотразимой при свете луны. Король прибыл налегке, без свиты, с ним были только денщик и адъютант, которые, устроив комфорт короля, скромно удалились и оставили их наедине. Прошлое, конечно, уже отошло, уже не было той страсти, того опьянения, но все же славно было провести с королем несколько ночных часов в память о былой любви.
    Домой Рихард вернулся уже на рассвете и, секунду поколебавшись, приоткрыл дверь в спальню Козимы. Она, как он и ожидал, не спала и плакала, но он уже давно научился справляться с ее настроениями. Он стал на колени у ее постели, взял ее ладонь в свои и прижался к ней щекой. Она слабым голосом спросила:
    - Что так долго?
    - Король хотел знать все подробности про фестиваль. Ты же понимаешь, что я не мог ему отказать. Наши дела так зависят от его щедрости.
    Последняя фраза была чистой правдой, но именно на нее Козима быстро нашла возражение:
    - Мы можем обойтись без него, если возьмем деньги, оставленные мне мамой, и заложим дом.
    Как будто Рихард только и мечтал заложить дом и истратить деньги, оставленные ее матерью! Но он подавил раздражение и прошептал, поглаживая ее мокрое от слез лицо:
    - Я знаю, что тебе ничего для меня не жаль. Я только не понимаю, чем я заслужил такую любовь. Ты настолько лучше, прекрасней и благородней, чем я!
    Она тут же ему поверила и вспомнила, наконец, что должна заботится о нем:
    - Иди, ложись, ты ведь наверно страшно устал. А завтра такой тяжелый день - репетиция "Валькирий" в присутствии публики.
    Публика, о Боже! Толпа! Она видит только то, что представлено на сцене, не в состоянии понять глубинных смыслов и страстей, таящихся за внешним фасадом. Но без публики никакой успех невозможен.
    Рихард сбросил на пол лиловый халат и надел розовый. Этот был совсем другого фасона, широкий в плечах, он далеко запахивался на талии и сужался книзу. В нем Рихард казался гораздо выше и уже не чувствовал себя таким крошкой. Кто знает, может, будь он чуть богаче и выше ростом, он бы не боролся с таким упорством за воплощение своих замыслов? Не боролся бы и не добился бы своего - не построил бы собственный театр в Байройте и не осуществил бы там прошлым летом свой первый фестиваль. И какой фестиваль - "Кольцо Нибелунгов" было сыграно три раза подряд, все четыре части, про которые музыкальные жиды заранее присудили, что поставить их невозможно!
    Однако он совершил невозможное, он собрал вместе сто пятьдесят выдающихся музыкантов и посадил их в оркестровую яму, какой больше нет нигде, ни в одном театре в мире. Тому, кто не присутствовал при этом, трудно представить, какой вдохновляющий эффект производит на слушателей невидимый оркестр. Ах, продолжить бы это, продолжить, но увы! - в этом году фестиваль провести не удалось. Честно говоря, Рихард не знал, огорчаться этому или радоваться, - слишком уж много сил ушло тогда на организацию спектаклей и на постоянную борьбу с трудностями, особенно с финансовыми. Ведь им до сих пор не удалось расплатиться с прошлогодни долгами. Он лично не страдал от безденежья так, как Козима, он с юности привык, что денег всегда не хватает, однако обидно, что, несмотря на успех, дефицит после фестиваля, оказался непомерный. Покрыть его можно только, если пойти на поклон к сильным мира сего.
    И он не почел за стыд, он, Рихард Вагнер, пошел и поклонился. Поклонился раз, и другой, и третий. И где же они, эти богатые покровители искусств? Что-то не бегут они на подмогу, протягивая свои туго набитые кошельки. Только один нашелся, граф Магнис фон Уллерсдорф, прислал пять тысяч марок, впрочем, неправда, не один - еще какая-то старая дама из Нюренберга отвалила от своей пенсии сто марок. Но что такое пять тысяч марок при дефиците в сто пятьдесят тысяч, даже если к ним добавить оторванную от старушечьего убожества сотню? А других благодетелей пока не видно. Впрочем, это не удивительно, ведь богатые люди - в большинстве евреи, чего же от них ждать? А остальные, если и не евреи, так верят в жалкую ненавистную ложь газет.
    Рихард набросил абрикосовый халат поверх розового и присел на край ванны. Ванна тоже была построена по его проекту. В стену над ней была впрессована огромная перламутровая раковина, напоминающая о морских тайнах. Слава Богу, он не водит сюда журналистов, а то бы они обязательно настрочили очередные памфлеты о том, как он, жалуясь на неподъемный дефицит, только и делает, что балует себя роскошью. На прошлой неделе он прочел объявление в "Новой Свободной Прессе", в котором они обещают опубликовать его давние письма к одной венской модистке, разоблачающие его расточительство. Они не пожалели денег, чтобы выкупить у нее эти письма и напечатать в своей жалкой газетенке длиннющий список его заказов и капризов, всех этих халатов, жакетов, панталон и башмаков.
    Да, он расточителен и балует себя роскошью, ему это необходимо, чтобы воссоздать в музыке несуществующий мир своей фантазии. Его фантазия нуждается в этой роскоши, в этом баловстве! Разве можно кому-нибудь объяснить, какой это адский труд - писать музыку? Этому нельзя научиться, это каждый раз надо начинать сначала. Для этого ему нужно полностью оградить себя от внешнего мира, с помощью вышитых подушек, бархатных гардин и пряных благовоний, не допускающих до него пошлые, будничные запахи реальной жизни.
    Он раздражено сорвал с себя оба халата и сделал несколько мелких шажков вдоль линии паркета, представляя себя на месте юного канатоходца, искусство которого недавно так восхитило его. В тот день они с Козимой во время прогулки случайно зашли в бродячий цирк, разбивший свой шатер на базарной площади. Стоя в толпе, глазеющей на представление, Рихард с увлечением следил, как юноша грациозно идет по канату до самой крыши, бесстрашно улыбаясь глядящим на него снизу людям. Вдруг Рихард заметил, что Козимы нет рядом с ним. Он протиснулся сквозь толпу и нашел ее снаружи, за деревом. Плотно закрывши глаза ладонями, она стояла, прижимаясь лицом к морщинистому стволу. "Я не могу спокойно смотреть, как человек так отчаянно рискует жизнью в борьбе за свое жалкое существование". "При этом ты имеешь в виду меня?" - спросил ее тогда Рихард, а она зашептала испуганно, словно опасаясь что кто-нибудь их подслушает: "Нет, нет, что ты!". А на днях кто-то рассказал Козиме, что отважный юноша погиб в Регенсбурге, сорвавшись с каната во время представления.
    Вешая халаты в шкаф, он услышал, как Козима тихонько поскреблась в дверь, соединяющую ее гардеробную с его, и тревожно спросила:
    - У тебя все в порядке?
    Он глянул за окно, на улице уже сгущались сумерки. Сколько же времени он провел тут, погруженный в свои мысли?
    - Да, да, я скоро выхожу! - неохотно отозвался он, не желая чрезмерно огорчать ее, ведь он и так был перед нею виноват. Чтобы скрыть от нее часть присланных ему из Парижа вещей, он начал торопливо убирать сорочки в комод и только тут заметил эту газету. Он, наверно, видел ее и раньше, но не обратил внимания - обыкновенная старая газета, которой было устлано дно картонной коробки.
    А сейчас вдруг увидел! С пожелтевшего скомканного листка на него глядело обведенное траурной рамкой лицо Мишеля Бакунина. Нет, не то лицо, которое он так хорошо знал и много лет после тех событий часто видел во сне, а другое, отечное, тяжелое, больное, но все же узнаваемое. Потому что этого человека ни с кем нельзя было спутать. Рихард схватил газету, - была она парижская, не газета даже, а газетенка, вроде той, что грозится опубликовать его письма к венской модистке. Жалкий. листок какого-то международного Альянса на убогой дешевой бумаге. Боже мой, с каким только отребьем водится Джудит!
    Несмотря на то, что газетенка была сильно смята и топорщилась бахромой по углам, Рихард все же разглядел верхнюю строчку слева: она была от четвертого июля семьдесят шестого года. Почти от того самого дня, когда в его жизнь непредвиденно ворвалась Джудит. Выходит, со смерти Мишеля прошло уже полтора года, а он и не знал. Даже и не почувствовал, что Мишеля нет в живых, а ведь в каком-то затаенном уголке души тот присутствовал всегда, время от времени покалывая и садня, как больной зуб. Рихард попытался прочесть то, что было написано под фотографией, хоть кое-какие фразы стерлись до полной неразборчивости, а кое-какие он не смог понять из-за своего французского языка, прихрамывающего даже после того, как он изрядно ему подучился переписываясь с Джудит:
    "Вчера, 3 июля 1876 года, на православном кладбище швейцарского города Берна были преданы земле останки покойного Мишеля Бакунина. Навсегда ушел от нас мятежник, вагабунд, прирожденный партизан революции. Не забудем его слова:
    "...буду счастлив, когда весь мир будет стоять в пламени разрушения. ...и чтобы легко вздохнуть наследникам, надо хоронить мертвеца. Это буйство похорон и есть моя жизнь...
    ...ни смертный приговор, ни годы тюрьмы не смогли сломить..."
    Похоже, Мишель мало изменился за эти годы. Все тот же фейерверк лозунгов и парадоксов. "А ведь как он тогда увлек меня, как окрылил!" - подумалось, пока глаза искали смысл, скрытый в наполовину стершихся строчках:
    "...в истории дальше уходит тот, кто не знает, куда идет... Страсть к разрушению - это созидательная страсть..."
    Рихард явственно, со всеми тончайшими модуляциями, услышал, как Мишель мог произнести эти слова, - голос у него, небось, остался все тот же, громовой, от такого голоса рушатся стены. И вспомнилось, как Мишель поразил его при первой встрече. Могучий, синеглазый, не знающий страха, он говорил возвышенно и блестяще, уверенно рассекая воздух крупной ладонью с красивыми длинными пальцами. Рядом с этим гигантом Рихард почувствовал себя совсем крошкой и сердце его сперва сжалось в комок, а потом до невозможности расширилось, готовое взорваться. Перед ним был подлинный Зигфрид, прекрасный, синеглазый, не знающий страха. Сам Рихард хорошо знал страх и потому бесстрашие Мишеля так его увлекало.
    Он расправил газету. Следующий абзац был почти в сохранности:
    "Свои последние дни М.Б. провел в городской больнице Берна, куда попал сразу после своего приезда из Лугано, где он проживал в последние годы на принадлежащей ему Вилле Брессо".
    Значит, Мишель жил в Швейцарии, совсем неподалеку от тех мест, где и Рихард провел много лет. Да и часто с тех пор часто бывал наездами. Он ведь, собственно, знал об этом, - то ли слышал, то ли читал в газетах. Знал, наверняка знал, но как-то изловчился вытолкнуть из памяти, чтоб не давило, не напоминало, не беспокоило уколами совести. И ни разу не попытался найти Мишеля, черкнуть ему письмишко, условиться о встрече. Но и Мишель тоже хорош, - предположим, у Рихарда были причины избегать Мишеля, но ведь и Мишель не попытался с ним связаться. А не мог не знать, что Рихард живет в Байройте. Последние годы он стал знаменит, о нем много и зло писали жиды и журналисты, что в сущности одно и то же. Особенно после успеха прошлогоднего фестиваля, который они стремились объявить провалом. Что ж, возможно, и у Мишеля были свои причины избегать Рихарда. Например, эта Вилла Брессо, якобы принадлежащая ему. Ему, человеку, страстно отвергавшему саму идею собственности? Впрочем, журналистам ни в чем нельзя верить, равно как и жидам. Очень может быть, что такой виллы вообще нет на свете, - интересно, кем подписан этот некролог?
    Рихард перевернул смятый листок и поглядел на подпись - "группа друзей", и прямо через абзац над подписью вдруг увидел свое имя. Сердце на миг екнуло - "неужто пронюхали?" - и он стал торопливо читать:
    "Последний раз М.Б. покинул стены больницы, чтобы посетить своего друга, пианиста Адольфа Райхеля, который сыграл ему несколько вещей его любимого Бетховена. "Наш мир погибнет, - сказал Мишель, слушавший музыку стоя, поскольку сильные боли не позволяли ему сидеть, - и только Девятая Симфония останется". И он вспомнил, как в 49 году в Дрездене, прямо накануне восстания, ему посчастливилось присутствовать при необыкновенном исполнении Девятой Симфонии Бетховена. Дирижировал ныне прославленный композитор Рихард Вагнер. И перейдя к последним произведениям своего бывшего соратника и друга, Мишель, превозмогая боль, высказал неодобрение по их поводу".
    Вот как, неодобрение, значит? Мы это переживем... Однако соратником и другом все же назвал, хотя, может, это группа друзей постаралась, чтобы придать покойному больше значительности. Потому что из описания похорон никакой значительности не получалось:
    "Похороны прошли очень скромно. Это было 3-е июля, стоял жаркий летний день, снежные пики сверкали над городом в безоблачном небе. В ожидании прибытия похоронного кортежа могильщики отпускали шутки по поводу размера заказанной им могильной ямы. Гроб прибыл в сопровождении небольшой группы провожающих, их было не более тридцати пяти. Присутствовали только представители разных швейцарских секций Интернационала, иностранных друзей и последователей не успели оповестить. Некоторые из присутствующих плакали. Но вся церемония в целом производила впечатление мелкой, несоответствующей грандиозному масштабу личности усопшего борца с тиранией буржуазного общества".
    Супруга покойного, Антония, была извещена о смерти мужа по телеграфу и прибыла из Неаполя только через несколько дней после похорон".
    Ах, так у Мишеля была жена, - вот это, действительно, новость! Жена Антония, которая не побеспокоилась даже навестить умирающего мужа в больнице, хоть, как сообщает "группа друзей", он с 28-го июня был в агонии. А она не только не мчалась к смертному одру супруга, но прохлаждалась в Неаполе, а не в Лугано, где была якобы принадлежащая ее мужу Вилла Брессо. Не загадка ли это?
    Для кого-нибудь, возможно, и загадка, а для Рихарда единственной загадкой здесь было само наличие у Мишеля жены. Но и он готов был допустить вмешательство неизвестных ему обстоятельств, побудивших его бывшего соратника и друга к женитьбе.
    За дверью опять послышался шорох:
    - Рихард, Рихард! - позвал голос Козимы, - ты выйдешь к ужину? Дети уже сидят за столом.
    - Уже иду! - нехотя откликнулся Рихард и начал поспешно натягивать сброшенную с плеч на пол стеганую, обшитую золотым шнуром, домашнюю куртку испанского бархата. Застегивая обтянутые узорным шелком пуговицы, он вдруг почувствовал, что пальцы занемели и плохо слушаются, - то ли он слишком разнервничался, то ли продрог, сидя на краю холодной ванны в одной тонкой сорочке. Однако он заставил себя застегнуть все пуговицы в правильном порядке. Ни к чему было показывать при детях, что он чем-то расстроен. Хотя он давно заметил, что дети вовсе не так чувствительны, как Козима старается представить. Не далее, как вчера он застиг своих дочерей за тем, что они разрывали землю в центре тщательно им самим спланированного и заранее любовно воздвигнутого могильного холма, достойного его грядущей славы. На его вопрос, что они там делают, они ответили с простодушной наивностью, что ищут червей для своей черепахи!
    За ужином Рихард был рассеян и молчалив, однако не преминул заметить на щеках Козимы следы недавних слез. Она то и дело бросала на него испуганные взгляды, но не отважилась спросить, чем он так озабочен. Он еще не решил, стоит ли рассказывать Козиме про смерть Мишеля, - она по натуре была излишне чувствительна и склонна к легким слезам. Кроме того, он понимал, что сегодняшняя посылка беспокоит ее не столько из-за неизвестного ей содержимого, сколько из-за неизвестного ей отправителя. Если он покажет ей скверную парижскую газетенку с некрологом, она сразу заподозрит, что посылка от Джудит. Она, похоже, и так что-то подозревает, оттого последнее время бледна и часто жалуется на головную боль. Нужно предупредить Шнаппауфа, чтобы был поосторожней с письмами, а насчет посылки он обязательно что-нибудь придумает, но только завтра, сегодня у него мысли путаются из-за Мишеля.
    Сегодня он должен побыть один. Рихард хорошо знал свои нервы, - он долго теперь не сможет спать по ночам и кожа его покроется красной сыпью, он уже чувствует, как начинается нестерпимый зуд подмышками и в паху. Спасение только в одном - сосредоточиться, вспомнить до мельчайшей детали то, что его мучает, чтобы поскорей начисто это забыть и освободиться навсегда.
    Он постиг эту премудрость в последние годы своей совместной жизни с Минной, если этот кошмар можно назвать жизнью. Она истязала его бессмысленной ревностью, а он истязал ее приступами яростного раздражения. Удивительно, как он не прикончил ее в одну из очередных минут застилающей глаза ненависти!
    Тогда он тоже не спал по ночам и с ног до головы покрывался зудящей красной сыпью. Но однажды, невероятным усилием воли преодолев желание разбить об ее голову одну из ее обожаемых фарфоровых ваз, он взял маленький заплечный мешок и ушел в горы, - благо, тогда они жили в Швейцарии! Три дня он провел в полном одиночестве, блуждая среди скал по козьим тропам и питаясь хлебом с сыром, который покупал за гроши у неприветливых местных крестьян. И на третий день в голове его прояснилось какое-то окно, сквозь которое он увидел, как он любил ее когда-то и как сходил с ума, когда она пару раз бросала его и уходила к другому. В те дни не она ревновала его, а он ревновал ее. Он не мог сказать, было ли это легче, - страдание всегда было его уделом, он безмерно страдал и от любви, и от ненависти.
    В конце этих трех дней Рихард вспомнил все - и хорошее, и плохое, он принял Минну в ее новом, чуждом ему, облике и навсегда отделил ее от своей жизни. Когда он вернулся домой, он мог позволить ей говорить и выкрикивать все, что ей было угодно - его это больше не задевало. Он уже не слышал ее голоса и мог спокойно углубиться в единственно важное дело своей жизни, в свою работу.
    Когда она особенно сильно досаждала ему, он больше не испытывал желания ее задушить, а вспоминал, как они, тесно обнявшись, ожидали смерти на палубе маленькой шхуны, на которой им пришлось бежать от кредиторов из Риги в Лондон вскоре после женитьбы. Шторм с воем швырял хрупкую скорлупку шхуны то вниз, в головокружительную бездонную пропасть, то вверх, на острие крутого горного пика. С ужасом глядя на вздымающиеся вокруг необозримые волны, Минна начала громко молить Бога, чтобы он не дал бушующей морской стихии поглотить их по отдельности, пусть лучше их убьет удар молнии, пока они вместе. Ее молитва на фоне свиста ветра и рева штормового моря навсегда осталась в памяти Рихарда, в ней была дивная музыка, которая легла в основу увертюры к его опере "Летучий Голландец". Думая об этом, он готов был простить ей ее потерявшее упругость тело, ее глупые претензии, ее пронзительный голос, и даже ее неспособность понять глубину его замыслов.
    А теперь, когда ее давно уже нет в живых, он бы десятикратно простил ее. Он начал заново ценить "Летучего Голландца" с тех пор, как Джудит открыла Рихарду, что именно эта ранняя его опера привела ее к нему. И прямо тут, за семейным столом, он снова мысленно пережил волнующий рассказ Джудит о том, как она в пятнадцать лет случайно обнаружила на рояле клавир "Летучего Голландца". Она попробовала его сыграть, - и ей вдруг открылось величие драмы и музыки. Он закрыл глаза и внутренним взором увидел, как прелестная пятнадцатилетняя Джудит, уже не девочка, но еще не женщина, склонясь к роялю темнокудрой головкой и почти касаясь клавиш юными, еще не созревшими грудками, в сотый раз пытается сыграть очередной трудный пассаж. Он засмеялся, представив себе, как ее домашние, измученные бесконечными повторами одной и той же мелодии, пытаются прервать ее исступленное музицирование, а она упорствует и продолжает.
    - Что с тобой? - услышал он встревоженный голос Козимы, чудом прорвавшийся сквозь набегающие музыкальное волны. - Тебе нехорошо?
    Рихард вздрогнул и открыл глаза:
    - Что-то голова слегка кружится, - почти честно признался он, потому что голова и впрямь слегка кружилась. Козима тут же принялась хлопотать вокруг него с грелкой и фруктовой настойкой, прописанной ему на случай головокружения.
    - Может, отменим на сегодня чтение? - предложила она нерешительно, но он отверг это предложение. Именно потому, что сегодня он был вовсе не расположен читать вслух, он не хотел нарушать эту, столь дорогую сердцу Козимы, семейную традицию. Ему необходимо было успокоить жену и обеспечить себе несколько свободных от ее тревожного надзора ночных часов.
    Козима попросила почитать Дон-Кихота, но он отклонил ее просьбу, ссылаясь на то, что роман Сервантеса содержит слишком много скабрезностей. Он остановил свой выбор на шекспировском Макбете, - читать вслух пьесу было гораздо легче. Он начал читать и на какое-то время настолько вошел во вкус, что забыл про некролог в жалкой парижской газетке, - он был прирожденный чтец, искусство перевоплощения увлекало его. Козима, как обычно, слушала его, восхищаясь каждой разыгранной им репликой, и он, как это часто случалось в последний год, внутренне съежился от дурного предчувствия, что однажды она все узнает и не простит. Но именно эта эквилибристика на грани разоблачения и придавала его роману с Джудит ту остроту, которая подстегивала его нервы до звенящего напряжения, необходимого для его работы над "Парсифалем". Он не мог отказать себе в этой последней радости - "Парсифаль" был его лебединой песней, после него оставалась только смерть.
    Мысль о смерти опять напомнила ему о некрологе и он опустил книгу на колени.
    - Может, хватит на сегодня? - спросил он, заглядывая Козиме в глаза и замечая, как ужасно она устала. - Иди спать, детка, а я еще поколдую над книгами.
    Она, хоть и умирала идти спать, все же ушла не сразу, а сперва немного похлопотала вокруг него, заботясь о его головокружении и микстуре от кашля. Он терпеливо переждал ее заботы, а потом еще четверть часа, пока не убедился, что она поднялась из своей гардеробной комнаты наверх, в спальню. После этого он подождал еще десять минут для верности, хоть она обычно засыпала мгновенно, умученная дневными хлопотами, обеспечивающими ему мир и покой. Потом тихонько, стараясь не шуметь, он спустился вниз, в лиловый салон Козимы и открыл ящик бюро, в котором она хранила свой дневник.
    Ему необходимо было вспомнить, чем он был занят в те дни, когда Мишель умирал, над чем бился в тот день, когда Мишель умер, чему радовался в тот день, когда громоздкий гроб с телом Мишеля опустили в сырую яму на кладбище в Берне. Странно, он мог с легкостью восстановить в памяти - не только по дням, но даже по часам - их ночные прогулки с Мишелем, их нескончаемые страстные беседы почти тридцатилетней давности. Но вот события прошлого лета слились в один долгий нерасчлененный сердечный спазм, на пестром фоне репетиций, декораций, капризных выходок актеров и вечной головной боли о деньгах.
    Впрочем, головная боль из-за денег преследовала Рихарда и в тот незабываемый год, когда они с Мишелем, беспечные и молодые, фланировали по улицам спящего Дрездена, погруженные в увлекательные споры о судьбах человечества. Просто в те далекие дни забота о долгах и кредиторах не ложилась на его душу таким нестерпимым бременем. Тогда его гораздо больше занимал любовно вынашиваемый под сердцем проект создания саги о Нибелунгах. Как капризно распоряжается нами судьба, - во время одной из ночных прогулок по набережной Эльбы он попытался поделиться своими замыслами с Мишелем, но тот не пожелал его слушать, поскольку намеревался разрушить всю эту жизнь вместе с ее обывательской культурой, включающей и замыслы Рихарда. И что же? Теперь, через двадцать восемь лет "Кольцо Нибелунгов" Рихарда Вагнера завершено и поставлено на сцене театра Рихарда Вагнера, а Мишель Бакунин, так и не дождавшись крушения буржуазного мира, умер в швейцарской больнице, которая была неотъемлемой частью этой живучей культуры.
    Что же было в день смерти Мишеля? 1-е июля - его можно легко себе представить: разгар лета, самодовольная пышность листвы на деревьях королевского парка, калейдоскоп цветов на клумбах Винфрида, однако в памяти нет ни одной житейской детали из этого дня. А как ясно встает перед глазами сцена его последнего прощанья с Мишелем, странная, почти фантастическая, не похожая ни на какое другое прощанье.
    Это было 10 мая в небольшом городке Фрайберг под Дрезденом, куда временное революционное правительство вынуждено было бежать вместе со своей разгромленной армией. И Рихард, тоже последовал за ними - у него были на то свои причины.
    Он нашел своих соратников в гостиной дома главы временного правительства Хюбнера, который был жителем Фрайберга. Они отчаянно спорили о том, что лучше, - с оружием в руках защищать Фрайберг от наступающей прусской армии или отступить и перегруппироваться в более крупном Хемнице, где была надежда на поддержку рабочих организаций. Спорили до хрипоты уже несколько часов, голоса разделились, и ни один из вариантов не выглядел приемлемым. В конце концов члены правительства, безумно уставшие после нескольких дней тяжелых боев на баррикадах Дрездена, отправились проверять состояние своих войск, а Рихард остался в гостиной наедине с Мишелем.
    Они сидели на диване, намереваясь обсудить какие-то подробности предстоящего дня, как вдруг Мишель замолк на полуслове и, грузно откинувшись на спинку дивана, захрапел. Рихард попробовал встряхнуть его, но все его попытки разбудить Мишеля ни к чему не привели, он только качнулся вбок, положил голову на плечо Рихарда и навалился на него всей своей непомерной тяжестью. Рихард и сейчас с поразительной ясностью ощутил всю горечь разочарования, охватившего его в тот момент - все эти месяцы он так жаждал физического контакта с Мишелем, жаждал его прикосновения к своей коже, предвкушая блаженство электрической искры, которая вспыхнет в его теле от этого касания. Но он хотел нежной, человеческой ласки, а не этого - бездумного, неосознанного давления тяжелой головы Мишеля на свое плечо. Тем более, что впереди зияла пропасть, в которую можно было упасть, если не разбежаться перед прыжком изо всех сил. Ему стало не по себе, - еще не все было обдумано, не все опасности взвешены. Пора было отправляться в путь. Он отвел ото лба Мишеля крутые темные кудри, легко-легко коснулся их губами, высвободил затекшее плечо, и, с трудом оттолкнув увесистую тушу друга, поднялся с дивана. Мишель безвольно скатился на сиденье и захрапел еще сильней. Бросив на него прощальный взгляд, затуманенный непрошенной слезой, Рихард вышел из гостиной. Больше они никогда не виделись.
    До сегодняшнего дня, когда он вновь увидел глаза Мишеля, глядящие на него с газетной страницы. Впрочем, это уже не в счет, Мишеля нет в живых с 1 июля 1876 года. Рихард раскрыл дневник Козимы за 76-й год - в том месте, где должна была быть запись за 1-е июля. Но такой записи не оказалось - вместо нее был скомканный абзац, помеченный числами 1-11 июля. Выходит, недаром у него в душе осталось ощущение мучительного куска непрожеванного времени, если даже неутомимая Козима не смогла расчленить этот ужасный период на отдельные дни! Что же тогда происходило?
    "Воскресенье-Четверг 1-11 июля.
    Прогон "Сумерек Богов" от начала до конца! Тенор Унгер (Зигфрид), кажется, выздоровел, но тут же начались проблемы с баритоном Кугелем, исполнителем партии Хагена - он не выдержал напряжения и уехал. Огромные финансовые трудности, каждый день стоит 2000 марок, а доходы ничтожные. Казначей утверждает, что через три недели ничего не останется. Я пытаюсь получить из Парижа хоть какую-то часть маминого наследства, пока безрезультатно. Пришел по почте пакет от Ницше с замечательным эссе "Вагнер в Байройте" - "Сумерки Богов" воистину вдохновляющее творение! Душераздирающее известие о внезапной смерти одного из наших оркестрантов - скрипача Рихтера из Берлина!"
    Теперь Рихард ясно вспомнил первое июля. Это было еще до приезда Джудит, - первый прогон "Сумерек Богов", первая воплощенная на сцене смерть Зигфрида! Подумать только - в день смерти Мишеля! У Рихарда холодок пошел по спине. Может ли это быть простым совпадением?
    И разом, переплетаясь и путаясь, хлынули несовместимые образы из разных времен. Вот Мишель, заметив, что Рихард то и дело прикрывал рукой слезящиеся глаза, заслоняет лампу непомерной лопатой своей ладони и держит ее так, на весу, все полтора часа их беседы. И тут из-под ладони Мишеля вовсе некстати выглядывает обрамленное редкими кустиками седеющих кудрей лицо берлинского скрипача Рихтера, скоропостижно скончавшегося где-то в начале июля, во время репетиции "Валькирий".
    Скрипач Рихтер умер от разрыва сердца, и при мысли об этом собственное непрочное сердце Вагнера начинает тихонько скулить то ли под ложечкой, то ли под лопаткой. И вспоминается один ужасный день, тогда же в июле, еще до приезда Джудит. Рихард с Козимой пригласили в ресторан "Странствующий рыцарь" механиков сцены братьев Брюкнеров, которые на месяц просрочили изготовление плавательного аппарата для хоровода рейнских русалок в "Золоте Рейна". Так же заскулило у Рихарда под ложечкой, когда один из братьев пролепетал в свое оправдание, что они весь этот месяц были заняты по горло, выполняя заказ старого клиента герцога Мейнингенского. Рихарду и сейчас тяжело вспомнить, какой гнев охватил его, когда он услышал, что для них он всего навсего "клиент". Как он бушевал, как швырял на пол тарелки, как орал и топал ногами! Оказывается, он, Рихард Вагнер, создатель искусства будущего, для этих мастеровых такой же клиент, как и какой-то ничтожный герцог, который только тем и хорош, что получил по наследству титул и деньги! Прав был Мишель, - вся современная культура прогнила и пора с ней кончать!
    Правда, потом пришлось просить у Брюкнеров прощения. Но от ресторана "Странствующий рыцарь" пришлось отказаться навсегда. Рихарду было неловко появиться там снова после той ужасной сцены. Точно так же он отказался когда-то от Мишеля и не стал его искать, хоть прекрасно знал, что тот убежал из ссылки и вернулся в Европу. А Мишель, оказывается, все эти годы жил в Лугано, совсем по-соседству с Люцерном, где Рихард вынужден был поселиться в 65 году, когда молодой баварский король Людвиг упросил его убраться из Мюнхена добровольно, не дожидаясь, пока его подлецы-министры учинят им обоим какую-нибудь пакость. Он прожил там восемь лет, полных бурь и страстей, - на берегу озера, в роскошной вилле Трибсхен, за аренду которой платил король, а обживать и обставлять помогала Козима, тогда еще формально жена его лучшего друга, дирижера Ганса фон Бюлова.
    Честно говоря, в начале этих драматических восьми лет Рихарду было не до дрезденских воспоминаний и не до дрезденских друзей. Его судьба всецело зависела от юного короля, фанатично, безумно в него влюбленного. Хоть король вынужден был подчиниться требованиям своих завистливых подлецов-министров, он все равно не отказался от идеи осуществить постановку всех опер Рихарда в баварском королевском театре. Не говоря уже о солидных суммах, которые он платил за переданные ему авторские партитуры этих опер.
    В те годы любовь короля была главным достоянием Рихарда. Она была последней соломинкой, протянутой ему с небес в тот страшный миг, когда все его надежды рухнули и черная бездна небытия уже разверзлась, чтобы поглотить его навеки. И не успел он прийти в себя от этой нежданно свалившейся на него милости, как ему была оказана другая милость, не столь неожиданная, но зато в то время крайне неуместная - на него свалилась Козима, вконец отчаявшаяся наладить свой неудачный брак с Гансом и полная решимости заполучить Рихарда.
    Она отважно покинула Ганса и, поселившись в Трибсхене, начала рожать Рихарду детей, скрывая при этом от всего мира, что дети от него, а не от Ганса. Поначалу Рихард с ужасом представлял себе, какие формы примет ярость влюбленного короля, когда тот узнает, что он изменяет ему с Козимой. Но годы шли, после рождения двух дочерей Козима была беременна в третий раз, а король все еще ничего не подозревал. Рихард, научившись загонять страх в дальние закоулки души, постепенно втянулся в блаженный ритм семейной жизни, созданной заботами преданной Козимы, и погрузился в создание "Кольца Нибелунгов".
    Как-то в мае, - уже подзабылось, какой это был год, - в день рождения Рихарда король Людвиг сюрпризом примчался из Мюнхена в Трибсхен и, не в силах больше выносить разлуку, объявил, что намерен незамедлительно отречься от престола, чтобы навсегда остаться с Рихардом. Это были головокружительные дни. Нужно было отговорить молодого безумца от бредовой идеи отречения, изощрившись как-то так объяснить присутствие в Трибсхене Козимы с новорожденной дочкой Изольдой, чтобы не лишиться королевской привязанности, на которой держалось все настоящее и будущее благополучие Рихарда. И при этом не дать и Козиме повода заподозрить что-либо насчет интимного характера своих отношений с королем.
    При одном воспоминании об этих днях Рихарда бросило в дрожь и он опять почувствовал себя циркачем, одиноко идущим по канату, высоко натянутому над головами зрителей".
     Тут рука Карла снова провела волнистую линию, под которой он стал писать крупней, свободней, но менее удобно для расшифровки: "Если бы беззаветные обожатели музыки Вагнера смогли когда-нибудь прочесть эти строки, они бы меня, наверно, линчевали. Но вряд ли им удастся это прочесть. Оно и к лучшему, а то пришлось бы им объяснять, как мне представилась уникальная возможность изучить дневники и письма нашего национального гения с таким тщанием, на какое у человека на воле просто не хватило бы сил. Кто бы ему обеспечил тот необъятный простор свободного времени, какой дает тюремное заключение? Ведь мне не надо заботиться ни о чем - ни о заработке, ни о карьере, ни о хлебе насущном. Все это, плюс доставку любых затребованных мною книг, - любезно обеспечивает наше прекрасное демократическое государство, которое я весьма непредусмотрительно, но, к счастью, безуспешно, пытался разрушить.
    Но если бы у меня даже произошло столкновение с миллионами поклонников преобразователя немецкой оперы, я не стал бы их переубеждать. Я бы только скромно процитировал им некоторые выдержки из писем их кумира. Вот, например, его письмо из Парижа к другу голодной юности художнику Эрнсту Бенедикту Китсу от 8 июля 1841 года, в период особенно острой нищеты:
    "Сегодня мне удалось раздобыть целых 50 франков, так что есть на хлеб. Только не спрашивай, как я их заработал. Я расскажу тебе при встрече. Не будь слишком суров к педерастам!"
    А вот отрывок из другого, гораздо более позднего письма, которое Вагнер написал где-то в конце 69-го года своему личному врачу и другу Антону Пусинелли:
    "Вообще-то я, похоже, принадлежу к тому редкому типу людей, которым суждено жить и работать до глубокой старости. Хоть я быстро вспыхиваю и при раздражении меня бросает в жар, я столь же быстро прихожу в себя и вновь чувствую себя здоровым. Единственное, что мне всерьез досаждает, это боли и воспаление в прямой кишке. Когда летом 1868 я вернулся из Мюнхена, где по прихоти короля Людвига ставили "Майстерзингеров", мои страдания были ужасны. Но поскольку причина этих страданий была мне ясна, я решил больше никогда не возвращаться в Мюнхен - там для меня сущий ад".
    Я процитирую им эти письма не для того, чтобы их огорчить, а исключительно из сочувствия. Я отлично сознаю, что у них, бедняг, замученных будничными заботами обывательского быта, никогда не будет ни времени, ни сил прочитать тысячи страниц, написанных их кумиром - собственноручно или, в крайнем случае, надиктованных им любимой жене Козиме, молитвенно сохранившей для нас каждое слово своего великого супруга.
    Впрочем, я напрасно упомянул Козиму в этом контексте - те письма, отрывки из которых я тут привожу, вряд ли предназначались для ее глаз. Не могу удержаться, так и тянет прервать самого себя забавной цитатой из дневника Козимы за 10 июля 78 года.
    "Сегодня я весь день помогала архивариусу Глазенаппу составлять каталог писем Р. Перед ужином я рассказала об этом Рихарду, он смутился и воскликнул: "Какая глупая девочка!" Когда я сказала, что прочла несколько его писем к королю, я заметила, что ему стало не по себе. Он сказал: "Увы, эти письма звучат не слишком красиво. Но ты ведь понимаешь, не я задавал тон этой переписки". Я заверила его, что понимаю, и увидела, что он почувствовал себя лучше".
    Еще бы ему не смутиться при мысли, что Козима прочла какие-то строки из его писем королю! Так, к примеру, начинается письмо от 13 июня 65 года:
    "Мой самый красивый, самый совершенный! Мой возлюбленный, моя единственная радость и утешение! Мой король, мой друг, мой победительный Зигфрид!"
    А так кончается другое, от 27 июля того же года:
    "Разлученные - что может разлучить нас?
    Отторгнутые друг от друга - мы все так же неразлучны!
    Как я жду того мига, когда я вновь увижу вас, единственного, для кого я живу! Вы для меня - весь мир!" После этих цитат уже не было никакой черты, просто невыразительное отточие, за которым опять побежали убористые, но четкие строчки:
     "Юный король ворвался в жизнь стареющего Рихарда, когда, по всем внешним приметам, она уже подходила к концу. За пять бездомных лет, предшествующих появлению короля, Рихард многократно пересек Европу с запада на восток и с востока на запад в поисках пристанища и дружбы.
    Венеция, Милан, Люцерн, Цюрих, Париж, Брюссель, Антверпен, Париж, Бад Соден, Франкфурт, Дармштадт, Баден-Баден, Париж, Карлсруэ, Париж, Вена, Париж, Цюрих, Карлсруэ, Париж, Бад Соден, Веймар, Нюренберг, Бад Райхенхаль, Вена, Венеция, Вена, Майнц, Париж, Майнц, Биберих, Карлсруэ, Биберих, Вена, Штутгарт.
    И нигде, ни в одном из этих городов, не нашлось места, где он мог бы преклонить свою одинокую седеющую голову! После всех этих лет неприкаянности и безденежья внезапный кульбит его судьбы мог быть сравним только со стремительной бурей, одним ударом взрывающей набухшую влажной духотой предгрозовую тишину. К моменту появления королевского гонца в захудалой штутгартской гостинице, где он прятался от кровожадных кредиторов, мир вокруг него уже перестал дышать и светиться. А он сам мысленно переправился в царство мертвых, так что на свое новое существование он мог смотреть отрешенно, из мира теней, не имеющих ничего общего с реальной жизнью. Тогда ему казалось, - о, как он ошибался! - что он уже простился со всем сущим, кроме той цели, ради достижения которой ему стоило оставаться в живых.
    А цель у него была великая, какой никогда не было у других художников. Он намеревался создать новый театр, такой, какой был немыслим до него, - театр для исполнения его опер, невиданных и неслыханных до него. Где им понять его, этим мелкотравчатым музыкальным жидкам, переполняющим и оперные подмостки, и оперные залы! Впрочем, напрасно он снисходит до мыслей о них, - они копошатся далеко внизу, там, куда никогда не ступит его нога, разве что он сорвется с каната в момент гибели. А он может сорваться, ах, как может! Все чаще напоминает о себе возраст, все чаще тошнотно кружится голова, и сердце, беспомощно трепыхаясь, закатывается под лопатку.
    Но кое-какие радости у него еще остались. Их, правда, немного, раз-два и обчелся - сочинение музыки к "Парсифалю" да тайная переписка с Джудит. Редкие письма от нее к нему и частые от него к ней, не по почте, а через верного друга, парикмахера Шнаппауфа. Рихард бросил взгляд на висящую над бюро акварель, изображающую Трибсхен среди деревьев, на фоне горы Пилатус, и увидел мысленным взором, как на высокий порог взбегает по ступенькам Джудит. Много лет назад она приезжала туда со своим молодым мужем, с которым она с тех пор давно уже развелась, - поклониться великому мастеру Рихарду Вагнеру. И хоть была она тогда юная и прекрасная, ему и в голову не пришло, что он еще полюбит ее бескорыстной стариковской любовью, похожей на последние лучи заходящего солнца, которое светит, да не греет.
    Когда гаснут последние лучи солнца, наступают сумерки, а вслед за сумерками идет непроглядная ночь. Что ж, он готов на многое, чтобы задержать убегающие за горизонт лучи, он даже готов смириться с тем, что в Париже у Джудит есть молодой любовник. Он только не может позволить этому мальчишке воображать себя композитором, - ведь сегодня всякий, кто чуть-чуть знает нотную грамоту, считает себя композитором. Ему больно думать, что прекрасная Джудит, которую он, Рихард Вагнер, назвал своей сладостной душой, не видит разницы между ним и своим возлюбленным молокососом, осмелившимся, по ее словам, на какое-то грошовое новаторство.
    А впрочем, Бог с ней, пусть она думает что хочет о своем наглом мальчишке, лишь бы находила время для Рихарда. Какое счастье, когда Шнаппауф украдкой передает ему письмо из Парижа, надписанное ее теплой рукой! Как он рад ее посылкам, полным роскошных вещей из парижских магазинов, на покупку которых он тайком от Козимы переводит ей в Париж большие деньги! Ужас, о ужас, что будет, если Козима узнает!
    Но он не может отказаться от Джудит, потому что даже страх разоблачения согревает сумерки его угасающей жизни. Чтобы поддержать ее интерес, чтобы не дать оборваться этой тонкой ниточке, он придумывает все новые и новые поручения, заказывает все новые ткани и душистые масла, чтобы Джудит бегала, искала, посылала, чтобы она всегда была занята мыслями о нем. Он уверен, что и сегодняшняя посылка потребовала от нее большой изобретательности. Ей пришлось хорошо постараться, чтобы раздобыть все эти замысловатые ткани, вышивки и отделочные кружева, а потом объяснить искуснику Феликсу точные детали задуманных Рихардом халатов.
    При мысли о посылке, под сердцем недобро кольнуло, напоминая о газете с некрологом и о смерти. Господи, что это с ним? Он совсем забыл, зачем он спустился сюда тайком от Козимы! А ведь она не допустит, чтобы он бесконтрольно болтался всю ночь внизу, вместо того, чтобы спать в своей постели.
    Он поспешно открыл резную дверцу бюро и, запустив руку вглубь, нажал защелку искусно скрытого под карнизом секретного ящичка. На дне коричневого гнезда лежал конверт со старыми документами. Рихард вынул из конверта тонкую пачку бумаг и начал осторожно перебирать их, пока не нашел пожелтевшую от времени газетную страничку. Расправив ее на крышке бюро, он в который раз перечитал:
    "РАЗЫСКИВАЕТСЯ
    в связи с недавними беспорядками, в которых он принимал активное участие, Рихард Вагнер, Королевский капельмейстер города Дрездена.
    Возраст - 36 лет, рост - низкий, волосы - темно-русые, носит очки.
    Полиция получила приказ приложить все силы к розыску вышеназванного Вагнера и, в случае ареста, немедленно доложить по начальству.
    Фон Коппель
    Помощник начальника полиции г.Дрездена.
    Май, 1949".
    Как видно, сил, приложенных полицией к розыску вышеназванного Вагнера, оказалось недостаточно, раз тот тот сумел улизнуть в соседний Веймар. А там его верный друг и покровитель Франц Лист уговорил некого профессора Видманна отдать беглому дирижеру свой паспорт. С этим паспортом Рихард, несмотря на терзавший его страх, благополучно пересек германскую границу и оказался в Швейцарии, где уже никого не интересовал разыскиваемый немецкой полицией бывший королевский капельмейстер города Дрездена.
    Но ему не удалось как следует сосредоточиться на изворотливости того Рихарда Вагнера, которого отделяли от сегодняшнего почти тридцать лет. Его чуткое ухо уловило еле слышный скрип отворившейся наверху двери и голос Козимы позвал негромко:
    - Рихард! Рихард, где ты?
    Не отвечая, он испуганно затих, понимая, что попался. Она теперь не успокоится, пока не отыщет его, куда бы он ни спрятался. Она подождала пару секунд, окликнула его еще раз и начала медленно спускаться по лестнице. И хоть он с самого начала знал, что наступит момент, когда она проснется и отправится его искать, он как-то не сумел к этому моменту подготовиться. При звуке ее шагов он первым делом сунул дневник на место, а потом поспешно закрыл секретный ящик, в растерянности позабыв положить обратно вынутые оттуда документы. Когда он сообразил, что все еще держит их в руке, он торопливо сунул их под рубашку и начал завязывать шнуры на куртке, чтобы скрыть небольшое вздутие под сердцем.
    За это время Козима миновала столовую на втором этаже и стала спускаться на первый. Теперь ей нужно будет только пройти через репетиционный зал, чтобы найти Рихарда, сидящего перед ее бюро под единственной горящей в доме лампой. А он не в силах был сейчас, глядя ей в глаза, разумно объяснить, зачем он в такой поздний час сидит перед ее бюро под этой лампой. И он решился, быстро схватил с полки первую попавшуюся под руку книгу. Он все же успел глянуть на корешок, это были "Греки и римляне" Шлегеля - и бесшумно опустился обратно в кресло. Шаги Козимы приближались, оставалось всего несколько секунд. Он устроил раскрытого Шлегеля в локтевом сгибе небрежно упавшей на грудь руки, как раз над вздутием под курткой, и закрыл глаза. Он услышал, как она вошла и на миг замерла на пороге, осознавая, по-видимому, что он спит. Стараясь дышать как можно ровней, чтобы не разоблачить свое притворство, он почувствовал, как ее тень заслонила свет лампы. Вдыхая едва уловимый запах ее волос, он сообразил, что она склонилось над ним, пытаясь рассмотреть лежащую у него на груди книгу, однако не решилась разбудить его, а потоптавшись вокруг бесконечно длинную минуту, на цыпочках пошла прочь. Краем глаза он проследил за ее уходящей в темноту спиной и вздохнул с облегчением, когда она стала медленно подниматься к себе в спальню.
    К сожалению, он не услышал стука притворенной двери, - она оставила дверь открытой, чтобы услышать, когда он пойдет к себе наверх. Теперь она, конечно, ни за что не уснет, пока не убедится, что он лег. В таких условиях он не мог начать новую возню с секретным ящиком. Придется прихватить документы с собой и идти спать. Не только из-за Козимы, - вообще пора кончать день, и так проклятая нервная сыпь расползается все дальше по животу и груди.
    Наутро Рихард выглянул в окно и увидел, что за ночь выпал снег. Не настоящий, зимний, тяжелый и обстоятельный, а легкий, неверный, быстро исчезающий под лучами робкого солнца, которое нет и нет, а прорывалось в прорехи между облаками. Вот от чего вчера весь вечер ломало кости и обручем сдавливало голову - может быть, вовсе не из-за смерти Мишеля, а просто из-за скопившегося в небе снега!
    После завтрака он с интересом проследил, как Козима записала в дневнике вчерашнее ночное происшествие:
    "...мы очень смеялись, потому что вчера Рихард так перевозбудился за работой, что, когда я пошла спать, зачем-то спустился вниз в салон. Через какое-то время я проснулась и обнаружив, что его нет, принялась беспокоиться. Я вылезла из постели и потихоньку спустилась по лестнице. В салоне горел свет, а он сидел под лампой и спал в кресле, держа в руках раскрытую книгу Шлегеля "Греки и римляне". Успокоенная, я не стала его будить и ушла к себе, а он вскоре проснулся и тоже поднялся наверх. Утром мы очень смеялись над его рассеянностью".
    "Слава Богу, пускай смеется!" - с облегчением вздохнул Рихард, хотя запись Козимы не убедила его, будто она сама верит в то, что написала. Она ведь вела дневник для увековечения его славы, а не для откровенного разговора с потомками, и некоторые ее записи были сделаны скорей для сокрытия правды, чем для ее выявления. Однако он не стал развивать эту тему вслух, а пожаловался на головную боль и объявил, что намерен идти гулять. Козима всполошилась, - по ее мнению, прогулка в такую погоду грозила ему смертельной простудой. Но он уперся, настаивая, что ему надо прочистить мозги, а это удается только при прогулке быстрым шагом. Она нехотя уступила, при одном условии, что он наденет боты, чтобы не промочить ноги. "Выгляни, там все тает", - настойчиво повторяла она, пока он не согласился. Бог с ней, боты, так боты, лишь бы отстала и выпустила из дому!
    Напялив боты и замотав горло мохнатым шарфом, он, наконец, вырвался на свободу в белую тишину королевского парка. Там остро пахло мокрым снегом, который предательски таял под ботами, но все еще нераскаянно приникал к голым веткам кленов, больше подчеркивая, чем скрывая их наготу. Оставляя за собой черную цепочку следов, быстро расплывающихся на белом, Рихард пошел вглубь парка, проворачивая в голове многослойный фарш нерешенных проблем.
    В первую очередь нужно было срочно сообразить, что делать с унесенными вчера ночью документами. Он, правда, перед завтраком умудрился спрятать их среди бумаг у себя в кабинете, четко сознавая, что это не выход, а всего лишь кратковременная отсрочка. Кабинет был местом более или менее священным, вряд ли Козима пойдет туда на разведку, но отсутствие бумаг в секретном ящичке она может заметить в любую минуту.
    Кроме того нужно было правильно преподнести ей сюжет с посылкой и выбрать удобную ситуацию, чтобы предъявить какую-то часть присланных Джудит вещей, не вызывая подозрения, что они присланы Джудит. Можно не сомневаться, что Козима уже порылась в шкафу у него в гардеробной и нашла висящие там новые халаты. Зато есть надежда, что она все же не обнаружила новые сорочки, не отличив их от старых, которых у него без числа. Он постарался разложить их так, чтобы они не бросались в глаза. Значит, объяснять придется только халаты, а это несложно. Козима давно смирилась с его страстью к роскошной домашней одежде. И особый сюжет ему, собственно, незачем сочинять, - ловкач Шнаппауф так навострился переадресовывать посылки от Джудит, что и комар носа не подточит. Да и сам Рихард за эти полтора года тоже научился кое-каким хитростям. Например, перед Рождеством он попросил Джудит добыть для Козимы японское кимоно невиданной красоты, а потом прислать его прямой посылкой к ним в Винфрид вместе с ароматическими маслами и кружевами, купленными для него. Козима была в восторге от этого подарка и долго расхваливала Джудит за внимание к ним обоим. Хотя, если слух его не подвел, расхваливала слишком громко, так что он усомнился в ее искренности.
    Ах, Козима, Козима, верная и на все для него готовая, но твердая, как камень, когда дело доходит до решительной точки. И переписка с Джудит может оказаться такой решительной точкой, если Козима о ней узнает. А его чутье последнее время то и дело подсказывает, что она о чем-то догадывается и исподтишка наблюдает. Не пришла ли уже пора покаяться и все ей рассказать, прежде, чем она придет к нему с разоблачениями?
    Рихард остановился у мостика, переброшенного через канал, соединяющий два овальных озерца. Сегодня тут еще никто не проходил, и снег на выгнутой спинке мостика лежал пушистый и нетронутый, но готовый превратиться в грязное месиво от первого прикосновения. Рихард сделал шаг, за ним другой, третий и, обернувшись, поглядел на оставленные его ботами черные провалы, быстро заполняющиеся талой водой. А вот внутри, в ботах, было тепло и сухо. Козима, как всегда была права, заставив его напялить эту стариковскую обувь.
    Подул холодный ветер и тяжелый пласт снега, сорвавшись откуда-то с верхних веток, шумно шлепнулся в озеро, вмиг замутив спокойную гладь воды. Ведь всего секунду назад все вокруг выглядело таким надежным, таким безмятежным, а по сути было так хрупко и уязвимо! Сколько раз с ним уже это случалось - стоило ему найти тихую заводь, обещающую душевный мир, необходимый для его работы, как какие-то злые силы побуждали его собственноручно все разрушить. Он даже почти смирился с тем, что источник этих сил гнездится в его собственной мятежной душе, которой никакая любовь, никакая дружба не могут принести желанный покой.
    Но теперь он этого не допустит. Он слишком стар, чтобы рисковать своими отношениями с Козимой - даже ради любви Джудит! Тем более, что он не мог обольщаться настолько, чтобы не понимать истинного характера этой любви. От него ведь не укрылось напряженное выражение ее лица, когда он, исхитрившись остаться с нею наедине в своем кабинете, притянул ее к себе и попытался поцеловать. Она тогда не просто вырвалась, она отшатнулась! И хоть он притворился, что верит ее сбивчивым объяснениям насчет Козимы, которая может вдруг войти и застать, они не обманули его. Он отпустил ее вниз, в зал, где уже, весело переговариваясь, собирались гости, приглашенные отпраздновать завершение второго цикла фестиваля, а сам спустился в гардеробную и зажег свет над большим зеркалом. Из голубоватого овала на него смотрело старое-старое лицо со сморщенной кожей, вяло обвисающей под подбородком. Он мог понять Джудит, он на ее месте тоже не захотел бы прижаться к такому лицу своими молодыми губами.
    Он потихоньку побрел обратно, всматриваясь в вырастающие ему навстречу изящные очертания своего первого в жизни дома. Когда он уходил на прогулку, Козима стояла в дверях и глядела ему вслед. Выражение ее лица было таким же, как в день представления "Валькирий", когда он пригласил Джудит сидеть с ним рядом во время спектакля. В начале первого действия он потихоньку взял ее маленькую ладонь в свою, наслаждаясь порывистыми перебоями ее пульса в такт его музыке. В тот день он мог бы быть счастлив, если бы в антракте не заметил, что Козимы нет в зале. Он спросил о ней у Франца Листа, рядом с которым она сидела во время увертюры, и тот ответил, что у дочери разболелась голова и она уехала домой. Это означало, что она рассердилась из-за Джудит. Он знал, что никакая головная боль не вынудила бы Козиму пропустить представление "Валькирий"! Что ж, у него не было иного выхода - бросив все, он вызвал карету и помчался за ней. В конце концов он уговорил ее вернуться, но день был испорчен.
    Похоже, и сейчас у него тоже иного нет выхода. Он слишком долго играл с огнем и доигрался. Ему придется уничтожить письма Джудит и покаяться перед Козимой. Остается только надеяться, что Джудит тоже уничтожит его письма, а не станет хранить их для потомства. Впрочем, на это надежды мало - как же ей не похвастаться любовью самого Рихарда Вагнера? Значит в лучшем случае, можно только надеяться, что она не станет болтать о его любви, пока он жив.
    А ей есть чем похвастать! Ведь он порой бывал весьма неосторожен, у него до сих пор где-то валяется обрывок письма, которое ему пришлось перебелить из-за трудностей французской орфографии. Начало еще выглядит довольно прилично:
    "Козима все еще полна благодарности и восторга из-за японского платья и других вещей, присланных тобой..."
    Но дальше он не сдержался:
    "Я был так счастлив видеть на этом пакете адрес, выведенный твоей теплой рукой, которую я сжимал во время представления Нибелунгов. Но что - что? Так уж устроена жизнь! Почему, почему - ради всего святого - я не встретил тебя в те ужасные дни, когда "Тангейзер" провалился в Париже? Или ты была тогда слишком молода? Давай не будем говорить об этом, а будем любить друг друга! Любить, любить!" Конечно, все эти обрывки нужно сжечь, чтобы от них не осталось и следа. Кроме того ему придется хорошенько обдумать ту версию его переписки с Джудит, в которой он покается Козиме, - не может быть и речи, чтобы он рассказал ей всю правду. Скорей всего он представит дело так, будто он просил Джудит покупать ему разные дорогие вещи и стеснялся посвящать Козиму в детали своих расточительных прихотей.
    Об этом нужно будет еще подумать, а для начала он сейчас сообщит Козиме о смерти Мишеля. Будто бы ему кто-то рассказал во время прогулки. Тогда он сумеет объяснить ей свое мрачное настроение и спокойно изъять хранящуюся у нее за семью замками историю своей жизни, которую она когда-то записала под его диктовку.
    Известие о смерти Мишеля Козима восприняла довольно равнодушно и даже не спросила, кто именно ему об этом рассказал. Оно и не удивительно - ведь она не была знакома с Мишелем и знала его только со слов Рихарда. Славное это было время, когда он диктовал ей свои воспоминания! Им было тогда так хорошо вместе! А бедняга король наивно верил, что только ради этих воспоминаний она постоянно живет не со своим мужем в Мюнхене, а с Рихардом в Трибсхене.
    Сейчас же, услыхав, что он хотел бы перечитать свои воспоминания о дрезденском восстании, которые он надиктовал ей еще в первые годы их жизни в Трибсхене, она удивленно вздернула брови, но без возражений открыла запертый ящик бюро и вручила ему пухлый том, исписанный ее каллиграфическим почерком.
    - Хочешь, почитаем это сегодня вечером вслух? - неловко пошутил он, но она не улыбнулась его шутке, а молча отвернулась и пошла звать детей к обеду. Не оставалось сомнений, что она о чем-то проведала, - значит, ему не следует откладывать покаяние надолго. Может быть, он поговорит с ней об этом завтра, но только не сегодня, сегодня он должен покончить свои счеты с Мишелем".
    После этих слов Карл что-то зачеркнул, до полной неразличимости, и написал:
     "Похоже, он начал сдавать. Все смешалось в его памяти, - поминки по Мишелею, ненависть к врагам и завистникам, благодарность к Козиме, нежность к Джудит. Но он знал, что сегодня ему следует сосредоточиться на Мишеле, сегодня это самое важное".
     Этот абзац тоже был зачеркнут, но тонко, негусто, словно он был отменен неокончательно, а оставлен для обдумывания. Под ним была начерчена волнистая линия, а под ней:
     "Что-то никак не могу нащупать главное, вот и нервничаю. Вообще, непонятно, с чего я так разгорячился. Ведь я терпеть не могу музыку Вагнера. Значит, несет меня какая-то другая, неведомая мне сила, но уж никак не любовь к объекту. Кто его знает, может быть, из меня и впрямь мог бы получиться писатель? Или профессор каких-нибудь туманных социальных наук, как я врал когда-то бедняжке И. А она, дурочка, внимала, раскрывши рот, и верила каждому моему слову".
     В этом месте Ури вздрогнул, словно его ударило током. Погрузившись в чтение, он как-то отключился от личного момента, и напоминание о роли Карла в жизни Инге поразило его сейчас, как когда-то потрясла ее исповедь с предъявлением листков полицейского розыска в виде вещественного доказательства. Злорадно отметив, что Карл вовсе не был профессором даже сомнительной сравнительной истории, - вот уж воистину туманная социальная наука! - Ури взглянул на часы, не столько для того, чтобы узнать, который час, сколько для восстановления душевного равновесия. Ну и ну! Он даже не заметил, что провел над этим дневником около трех часов. Так и приход дежурного библиотекаря немудрено прозевать - в безоконном храме читального зала день был неотличим от ночи. Только сейчас Ури почувствовал, как ему хочется спать, и секунду поколебался, что делать дальше - вздремнуть или продолжить чтение. Нет, решил он, задремать опасно, вполне можно проспать открытие читального зала, лучше уж читать.
     "Черт его знает, может, я и впрямь погубил свою жизнь, как сказал мне во время процесса прокурор, изображая на своей самодовольно сытой морде несоответствующее его свирепости сочувствие. Женился бы на И. и плодил бы с ней детей в каком-нибудь цветущем университетском городке, вроде Гейдельберга. И подох бы там со скуки, или запил бы мертвую от беспросветности мещанского благополучия среди надраенных до блеска паркетов, на которые нельзя даже плюнуть, не то, что насрать. Но я не поддался на приманку мирной жизни и был за это вознагражден. Трудно передать восторг, который я испытывал, когда на всех телеэкранах мира появлялись леденящие душу картинки летящих под откос поездов и взорванных автомобилей! Когда дикторы, захлебываясь от возбуждения, на разных языках докладывали об осуществлении моих прошлых замыслов и соревновались в предсказании будущих, Мне довелось испытать минуты такого блаженства, какие даже не снились мирному человеку из университетского городка.
    И это роднит меня с героями вагнеровских драм, хоть сами эти драмы нагоняют на меня беспробудную скуку. Мы, рожденные от предков, тосковавших по солнцу в сумрачных германских лесах, можем ощущать истинный вкус жизни только на острии ножа, на грани гибели, на краю пропасти. Еврейская душа Вагнера восторженно млела перед нашей арийской неспособностью к мещанскому прозябанию и потому он сумел выразить и ублажить нас, как никто другой. За что и получил фестиваль в Байройте и всемирную славу.
    Конечно, в моей версии многое требует объяснения, но к счастью, у меня нет обязательств ни перед литературными критиками, ни перед представителями разгневанной общественности. Даже более того - общественность все равно разгневана, так что небольшая добавочная капля озорства уже не переполнит этот стакан. И я могу позволить себе любое оскорбление устоявшихся представлений. Меня не накажут больше, чем уже наказали. А насчет того, что Вагнер наполовину еврей, у меня, кроме слов Ницше, за которые Вагнеры с ним навеки рассорились, есть любопытное физиономическое свидетельство, добросовестно откопанное мною в тягомотные часы тюремного безделья.
    Передо мной на одной странице расположены два портрета, любезно сфотокопированные по моей просьбе одним из моих ангелов-хранителей. На одном - Рихард Вагнер собственной персоной, сфотографированный где-то на склоне лет, когда он уже достиг признания и земного благополучия. На другом - его отчим, художник Людвиг Гейер, который умер молодым, предварительно женившись на овдовевшей матери Рихарда, когда младенец еще не достиг и полугода. Сходство этих двух людей поражает воображение. Разница между ними только в возрасте, все остальное неотличимо: глаза, нос, складка губ, овал лица. И не меньше поражает имя отчима. Ведь многие немецкие евреи носили имена городов, а неподалеку от Дрездена, где родился Вагнер, есть городок Гейер. Да и сам Рихард до тринадцати лет носил фамилию Гейер, так что, если б какая-то нужда не заставила его сменить ее на Вагнер, создателем новой немецкой оперы был бы Рихард Гейер.
    И становится понятным непостижимый антисемитизм Вагнера. Он всего навсего хотел "откреститься" от своего еврейского происхождения, что, в конце концов, желание вполне прост...". На этом обрывке слова закончилась вторая порция листков из красной тетради. Ури взялся было за третью, но она была написана мельче и тесней. Может быть, Карл боялся, что ему не хватит оставшихся в тетради страниц? Ури бегло просмотрел первые страницы. Похоже, это все еще был роман о Вагнере, но уже не сплошной текст, а отдельные незавершенные наброски. В одних фигурировал русский ниспровергатель Бакунин, в других - какой-то полицейский, по-видимому родственник Вагнера. Ни на того, ни на другого у Ури уже не было сил, глаза слипались нестерпимо. Однако до открытия зала оставалось еще полчаса и надо было их как-то скоротать, чтобы не заснуть.
    Ури поднялся из-за стола, спрятал листки в рабочую сумку и вдруг спохватился - ведь он забыл положить ключ от аннекса на рабочий стол Лу. Слава Богу, что он вспомнил об этом не слишком поздно! Тщательно зарыв ключ в груду бумаг, наваленных на ее столе, он отправился в туалет, где долго умывал лицо холодной водой, однако и это не прогнало сон. Тогда он снял рубашку и окатил холодной водой шею и плечи. Пока он вытирался бумажными салфетками и растирал спину ворсистым свитером прошло еще четверть часа. Просто удивительно, как медленно иногда тянется время! С ума можно сойти, до открытия зала оставалось еще целых пятнадцать минут!
    Ури заставил себя войти в кабинку и протомиться там все эти пятнадцать минут плюс еще пять, чтобы иметь возможность появиться в читальне только тогда, когда кто-нибудь уже наверняка там будет. Проходя по залу позади книжных шкафов, чтобы не попасться на глаза Брайану, голос которого доносился из-за журнальных стендов, Ури заприметил, что в том углу верхней галереи, где вчера сидел японец, уже горит лампа. Когда он, злорадно улыбаясь, подошел к выходу из читального зала, дверь распахнулась под нажимом энергичной руки и навстречу ему, сверкнув на миг ответной улыбкой, вбежала Лу. Не останавливаясь, она ловко сунула Ури в ладонь свернутую трубочкой записку и устремилась к столу Брайана. Прикрывая за собой дверь, Ури услышал ее сокрушенный голос:
    - Господи, Брайан, я забыла вернуть вам ключ! Скажите сразу - меня казнят или помилуют?
    Ури сконцентрировал все свое внимание на одной линии паркета и сосредоточенно двинулся вперед. Какие-то голоса окликали его, какие-то знакомые лица, приветливо качнувшись, уплывали в туман, клубящийся вокруг его сонной головы, но он не откликался. С трудом волоча вдоль галереи налитые свинцом ноги, он колебался между двумя равно привлекательными вариантами - пойти перехватить что-нибудь в соседнем кабачке прежде, чем завалиться спать, или немедля завалиться спать на голодный желудок.
    Жаждущий пищи желудок все же победил и Ури, сам не зная, как, обнаружил себя на высоком табурете перед стойкой, над которой клубился сладостный аромат яичницы с ветчиной и луком. Наслаждаясь первым отправленным в рот дымящимся золотым глазком, Ури вдруг вспомнил о зажатой в кулаке записке. Он развернул ее прямо на тарелке и прочел две коротких строки:
    "Срочно жду тебя в том же кафе между 9 и 10 утра. Записку уничтожь немедленно. М-р."
    Раскатывая обрывки записки между пальцами, Ури поглядел на часы - было девять двадцать. "Он что, воображает, что у меня во дворе стоит вертолет?" - вяло удивился кто-то посторонний, равнодушный к делам Ури и к его острому желанию заснуть тут же, за стойкой. Но спорить с Меиром этот посторонний не стал, - размяв бумажные катышки в склизких остатках непрожаренного белка, он волоком стащил вяло упирающегося Ури с табурета и поволок к автобусной остановке.

БРАЙАН

Сообщение о том, что аннекс закрывается для публики на три дня, застигло Брайана врасплох. Потом выяснилось, что директор объявил об этом еще накануне во время вечернего чая и повторил свое объявление утром за завтраком, который Брайан к своему стыду просто-напросто проспал.
    Дело в том, что эта ночь далась ему нелегко. Расставшись с Яном, он долго не мог уснуть. Он метался в постели, сбивая простыни и зарываясь носом в подушку, пока не взял себя в руки и не попытался тихо лежать с закрытыми глазами, так, чтобы ресницы не дрожали. Из этого, конечно, ничего не вышло, - непереносимое чувство вины надрывало его душу. Не только потому, что в нарушение всех правил он тайком повел Яна в святая святых библиотеки, но и потому, что он не мог скрыть от себя те низменные мотивы, которые побудили его злоупотребить своим положением ответственного хранителя.
    Ведь он пошел на это преступление вовсе не из человеколюбия, а только из ревности, из проклятой, ослепляющей ревности! Ему на миг показалось, что, уступая настойчивым просьбам Яна, он наказывает вероломного прекрасного магистра, пренебрегшего его любовью ради каких-то агрессивных баб.
    Сколько лет безупречной работы понадобилось Брайану, чтобы получить почетное право бесконтрольно входить в хранилище древних рукописей! Такое право было еще только у директора и казначея. Даже уборщицы, раз в две недели очищающие полки с рукописями пылесосом со специальными присосками, делали это только в присутствии кого-нибудь из них троих. Правда, кроме них еще мистер Муррей, пока был жив, мог в любое время входить в хранилище через потайную дверь в аннексе, которую он предпочитал за то, что она избавляла его от подъема и спуска по крутым ступеням винтовой лестницы, ведущей из часовни. Но с тех пор, как мистер Муррей отправился в лучший мир, унаследовавшая его ключ вдова воспользовалась, этим ключом считанные разы, мало интересуясь древними рукописными сокровищами. Значит, Брайан был одним из трех привилегированных, и он рискнул своей привилегией ради мелочного удовлетворения, о котором прекрасный магистр даже никогда не узнает.
    Осознав всю бессмысленную дерзость своего поступка, Брайан громко застонал и еще глубже зарылся в подушку. В мочевом пузыре начались мучительные мелкие спазмы. И хоть Брайану было ясно, что спазмы эти ложные, - просто нервы шалят, - он нашарил под кроватью комнатные туфли, накинул халат и двинулся в туалет. Конечно, он мог бы пощадить себя и, приподнявшись на цыпочки, помочиться в умывальник, но он чувствовал, что для одних суток достаточно нагрешил и без того.
    Выйдя в коридор он на секунду остановился и прислушался. Где-то поблизости, за одной из дверей, шуршали и шептались напряженные голоса. А может быть, это был не шепот, а приглушенные любовные вздохи, - они были такие тихие, что только обостренный слух Брайана мог их засечь. В том, что эти звуки ему не померещилось, Брайан был уверен, - ему сразу стало головокружительно душно и представился Ули в обнимку с одной из настырных дам, проживающих на этом этаже. Оставалось только выяснить, с какой из них. Но тут, как назло, стоны и шорохи смолкли, словно неизвестные участники тайной любовной игры затаились, почуяв сквозь стену присутствие стороннего наблюдателя.
    Комната Лу Хиггинс была чуть впереди справа, комната лицедейки Клары чуть позади слева. Брайан решил начать с Лу, он сделал несколько шагов вперед и прижался ухом к верхнему шпингалету ее двери. За дверью царила глубокая тишина, не нарушаемая даже шелестом сонного дыхания. Отлично сознавая, что он нарушает собственные моральные нормы, Брайан осторожно приоткрыл дверь и на него пахнуло стерильным воздухом необитаемого жилья, - постель на пустой кровати была несмята.
    Позабыв о своем намерении зайти в туалет, Брайан быстрым шагом пролетел по коридору, сбежал по лестнице на второй этаж и приник ухом к двери комнаты Ули - там тоже было тихо и пусто. Тогда, подгоняемый каким-то мистическим ужасом, он подкрался к двери Яна и, даже не утруждая себя попыткой прислушаться, сходу распахнув ее, заглянул в комнату, уже уверенный, что и там никого нет. Так оно и было - там тоже воздух был неподвижен и постель несмята!
    Поля неведомых напряжений подхватили Брайана и стремительно повлекли назад, в его комнату, где больно швырнули на койку, развороченную долгой бессонницей. Он рухнул вниз лицом, как был, в халате и тапочках, и немедленно, словно его выключили, провалился в глубокий, похожий на обморок сон. Такой глубокий, что он проспал завтрак и с трудом успел добежать до читального зала, чтобы открыть его с опозданием всего лишь на две минуты.
    Еще через две минуты перед ним появилась Лу Хиггинс, полная притворного раскаяния по поводу не сданного накануне ключа от аннекса. Брайан не смог бы логично объяснить, почему он счел ее раскаяние притворным, но сомнений в этом у него не было. То ли взгляд ее был слишком чист, то ли извинения слишком энергичны, то ли он просто не мог ей простить, что у него нет способа выяснить, где и с кем она провела эту ночь. Во всяком случае, когда он, отнесясь к ней с должной суровостью, лишил ее права на ключ на целую неделю, ему показалось, что она нисколько не огорчилась.
    - На неделю? - довольно весело пропела она, подняв на Брайана густо оттененные синим бесстыжие глаза. - В общем, это не так уж много, если учесть, что аннекс все равно будет закрыт целых три дня.
    Брайан решил, что он ослышался - аннекс будет закрыт три дня? Кто мог придумать такую чушь? Как видно, лицо Брайана непроизвольно отразило его изумление и Лу мигом просекла, что он сейчас услышал об этом впервые.
    - Как, они скрыли это от вас? - восхитилась она. - Но ведь на вашей двери висит объявление, неужто вы не видели?
    Это как раз не удивительно, Брайан так спешил отпереть читальню, что мог впопыхах не заметить даже слона. Крайне невежливо оставив слова Лу без ответа, он стремглав выскочил из зала и убедился, что на его двери и впрямь висит объявление о закрытии аннекса с шестнадцатого июня по восемнадцатое включительно. То есть, с завтрашнего дня. Почему же его никто не предупредил?
    Пока он, понурив голову, обдумывал, как поступить - пойти в контору выяснять или обидеться и промолчать, - за его спиной прозвучал голос его главного недоброжелателя, казначея Джеймса Сиднея:
    - Куда вы запропастились, Брайан? Мы вас ищем со вчерашнего вечера, но вы не явились ни к позднему чаю, ни к завтраку. У вас какие-то проблемы?
    Честно говоря, если бы у Брайана и были проблемы, он не стал бы делиться ими с Джеймсом Сиднеем. Тем более, что тот, не дожидаясь ответа на свой вопрос, торопливо заключил:
    - Впрочем, я вижу, вы прочли объявление. Значит, вам все уже известно. Позаботьтесь, пожалуйста, чтобы никто не позабыл сдать вам свой ключ, и по окончанию рабочего дня занесите ящик с ключами от аннекса ко мне, я запру его в сейф.
    И повернулся уходить, однако Брайан его задержал:
    - Но я не понимаю... Как это можно - закрыть аннекс? Мы раньше никогда...
    В тусклых глазах казначея вспыхнула хорошо знакомая Брайану искра неприязни, - он тут же пожалел о своей ненужной настойчивости и прикусил язык. Какая ему, в конце концов, разница, закрыт аннекс или открыт? Кто он такой, чтобы претендовать на участие в решениях дирекции? Однако казначей почему-то снизошел до объяснения, хотя мог бы этого и не делать:
    - Комитет спонсоров присылает завтра ревизоров, которые должны проверить наличие и сохранность ценных книг, хранящихся в аннексе.
    Дюжина вопросов вертелась на языке Брайана, но он сдержался и не дал Джеймсу Сиднею повода для добавочного раздражения. Он только поблагодарил его кивком головы и понуро поплелся обратно. Разговор с казначеем обычно давал толчок депрессии, вечно тлеющей где-то на задворках души. Однако в зале Брайана ожидал приятный сюрприз: Лу Хиггинс уже убралась восвояси и на ее месте сидел Ян, при виде которого депрессия Брайана начала было рассеиваться но, как быстро выяснилось, напрасно.
    - Я слышал аннекс закрывают на три дня. Почему? В чем дело? - спросил Ян раздражено, будто не было у них вчера дружеского вечера в кабачке, завершившегося незаконным посещением хранилища.
    - Говорят, какая-то ревизия, я сам только что узнал.
    - Это просто черное невезение! Мало того, что в хранилище не впускают, так теперь еще и аннекс аннексировали!
    - Я сам только что узнал, - упавшим голосом повторил Брайан, словно это могло его оправдать.
    - Ладно, дайте мне ключ, я хоть сегодняшний день постараюсь использовать получше, - отрубил Ян, не принимая оправданий Брайана.
    И с ключом в руке быстро сбежал по лестнице к дверям аннекса, не ободрив Брайана ни словом, ни взглядом.
    Он снова появился возле Брайана только к концу рабочего дня, где-то перед пятичасовым чаепитием, и, положив на стол листок, неровно вырванный из записной книжки, пожаловался:
    - Никак не могу найти одну книгу.
    Брайан вспомнил, что часа два назад он краем глаза поймал силуэт Яна, перебирающего карточки в ящиках каталога, но сдержался и не ринулся к нему предлагать свою помощь, как обязательно сделал бы, если бы не был больно задет утренней сценой.
    - Я просто не понимаю, - продолжил Ян смиренно, явно давая понять, как он сожалеет, что напрасно рассердился на ни в чем не повинного Брайана. - Куда она могла деваться?
    Брайан посмотрел на листок, там значилось: "Боги, гиганты, герои. Полный текст нордических саг. Первое английское издание". Странно, что он - при его-то интересе к нордическим сагам - никогда не встречал этой книги, и даже не знал о ее существовании.
    - Что значит - куда могла деваться? Она что, где-то была?
    - В том-то и дело, что была! В аннексе, на полке, что идет вдоль торцовой стены. Ну знаете, где все держат книги, взятые для работы. Я еще вчера ее листал. А сегодня она исчезла, как в воду канула.
    - Может, просто кто-то с ней работает? - Брайан не хотел показать Яну, что он никогда в глаза не видел первое английское издание нордических саг - ведь он до сих пор наслаждался своей ролью всезнающего распорядителя.
    - Никто с ней не работает. Я просмотрел все книги на всех столах, - ее там нет. Но главное, ее нет в каталоге!
    - Нет в каталоге?
    Вот как, этой книги нет в каталоге? Тогда понятно, почему она никогда не попадалась Брайану на глаза! В этом не было ничего обидного, никто ничего от него не скрывал, так что он смог, наконец, посмотреть Яну в глаза:
    - Значит, это была книга из частного собрания мистера Муррея.
    - Покойного мужа нашей очаровательной вдовы, что ли?
    - Ну да, ее мужа. Он собрал замечательную коллекцию редких изданий, которая хранится здесь, у нас, и перейдет в собственность библиотеки после смерти миссис Муррей.
    - И хранится эта коллекция за теми полками, которые нельзя раздвинуть, - правда?
    - Как вы об этом узнали?
    - Случайно. Я пытался их раздвинуть, потому что не нашел в каталоге книг с номерами, указанными на этих полках.
    - Естественно, они заперты - ведь в этой коллекции собраны очень дорогие издания.
    - А у вас есть ключ?
    - Нет, ключ есть только у миссис Муррей. Оно носит его на цепочке на шее.
    Ян намеревался еще что-то спросить, но тут вертлявая супруга французского профессора из Марселя подошла с каким-то вопросом и оттеснила его в сторону. Он уступил ей стул и, в надежде переждать ее, пару минут постоял рядом, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Потом глянул на часы и, так и не дождавшись, почти бегом ринулся обратно в аннекс.
    К моменту, когда прозвучал звонок, приглашающий к чаю, Брайану удалось собрать все выданные за день ключи, кроме ключа Яна. Напрасно Брайан ждал его у выхода из зала, локтем прижимая к боку коробку с ключами, - Ян все не появлялся. Коробка была не такая уж тяжелая, но слишком квадратная, чтобы долго держать ее подмышкой. К тому же у Брайана слегка кружилась голова и невыносимо хотелось пить, так что, в конце концов, он решил спуститься в аннекс и поторопить Яна. Однако не успел он добраться до лестницы, как внизу хлопнула дверь и послышались торопливые шаги. Увидев Брайана на верхней ступеньке, Ян неохотно вынул ключ из кармана:
    - Что, никак нельзя мне его оставить?
    Брайан отрицательно мотнул головой и протянул руку за ключом, готовый пуститься в извинения, но Ян не стал его слушать.
    - А что будет, если я забуду вам его отдать? - спросил он, все еще не отпуская ключ.
    - Что это вам даст? - возразил Брайан. - Завтра у вас его все равно потребуют и лишат права пользования как минимум на три дня. Зато я уже не смогу добиться для вас стипендии на следующую неделю.
    - Они потребуют, а я не смогу его найти. - задумался Ян, что-то быстро подсчитывая в уме. - Ведь такое случается с рассеянными профессорами, не правда ли?
    Брайан всполошился - что он должен сделать, если Ян не отдаст ему ключ? Силой забрать его не удастся, как же быть? Идти жаловаться на него отвратному казначею? И тут за спиной у него прозвучал знакомый веселый голос Ули:
    - О чем вы тут шепчетесь? Разве не пора пить чай?
    Пока Брайан, разглядывая орошенную дождевыми каплями куртку Ули, соображал, что не видел того ни за завтраком, ни за обедом, он почувствовал, как пальцы Яна разжались и ключ плавно скользнул ему в ладонь.
    - Мы тут задержались, обсуждая одну пропавшую книгу. - Ян соврал с такой необычайной легкостью, что Брайан, опешив, на миг потерял дар речи. - Кстати, Ули, именно у вас в руках я увидел ее впервые. Первое издание нордических саг, помните?
    - Конечно, помню, - так же легко согласился Ули, наблюдая, как Брайан укладывает ключ Яна в последнее пустое гнездо коробки. - Я ее иногда почитываю, когда выдается свободная минутка. Она там, в аннексе, на верхней полке.
    - Она была там. Еще вчера, - уточнил Ян, когда они втроем двинулись по галерее в сторону гостиной. - А сегодня исчезла. Вы ее случайно не видели?
    - Я сегодня в аннекс не заходил, я ездил в Честер любоваться на их знаменитый собор.
    - А где вы вообще взяли эту книгу? - не унимался Ян. - В тот день, когда преподобный Харви пытался ее у вас вырвать?
    - На той самой полке, где же еще? - пожал плечами Ули. Брайан хотел было вмешаться в их беседу, но тут дверь кабинета Джеймса Сиднея распахнулась, выпуская на галерею ее разгневанного хозяина:
    - В чем дело Брайан? - выкрикнул он, сверля Брайана недобрым взглядом. - Я жду вас уже десять минут, чтобы запереть в сейф коробку с ключами!
    Брайан испуганно последовал за казначеем. Ему долго пришлось томиться с коробкой на вытянутых руках, пока тот отпирал замысловатый замок сейфа. Когда он, наконец, избавился от коробки и с облегчением направился к выходу, казначей вдруг грозно рявкнул ему вслед:
    - Куда вы, Брайан? А где ваш ключ?
    - Мой ключ? У меня.
    - Значит, вы его не отдали?
    - А разве я должен был отдать?
    - Конечно! Директор приказал запереть в сейф все ключи без исключения. И ваш тоже
    Осознав, что спорить бесполезно, Брайан молча положил свой ключ в сейф и поспешил в гостиную, тщетно пытаясь вспомнить по пути, не его ли очередь разливать сегодня чай.
    В гостиной было непривычно тихо, несмотря на то, что народу там набилось полным-полно. Тишина была такая, что у Брайана на миг возникло ощущение, будто он попал в театр, хотя никто не сидел в креслах, а все стояли вокруг чайного столика с пустыми чашками наготове. Все головы были повернуты туда, где, видимо, шло театральное действо. Взгляд Брайана проследовал за общим направлением взглядов и наткнулся на импозантную фигуру директора, нелепо напряженную в тщетной попытке не пролить на ходу кофе из переполненной чашечки на зажатое между его ладонями блюдце. При этом глаза его так сосредоточенно впились в коричневый мениск, слабо вздрагивающий над фарфоровым краем чашки, что непослушные ноги бесконтрольно несли его прямо на рифы разбросанной по комнате мебели.
    Бамс! - неуверенное директорское колено предсказуемо столкнулось с мраморной доской журнального столика, в результате чего кофейный мениск накренился и несомненно разлетелся бы мелкими брызгами, если бы Ян твердой рукой не перехватил у директора и блюдце, и чашку. А перехватив, широко шагнул, не боясь споткнуться, и почтительно, но не подобострастно, поднес кофе тому, кому оно предназначалось.
    И тут Брайан увидел виновника только что разыгравшейся перед ним маленькой драмы. Это был невысокий, очень смуглый, очень холеный, очень восточный человек, обрамленные очень длинными ресницами глаза которого не выразили никакого смущения от того, что сам господин директор ему прислуживает. Хотя был он облачен в спортивный костюм английского джентльмена и поблагодарил Яна на отличном оксфордском английском. Бросалось в глаза, что он не англичанин и не джентльмен, а некто совсем иной, от рождения привыкший, чтобы ему почтительно подавали все, что он пожелает.
    Он, единственный из присутствующих, сидел в кресле, а за его спиной стояли два арабских жеребца, втиснувших свои могучие мышцы в будничную современную одежду, и облаченная в джинсовый костюм рыжая кобыла европейских кровей. Все трое широко улыбались лучезарными искусственными улыбками, которым в спецшколе для телохранителей обучают вместе с приемами карате.
    Но Ян не сробел при виде их улыбок. Он поставил чашку с кофе перед высокопоставленной персоной и внятно представился, закончив фразу вопросительной интонацией. Вежливому восточному господину, изображающему из себя джентльмена, ничего не оставалось, как с любезностью, воспитанной многолетней оксфордской выучкой, назвать свое имя:
    - Харун ибн Каххар шейх уль Мюлюк.
    - О-о, какая честь! - Ян склонил голову в почтительном узнавании. - И вы находите время на чтение ученых книг, ваше высочество?
    Тут директор выступил вперед, решительно оттесняя Яна от царственного гостя:
    - Высокочтимый шейх уль Мюлюк давний патрон нашей библиотеки.
    Разве? А Брайан и не знал, хоть вспомнил сейчас, что видел его портрет на стене в директорском кабинете. Брайан так и стоял бы в центре гостиной, пригвожденный к полу необычайностью происходящего, если бы прямо ему в ухо не ввинтился пронзительный шепот ненавистного казначея:
    - Что вы тут застряли, Брайан? Разве сегодня не ваша очередь разливать чай?
    Брайан ахнул и поспешил занять свое место, где его немедленно атаковала толпа жаждущих. Они окружили его столик, поочередно протягивая ему истомившиеся в их руках чашки, так что ему не удалось разглядеть поверх голов, пригласил ли шейх Яна выпить с ним кофе или нет. Но по всей видимости, не пригласил, потому что вскоре и Ян предстал перед Брайаном с чашкой в руке, Что ж это вполне естественно патроны библиотеки вовсе не обязаны оказывать такую честь каждому гостю. Впрочем, возможны и исключения, - взять, к примеру, миссис Муррей...
    Стоило Брайану подумать о миссис Муррей, как она тут же материализовалась перед ним, нарядная, помолодевшая на полстолетия без своего кресла на колесиках. Правда, ей не удалось полностью раскрепоститься - металлическая рама, на которую она опиралась одной рукой, все равно скользила по паркету при помощи колесиков, но это было уже не то рабство. Под локоть второй руки ее поддерживал немолодой, но моложавый господин спортивного типа, который держал наготове высокую чашку старинного фарфора, из тех, что хранились под замком в застекленной горке в директорском кабинете.
    - Пожалуйста, милый Брайан, налейте мне сегодня чай в мою личную чашку, ваши слишком маленькие для такого торжественного дня, - попросила старая дама.
    - А что, у вас сегодня день рождения? - полюбопытствовал вежливый Брайан, наливая чай.
    - В каком-то смысле! Можно считать, что избавившись от этого ужасного кресла, я родилась заново, - счастливым голосом пропела миссис Муррей. - Но главное, профессор Бенуа любезно предложил мне быть членом его жюри! За это надо бы выпить шампанское, но пока придется удовольствоваться чаем.
    - Кто здесь собирается пить шампанское? - вывернулся из-за спины миссис Муррей бородатый человечек в длинной рясе православного священника, наводящей почему-то на мысль о маскарадном костюме. Именно маскарадность одежды человечка напомнила Брайану, что он, кажется, зарегистрировал его вчера в читальном зале. Только вчера тот был в другом маскарадном костюме, который, пожалуй, лучше вязался с его шутовским обликом. Как бы желая рассеять сомнения Брайана, что это был именно он, человечек представился профессору Бенуа:
    - Отец Георгий, иерей из Бухареста.
    И не дожидаясь ответного представления, бросился в атаку:
    - Господин профессор, по какому принципу вы приглашаете людей в свое жюри? Я узнал, что вы пригласили миссис Муррей, преподобного Харви и еще какого-то замшелого профессора, но почему никого из нас, молодых борцов за права святой церкви в условиях тоталитарных режимов?
    - Дело в том, что в это жюри, которое вы ошибочно называете моим, приглашены представители тех стран, армии которых участвовали в битве при Ватерлоо, - терпеливо разъяснил профессор с сильным французским акцентом. - А ваша Румыния, как я понимаю...
    - Ну что за формализм! - нетерпеливо перебил отец Георгий. - Ведь вам наверняка понадобится суждение лица, так сказать, нейтрального, неинтересного... - он на секунду осекся, усомнившись в правильности выбранного слова, - нет, безынтересного... неинтересантного...
    Тут он, видимо, отчаялся адекватно выразить себя по-англйский и зачастил на каком-то незнакомом Брайану диалекте французского, в котором чувствовал себя, как рыба в воде. В ответ на его пылкую тираду профессор Бенуа попытался втолковать ему что-то по-французски, но отец Георгий не поддавался и настаивал на своем. На лице профессора отразилось легкое недоумение и он поспешил завершить беседу по-английски.
    - Хорошо, я посоветуюсь с коллегами, - бросил он через плечо и, ловко балансируя полной до верха чашкой чая, бережно повел миссис Муррей к свободному столику. Неудовлетворенный таким ответом священник рванулся было за ними, но Брайан задержал его вопросом:
    - Вы говорите по-французски?
    - Нет, - ответил тот, вырываясь от Брайана. - Но зато я говорю по-румынски.
    И поспешил вслед миссис Муррей, громко предлагая в случае отсутствия шампанского распить его цуйку.
    Пока Брайан, решивший было, что цуйка - это вышитая жилетка, в которой отец Георгий щеголял вчера, недоумевал, как можно ее распить, у его столика появился японец Кузава, попросил чаю и объяснил, что цуйка - это ядовитая румынская водка, которую он вчера попробовал и все-таки остался жив. Во-всяком случае, так Брайан понял пространную речь Кузавы, шелестящую лишними шипящими звуками в самых неподходящих местах.
    Покончив с Кузавой и еще с десятком чашек, попеременно жаждущих то чаю, то кофию, Брайан нацедил себе полчашки того, что осталось, и присел на подоконник, так как ни одного свободного стула в гостиной не нашел. Не успел он отхлебнуть первый глоток остывшей коричневой жидкости, как на подоконник рядом с ним пристроился Ян и спросил:
    - А что, эта миссис Муррей очень богатая женщина?
    - Почему вы так решили? - удивился Брайан, который никогда раньше над этим не задумывался.
    - Ну, все здесь так с ней носятся. Например, сейчас какой-то француз пригласил ее в жюри битвы при Ватерлоо. Да вы сами давеча рассказали, что у нее здесь есть личная библиотека.
    - Не библиотека, а небольшое частное собрание редких книг.
    - Но почему оно хранится здесь, а не у нее дома?
    - Так пожелал ее муж. Он был удивительный чудак, - все, что у него было, он вкладывал в редкие книги и рукописи, которые хранил у нас. И завещал это все библиотеке при условии, что дирекция возьмет на себя заботу о его вдове, которую он любил почти так же, как древние рукописи. Дело в том, что из-за чрезмерной любви к рукописям он не оставил ей больших денег, а книги продавать не разрешил. Вот мы с ней и носимся, пыль с нее вытираем, - совсем как с редких изданий.
    Тут в гостиной началось коллективное коловращение, центром которого был шейх уль Мюлюк, двинувшийся к выходу в окружении своей свиты, директора, казначея и полудюжины подлипал. Сидящие вокруг столиков и стоящие в проходах гости начали отступать, пропуская их процессию, причем те, что в центре, теснили тех, что подальше, а те, в свою очередь, теснили тех, что расположились по краям. В результате в кильватере шейха образовался широкий свободный от людей проход, по которому, подметая пол рясой, бежал отец Георгий и на чистом румынском языке приглашал уходящих подняться к нему в комнату, чтобы отведать его чудодейственной цуйки.
    
    
дальше



Объявления: