Не нужны мне миллионы,
И гроша для счастья не нужно.
Нужна лишь любовь девчонки
И музыка, музыка, музыка.
(Немецк. популярн. песенка времён войны.)
Довольно широкая берлинская улица, с рельсами трамвая, вывела их на площадь Александр плац. Здесь было безлюдно и тихо. Тишине не мешал отдалённый гул сражения, привычные уши его не воспринимают, когда лично не опасен. Опасен он тем, кто уже в городском центре, там, в затопившем Германию торжестве победителей остались острова сопротивления. Александр плац пересекает мост, похожий на мост площади трех вокзалов в Москве. Если зажмуриться и вообразить весёлый эклектический разнобой московских вокзальных зданий, вместо строя здешних, ничем не примечательных - можно представить себя в торопливой толпе опаздывающих на пригородный поезд в какие-нибудь Мытищи. При том воображение должно исключить и плакаты с призывами на чужом языке, ими обклеен обращённый в их сторону борт моста. На одном из плакатов, как бы к чему-то прислушивается, наклонённая чёрная тень человека в шляпе. Этот плакат висит в нескольких местах, короткая подпись под ним предостерегает немцев: «Пст! Враг подслушивает!» Рядом заявление Геббельса. Геббельс заявляет, что восемнадцатый год не повториться «ни маль», то есть никогда. И это правда. Не повторится восемнадцатый без оккупации всей Германии. Вот ещё одно заявление Геббельса: «Берлин бляйбт дойч», то есть, Берлин останется немецким. В их присутствии, этот призыв насмешка, они пришли, и уже здесь хозяева. Могут это доказать, войдя без стука в любой дом. Они здесь, призывы Геббельса – вчерашний день. Его вопли и тайны уже никому не нужны, тень с плаката реализовалась в их лица. Ничего, что на площади тишина, в душах гремят победные марши, это парад победителей в Берлине. А жители попряталась за стены уцелевших жилищ, обозначив свое смирение белыми простынями в окнах. Так уже повсюду в Германии. Те, кто сюда дошёл, могут ворваться в любой дом без стука, но они не станут омрачать торжество своего парада рысканьем по квартирам. Они приехали, чтоб ступить на берлинские камни, эти камни под ногами. Всё, Горчев разворачивает Виллис в обратную сторону. Надо же, были в Берлине. Представить бы себе такое в Белгороде, там уже обозначилась победа, но быть в поверженной столице Германии лично, допускалось с вероятностью грёз. Миллионы не дошли, а они здесь. Почти два года на их глазах перетекали километры из указателя на Берлин в указатель на Москву. Без малого два года от Белгорода московские сотни километров поглощали берлинские тысячи. Вот точка ноль. Они в точке ноль, ехать дальше некуда.
Автор – от своего имени.
В те времена, и после, удивляло, что Гитлер, как думали, готовый сражаться до последнего немца, не стянул к столице войска, прежде чем их отрезали на севере и юге. Двадцать пятого апреля сорок пятого года войсковые части трёх фронтов, Жукова, Конева, Рокоссовского, сомкнули кольцо вокруг Берлина, но ещё двадцать третьего мотомеханизированная колонна сходу въехала в Кёпеник, восточный район Берлина. После разгрома группы армий «Центр» за Вислой, Берлин защищали разрозненные остатки той группы, наспех сколоченные отряды полиции и СС, сформированные в городе, в результате двухмесячного топтания русских вблизи границы Германии. Всё равно, у немцев осталось сил, только для того, чтоб какое-то время удерживать отдельные очаги, против трех советских фронтов, один из которых, фронт Жукова, вошёл в город, как нож в масло. Маршал Чуйков впоследствии утверждал, что Берлин мог быть взят, ещё в феврале месяце, настолько слабы и дезорганизованы были остатки немецких армий группы Центр. Что же помешало Гитлеру сконцентрировать все наличные силы вокруг Берлина, ведь так поступил бы в его положении любой облечённый властью человек? Умелые действия советских генералов, отжавшие большую группировку немецких войск к морю? Ковровые бомбардировки союзников, нарушившие все коммуникации? Разложение германской армии? Вероятно, всё это вместе, плюс понимание Гитлером тщеты любых потуг. Оккультные силы, в которые верил, от него отвернулись, и придворный маг уже был казнён. Гитлера слишком избаловала удача от Саара до Мюнхена, удача, подтверждённая последующим разгромом англо-французских войск на европейском континенте. Удача вскружила голову Гитлеру и его народу, мало кто тогда понимал, что эта удача – не более чем просчёт политических слепцов, Чемберлена и Деладье. Но и те, кто понимал, из высокопоставленных чинов генерального штаба в Цосене: Бек, Хассель, Понитц, Герделер, из высокопоставленных гражданских, таких как Шахт, на фоне тех временных, но эффектных удач, могли лишь болтать о необходимости свалить режим Гитлера. А тем временем за стол кровавого покера против них уже сели другие игроки. После Мюнхена Гитлер продолжал ставить ва-банк, не учитывая, что у его противников несравненно больше средств такой игры. Но он так же понимал, что для его режима гибельно не только любое поражение, достаточно просто бездействия без побед, а вторжение в Англию было абсолютно бесперспективным. По прошествии нескольких дней после капитуляции Франции, генштаб сухопутных войск уведомил военно-морские силы Германии, что не занимается вопросами вторжения в Англию, так как считает такое вторжение невозможным. (Уильям Ширер. «Взлёт и падение третьего рейха») Вот, что написал по этому поводу генерал Рунштедт: «Предложение осуществить вторжение в Англию было абсурдным, потому что для того не имелось необходимого числа судов. На это предложение мы смотрели, как на некую игру, ибо было ясно, что вторжение неосуществимо. У меня было чувство, что фюрер никогда всерьёз не намеревался осуществить вторжение». «Гросадмирал Редер дал ясно понять Гитлеру, что обеспечение безопасности высаженной в Англию армады, (сто тысяч войск первой волны) под неизбежными ударами английского флота и ВВС, выходит за рамки возможностей Германии». (Уильям Ширер. «Взлёт и падение третьего рейха») Наконец, короткая фраза начальника германского генерального штаба, генерала Гальдера: «С таким же успехом мы могли только что высаженные войска пропустить через мясорубку». Гитлер понимал, что его победа находится на Даунинг стрит десять в Лондоне. То есть, если не при соучастии Англии, то хотя бы при мире с ней. Соучастие и мир отпали, полёт в Англию второго человека в партии, Гесса, не дал результатов. Осталась добиваться капитуляции. Вот как фюрер германцев объяснил причину нападения на Россию в письме «своему другу» Муссолини: «Англия не согласится на мир, пока существуют Америка и Россия. Америка вне пределов нашей досягаемости, а Россию мы можем и должны сокрушить» Конечно, это была не единственная причина нападения на Россию, другую важную для Гитлера причину Муссолини не смог бы понять, его одолевала не та фобия, которой болел Гитлер. Скрытая от Муссолини причина нападения Гитлера на Россию - фобия окончательного решения еврейского вопроса в Европе. В ноте переданной послом Шуленбургом Молотову, с началом военных действий, эта причина была чётко указана. Несомненно, были и другие причины нападения на Россию: непомерные требования Сталина в отношении Балкан, Финляндии, турецких проливов, был «дранг нах остен» Германии, но две причины, поименованная в письме Муссолини и указанная в ноте России, в их числе. Так вот, к сорок пятому году, обороняй Берлин всеми наличными силами - не обороняй, всё провалилось. Провалилось всё, и только свою фобию в отношении окончательного решения еврейского вопроса он считал исполненной. В подвале рейхс канцелярии Гитлер уже политический труп. Это его людишки до конца хватались за воображаемые соломинки спасения, взывали к уже не существующей армии Венка, она, якобы, пробивалась на помощь Берлину, надеялись на столкновение русских с англосаксами, при встрече восточного и западного фронтов, тешили себя бессмысленными надеждами со смертью Рузвельта. Клика, за редкими исключениями, состояла из людей недалёких, вроде Гимлера, может быть, без его липкой сентиментальности, при общей жестокости мясников. Лишь кривой Геббельс, по некоторым отзывам «человек довольно глупый, при том, необыкновенно находчивый», сохранял самообладание, в конце подхватил жену Магду под руку, и зашагали оба в ад, распорядившись эсесовцам стрелять им в спины. Впрочем, по более правдоподобной версии, Магда отравились, после того, как были умерщвлены шестеро её детей. Не то важно, каким способом приняли смерть члены этой банды, важно, что всем им, и более всех, ими обожаемому фюреру, на любимый гаймат, Германию, было наплевать в равной мере с другими странами. «Если немцы не победят, - изрёк Гитлер ещё до войны - пусть отправляются со мною в ад». Любой иной политик, при осознании неотвратимости поражения, а такая неотвратимость с сорок второго года уже была ясна, пытался бы сохранить для себя и своей страны, что ещё возможно. Гитлер не отрешился от бреда паранойи до конца, наоборот, с крахом блицкрига в сорок втором году, заспешил с окончательным решением еврейского вопроса. «Не зависимо от положения на фронтах, - приказал Гитлер, - принять все меры для окончательного решения еврейского вопроса». На самом деле, как раз - зависимо. Время принятия того решения свидетельствует: он был в состоянии оценить катастрофическую для Германии политическую и военную обстановку, и заспешил с исполнением одолевавшей его фобии. Паранойя возвела этот бред в главную цель. Совещание в Ванзее произошло в сорок втором году, потому что Гитлер к тому сроку уже не надеялся на победу, и значит, не мог откладывать уничтожение евреев на временно удерживаемых территориях. Гитлер ничего не менял до конца в своей политике, потому что любое изменение вызвало бы необходимость изменений в решении еврейского вопроса. Еврейский вопрос не был для Гитлера инструментом достижения каких-либо иных целей, он и был целью поражённого паранойей человека. На пороге смерти, принеся в жертву своему бреду и собственный народ, этот безумец хвастал в завещании: «Все же мне удалось очистить Европу от евреев». Сталина подчас ставят на одну доску с Гитлером, но эти два диктатора сравнимы только в жестокости. Сталин, прагматик в пределах имперско-советской идеи, в отличие от Гитлера взвешивал свои возможности. Пожалуй, в критических ситуациях он был более чем осторожен - трусоват. В этом смысле лучше самого Гитлера о Сталине не скажешь: «Этот человек, - сказал Гитлер, - будучи вооружённым, не выстрелит в безоружного врага, пока тот не уснет». Высшая цель Сталина – собственная власть, всё другое – инструменты её сохранения. Высшая цель Гитлера – борьба с воображаемым мировым злом, в лице евреев, якобы противостоящим нордической расе. С крахом надежд на тысячелетний рейх, который сам по себе тоже безумие, всё другое превратилось в инструмент достижения возможности объявить Европу «юден райн», то есть свободной от евреев. Можно представить себе, что и безумный поход на Сталинград, растянувший невозможно для сил Германии растянутый восточный фронт в четыре тысячи километров ещё на пятьсот, тоже был подчинен этой цели. К числу евреев, что проживали на вновь захваченной территории, добавилось ещё большое количество эвакуированных. Трудно подобрать другое объяснение, с точки зрения военной стратегии, безумному походу германской армии на Сталинград. Если вообразить Сталина на месте Гитлера, нет сомнений, что он остановился бы после Мюнхена, по меньшей мере, пока не получил бы англосаксов в союзники. Не получив, с тем бы и остался. Сталин переоценивал Гитлера, примеряя его на себя, отсюда уверенность, что Гитлер не нападёт, поскольку Гесс не добился согласия англосаксов. Раз напал, значит, добился – логика Сталина - и значит, против него не только Германия, а весь мир. Даже такой трезвый политик, как Литвинов, думал так же. «Должно быть, английская эскадра на всех парах мчится на Кронштадт», - сказал Литвинов в первый день войны. Действительно, в выборе между двумя диктаторами, развязавшими войну, можно было предполагать всякое. Должно быть, такое предположение и есть основная причина паники Сталина, в дни нападения Германии на Советский Союз. «Ленин дал нам государство, а мы его просрали», - скажет Сталин, и будет готов, через посла Болгарии заключить с немцами мир на условиях Брестского, или того хуже. Лишь бы сохранить свою власть, хотя бы на клоке территории. Сталин примерял на себя не только Гитлера, но и своих соратников, и уничтожил почти всех, потому что на их месте себя не терпел бы. При всёй разнице, оба диктатора, для достижения целей не жалели «мяса». И в явной уже победе не жалел мяса вождь-победитель, приказал штурмовать очаги сопротивления в Берлине, за дни до конца, к двум десяткам с хвостом миллионам павших, добавил ещё не мало. Не первого, так пятого-девятого мая немцы сложили бы оружие без боя, но он желал приурочить победу к празднику, выдать её на-гора, как стахановцы выдавали к праздникам свои достижения. И поздравил вождь с Первомаем ещё многих похоронкой. Поздравил похоронкой тех, к кому с войны могли возвратиться кормильцы.
Тем, принявшим молчаливый парад на берлинской площади Александр плац, удача в конце войны позволила не лезть на рожон, и они не лезли. Постояли, развернули машину в тыл, к батарее, которую проскочили по дороге. Можно бы слепить героическую повесть, если уж судьба привела наших героев в Берлин. Нет, не ввязались они в бой непрошеные, не рванули на груди гимнастёрки, бросившись на стены рейхстага. Их гимнастёрки остались при пуговицах, и на крыше рейхстага флаг водрузили не они. Кто стрелян фронтом, на рожон без приказа не лезет. Это в начале, в сорок третьем, нашему герою, казалось, что убить его невозможно. «Как же, - казалось, - вот я есть, и вдруг меня не стало. Как же без меня продолжится вращение Земли? Без меня остановится время, а время не убиваемо. Значит, не убиваем и я». А госпиталь допускался. Допускался госпиталь с сестричками, при том, больно не должно быть настолько, чтоб даже без эрекции. Эта уверенность в неизбывности собственного Я и есть основа храбрости юнцов. Только павшие на глазах, из тех, кто минуту тому шёл рядом, помалу подменяют эту уверенность вопросом: «не пришёл ли черёд?» Нет, ни он, ни Колька, и теперь на чужих глазах трусами не покажутся. Приказ – куда деваться? Но нашему герою вряд ли приказали бы на рейхстаге флаг вывешивать. Потом слава на весь Союз, а кому слава? Фамилия концом ни на «швили», ни на «ов», даже не на «ин», что только сомнительна. И возопили бы наверху, если бы он по недоразумению водрузил флаг на крыше рейхстага: «куда смотрели, туда вашу мать? Фамилия с именем какие?!» Нет, не послали бы его, а он и не нарывался. Он удовлетворил своё честолюбие не первого, а третьего мая, когда всё ещё стреляли, но свои, в чистое небо, от радости победы. Расписался в самом низу второй колонны справа от входа в рейхстаг, там ещё оставалось место. От Белгорода, мол, пришёл в Берлин, поставил дату 3. 5. 45 с буквой «г» и точкой. По недостатку места надпись получилась не крупная, сколько потом не напрягал зрение, на экранах хроник свою роспись разглядеть не мог. Опять же, фамилия неподходящая, камера могла брать повыше. Но возможно, кто-то позже стёр, чтоб увековечить собственную персону. Известно, места в истории всем не хватает. Распишется несколькими днями позже, тогда развернули машину на берлинской площади Александр плац, и вернулись к брошенной немецкой батарее. Та батарея расположена у озера, и должно быть, стояла на этом месте долго. Место было ухожено, будто посыпанные гравием дорожки приводят не к орудийным дворикам, а к каким-нибудь беседкам для влюблённых. Однако пушки среднего калибра задирали стволы в безоблачное небо. Рядом «эрликоны», так называли, может быть, не правильно, немецкие автоматические пушечки, калибром чуть больше советских пулемётов ДШК. В центре батареи целый, надраенный, сверкающий циферблатами, ПУАЗО – прибор управления огнем. И ни одной души, а казалось, подай команду «воздух!», из укрытий выбегут расчеты занимать номерные места. Военный разгром большой европейской страны был таким окончательным, что не только увозить имущество стало некуда, но и портить его, чтоб не досталось врагу, не имело смысла. Вот они спустились в укрытие-землянку, в ней пряно пахло чем-то присущим скоплению женщин. Колька поднял свидетельство обслуживания батареи прекрасным полом, в спешке бегства затоптанный, розовый бюстгальтер, понюхал его и стал им размахивать над головой. «Ещё пахнет сиськами», - сказал Колька. С тем, пнул ногой тюбик из-под помады. Не выветренный густой женский дух в землянке, пробудил, что ли, малчишье озорство, оба выскочили наружу, Колька подлетел к ПУАЗО, и истошным голосом заорал: «Воздух! Над пятым! По самолетам противни-и-к-а!» Друг его был уже в седалище «эрликона», завертел стволом, как вензеля выписал в чистом небе, - «та-та-та-та-та», - затакал, вроде очередь пустил. «Господи! Какие еще пацаны, эти инкубаторские лейтенанты недолгих училищ военного времени, - подумал Горчев. – Им бы в казаки-разбойники играть». Вот, вернулись на брошенную батарею, неподалёку от места, где оставил девчонку. Уже переписано на обороте карты, что досталось от поверженного врага. Что и сколько. Карту сдадут вместе с добытым добром, чтоб начальство имело право считать то добро, побочным результатом служебного рвения. Всё это можно было сделать и по дороге в Берлин, но тогда не было бы предлога вернуться. Вернулись, до заветного дома пара километров. Стоит ли ехать туда? В душе неясное беспокойство. Вроде предчувствие чего-то, что осложнит жизнь. Может быть, её не застанет и это предчувствие попусту? Не застанет, пойдет своим путём. Но может быть, беспокойство как раз потому, что боится не застать? То, или другое, он сказал: - Едем туда, где оставили девчонку. Не далеко. -Она тебе, а я один? – спросил Колька. -Тут только запах, а там и для тебя надежда. Можете себе представить, она высматривала их в окно. Неужели целые сутки высматривала? Пусть, не целые сутки, но смотрела в окно, когда подъехали. Виллис не успел остановиться, бросилась двери открывать. И повисла на шее. Так и поднялись наверх в обнимку, одна его рука её обнимала, в другой шинель и пилотка Горчева, чтоб переодеть в дорогу. Но как только вошли, она плотно закрыла дверь, стала расстегивать на нем, что было застегнуто. «Хочу, - приговаривала, касаясь губами всего, что оголялось, - хочу сейчас – остальное потом». И не дошла до кровати, - «скрипит», - сказала, притянула на узкий коврик возле неё. Локтю коврика не хватило, стёр его о доски пола до крови, в пылу не заметил. Поплыло время, не считанное в восторге, но Колька и Горчев внизу, время считали. Один из них поднялся наверх и слегка постучал в дверь. Тогда напрягся, выскочил из неё, а она пыталась удержать: «хочу всё в себя». Вот такая глупая. Ко всему, что с ней приключилось, не хватает ещё ноши в животе. Рота уже базировалась на окраине Берлина в Фридрихсгагене, неподалёку от Карлхорста, где разместился штаб фронта. Садовые домики в Фридрихсхагене забиты беженцами из восточных районов Германии. В одном из них он нашел для неё временный приют, избушка на курьих ножках. Выселил семейку беженцев оттуда в соседний домик, на этот раз, по взаимному согласию. Беженцы голодали, так что подселённые и те, кто там поселился до их прихода, были рады продуктам. Голод не тётка, как говорится, а если тётка, то злее её только сестрица с косой. Любая женщина в том поселке готова была предоставить себя за кусок хлеба, но не каждый солдат платил и эту цену. С наступлением темени, то тут, то там, кричали о помощи, никто не отзывался. Кого-то насиловали, не всегда в одиночку, из-за кого-то сами солдаты дрались. Место было опасным, но очень удобным нашей парочке. А какое место было не опасным для белокурых фурий? Зато рота располагалась так близко, что каждую свободную минуту он мог прибежать к ней, а в темное время находился с ней постоянно. И Колька «подженился» на дочери из переселённой им семьи, одногодке Ули, так что, можно сказать, кто-то из защитников постоянно рядом. К сожалению, не долго. Кругом было такое изобилие женского товара, что друг его пустился в разнос. Наказание ждать не заставило. -Слушай, я кажется, подхватил какую-то гадость, - однажды утром сказал ему Колька. – Писать больно, и зелёная слизь. -Этого не хватало, - ответил. – Триппер. Что будем делать? Объявляться в санчасть опасно. Надо искать немца-врача. Раз у них есть триппер, то и врачи должны быть. -Триппер-то, наш. Вчера, только что не бил эту Герту – божилась, что не знала. Говорит, что только какой-то сержант изнасиловал. -Тебе важно, чей триппер? На гонококках ни свастик, ни звезд – важно, что есть. Больные венерики опасались обращаться к армейской медицине. Ходили слухи, что с теми болезнями, вроде бы, загоняют в специальный, чуть ли не штрафной, батальон, где независимо от чинов до потери сознания гоняют строевой подготовкой. А гонорею, там лечат, вроде бы, температурой. Скипидарным уколом нагоняют температуру тела до сорока градусов, и выдерживают пока гонококки или больной «не отдадут концы». Но, говорят, и кто выдержит, с месяц хромает на ногу, в ягодицу над которой впрыснули скипидар. Может быть, этот слух специально распустили, чтоб береглись, потерь от венериков стало много, а может – правда. Так, или иначе, проверять на себе Кольке не стоило, и пошли они в Кёпеник, искать немца, врача. Впереди вышагивала Герта, (что только Колька в ней нашёл - неисповедимы пути похоти) в руке Герты сумка с продуктами, плата врачу. Вот они умеряли свой шаг, чтоб получалось, вроде, она идет сама по себе, а на улицах - ни души, хотя опасности уже никакой, если не считать опасностью для немок возможную потерю чести, часов и колец. Спросить где практикует врач венеролог некого. На счастье, обошлась эта троица без расспросов. То ли в Берлине венерологами пруд пруди, то ли повезло – Герта остановилась у дома, на его входе висела табличка: «д-р такой-то, венеролог». Увы, их поход не принес большой пользы, у доктора не оказалось лекарств. Промыл больному орган, которым он грешил, и выписал рецепты. На вопрос где эти рецепты реализовать, развел руки. Через некоторое время Колька уже не мог скрывать болезнь, и из роты убыл. Убыл друг из его жизни, а возможность навести о нём справки, представилась не скоро, через десяток лет. Но и тогда безрезультатно, Колька с семьёй переехал куда-то на хрущёвскую целину. Остались воспоминания о нём, и сожаление, что не получилось проводить. Колька убыл из роты, когда наш герой был в воздухе. Ленд-лизовский «Дуглас» нёс его в Москву, вот какие дела приключаются с теми, кому покровительствуют небеса. Эта рота «Швак», при главном штабе артиллерии, воистину кладезь подарков. Выпал ещё подарок полета к маме на недельку. Небеса захотели предоставить нашему герою свидание с мамой, перед прощанием навсегда, или надолго – видимо, сами небеса ещё не приняли окончательного решения по тому вопросу. Штаб Управления артиллерией фронта направлял в Москву старшего офицера с донесением в ГУАРТ - Главное Управление Артиллерией вооружённых сил. Что уж в том донесении было такое особое, что при проволочной и беспроволочной связи, вызвало необходимость посылать самолет, известно только высоким чинам. Тем, кто посылал, известно, и можно предположить, такой разговор генерал-полковника Н. с полковником Л. -Сын у меня учиться в спецшколе в Москве, - возможно, сказал генерал. - Прихвати ему чемоданчик. Отправлять с Ниной, понимаешь, опасно. Характер кавказский, ненароком что-нибудь лишнее ляпнет. -Товарищ генерал, - возможно, ответил полковник, - дел много в Москве, позвольте кого-нибудь взять с собой. Было – не было такого разговора, не важно. Важно, что нашему герою выпала дорога к маме. И ещё: всякому лестны отношения с известными людьми, потому пришлось бороться с искушением, обозначить полную фамилию очень даже известного, можно сказать, прославленного генерала. Но по фамилии генерала можно вычислить и фамилию полковника. В отношении генерала получилось бы осквернением исторической личности бытовыми штрихами. Представим себе образы Минина с Пожарским, если бы летописец поведал, не дай Бог, не только об их ратных подвигах во спасение отечества, но и о том, что с поверженных поляков снимали всё до исподнего, для чад и домочадцев своих. Мало того, представим себе, что эти герои сочиняли Великому князю депешу, чтоб с фельдъегерем безотлагательно доставить те шмотки с поля брани. Древние летописцы были мудрее нынешних, они не смешивали высокое с низким, благородное с не очень, потому, ежели и было такое, мы о том не ведаем. Нынешние же, если не напишут, обязательно распустят молву. Можно привести более доходчивый пример. Допустим, романист обрисовал в романе нежную красавицу, и за описанием прекрасных её черт, дал картину как она, простите, сидит в уборной, при том, чем там пахнет, и какие раздаются звуки. Нонсенс, хотя и красавица человек, как генерал, как все мы, а полковник, к тому же, человек с фамилией особой принадлежности. В войну ещё были полковники с такими фамилиями. Это, вероятней всего, и задержало полковничий палец, скользящий по списку офицеров москвичей, на фамилии тоже относящейся к особой принадлежности. То есть, на той, которую носил наш герой. Если вам покажутся приведенные доводы по скрытию фамилий недостаточными, особенно касательно фамилии полковника с его полковницей, будем надеяться, что в том убедят последующие события. Пока же примите на веру, что иначе нельзя, ни в коем случае. Как бы там ни было, он, полковник, оказался человеком весьма приятным, с пониманием нужд московской семьи избранного им сопровождающего. По концу указаний, когда и куда сопровождающему надлежит прибыть, отметил, что москвичам живется не очень сытно, что б не сказать - голодно. Потому можно прихватить с собой чемоданов, сидоров и прочей клади в разумном количестве мест. А до отлета оставалось всего времени с утра до вечера. Когда обозначилась неизбежность ухода Кольки из роты в батальон-госпиталь для венериков, наш герой перевел свою девчонку из садового домика в Фририхсхгене, на мансарду семиэтажного дома в Кёпенике. И это было хорошо. Комнатёнка там маленькая темноватая, к тому же не работал лифт, но всё то - неважные издержки временного жилья. Главное, было место, где спать вдвоем, что они и делали, не обращая внимания на время суток - всегда, когда ему выпадало улизнуть из роты. При том, не ведая про японскую систему растягивания постельных удовольствий, они пришли к ней самостоятельно. Однажды раздевая Ули, он сказал: -Лучше первого раза не бывает, особенно если его растянуть сколько возможно. -Знаешь? – ответила ему. - Когда я делала ЭТО себе сама, всегда растягивала. – И добавила: - Это было до тебя. - Добавила, чтоб не вызвать ревность даже и не к чужой руке. Известно, что мужчина в том деле должен чувствовать себя ни кем, и ни чем незаменимым. Его девчонка любила новшества, после того разговора стала ему помогать, отвлекала, приостанавливала, когда забирался на высоту, за которой падение в конец. Кое-что в их постельных отношениях ей так нравились, что превратилось в обязательный ритуал. Очень её возбуждало, когда раздевал. Ради того, могла спать одетой, как поздно не явился бы, хотя бы и под утро. Говорила, что в детстве так смаковала вкусное. И был установлен определённый не поспешный темп раздевания, с прикосновениями рук и губ, елозил губами по телу, от грудок торчком до пупка, особенного пупка, разделённого вдоль на две половинки, копия в миниатюре центра притяжения. Такой пупок потом не встречался ни у кого, не видел такого, даже когда настала мода выставлять женские пупки напоказ. Сколько не смотрел, такого не видел. Вот он, значит, елозил по ней губами, а она легким касанием ступни к самой напряжённой часть его тела, препятствовала началу раньше, чем ей это становилось совершенно необходимым. И так они пристрастились к той норме без конца, что острое желание стало переходить и на следующие дни, а в длительных промежутках между удовлетворением были неутомимы. Всё это очень ей нравилось. Какой женщине не нравится партнёр, пылающий не угасая? Зато, когда они позволяли себе падение, оно было падением в бездну. А край, за коим начало падения, определяла только она нарастающими звуками блаженства. Под конец ахи и охи переходили в стон подстрелённой птицы. Во всём этом наборе высоты он не упускал момент, когда пора выскочить из неё, такой момент, когда это уже ни ему, ни ей не мешало, наоборот, растягивало и высшее наслаждение, вместе с тем, исключая нежелательные последствия. Этот навык выработал ещё в детских играх с Мусенькой, от страха выдачи тайны распухающим животом, закрепил в отношениях с Лилей. Потом это очень нравилось последующим женщинам, как свидетельство заботы о них даже в моменты, когда другие партнёры думают только о себе. Уже известно, что наша парочка и такой конец позволяла себе не всегда, тем самым, сокращая время обыденности бытия. Но всё на свете приятное, с обратной стороной. Для него растянутое удовольствие, обернулась моряцкой походкой вразвалочку. И то, что у него было в многодневном напряжёнии, что мешало ходить, как все люди ходят, это и вне их дома стало звонить при виде чужих юбок. Бывало, что из-под юбок тоже звучал ответный звонок. Интуиция женщин, особенно обострённая интуиция женщин при недостатке мужчин, немки без них уже годы, легко ловит мужское желание. Немецких женщин, можно понять, долго ждали победителей, - победители пришли. Не те победители – что тут поделаешь? Других нет. Как бы там ни было, радуясь потенции своего мужчины, Ули, которой он принадлежал, в тех условиях должна была быть осмотрительней. Это обратная сторона для Ули. Но в ночь перед его отлётом, осмотрительность она проявила, отменила японские ухищрения, а в промежутках расспрашивала о знакомых девицах в Москве. Особенно лгать ему не пришлось, он успокоил её рассказом, что жил до войны совсем в другом городе, что мать перебралась в Москву после эвакуации, и никого у него там нет. Удовлетворённая страсть, в ночь перед отлётом, оставила немного времени для сна. От неё он вышел почти твёрдым шагом. Должно быть, не все пассажиры транспортного «Дугласа», которым предстояло лететь в Москву, получили указания относительно разумного количества багажа. Доставленный ротным Виллисом к самолёту, он увидел у трапа гору отнюдь не ручной клади: шкафы музейной ценности, столики с инкрустацией, ящики, соотношение толщины которых, с остальными размерами, изобличало в них художественные полотна. По другую сторону трапа возвышалась гора плотно набитых тюков, содержимое коих определению не поддавалось. Вскоре из служебного помещения показался бравый экипаж из трех пилотов, они энергично вышагивали к самолёту, подойдя к нему, обошли одну кучу вещей, вторую, и без слов повернули туда, откуда прибыли. Затем принесся суетливый аэродромный чин, который тоже оббежал кучи вещей, взобрался на трап, там поднял руку в жесте, привлекающем внимание. «Товарищи, - прокричал чин, - как можно? Двойной перегруз!» Толпа пассажиров загалдела, только жгучая брюнетка молча сидела у мебели на старинном стуле, нога на ногу, ножкой в шёлковом чулке покачивала. Аэродромный чин ещё раз поднял руку, и в наступившей тишине произнес сакраментальный вопрос, превративший пассажиров из группы общего интереса в сквалыжников, жаждущих сохранить своё добро за счет чужого. «Хотите грохнуться?», - спросил аэродромный чин, и после многозначительной паузы добавил: - товарищи». Определённо, товарищи не хотели грохаться. При том, каждому было ясно, что груз должен быть уменьшен вполовину, но каждому было ясно и то, что не за его счёт. Поднялся галдёж, вроде галдежа в магазинных очередях, где хвост требует ограничения выдачи товара началу, зная, что на всех не хватит. Положение запутывалось тем, что здесь не работал принцип, кто раньше пришёл, тот и ближе к кормушке, не было определённости, когда и кто войдет в самолёт перед прочими. Одни требовали преимущества по количеству звезд на погонах, другие, по их количеству на груди. Малозвездные вообще считали важной не субординацию, а цель полёта. Были и такие, которые предлагали установить очередность соответственно багажному весу, начиная с самого малого. Некто худой, внёс предложение учитывать и вес самого владельца багажа, поскольку в данном случае имеет значение брутто, а не нетто. Нашлись и такие, кто предложил замену веса на объем. Гул в толпе усиливался, всё чаще в нём прорывались угрожающие ноты, так что стала возможной потасовка. Появился полковник Л, шеф нашего героя, безучастный к общему волнению, как завмаг, которому достаётся при любых обстоятельствах. Самолёт выделен Управлению артиллерией фронта, то есть его организации. Молчал и наш герой, мелко звездный человек, его дела должен решить патрон. Дама тоже была совершенно безучастна к галдежу, подобно представительницы высших торговых сфер, если приравнивать ситуацию к очереди в торговую точку. Но в какой-то момент ей надоело наблюдать затянувшуюся свару, она поднялась со стула, заявила аэродромному чину, что желает говорить по телефону в его присутствии, не ожидая пока тот, к кому обращалась, спустится с трапа, направилась к служебному помещению. Он засеменил вдогонку. Наш герой, в игре с самим собой, поставивший сто против одного, что в толпе первым от слов к кулачному делу перейдет некий шумный полковник, был отвлечён от наблюдения магическими волнами, исходившими от женщины необыкновенной восточной красоты, в движении. Представьте себе слегка вихляющие половинки задка в обтягивающих брючках под осиной талией, задка ни в коей мере не обширного, даже в некой мере маленького – такого задка, какой в определённой позиции удобно размещается в мужских ладонях, и придает тому, в чьих он руках, ощущение прилива сил. Безусловно, её фигура говорила о хорошем вкусе высших сфер, и в этом случае взывала к расширению принятого им возрастного ценза, поскольку даме не меньше тридцати, что превышало его возраст почти на треть. Всякая иная обладательница тех лет, в его представлении была на пороге старости, а эта доказывала шаткость любых установлений в чувственной области. К сожалению, интерес к тому задку мог быть только теоретическим. Практика с такими высоко положенными дамами, лейтенантам грозила большими неприятностями. Когда она отдалилась, единственный среди военных человек в штатском, оказавшийся рядом, тоже, видимо, неплохой теоретик, восторженно зашептал ему в ухо: «Какая походка! Как выписывает! Эта грузинка, Нина, ПеПеЖе генерала Н, у него я брал интервью для газеты». Оба поцокали языками. (Сокращение «ПеПеЖе» не автомат вроде ПеПеШа, - Полевая Походная Жена.) Результат телефонного разговора восточной красавицы с кем-то, не замедлил. Ещё до того как она вернулась, к самолету подкатил трёхосный ленд-лизовский Студеббекер, из кузова высыпали солдаты, в ожидании её возвращения они задымили махоркой. Когда дама приближалась, её можно было оценить и анфас. По пятибалльной оценке женской привлекательности, анфас не терял ни сотой балла. Вот она подошла, пальчиком указала на мебель, мебель была враз загружена солдатами, их приходилось не по одному на каждую штуку. Старший пилот сам распоряжался, что куда ставить. После окончания этой операции, пилот обратил к ней вопросительный взор, а она, пальчиком же, указала на полковника, шефа нашего героя, тем, передавая ему дальнейшее командование. Полковник в свою очередь указал на своего сопровождающего, то есть, на нашего героя, и уже он обвёл пальцем полковничий и свой багаж. Надо ли говорить, что всем прочим досталось внести внутрь самолета не много, не более портфеля, где могли быть важные бумаги, или свертки, не оттягивающие руку. Для пассажиров в транспортном Дугласе предусмотрены откидные скамьи, но их наглухо приткнула мебель к бортам, наш герой уселся на чемодан возле иллюминатора, чтоб продолжить наблюдение за происходящим снаружи. А снаружи происходило подобное тому, что было на контрольно-пропускных пунктах под Берлином, только горше для тех, кто оставался без багажа - в воздухе отобранное не восполнить. Среди прошедших чистилище появился и человек в штатском с портфелем подмышкой, он окинул взором нутро, забитое чужим имуществом настолько, что дверь в туалет не открывалась все восемь часов полёта, остановился его взор на том, с кем уже объединял до посадки пикантный разговор о даме. Протиснулся к нему, присел на свободный угол чемодана, испросив разрешение, когда уже сидел. Отдышавшись, штатский товарищ ещё раз окинул взором нутро, и сказал: «Надо же, единственное место у меня отмели, а у самих вороха». Это могло относиться и к вороху нашего героя, потому он тактично промолчал. Наконец, натужно ревя, словно жалуясь на непосильную поклажу, самолёт разогнался и оторвался от земли, с той минуты штатский его знакомый стал посматривать на обёрнутые в серебристую фольгу головки бутылок трофейного шампанского, они выглядывали из вещевого мешка у ног того, с кем он уже почти подружился. Приметил он эти головки ещё до взлета, но только с отрывом от земли решил, что настал подходящий момент для предложения «вспрыснуть» будущую дружбу. Прежде чем о том сказать, он достал из портфеля серебряный бокал, с надписью готической вязью «Гот мит унс» на одной стороне и «Прозит» на другой. «Посмотрите, какая интересная штуковина», - сказал он, после чего сообщил, что в чемодане у него был отличный шнапс, и поскольку тот шнапс «отметён» вместе с чемоданом, придется скреплять знакомство хотя бы этим шампанским. На безрыбье, как говорится, и рак рыба. Когда наш герой набивал вещевой мешок тяжёлыми бутылками трофейного шампанского, он, как бы, слышал звон бокалов в кругу близких, здесь же, первый щелчок пробки вызвал к ним какого-то майора, на второй щелчок принесся полковник, того майора начальник. С развязыванием языков оказалось, что эти люди вовсе не военные, а гражданские специалисты «с бронёй» от призыва в армию. Перед вылетом в Германию их одели в военную форму, при том, кому что досталось: при офицерских погонах кому-то солдатская шапка, всем солдатские ремни без наплечных портупей. А направлялись они в Германию для осмотра немецких предприятий, намечаемых к вывозу на территорию победителей. Ещё к компании подсел человек из экипажа, правда, с бутылкой коньяка в руках и кружками, их у него хватило на всех. Коньяк, запивали шампанским. Последнюю бутылку наш герой завернул в похудевший мешок, что должно было обозначить желание её сохранить. Не тут то было. Уже перешедший на «ты», человек в штатском, стал убеждать, что в голодной Москве шампанское ни гроша не стоит, потому что там нуждаются в калориях, которых в нём нет, и в градусах, которых в нём мало. «Поверь мне, - перешёл человек в штатском на «ты», смешивая коктейль “Огни Москвы” из последней бутылки шампанского с последними каплями коньяка. – Поверь мне, шампанское там не имеет никакой цены. Его не сменяешь ни на хлеб, ни на картошку, потому что и в питье в нём нет проку». За выпивкой со словоохотливыми собеседниками незаметно пролетели часы, последние «Огни Москвы» взбивали как раз тогда, когда огни уже не затемненной столицы нарастали под крылом. Нет, не навеяли те огни торжественного чувства прибытия в столицу победителей. Утих всё время полёта несмолкаемый гомон всех со всеми. Собутыльники, до того развязные, вроде протрезвели, лица нахмурились, приняли выражение деловой сосредоточенности, такую сосредоточенность напускают перед дверями начальства. Железный порядок Хозяина нарастал, по мере приближения к его столице. Казалось, все эти люди из веселого карнавала спускались прямо в кабинет, где Хозяин, всёвидящее око и всё слышащие уши, припомнит каждому не только сказанное, но и что было в мыслях. Спускались туда, где им раз и навсегда определены обязанности, с изменениями от плохого к худшему, где даже продвижение по службе вместо радости обещает падение с большей высоты, вплоть до высшей меры, а с низов, ещё возможна только тюрьма да ГУЛАГ. Так что столица требовала настороженности, шуточки в ней неуместны, разговорчики опасны. От сладкого вкуса победы многие разболтались, как винты с ослабевшими гайками, но Хозяин уже предупредил. «Кто сказал, что победителей не судят? – спросил Хозяин, и сам ответил, - Победителей можно и нужно судить». В возникшей напряжённой тишине, наш герой себя утешал - летит в гости, скоро вернется на карнавал, там ждет девчонка, подходящая пара во всех отношениях. И оба будут на желанном с детства Западе, где можно ругать даже главу государства, что казалась, оплачивается золотом. С аэродромного поля пассажиров загнали в помещение таможни. «Туда» границы пересекались без правил. Только карта двухкилометровка свидетельствовала, что за Бугом Польша, а свидетельство Германии, плакат «Логово фашистского зверя!», передвинули от границы Польши ещё к западу на Одер, тоже без таможни. Таможня – это уже что-то мирное. Это мирное в Москве тут же придралось к его патрону полковнику. Он вез охотничье трехствольное ружье, третий ствол нарезной. Не табельный нарезной ствол не положен в пределах Навуходоносора ни рядовым, ни полковникам. Нарезной ствол шибко стреляет, и пуля не разбирает в кого. Может, и в Самого. Ей, пуле, хоть отец родной, хоть мудрый из мудрейших, пусть даже корифей всех наук. Не помогали телефонные звонки, таможенники подчинялись своему начальству, чужие начальники им пешки. А начальника такого ранга, что не только таможня под ним, из-за какого-то полковника тревожить ночью никто не станет. И тогда полковник обратился к своему сопровождающему с приказом, исполнить который, самому по званию было неловко. В качестве материального обеспечения приказа, разрешалось изъять из чемодана некоторое количество предназначенного сыну генерала. А предназначался ему трофейный шоколад «Нур фюр панцер унд люфт ваффе», что значит «только танкистам и летчикам» - немецким, естественно. Возможно, сын генерала, что учится в спецшколе, как раз и будет лётчиком или танкистом. Так что отдел снабжения германской армии может не очень огорчаться. Впрочем, огорчение германского отдела снабжения уже не имеет значения. Имеет значение, размер чемодана с шоколадом, размера чемодана хватало под зад нашего героя с куда более объёмным задом попутчика журналиста. Значит, содержимого могло хватить экипажу эскадрильи. При исполнении своего приказа, полковник просил проявить солдатскую смекалку, то есть «обтяпать» дельце со служителем таможни так, чтоб винчестер остался в его, полковника, владении. И наш герой смекалку проявил, воспользовался тем, что «противник», пожилой человек, после длительного спора по поводу винчестера, с беганьем в помещение, куда вход посторонним воспрещен и обратно, устал. Устал он и уселся в одиночестве на скамью в дальнем углу. Вот он присел к нему, завел разговор о трудностях московской жизни. Уж очень кстати тот таможник уселся один в дальнем углу. Так кстати, что возникло предположение, что главную часть операции полковник уже «провернул», а на его долю оставил её материальное обеспечение, передачу того обеспечения из рук в руки, чтоб в случае осложнений, свои руки мог умыть. Пусть будет так. Его смекалка проявилась в разговоре с деликатными вопросами: сколько у таможника детей и внуков, почём хлеб на базаре, сколько выдают его по карточкам. Когда разговор преобразовал грубость взятки в сочувственную помощь, он проявил смекалку и в личных целях, откинул крышку чемодана, приподнял ряд круглых, каждая с чайное блюдце, картонных упаковок этого самого «Нур фюр панцер унд люфтваффе». Страж советских границ смотрел на шоколад, как смотрят на пачки банкнот артисты в кинофильмах, если банкноты ещё в цене. С паузой усилившей впечатление, наш герой поднял ряд шоколадин напоказ, придерживая его внизу пальцами, сколько доставали. Лицо таможника выразило восторженное согласие, он утвердил сделку тем, что расстегнул пуговицу форменного сюртука и поднял подол для приёма выделяемой доли. А ряд ещё был над чемоданом, и прежде, чем донести его до подола, дающий ослабил давление рук так, что середина ряда, куда не доставали внизу поддерживающие пальцы, провалилась обратно в чемодан. Уменьшение доли таможенника огорчило. Руки, занятые подолом огорчение выразили подёргиванием, но они не могли отпустить подол, потому что уже находившееся в нём раскатилось бы по полу. На то непременно обратили бы внимание посторонние, а кому неизвестно, что среди посторонних каждый второй «стучит» куда следует? Две пачки шоколада, добавленные в подол, исключили колебания, с тем берущий удалился туда, куда вход посторонним воспрещён. Что делать, братишка нашего героя тоже обожал шоколад, а такой ценный продукт даже германское командование предназначало не простым лейтенантам, только «панцер унд люфт ваффе». Не мог же наш герой осквернять погоны мелким воровством. Другое дело, взять часть из того, что сохранилось благодаря его стараниям. Взять такую часть, как говориться, сам Бог велел. Чтоб исключить возможное представление о нём, как о воришке, нужно смотреть на это дело с другой стороны. Если смотреть с другой стороны, дело обстоит так: немцы ограбили Европу, из того, что награбили, произвели этот шоколад. Значит, шоколад продукт грабежа, и подлежит дележу между теми, кто восстановил справедливость, то есть, изъял его у грабителей. Кто же станет отрицать, что наш лейтенант вложил в дело справедливости свою кровь и пот? Но и таможенник выполнял какую-то функцию для восстановления справедливости. Поскольку совершенно невозможно земным мерилом определить точный вклад заинтересованных в шоколаде лиц, следует положиться на Высшего Судию в небе, то есть, считать, что таможеннику причитается ровно столько, сколько Всевышний оставил в руках дающего. Таким образом, получилось: генеральскому сыну за отца генерала львиная доля, себе небольшая, а таможнику малая, что в какой-то мере соответствует вкладу каждого в справедливое дело. Потому, когда служитель таможни закрыл за собой дверь комнаты, куда посторонним вход воспрещён, лейтенант с чистой совестью лично распорядился грузчикам, присланным с машиной из Главного управления артиллерией всей советской армии, грузить всё без остатка. Первым вышел полковник, прижимая к груди винчестер, как прижимали крынки усталые женщины на дорогах Смоленщины, если верить воспоминаниям о войне в стихах известного поэта и писателя. Вот, вот что значит талант! Каждый раз, когда кто-то, что-то прижимает к груди, тут же в воображении нашего героя усталые женщины Смоленщины с крынками. На дорогах Смоленщины, «где шли беспрерывные, злые дожди», он не бывал, по возрасту на фронте с Орловско-Курской дуги. Может быть, в сорок первом ещё были женщины с крынками для солдат, а к сорок третьему, этим женщинам так обрыдли все армии, включая свою, что не только молока, воды напиться, не выпросишь. Единственный случай, когда в хате на Украине посадили за стол, произошёл благодаря жулику, старшине батареи. Зашёл старшина в хату, сразу - к образам. Рядом с образами в рамке за стеклом множество фотографий. Ткнул пальцем он в одно фото, и удивлёно спросил: «А откуда тут Степан? Я же с ним в Челябинске на одном заводе работал». Старшина сроду в Челябинске не сидел, в армию попал из тюрьмы города Пензы. Может быть, и Степан в эвакуацию до Челябинска не доехал - старшина разговорил соседа в хате рядом. Так и тогда были не крынки с молоком, а тёмная бутыль сивушного самогона, под яичницу с салом. Но талант! Засели в душе усталые женщины с крынками на дорогах Смоленщины, где шли беспрерывные, злые дожди. И конечно, никто не встречал его с крынками в голодной Москве. С рассветом, серым утром дрыгалась машина на булыгах пыльных улиц, в пути к деревянным баракам Перова. Ей Богу, развалины Берлина выглядели приличней того зияния вековой бедности. Пришлось долго греметь в дощатую дверь сеней, где мать снимала комнату, она никого не ждала в ту рань. Когда узнала, кто стучится, в дверях повисла на груди, Повисла на груди мать, постаревшая в бедах эвакуации. Братишка Вовка, худой, масластый, сидел на кровати в застиранной рубашонке, не отрываясь, глядел на военных, на багаж, которым заполнялось помещение. Старший брат, в форме с орденом и медалями на кителе, малыш его вряд ли помнил, казался ему ангелом с неба, озаряющим убогое существование. Ангел сунул ему картонную коробку с двумя шоколадинами, лакомство богов. Мать тут же подлетела, выхватила шоколад из детских рук, отломила ему кусок, так она делила пайковый хлеб «на сейчас» и «на потом». Когда выложились банки американского маргарина, в диметре снаряда пушки «Толстая Берта», банки американской тушёнки, в диаметре орудий среднего калибра и полный вещевой мешок малокалиберных банок с немецкой консервированной говядиной, мать не удержала слезы. Пролились слёзы на щеки уже в морщинах, а впереди были ещё два чемодана с барахлом. «Знаешь, - сказала мать, - всё это здесь оставлять нельзя. Нас за такое добро зарежут». Он похлопал рукой по пистолету на боку. «Но ты же уедешь. До того вещи нужно перевезти к родственникам в центр». О жизни в тыловой Москве подробней может рассказать кто-то переживший в ней всё лихое время войны. Наш герой был там под её конец, и не много времени, при чём, последние три дня не выходя из одной квартиры. К тому, что сказано, может добавить, что до тех последних дней, в Москве его застал мир, что он с восторженной толпой, ожидавшей от мира больших перемен, шёл на Садовое кольцо к американскому посольству, где его и других военных с боевыми орденами, качали на глазах американцев. Американцы с балкона махали руками толпе, посылали в толпу воздушные поцелуи, их тоже заразила эйфория грядущих перемен. Но скоро товарищ Сталин остудит горячие головы, скажет, что только благодаря колхозному строю народ победил в войне, а что можно и нужно судить победителей народ уже знал. Скоро старый лис-провидец, Черчилль, произнесет свою речь в Фултоне, и отметит два благоприятных дополнения к победе над Гитлером. «Хорошо, - скажет Черчилль, - что русские увидали Европу, а Европа увидала русских». В отношении того, что русские увидели Европу, старый лис недооценил товарища Сталина. У товарища Сталина видел, не видел, - не пикнешь. Разве что в ГУЛАГе, и то шёпотом. Недооценил и своих интеллектуалов. Интеллектуалам Европы и Америки ещё не скоро откроется суть русского эксперимента. Розенберги, Филби, Фуксы, иже с ними, ещё в мечтах по Томасу Мору, по Мелье, Мабли, Морелли. По Бабефу, Фурье, Сен-Симону. По Герцену, Чернышевскому – главное, по Марксу. Чтоб такую вековую мечту извести, мало увидать русских, многим оказалось мало даже узнать про ГУЛАГ. Ну, а наш герой там вырос, потому со дня прилёта в Москву ждал возвращения на карнавал победы в Берлин. Ждал возвращения на мансарду в Кёпеник, и все ночи без Ули, исключая последние, снились ему эротические сны с её образом. Почему же «исключая последние»? Последние ночи в Москве были, так сказать, не запланированы. С возвращением оказалось не просто. В назначенный день и час он явился в квартиру полковника, дверь открыла его жена, весьма милая женщина, однако перемахнувшая довольно далеко за установленный возрастной предел. Но то, что он от неё услышал, вышибло из головы все шкалы женской ценности. За два дня до его явления, полковника срочно отозвали в Берлин, возможно, в связи с подписанием капитуляции Германии. На карнавал самолёт улетел без него. Вот, вот свидетельство ничтожности человека, песчинки в космосе неподвластного притяжения-отталкивания. Носит песчинку случай, куда ни попадя, и здесь, в полковничьей квартире, он оттиснут от ворот железного занавеса, пробитых на время уже оконченной войны. Что же теперь? Теперь он должен явиться по московскому начальству, оно направит куда-нибудь в Дерьмосранск. Пусть и в Москву – не утешение. Он так мечтал исправить ошибку деда своего. Дед на заре века уехал в Америку, но с революцией вернулся строить отношения равенства кухарок с товарищами Лениным и Троцким. Строить отношения без частной собственности, каковая, по словам товарища Троцкого, не есть толстая кишка, данная человеку природой. И главное для деда – без различия национальной принадлежности этой самой толстой кишки. Вот он, наш герой, останется на стороне занавеса, где могила дедовых надежд. На другой стороне карнавал продолжится без него, и его ненаглядная, выплакав слезы напрасного ожидания, скажет другому: «поцелуй меня, милый, вот здесь». Его передергивает от воображаемой картины, как она кому-то пальчиком показывает место поцелуя. Наверно, всё то отразилось на его лице, и было понято полковницей как крик служебного рвения, крик солдатского долга и дружбы, - всего того, что в женском понимании является долгом второго плана, против долга первого плана по отношению к семейному очагу. -Что вы так расстраиваетесь, милый мальчик? - сказала полковница. – Я поеду с вами в ГУАРТ, и вас прекрасно устроят в Москве. Будете служить возле мамы. Не сомневайтесь, есть связи. – Слово «связи» были произнесено с нажимом, чтоб не осталось сомнений в её возможностях в Главном Управлении всей артиллерией Советского Союза. -Нет, нет! – воскликнул он. - Мне нужно в свою часть. Полковница передернула плечиком, тем отметила неразумность юности, не осознающей своих выгод. Возражать не стала. - Попробуем устроить, как вы хотите, - сказала, - но сегодня нам в ГУАРТ не попасть. Нужно заказывать пропуск, теперь только на завтра. Пока мы позавтракаем, и если вы уже распрощались с мамой, мне кажется, возвращаться домой, нет смысла. Переночуете у меня, чтоб быть в ГУАРТе к началу рабочего дня. От слов «мне кажется» до конца, предложение было произнесено как бы в раздумье, как бы с нотками смущения. По смыслу, вроде забота сердобольной женщины, по чувству, как бы, не без ожидания чего-то. Да, да – он готов оправдать любые ожидания. Цена не выходит за пределы его возможностей, особенно если учитывать одинокие ночи на койке раскладушке у матери. Он согласен. В знак согласия схватил её руку обеими ладонями, между ладонями потёр – если интуиция обманывала, то это ещё могло сойти за знак благодарности. Нет, не обманывала интуиция, она подалась к нему жарким телом. Тогда, не медля, возложил руку на колено под юбкой. Так, не медля, на базаре выхватывают товар продешевившего продавца, пока он не передумал. Возложил руку на колено с двойным восклицанием, уже на «ты» сближающем, взамен отдаляющего «вы»: -Я благодарен тебе, я буду тебе очень благодарен!» К счастью, колено оказалось круглым, а не острым, острые женские колени ему не нравились. -Какой нетерпеливый! – ответила полковница, положив свою руку поверх его руки. Её восклицание - вариант поведения многих женщин в подобных обстоятельствах, они, как бы, сдаются мужскому напору, забыв о провокации, вызвавшей его. Завтракали в постели, там же обедали и ужинали. В промежутках происходящего, он мысленно обращался к Ули: «Видишь, девочка, я готов на всё, чтоб тебя не потерять». Мысленно обращался к Ули, чувствуя разницу между нею и полковницей, а разница была даже в запахах. Ули ему благоухала и до, и во время, и после – «после» от полковницы хотелось бежать. «После» казался себе обслюненным, весь в её соках, и чтоб не подкачать при её ненасытности, каждый раз приходилось, закрыв глаза, представлять себе другое упругое тело. Хорошо, что ему только двадцать, возраст, в котором воображение отлично работает. Воображение выключало слух, чтоб не слышать её восклицания. Часто она восклицала: «ах, как мне нравятся сухощавые мальчишьи попки», при том, щипала его за это место. У каждого, и у каждой, свои фетиши близости – у неё был такой. Иногда щипала больно, он шлепал её по руке, а она сюсюкала: «Мальчику бо-бо. Больше не буду». Ей это нагоняло страсть, а ему беспокойство, что следы щипков останутся до встречи с Ули. Он не видел, остаются ли следы, а Ули увидит непременно. Ули обнюхает его и осмотрит, когда явиться. Господи, только бы явиться, оправдание придумает. Ради встречи можно и на гвозди сесть. Разве это страх, в сравнении со страхом потерять свою заграничную девочку вместе с заграницей? На следующий день что-то поездке в ГУАРТ помешало. Нужного человека, что ли, там не было. Возможно, его не было бы и на третий день, но в воскресенье должен из Суворовского училища явиться домой сын полковницы, так что в пятницу утром поехали. Необходимо отметить, что всё время, проведенное с этой женщиной, может быть, исключая первую близость, его грызло сомнение, не покупает ли кота в мешке. В возможности полковницы устроить ему отъезд, он до конца поверил только когда получил на руки бумагу за подписью очень влиятельного генерала и его секретаря, где была чётко оттиснута большая гербовая печать. В той бумаге предлагалось всем имеющим отношение к военному и гражданскому воздушным флотам, а так же ко всякому иному транспорту, оказывать содействие в возвращении в свою часть, расположенную в Берлине, выполнившему ОСОБОЕ, (было выделено большими буквами) задание, лейтенанту такому-то. Выделение слова «ОСОБОЕ» придавало бумаге таинственную внушительность, потому, он готов был немедленно, на глазах секретаря, прижать к груди равноправную участницу исполнения того особого задания. Она вовремя отшатнулась, позволила лишь поцеловать руку, что было допустимо в случае проявленной о нём заботе. На улице она сказала, что на аэродром лучше ехать не в полдень, а рано утром, потому что с утра вероятней попасть в самолёт. Кроме того, сказала, что может утром устроить машину в аэропорт. Душа его порывалась взлететь немедленно, но облегчение было столь глубоким, что не приплатить ещё одной ночью было бы непорядочно с его стороны. Дома полковница действительно стала кому-то названивать на счет машины. Он слышал отдельные слова: «да, да… задание особое…». Остальное пошло, как и прежде, лучше прежнего, поскольку товар уже не вызывал сомнений, но щипать себя больше не позволил. Утром следующего дня в машине, военный шофер задавал всякие вопросы, наводящие на ответ об особом задании, а он многозначительно отмалчивался, молчание добавляло важности. Тайное, даже если оно и не секрет, в его стране очень весомо, это отметила одна заграничная дама ещё в прошлые века. В общем, тыловик, шофер, мог допустить, что везёт связного между маршалом Жуковым и самим товарищем Сталиным. По прибытии в аэропорт, шофер выскочил из машины и распахнул перед ним дверцу, как подобает важной персоне. Увы! Важность персоны осталась в машине, а в аэропорт явилась персона обыкновенная, ибо претендентов на полёт в попутных самолётах с подобными бумагами было значительно больше чем мест. Всякое произошедшее с человеком (не дай Бог, не смерть, не увечье) – всё не зря, всё к делу, не сейчас, так потом. Поездка же в Москву имела значение и «сейчас», и «потом». К «сейчас» отнесём то, что повидался с матерью, то, что она за взятку, из того, что он привез, получила приличное по советским условиям жильё. Это будет некоторым утешением совести, когда её оставит. И ещё на «сейчас» отнесём, что обновлённый взгляд на царствие Навуходоносора в стране его рождения, исчерпал последние колебания в правильности решения её покинуть. На «потом» остается только добавление женщины к воспоминаниям. Воспоминания тоже ценность, осознаваемая, когда подходит время подводить итог. Итог дело не простое, только кажется что дважды два четыре и готово. Для точности итога необходимо знание методов бухгалтерского учёта. После того, как по забывчивости пропустил то ту, то другую, после того, как перепутались одноимённые и безымянные, пришёл к выводу о необходимости системы. Система состояла в разбивке прожитого на этапы, со скрупулёзным перебором событий в каждом этапе. Меньше всего места в том списке заняли девять с половиной лет лагерного этапа. Всего несколько случайных имён. Интерполяцией вычислил потери, возложив ответственность за них на ГУЛАГ Хозяина. Будучи человеком честным, к результату потерь применил уменьшающий коэффициент за счет прибавки после лагерного периода. Тогда сорвавшись с цепи ГУЛАГа, не разбирал ни старых, ни молодых, ни уродин, ни красавиц. Даже одна одноногая была. Все они были красавицами после долгих лет воздержания в самый продуктивный период, а в нём в пределах запретной зоны не было никого и ничего в женском роде. Вот, если не принимать во внимание более ощутимый голод внутри малой запретной зоны, коего доставало и внутри зоны в границах страны, так отсутствие женщин для кучки сытых, в малой зоне, было главным отличием её от зоны большой. Пожалуй, малая зона жила уже при коммунизме, без всяких там, даже «деревянных» денег, ибо деньги являются пережитком прежних несовершенных формаций. Деньги – есть зло, стремящееся к накоплению, накопившие независимы от Хозяина. Для основательного познания роли денег отправим интересантов этого вопроса к томам Марксова «Капитала». Нам важно отметить, что малая зона, хотя была и без денег, что является признаком коммунизма, но обладала и признаками социализма, поскольку в ней ещё был важен учёт. Когда учёт важен, нужны считальщики, а наш герой, единственный на лагерном пункте мог считать на логарифмической линейке, что производительнее счёта на костяшках. Помните щёлканье костяшек прибора под названием счёты? Пусть логарифмическая линейка, её уже тоже можно забыть, не обладала точностью тех счёт, точность при социализме менее важна, чем производительность, особенно в лагере, где за ночь нужно вычислить процент по тысяче нарядов для утренней пайки. Потому, где-то на третьем году пребывания в лагере, как великого мага, могущего одним движением определять процент, его извлекли из лесоповальных доходяг в «придурки» нормировщиком. Тут-то и появилась пайка горбушка и баланда «от пуза». Всякая сытость, всем известно, приводит не только к умствованиям, но и раздвигает шкалу потребностей, особенно потребностей продуктивного возраста. Так что с той сытой поры ему перестала сниться хлеборезка, полная буханок, а стали сниться голые женщины рядом. Из прежних снов остался лишь собачник Соловьёв, из лагпункта Полуношное, он снился повешенным на перекладине лагерных ворот. Собачник по прибытию нашего героя в первый лагерь, присмотрел шинель, в которой он прибыл, для пальто любимой жене, а шинель была продана охраннику за три спичечных коробка махорки с пайкой хлеба. Следы наручников Соловьёва носит на запястьях рук по сию пору, и по сию пору, после всяких неудач, во снах ему явление собачника Соловьёва, повешенным на перекладине. Наверно, он и сейчас бродит по тайге, если сукиным сыном побрезговал медведь. Господи! Зачем этот перескок от сладкого времени с Ули в мрачные лагерные времена с собачником Соловьёвым? Зачем перескакивать в поздние времена подведения итогов? Ах, вот зачем. Период «Война» в итоге, заключала полковница, так чтоб больше к ней не возвращаться, нужно сказать, что она предстала образом без имени, называть её по имени ни разу не пришлось. Мог бы обозначить её буквой Л, по известной фамилии, но на эту букву были Лены и Люды, даже одна Ляля была, а всяких «Эта» и «Та», без имени тоже хватало - можно запутаться. Потому, подумав, полковницу обозначил сокращением КЩ, что надо понимать как «которая щипалась». С таким обозначением она выделилась из прочих. Вот полковница выделилась, а одна единственная, в общие списки вообще никогда не включалась. Имя Ули навсегда прописано в его сердце. Однако и это не мешает в уме к итогу присчитывать единицу. Много лет минет до дня подведения итога, и можно кое-что сказать о каждой в нём, но от длинного отступления пора вернуться во время оно. Полковница оказалась права, не стоило являться в аэропорт в полдень. Туда не стоило являться и утром, но это всем прочим смертным. Ему не было предначертано расстаться с Ули в тот раз. Зал аэропорта был набит людьми, все с командировочными предписаниями за подписями генералов и министров. В Москве больших чинов много, а в Берлин ещё регулярно не летали. Пассажиров подсаживали, когда оказывались свободные места в попутных самолётах. «Здесь можно прождать месяц, - сказал ему случайный собеседник, проведший в аэропорту не одну ночь. Сказал и ушёл, то ли на вокзал, то ли на шоссе голосовать. Легко сказать, голосовать до Берлина. Но наш лейтенант в аэропорт только явился, потому решил испытать свое счастье, хотя бы до вечера. Случалось ли когда-нибудь с вами нечто такое, что и из неверующей души исторгало крик: «О, Всевышний, слава Тебе за то, что я у Тебя один!»? Чудо явило небо, чудо шествовало в меховых пилотских унтах, в пилотской куртке, в пилотском шлёме. Чудо шествовало сквозь толпу к выходу на лётное поле. Его видели все, оно было отличимо одеждой и даже ростом на полголовы выше прочих. Не видел его только наш герой, обращённый к чуду спиной. Но это было его личное чудо, потому оно само к нему протиснулось в образе Борьки из десятого класса «Б», похлопало по плечу и заключило в объятья. Фигурой это был не тот Борька, который запомнился в пятом классе с фингалом под глазом, после ссоры. И даже не тот, уже высокий, но ещё тонкий, с которым пил на выпускном вечере под школьной лестницей. Это был Борька возмужалый, уверенный в себе, с чувством превосходства над толпой просителей. Вот для всех Борька был недосягаем, а для него личным чудом. Ещё не освободившись от медвежих объятий, совал ему под нос наш герой предписание с подписями и печатями, Борька, не взглянув на бумагу, в обнимку вывел на лётное поле, в фюзеляже «Дугласа» усадил на бак. На том баке в небе, где и положено обитать чуду, они перемыли косточки всех былых соучениц, и выпили за упокой души каждого, о ком стало известно, что сложил голову на фронте. На прощанье обнялись на поле берлинского аэропорта Темпельгоф. Нет, не суждено ему так просто расстаться с нежной своей медведицей, Урсулой. Урсус, вроде бы, на латыни – медведь.
Из письма Ули подруге Гизеле в Ганновер.
… Ещё когда спускались по лестнице в том страшном доме, я почувствовала, что хочет понравиться. По многим штрихам, по тому, как в темноте, выйдя вперёд, осторожно вёл, чтоб не споткнулась. Интуиция подсказывала, что ему можно довериться, но боялась, что лишусь опеки, если не проявлю ответное чувство. Вот чего я действительно боялась. Когда он оставил меня одну в комнате, прислушивалась, слышен ли среди голосов его голос – я бы сошла с ума, если бы осталась одна в пустом доме, куда опять ворвутся такие как те, которых он прогнал. Он вошёл с едой для меня. С предыдущего дня я не ела ни крошки, но от пережитого есть не хотелось, хотелось, чтоб был рядом. В его присутствии даже разорванная мочка уха, казалось, не болела. Есть я не стала, замотала головой – мы же друг друга не понимали, хотя отдельные слова по-немецки он произносил с милым акцентом. Есть я не стала, а он присел на кровать, чтоб кормить с ложки - можешь себе представить? Потом хотел уйти, а я не отпускала его руку. Тогда сел, и мы говорили на смеси языков, понятных, наверно, каждому по-иному. Несколько раз он пытался выйти, но я его руку не отпускала, он снова садился. Хотела привязать его к себе, и как это сделать? Что я могла ему предложить? Обхватила шею рукой, а другой стала расстегивать пуговицы кителя, у них он как рубашка снимается через голову. Теперь ты можешь догадаться, что остаток ночи мы провели в постели, и это было совсем не так, как с Гюнтером. У Гюнтера все получалось с подсказки матери, мне казалось, даже интим. Это мешало. С ним я не испытывала ничего подобного тому, что ты мне об этом рассказывала. Можешь себе представить, в ту ночь было несравнимо даже с твоими рассказами. Мне кажется, так может быть только с этим парнем. В тот первый раз я это относила на особые обстоятельства, но теперь уверилась, что полноценная женщина. И всё это произошло в день смерти бабушки. Да простит меня Бог.
16. МИР
Всё, отстрелялись! Мир - перемена полная надежд. Трупы от Берлина до Волги. От Берлина до Пиренейских гор. В северной Африке и в Азии. По просторам Великого или Тихого океана. В радостях мира трупы не считают. После тоже не счесть. Сначала сталинский счёт в семь с половиной миллионов своих, потом, под двадцать миллионов, включая немцев, потом, двадцать шесть миллионов только своих. Когда наступит время точному счёту, запутаются в трупах войны, неотделимых от трупов голода коллективизации, в трупах фараоновой мести и осторожности. Товарищ Сталин и статистиков отправит считать небожителей, потому что на земле не угадали когда дважды два пять, а когда нужно чтоб было три. Однако война кончилась, Берлин после неё разноязык, как Вавилон после гнева Господня. Какой не услышишь речи, какие не увидишь лица! Входи в метро на станции «Александр плац», выходи на станции «Герман плац» – уже Америка. Встретит внушительная фигура тёмнокожего солдата американской военной полиции, в белых крагах, в белых перчатках, широкий белый ремень, с такого же цвета кобурой. Офицеру советской армии, его толстые губы растянутся в улыбку. Офицер советской армии ещё союзник, ещё Николайчик, из Лондонского правительства Польши, в Варшаве, в Болгарии ещё царь, в Праге Масарик. Ещё не пришло время воздушному мосту в Западный Берлин и приснопамятной Берлинской стене. От места, где та стена пройдет спустя полтора десятка лет, за Бранденбургскими воротами по аллее протянулся «шварцмаркт», черный рынок. Кого вы на нём не увидите? Вот поляк, угнанный во время войны в Германию на работы. Теперь он компенсирует подневольный труд отнятым у бывших хозяев, и продает это здесь. Вот американец прямо с военной машины торгует свиной тушёнкой. Американец берет только военные деньги, «алиертен гельт», выпущенные союзниками в дополнение к гитлеровским маркам. Американцам и англичанам эти «алиертен гельт» обменяют на валюту, а советским, на рубли. Но советским, только в размере оклада и лишь при выезде домой. Дома на те рубли вряд ли купишь больше буханки хлеба. Потому советские алиертен гельт такие же, да не такие, - отличаются номером. Советские «алиертен гельт» американец не возьмёт, и немцы их берут неохотно. Со страхом берут, а то ведь, немцам можно вообще не платить. Советскими – не жалко. Бумаги на деньги ни Гитлер, ни оккупанты не жалели, и для продавцов предпочтителен натуральный обмен. В натуральном обмене неизбежно зарождается общетоварный эквивалент, прототип настоящих денег. В послевоенной Германии – это пачка солдатских американских сигарет с рисунком верблюда. «Кэмл». Русские продавцы так и говорят: «продаю за пару верблюдов». Если деньги не в цене, сигареты наиболее удобный вариант. Пачку открываешь, - штука разменная мелочь. И ценность настоящая, не то, что будущие «зайчики» на отвалившейся от Советов территории. «Верблюда» при желании раскуришь, а зайчика ни выкурить, ни съесть. Рядом с торговлей американской свиной тушёнкой, немецкая дама продаёт домашние вещицы. Вещицы эти никому не нужны, но пальцы рук дамы в паре золотых колец. Кольца - товар, товар маломестный и ценный. Руку в кольцах дама держит напоказ, при том, готова спрятать пальцы в кулачёк, если заинтересуется человек в советской форме. Американских сигарет у человека в советской форме нет, но многие ещё при праве победителей, хотя в тюрьме города Торгау уже собирают эшелоны в ГУЛАГ из тех, кто не остановился вовремя. Торгующего рядом советского солдатика дама не опасается, они даже о чем-то переговариваются. Может быть, солдатик её знакомый, может быть больше чем знакомый. Во всяком случае, здесь он не грабитель – меняет часы, на что-либо, что отправит посылкой на родину. А то, ведь, часы до адресата вряд ли дойдут, слишком соблазнительны всяким проверяющим на почте и до почты. Да и много у него часов. Рука, с заголённым рукавом гимнастерки, в часах от запястья до локтя. Может, сам напромышлял, а может, он представитель всего взвода. Шварцмаркт, на стыке советского сектора с Западными, рай дезертиров. До совместных облав руки союзников не доходят. Если облава в советском секторе, «дизеля» отходят в английский, в американский. Бывает - наоборот. У американцев и англичан свои «дизеля», большей частью те, кто вовремя не возвратился в часть по пьянке, или «присох» к немецкой женщине. В том мутном послевоенном мире без дизелей не обойтись и благополучным странам. И в том мутном мире, ещё ничего не ясно, в неясности мерцает надежда: как было раньше теперь не будет. Вот, даже погоны советской армии вернули. Та надежда уживается с любованием силой. Красная армия всех сильней, нет такой силы, что устоит против русских. Потому, зудят ноги в сапогах. Зудят ноги генеральские в сапогах хромовых. «Что нам американцы с англичанами, их Рунштедт шуганул на сто километров без оглядки – мы выручили». Англичан немцы били, французы, немцами разгромленные, вовсе не в счёт. «Товарищ Сталин, дайте приказ – через неделю мои танки будут в Париже», - говорит шустрый танковый генерал, военная косточка, даже фамилия от рождения военная. Рот-мис-тров! – с такой фамилией, ну, прямо из материнской плаценте в генералы. Так-то, оно так, но товарищ Сталин скондочка ничего не делает. Товарищ Сталин осмотрительный товарищ, он семь раз отмерит, семь раз проверит, крепко ли спит враг. Товарищу Сталину известно про испытание атомной бомбы в Неваде. Только шустрому генералу он о том не скажет, скажет нечто человеколюбивое. «Чем кормить будем Европу?», - спросит товарищ Сталин, и сам ответит: «Кормить нечем». Товарищ Сталин любит сам спрашивать и себе отвечать. Так ему лучше, чем отвечать на чужие вопросы. Вот так. Когда в Украине люди от голода ели друг друга, чем кормить не спрашивал, о Европе беспокоится, радетель. Это ладно. Своему генералу можно и так сказать, но товарищ Сталин не Гитлер, не бросится в одиночку на Европу, на весь мир. Пусть еще не вполне ясно, что там за испытания в Неваде, но сначала нужно переварить добытое в Ялте. Это Гитлер, очертя голову после Мюнхена бросился в омут. Товарищу Сталину хорошо бы немцев к тому будущему походу привлечь. Уже развешены плакаты: «Гитлеры приходят и уходят – немецкий народ остается». Надо понимать, остается с товарищем Сталиным немецкий народ, и пойдет куда новый фюрер, скажет. Зудят ноги не только в хромовых генеральских сапогах, в керзовых офицерских тоже. Керзовые сапоги тоже не прочь в Париж. «О, ля-ля, француженки! Ау, француженки-и-и! Как там у вас насчет пуха и пера? Небось, после казаков, за столетие с третью нажили перины, - позабавиться хватит. Напомним вам, француженки, что «бистро» – это исконное русское слово «быстро». Быстро оголим, что под юбками прячете. Немцы были в Париже, так им, вроде, кровь арийскую запрещали смешивать, - нам можно. Мы - интернационал». Можно представить себе Париж под кирзовым сапогом? Первым делом люди чахлого французского сопротивления немцам, выказали бы горячую любовь новому хозяину. Они сами переименовали бы Сен-Жермен в проспект товарища Сталина, как Вильгельм штрассе в Берлине. Монмартр стал бы слободой имени Ленина. Эйфелеву башню обозвали бы БДНХа - Башня Достижений Народного Хозяйства, а Мулен руж – ДКМ, Дом Красных Мукомолов, потому что на нём мельница. Не избежать бы Парижу таких перемен, если бы не американская атомная бомба. Ладно. Пусть крылья мельницы над Мулен руж крутятся, товарищ Сталин увидать Париж и умереть не захотел. Он в Кремлёвских покоях да на даче в Кунцево, а герой наш в Берлине, в клетушке-голубятне на доме в Кёпенике. Зато, наш герой спит со своей ненаглядной без опаски, а товарищ Сталин спит в разных комнатах, чтоб не знали где придушить. Трудно описать встречу этой парочки. Где такие слова, что передадут чувства пылкой молодости после разлуки? Где слова, что передадут встречу подходящих друг другу? Так и просится отштамповать «подходящих во всех отношениях». Даже компьютер без того штампа сомневается, слово «подходящих» подчёркнул. Со штампом ли, без него, что ни скажешь о той встрече, получится бледно, в сравнении с тем, что было. Значит, лучше ограничиться одной фразой: ангелы кружили над их кроватью три дня и три ночи, и чтоб те ангелы не поснули с устатку, погонял их древний Эрос. Всё остальное, предоставляется личной фантазии тех, у кого она есть. А чтоб той фантазии дать старт хотя бы обстоятельством действия, скажем только, что всё время в затемнённой шторами комнате оплывали свечи, пока не кончился их запас. На четвертый день он явился в свою часть, как будто только что прибыл из Москвы. Прибыл, доложился капитану, как положено, а тот ему говорит, что полковник каждый день о нём справлялся, потому нужно предстать перед ним лично. А кому было бы приятно предстать лично перед человеком, которому за добро отплачено тем, чем он расплатился с его женой? Совесть замучит. Хорошо. Совесть - своя совесть, не съест. А если пойдут расспросы? Когда явился, когда ходили в этот ГУАРТ, а полковница, может быть, отписала не то, что он скажет. В общем, когда докладывал, казалось, будто правду можно прочесть с лица. Но полковник с лица не читал, сам оправдывался. «Понимаешь, голубчик, - сказал полковник, - у меня твоего адреса не было. Ничего сделать не мог. Хорошо, что жена помогла, она у меня умница». Конечно умница. Только и умницу нельзя надолго оставлять одну. С той мыслью откозырял и прочь. Может быть, за всю войну муж умницы один раз был дома. Так что, ежели разбираться в тонкостях, полковнику он ничего плохого не сделал. При нём полковница больше ни кому не шастала. Без него, по её темпераменту можно представить мужской кордебалет. Скоро пришлось расставаться с каморкой в Кёпенике, штаб, теперь уже штаб Группы Советских Оккупационных войск в Германии, перевели в Потсдам. За штабом и роту - пора заботиться о передислокации Ули. Пока так удобно, сытно и хорошо, он не собирается менять судьбу победителя на судьбу побеждённого, а его милая не представляет себе обстановку на его родине. Она уже намекала, что для неё не важно где жить, лишь бы вместе. К тому намёку был повод. Военный американец женился на девушке из дома в Кёпенике, и увез её в Штаты. Ули не знает, что есть интернационал по-советски, и готова сменять своего Калигулу, из преисподней, на его ещё живого Навуходоносора. Он вообразил свою милую в московской коморке матери, но ещё перед тем вообразил, как подобно тому американцу, является по начальству рука об руку с ней. Кошмар! Но пока подыгрывал ей в игре «жертвенность ради совместного будущего». Она так говорила насчет переезда в Россию, но всегда сквозило, что в Германии им будет лучше. -Если не захочешь жить в Германии, - торжественно сказала, - я готова ехать в Россию. Правда, у вас, говорят, очень суровые зимы. -В Германию не захочу, - подзадоривает он. – Вдруг вернуться времена, когда нельзя будет с тобой спать. -Гитлер капут – Германия станет нормальной страной. И если хочешь знать, так моя бабушка… -При чём тут твоя бабушка? Гитлер капут, а Сталин вечно живой -Что нам Сталин? Сталин когда-нибудь уйдет. -Где ступила нога нашего Хозяина, оттуда её убрать непросто. Так вот, если я заявлю, что хочу привезти тебя в нашу страну всемирного интернационала, тебя не повесят на фонарном столбе всем на обозрение, как при вашем Хозяине поступили бы со мной. Не проведут тебя по городу наголо остриженной. - Тут захотелось ему увидеть, как выглядела бы, если наголо остричь. Собрал волосы в руку, на макушке прижал ладонью. Вовсе не плохо. Мальчик женоподобный. Насмотрелся и продолжил: - Наш Хозяин не работает на публику. Он не любит шума - работает втихую. В отличие того, что было у вас, ему не нужны законы на каждый случай, советская жизнь для того слишком многогранна, законами её не охватить. У него закон универсальный, согласно ему любовь может предстать ненавистью, похвала - руганью и всё это наоборот, если хозяину нужно. Товарищ Маркс учил, что противоположности едины. Товарищ Сталин развил эту теорию, и противоположности стали едины, или различны соответственно с его требованием. Так что, за то, что я сплю с тобой, может быть от порицания, с разводом в разные стороны, до высшей меры наказания. В общем, я не могу тебе сказать, что с нами будет, но то, что разведут – это точно. Когда Ули не вполне понимала высокоумную речь, для которой ему не хватало немецких слов, когда он восполнял этот недостаток русскими, ей ещё непонятными, она переводила разговор на игру в театр. - Ах! – произнесла Ули с пафосом сцены. - Мой Ромео испугался, не замыслил ли бросить соблазнённую? -Как можно? Юлия сомневается в Ромео! - подхватил по-русски, и она поняла. -Когда б могла тебе я верить, - по-немецки. В той игре жесты, тон и мимика восполняли всё недостающее. Представления могли идти и в оперном варианте, при том, каждый выпевал известные арии по-своему. Он уже приготовил арию, но она прикрыла его рот ладошкой: -Что нам остается? Только Германия. -Остаются разные варианты, но о них думать рано. Если что-то нависнет над головами, тогда и подумаем. Действительно, сейчас другие заботы. Передислокаций, если отложен поход на Париж, больше не предвидится, нужно устраиваться основательно. Нужно забрать Ули из Кёпеника в Потсдам. План созрел, был он не без риска, но с хорошими шансами. Уже организовано местное самоуправление, но при том, пока ещё, и последний советский солдат главнее немецкого городского головы, бургомистра. Вот к той голове он и поехал на комбатовом Виллисе для престижа. Для того же, к единственной орденской звезде, привесил на грудь все свои медали в серебре и бронзе. Для портретной полноты следует упомянуть и начищенные до блеска немецкие офицерские сапоги мягкой кожи, с застежкой вверху голенищ. Те щегольские сапоги - предмет его гордости и зависти начальства, которому, к счастью, не пришлись по ноге. Всё, что упоминается в напечатанном виде, должно быть подобно пресловутому ружью на стене, что должно выстрелит до последней точки. В этом случае ружьё – сапоги. Упомянуты сапоги, изволь рассказать, что за сапоги, откуда на ногах нашего героя такие сапоги, если по чину ему полагается керза. Нет, не купил он те немецкие сапоги на рынке за Бранденбугскими воротами, они боевой трофей. Следует подчеркнуть, что это были не солдатские немецкие сапоги, с дурацкими голенищами раструбом для гранаты с длинной деревянной ручкой. Были не те немецкие общеармейские сапоги грубой кожи, что каждый мог снять с трупа, а сапоги хромовые, с ремешком застёжкой вверху голенища, какие носил не всякий офицер, как не всякий немецкий офицер ел шоколад «нур фюр панцер унд люфт ваффе». Сапоги сняты за Днепром, по дороге к Пятихатке, с трупа, который неожиданно ожил, и неизвестно куда подевался. Батарея на ночь остановились в поле. Утром увидали рядом окоп с трупами. Тем солдатам, перед смертью доставили почту. Только письма они не успели прочесть, вперемежку с землей валялись не развёрнутые бумажные треугольники. Там же лежал и солдат почтальон с сумкой – больше никому весточку не принесёт. По окопу с разворотами прошёл танк, заваливая ещё живых и уже мертвых. Было то, видать, незадолго перед их приходом. Вот следы траков танка убийцы, покружил над окопом и ушёл за бугор. А утром тишина, передовая за ночь продвинулась вперед. Трупы не диво, повар кашу варит на завтрак. И тут, вдруг, из-за солнца, как бы из тыла, с востока, а не с запада, вынырнул Юнкерс над самой землей. Вынырнул он, развернулся и скрылся за бугром. Вроде и шум моторов пропал. Неужели сел? Нет не сел, взмыл, опять кружит. Что он там выискивает? Когда показался в очередной раз, постреляли ему в хвост - улетел. Не попали в него, что тут поделаешь. Уже повар стучит черпаком по котелкам, только ему, нашему герою, неймется. Ведь этот самолёт что-то выискивал, там, куда ведут следы танка? И пошёл он на бугор, не доходя вершины, увидел танк. «Тигр» стоял к нему задом совершенно целый. В нескольких десятках метров от танка, у большого ящика, тоже спиной к нему, копошились двое в немецкой форме. Они были заняты осмотром каких-то деталей, их вынимали из ящика, что-то клали обратно, что-то откладывали на расстеленную шинель. Так они были заняты тем делом, что он смог подкрасться кустарником чуть не вплотную. И с такой стороны, с которой та парочка заслоняла его, если из танка кто-то вздумает стрелять. На окрик «хенде хох!» только один поднял руки, а другой обернулся и стал хлопать себя по боку. Напрасно он хлопал, ремень с пистолетом не на нём. Похлопал он себя по боку и, не смотря на окрик, припустил к танку. Значит, этот сукин сын, не хотел каши по третьей солдатской норме в плену. В общем, одним пленным меньше, одним трупом больше – малозначительная перемена в отчетности, где счёт на миллионы. Помнил наш герой наставления старшины в училище. Наставление главное: «стреляй первым, потому что второй – труп, труп не стреляет». Жаль, что не к месту привести другие наставления того старого вояки. Кроме того, что не к месту, они пересыпаны матом, как колхозное поле сорным цветом. Кому-то может не понравиться. Фельдфебель, не в пример своему командиру-офицеру, посчитал, что пайка третей тыловой нормы лучше, чем тело, смердящее трупным запахом. Он понял команду по-русски и по приказу беспрекословно снял со своего командира, решившего вопрос иначе, почти новые те сапоги. Но наш герой мерить тут же не решился, хотя собственностью их можно считать только когда уже на ногах. Были бы уже на ногах, комбат не сказал бы «сними, померю». В руках они ещё, как бы, трофей всеармейский, им вправе распорядиться старший по чину. Чтоб надеть сапоги, нужно было положить автомат, а у фельдфебеля внушительная фигура. Потому, приказал ему идти впереди, сам - следом с автоматом, палец на спусковом крючке, сапоги подмышкой. В таком порядке явились на батарею. Фельдфебель прикинулся не немцем, сказал, что мобилизованный чех. После понятного на всех языках «Гитлер капут», кое-как на русском языке, заявил, что против воли, призван в немецкую армию, после того объяснил, что мотор танка у них заглох, что-то испортилось, одного из экипажа офицер отправил пробиваться к своим ещё ночью. Видать, посланный куда надо добрался, и выслали самолет, с него сбросили запасные детали для ремонта. Такая, вот, история. Тут же лейтенант Облаев достал из планшета заготовленный бланк акта, в свободное место вставил слова «танк противника «Тигр». Чтоб не спутали с какой-то там «Пантерой», с «Фердинандом», слово «Тигр» жирно подчеркнул. Оставалось включить в акт убитого офицера, командира танка, и пленённого фельдфебеля. В бланке выше подписи комбата были пустые строки для всяких примечаний, но предусмотрительный человек, Облаев, загодя все те пустые строки перечеркнул большим латинским «зет», что означало «без примечаний». Какие там примечания? Пленных в артиллерии не бывало, сбили, уничтожили – вот и всё. Про немецкого офицера и пленного пришлось приписать ниже подписи комбата, а комбату поставить ещё одну закорючку после приписки. Но он не просто расписался, вставил фразу. Мол, при захвате лично отличились командир батареи и командир взвода лейтенант такой-то. Тут же заставил заполнить и приложить наградной лист на лейтенанта. Просил он ему «Отечественную войну» второй степени, в расчете, что сам получит степень первую. Интересно, что когда подошли к танку, трупа на месте не было, валялся там только окровавленный бинт. Значит, если не вознесся тот офицер в одних носках в небо, если не провалился сквозь землю в ад. Притворился, сукин сын, мертвым, был только ранен. А фельдфебель, снимая с него сапоги, не видеть того, не мог. Вот вам и чех. Ну, накостыляли чеху по горбу прикладом. Ладно, в носках далеко не уйдет, фронт порядочно откатился. И одна душа, живая или мертвая, не причина для переписки акта. Кто того офицерика поймает, тоже его заактирует, получится двойная потеря в командном составе противника. Вот, значит, командир батареи поимел за то дело «Отечественную войну» второй степени, а наш герой только «Красную звезду». Неравенство орденов восполнили офицерские сапоги, пришлись они ему точно по ноге, а комбату оказались малы в подъеме. Теперь, когда всё известно про сапоги, которые он начистил, можно сказать, что в тех начищенных сапогах, при ордене, той самой звезде, и при медалях, вошёл он в кабинет бургомистра города Потсдам. Версия, поведанная бургомистру, на девяносто процентов была правдивой. Рассказал, как выручил девчонку от насильников, и что любят друг друга. Неправедные пять процентов относились к тому, что она дочь погибшего в гитлеровском застенке коммуниста, и ещё пять, что в ближайшее время обратиться к начальству на предмет благославления брака. Если в небе кто-то ведёт счёт лжи человеческой, так грех этой, пусть отнесет на счет товарища Сталина, ибо у товарищ Сталина даже переспать с женщиной без лжи невозможно. Значит, он сказал, что обратится к своему начальству за разрешением брака с их гражданкой, что по тому времени и бургомистру должно было быть лестно, и, мол, сами понимаете, молодым где-то под крышей нужна кровать. Как не трогательна была повесть, бургомистру могло показаться вовсе не лестно. Мог он снять трубку и позвонить в военную комендатуру. Может быть – прямо в СМЕРШ. Если на столе уже телефон, значит, связь с недремлющим оком налажена. Пусть немки пока ещё белокурые фурии, их можно… того… и без спроса, но сожительство с одной и той же - криминал. Сожительство с одной и той же, да ещё, перевозка её за собой по местам дислокаций, такое может быть определено как преступное интеллектуальное сожительство, в отличие от простого права победителей по отношению к белокурым фуриям, которых воспитывали победителей услаждать. То есть, немок… того… ещё можно, но без разговорчиков, без этих, всяких там амурчиков. Пришёл, увидел, победил. Впрочем, и в таком случае, если «органам» звякнуть, как ещё посмотрят. Может быть, в эшелоне из тюрьмы Торгау недобор. Или даже кто-нибудь там от фамилии скривится. В уголовном кодексе органов на всякий такой случай имеется пункт шестнадцать – по аналогии, он позволяет не только сожительство с вражеским элементом, но и карманную кражу квалифицировать как особо опасное против государства контрреволюционное преступление. Так что в его случае, кроме связи с международной буржуазией, можно дать и шпионаж, и даже террористический акт против товарища Сталина, хотя и не совершённый, но задуманный. Только это уже не по статье шестнадцать, а по статье, если не ошибаюсь, девятнадцать – «не совершённое, но задуманное», карается как совершённое. Выходит, ежели кем-то органы заинтересуются, уже не поможет ничто. Потому у него было опасение, что бургомистр, ставленник новой власти, заинтересует им СМЕРШ. Нет, не снял телефонную трубку этот растроганный повестью человек. Не ребят в кожанах из СМЕРШа вызвал в кабинет, а чиновника в очках, с амбарной книгой подмышкой, и стали они подбирать жилье для Ули. Благо, было много свободного, после убиенных на фронтах их неуёмного Хозяина, пленённых, и беглых от «восточных варваров» к англичанам с американцами. Нашлась подходящая квартирка в доме сразу за углом здания, где расположилось Управление Артиллерией Штаба Группы Советских Оккупационных Войск в Германии. Хотите адресок? Пожалуйста. Ягер аллее, дом двадцать восемь, он и поныне стоит в Потсдаме. Мемориальную доску на стену не повесили, она в памяти. Значит, выбрали они квартиру, и бургомистр послал с ним полицейского, такой головной убор на нём, похожий на ночной горшок. Взошёл полицейский на заднее сидение Виллиса, раскинул руки по спинке, видимо, был горд единением с новыми властями. С двери квартиры он одним движением руки ободрал печати, вручил ключи и пожелал счастья молодым. За тем, его рука, как бы, вскинулась в привычном нацистском приветствии, но на полпути, как бы, спохватилась и развернулась под козырёк. Ушёл пёхом. Тот, наверху, кто решил побаловать чад своих возлюбленных, сделал это великолепно, свил для них гнездышко, как раз ко дню совершеннолетия Ули. Квартирка на первом этаже, дверь направо перед лестницей наверх. Без прихожей вход в комнату в два окна, у левой стены кафель голландской печи. Между печью и входной дверью застеленная кровать их ждет. Не забыта и стопка белья в шкафу. Есть кухонька с набором посуды – всё как в сказке, по велению-хотению. На этаже других квартир нет, а что на втором, не знают. Может быть, и там никто не живет, тихо, - как в могиле. Только пару раз, выходя из двери, он слышал на верхнем пролете лестницы, шаркающие старческие шаги. Со скрипом их двери, шаги замирали. Видимо, старый человек не желал встречаться с восточным варваром и его подругой. Не желал, и не надо. Вот, значит, Ули получила ко дню рождения квартирку с обстановкой, и ценность подарка скоро будет подчёркнута «хождением в народ», бесприютностью и мраком чердака в Бранденбурге. Ему это жилище - ценность, он помнит детство в коммунальной девятиметровке, её же волнует только будущее, где видит себя с ним в любом месте, кроме того, где их могут развести. Все же нельзя сказать, что и эту временность она приняла равнодушно, а он прямо в восторге от собственной находчивости. В восторге от собственного умения, результат на глазах, хотел внести свою любовь на руках в те хоромы, но она села на пороге распахнутой им двери, руками обхватила ноги, подбородок на коленях – эта поза, не выцветающее фото в его воспоминаниях. Ещё в воспоминаниях Ули с двумя косичками вразлёт, заплетёнными на ночь. Ули с проступившими по обе стороны носа редкими веснушками по утрам, крупинки сахара в сметане. Эти считанные веснушки днём куда-то исчезали, как звезды в небе, но ему достаточно прикрыть глаза, чтоб их себе представить. Целый альбом её образов в воспоминаниях. В их новом жилище, где зажили, можно сказать, семейно, в том, что не относилось к утехам любви, проявилась её приверженность прежним привычкам, какому-то убеждению в значимости мелочей. Вот ей понадобился комнатный термометр, потому что спать нужно при температуре восемнадцать градусов, а не при любой другой. На чёрном рынке термометра не нашёл, никто не продавал эту пустяковину. Чуть обжились, Ули затянула его в Ванзее к своей знакомой, Лизалоте. У той на стене термометр копеечный, стеклянная трубка на деревяшке. Пришли не с пустыми руками, у подруги, Лизалоты, глаза блестели, когда выкладывал на стол всякую снедь, но намеков Ули на счет термометра, не поняла. Когда та, с аханьем благодарности понесла дары на кухню, Ули, ему сказала: -Смотри какая? Вроде не понимает. Он ответил: - Если человек не понимает намёков, нужно действовать прямо, - с тем, снял эту штуку со стены и сунул в свой карман. Ули успела только широко раскрыть глаза, заставить повесить обратно не успела – вернулась подруга. С термометром началась борьба, за здоровую температуру на ночь, с убавлением-прибавлением угольных брикетов в печь, с верчением створок окон. С достижением точности температуры, укрывались нагретым на горячем кафеле печи пуховым одеялом. В прохладной комнате приятно скользнуть под нагретое одеяло, но грело оно не долго, в ночных утехах любили друг на друга смотреть. В том гнездышке проявилось и нечто такое, что можно отнести к наследственности, и чему она сама удивлялась. У старой Генриетты царствовал культ вещиц, перешедших от благородных предков. Подсвечники, статуэтки, так сказать, наглядное свидетельство происхождения семьи, по велению времени опустившейся до браков с буржуа. Там эти вещицы Ули ненавидела, поскольку много таких стояло в её комнате, содержать их в стерильной чистоте, в блеске, входило в её обязанность. В обретённой квартирке, оставленные прежними хозяевами безделицы не имели никакой ценности, по его мнению, даже изобличали дурной вкус их приобретших. Так вот, не облагороженные ни временем, ни связью с происхождением, чужие вещицы базарной ценности она терла без чьих либо понуканий, расставляла их да переставляла. Что касается любовных утех - сплошной эксперимент. Всё возможное и невозможное испытывала на себе. Могла вырываться из объятий – «теперь на полу». Или обвивала руками шею, чтоб носил по комнате, не размыкаясь ни снизу, ни сверху. Казалось, что нового можно придумать в том, чем человечество занимается от Адама и Евы? Но это прозрение преклонных лет, а ему тогда – двадцать, ей того меньше. Чувственная страсть в постоянных переменах – ох, как она ему нравилась такая... Нравилась не без опасений. Ведь он не один на свете, с кем можно экспериментировать.
Из письма Ули подруге Гизеле в Ганновер
(…)Он говорит: то, что было у нас при Гитлере, очень похоже на то, что есть у них. Названия другие. Вместо Гитлерюгенд и БДМ - Ленинюгенд. Вместо гестапо - энкавэде, вместо Гитлера - Сталин. Но я не думаю, что нам вернут то, что было. Уплачена слишком высокая цена. Я надеюсь исподволь, осторожно убедить его остаться со мной здесь. Уйдут же русские когда-нибудь в свою Россию, а мы останемся. Наша страна будет как Англия, Америка, ими, как я поняла, он восхищён. Есть ужасное осложнение. Представляешь себе, при всём нашем скептицизме, в отношении того, что было, мы во многом заблуждались. То, что нам говорили о евреях - жуткая ложь. Оказывается, их не просто увозили в Польшу, там их уничтожали. Всех, без исключения женщин и детей. Он освобождал какой-то не самый большой лагерь уничтожения в Польше, и лгать мне не станет. Представляешь себе, твой Феликс и мой отец, может быть, стреляли в детей. Это не укладывается в голове. А теперь я открою тебе семейную тайну. Ты знаешь отношение Генриетты и моих родственников с её стороны к наци. Мы считали это прусско-дворянской надменностью по отношению к простым людям, и должно быть, не ошибались. А вот, со стороны матери, моя бабушка Линда, вовсе не Линда, а Лея, она была еврейка из богатой семьи. Дед женился на ней, когда пошло прахом их состояние. Я бывала у бабушки Линды в Мюнхене лет до пяти, помню её. Она умерла до прихода наци к власти, но страх раскрытия этой тайны не покидал нас никогда. Герхард, мой двоюродный брат, из-за этого родства, после университета, отказался поступать на государственную службу, боялся тщательной проверки происхождения. Мне известна ещё одна история, связанная с нашими дальними родственниками через бабушку Линду. Марта была замужем за сыном бабушки от первого брака, евреем по отцу и матери. В начале весны сорок третьего года его арестовали, и перед отправкой на восток содержали в Берлине на Розенштрассе со многими такими же как он. Так вот, Марта, в числе сотен немецких жён евреев, демонстрировала перед домом, где они находились под охраной эсесовцев. Представляешь себе? Сотни немецких жён требовали освободить их еврейских мужей, и их, в конце концов, освободили. Когда я рассказала эту историю моему другу, он не поверил. Он говорит, что если бы у них даже тысячи, а не сотни женщин демонстрировали против чего-то, что задумал Сталин, их бы немедленно расстреляли. Так что Германия опять в жёстких руках. Как тебе это нравится? Опять «юбер алес», пусть и с евреями. Впрочем, для меня это важно. Говорили, будто после победы более тщательно проверят родословные. Еврейка в роду – это не то, что твоя мать, наполовину итальянка. Мать итальянка нехорошо с точки зрения немецкой спеси некоторых, родство с евреями грозило кое-чем похуже. Слава Богу, хоть это безумие кончилось, но такой ужасной ценой. И извини, что я даже тебе эту семейную тайну в свое время не открыла, хотя ты мне рассказывала про свою маму. Тогда я постаралась перевести разговор на другую тему. Надеюсь, понимаешь почему. (…)
17. НЕ ХОДИТЕ ДЕТИ В АФРИКУ ГУЛЯТЬ
Он пришёл к ней после дня, заполненного вдалбливанием в солдат мудрости строевого устава с шагистикой, обо всём этом вспомнило начальство с концом войны. «Выше ножку! Тяни носок!» - орал сержант, а он обязан был быть при том. Вырвался после отбоя, поужинал и задремал. В дрёме ему всё ещё звучали крики сержанта, вдруг перекрытые воем летящей мины. Знаете, как воет мина в полёте? Это не шуршание снаряда, пролетающего над головой, по вою мины бывалый человек точно знает, когда она предназначена ему. Так вот, мина во сне ему была предназначена. Он же опытный, тут, успеешь - не успеешь, бросайся наземь. Падай камнем, что бы ни было под ногами, а ноги к месту прилипли. Не оторвать ноги. В землю нужно вжаться, колени не подгибаются. Грохот разрыва - не залёг. Может быть, уже стоит на том свете? С такой мыслью разлепил веки, грохоту была банальная причина. Ули, вытирала пыль с полки и столкнула вниз фарфоровую бабу в бочкоподобном кринолине. Вот так сон! Пусть звук разбившейся глины во сне преобразовался в грохот разрыва. Откуда звук её полета перед тем? Как следствие опередило причину? Ладно. Сон, есть сон. Важно, что его девочка стоит перед осколками с побелевшим лицом. Подошёл, обнял за плечи, и прошептал в ушко: -Круши их, милая, - не жалко. Наберем в руинах мешок. -Я вспомнила бабушку, - всхлипнула, в ответ. –Что бы тебе в том доме не появиться на полчаса раньше. Девчонка его не из тех, у кого глаза не просыхают от слёз, нужно было как-то утешить, сказать что-нибудь тёплое. Но со сна выпалил, что было на уме. -При ней ты не спала бы с восточным варваром. Получилось, что рад смерти этой Генриетты. Грубо получилось. Стал заглаживать, утешать. Чем может утешить? Сидит его милая в келье затворницей. Когда ездили в Ванзее к её знакомой, шёл за ней позади, рядом идти подозрительно. Шел позади и наблюдал хищные взоры встречных солдат. В одном месте убегала от приставалы. Хорошо, что тот не догнал его серну. Ей выползать из логова опасно, а не отвязывается от желания посмотреть, что осталось от Берлина – предлог вместе погулять. «Почему нам не погулять? – сказала. – Ты переоденешься, и выйдем как немец с немкой». Отнекивался, а вот тогда стер щекой слезинки с её щёки, и пообещал. «Ладно, - сказал, - выведу тебя в люди». Обещание – обещанием, когда пришло время исполнить, пробовал отговорить. Мол, не интересно. Эка, мол, невидаль руины, возле дома в Потсдаме лучше. Мол, в случае чего удирать не далеко. -Как же далеко от дом, для удирать совсем? – Она перешла на русский язык – средство умасливания. Когда что-нибудь от него хотела, переходила на его язык, перед тем выспрашивала незнакомые слова. -Не «от дом», а «от дома». И не «для удирать», а «для удирания». (Господи, кто так говорит?) Когда удирать, тогда оправдает цель. - Считай, что репетиция. -Мы не в театре. И там водевили с переодеванием не всегда кончаются благополучно. Не надо было обещать, – настояла. Вот уже навела лоск, губы помадой не мажет – ему не нравится вкус. Сдувает с его костюма только ей видимые пылинки, поправляет вихор, вроде бы, лежит не так как надо. Гримаса на оттопыренный пистолетом карман. Хорошо, пистолет можно заткнуть за брючный ремень под пиджаком. Теперь, вроде бы, - ничего. Всё, - они на улице. С эс-бана нужно пересесть на трамвай, ждать его долго. Ули не стоится на месте, то прижмется, то в глаза заглянет, ощущает себя, вроде, с парнем в мирном времени. Время уже мирное, но как бы, не совсем – опасное ещё время для белокурых фурий. Вот для старухи, что тоже ждет трамвая, время совсем мирное, она посверкивает глазками в морщинах на нашу парочку. В её представлении жаться друг к другу на улице неприлично. Тонкие губы старухи в осуждающей гримасе, таких осуждающих старух и в России полно. Разве, что там не смолчали бы, а эта молчит. Но может быть, у здешней старухи и повод иной. Мол, родина немецкая повержена, а вам хоть бы хны – лобзаетесь. Тот ли, или другой повод, когда, наконец, дождались трамвая, бросила ещё один осуждающий взгляд, и демонстративно подалась в другой прицепной вагон. К счастью, в их вагоне не видно военных. Но, черт возьми! - всё равно слышит русскую речь, на этот раз детскими голосами. Откуда русские дети в Берлине? Оборачивается на голоса, четверо грязных, деревенских парнишек, лет двенадцати, с мешками у ног. Думал подойти расспросить, но Ули удержала. «Мы немцы, - шепнула, - по-русски не понимаем». На остановке показывает глазами на дверь: «вот видишь?» - вошли солдаты с офицером. Один мальчишка вытянул шею из непомерного воротника косоворотки, в сторону военных: - «Дяденька, дай закурить». Тот опешил. В удивлении: – Откуда, - шпана? Как сюда попали? -Мы из-под Серпухова… за трофеями. Солдаты взяли в эшелон. -Безобразие! Вот всыпят вам за переход границы, - будут трофеи. Лицо офицера выразило раздумье, как ему поступить. Раздумье прервалось с остановкой трамвая. Заторопил свою команду: «Выходить, выходить». С улицы ещё всматривался в окно, трамвай тронулся, он повернулся к своим, гаркнул: «Не растягиваться!» Притихшие при нём ребята, загалдели. Один скорчил скоморошью рожу, высунул в окно грязный кулачок-кукиш. Через остановку вошли ещё два солдата. Этих русские дети в берлинском трамвае не интересовали, к ним подлетела бойкая женщина, лет под сорок, с девчонкой подростком. Пошёл разговор на эсперанто военных лет, смесь немецких, польских и русских слов. «Майне тохтер… молодой… финфцеен ярэ… нет кушать… нет клеб». Чтоб поняли, её предложение, тыкала пальцем в грудь девчонки, потом прикладывала сложенные ладони к щеке: «шляфен, фикен», а цену определяла перстом, помахивала перстом в открытый рот: «кушать, кушать». Дочка её смотрела прямо в лица солдат, растягивала пухлые губы в улыбку, - смесь детского смущения с наглостью уже бывшей в деле. Сделка состоялась, на остановке они вышли вчетвером. А они вышли в центре. Ули повела его за руку. Вывернули на широкую улицу, на ней копошились люди, женщины, старики с носилками, лопатами. И был уже камрад с красной повязкой на рукаве. Давал указания по уборке того, что высыпалось на тротуар от развалин домов. Способ набора на эту повинность неизвестен, камрад мог обрадоваться двум парам молодых рук, потому, не доходя, свернули за угол. Ули не узнает местность, можно заблудиться. Но вот вышли к знакомому ей каналу, запруженному взорванным мостом. «Это место знакомо, - говорит она. – Здесь были кафе и ресторанчики, я и теперь ощущаю их запахи. В этом месте должно пахнуть печением, а чуть дальше будут запахи жареного мяса». Какое печение?! Смрад пожарищ, серы адской. Они переступают через обломки гранитных изваяний, ими некогда был украшен мост. Под ногами каменные ладони сжимают рукоять обломанного меча, и голова с нордическими резкими чертами лица. Хаос железа, бетона, и тут же не весть откуда звуки смеха не из одной глотки. Не только смех, гулкие голоса, как в соборе, кто знает почему - место открытое. И плеск воды. Всё это, в обступивших канал стенах, в коих окна-дыры зияют пустотой, навевало мысли о театральной бутафории. Вот и артисты - на другой стороне не широкого канала купаются солдаты, в чем мать родила. В свете косых лучей заходящего солнца, гогочущие голые люди - Вальпургиева ночь, и только. Эти голые, на другой стороне канала, их тоже увидели, засвистали, заулюлюкали. Запрыгали непристойно жестикулируя. Один влез на бетонный обрубок, выставил напоказ увесистый прибор. А она смотрела. Смотрела и как-то хихикала. С интересом смотрела, и не без возбуждения. Он знает признаки её возбуждения. Вот она стояла и смотрела, благо солдаты, при облицованных камнем отвесных берегах, на их сторону не переберутся. Стояла и смотрела, а он тянул прочь. Ещё оборачивалась. А за углом сама его потянула в какую-то дыру в стене без крыши. Внутри пахло дерьмом, низ был усеян обломками кирпича, не было ровного места, чтоб стать твердо. Её уже ничто не остановит, повисла на нём, обвила шею руками, ногами снизу. Ему тоже немного нужно, чтоб загореться, на осыпающейся под ногами куче прижал к стене. Мешали трусики, одной рукой не мог ни стащить, ни разорвать, второй держал её, чтоб не упала на острые обломки. Она помогла, выгнулась, сдвинула перемычку внизу, и оттягивала её, пока у него получилось. Потом руку убрала, руки её не могли быть спокойными в близости, елозили руки по нему, то в волосы запустит, то за рубашку. Перемычка стала резать, но та боль ощущение только обостряла. Не заглушённую желанием боль почувствует потом. Вышли из тех катакомб, как после бега на длинную дистанцию. Платье испачкала о стену. Пошатываясь на дрожащих ногах, рукавом пытался очистить её платье – не оттереть. Махнул рукой. Всё. Нагулялись. Домой. Когда отдышался, всплыла обида за сцену с солдатами. -А если бы ты их увидела без меня? – попрекнул. -А если бы ты без меня увидел голых девиц? – ответила в тон. Его девчонка за словом в карман не лезет. На языке вертелось кавказское про плевок из дома и в дом, но не слетело с языка. Побоялся, что ответит «если так, мне всё равно куда плевать». Могла так ответить, потому сказал примирительно. -Посмотрел бы, и - к тебе. -Разве я не так…? Ладно, поревновал немножко, и это хорошо. Льстит. Значит любишь. После той прогулки она усилила нажим на то, что считала главным. Может быть, ей он особенно понравился рядом в гражданской одежде, и захотелось, чтоб поскорее так было всегда. Всё чаще заводила разговор, пора, мол, от слов переходить к делу, то есть, уходить на Запад. В английскую, американскую, французскую зону – куда угодно, где прочно будут вместе. В один такой разговор ответил: -Представь себе: я в гражданской одежде, а к тебе пристали. Такое очень вероятно. Что делать? Стрелять? А если их много? Она отшутилась. -Мне останется вообразить, что это ты меня насилуешь. -Шутки шутками, а я такую сцену не выдержу. -Без шуток не думай об этом, дорогой. Нас минует. Сколько до Гельмштедта? Сто? Сто пятьдесят километров? Там англичане. Мы пройдем этот путь. Туда идут беженцы, колонны беженцев из восточных районов. Пойдем в такой колонне, будем незаметны. А если тянуть время, беженцы иссякнут. Нет, не успокоила. Из его положения не просто впасть в беспомощность тех, кто безоговорочно капитулировал. -Знаешь, как это у нас называется? Пустить под трамвай. Это, когда насилует в очередь взвод, рота. Разве можно такое стерпеть? -Если случится, оба перетерпим. Перетерпим, и никогда о том не будем вспоминать. Не моя и не твоя вина. А пистолет выбросишь, он не поможет. Станут обыскивать, без него отделаемся кольцами, за пистолет могут расстрелять. Глупый, - прижалась, заглянув в глаза, - не убьют же, а вернусь к тебе такая, как была. Знаешь, давай заранее о худшем не думать. Увидишь, всё пройдет благополучно. Тянул с бегством. Ему бы, чтоб так шло, пока идёт, но у всякой верёвочки есть конец. В конце лета победного года, начальство решило отдельные роты «Швак» расформировать. Зачем штабу воздушное прикрытие без противника, а поход на Париж откладывается на неопределённое время. Хозяин удовлетворился полученным куском на Западе, и рассчитывает кое-что получить на Дальнем востоке. Чуть не через весь континент Евразии, с запада на восток стучат на рельсах колёса воинских эшелонов. Из Германии в Манчжурию. Пусть те эшелоны едут по назначению без него, ему веселый европейский карнавал менять на китайскую убогость не хочется. И никто его пока в те эшелоны не посылает, пока у него на руках направление в офицерский резерв. Впрочем, из резерва попасть на Дальний восток даже очень просто. В общем, небеса сработали на отрыв. Господи! Может ли представиться лучший случай для того, чтоб испарился человек? Был человек, в списках роты, против его фамилии проставят «убыл в резерв». Но в резерве не знают, кто должен к ним прибыть? Его там не ждут? Не явился, так и в списки не внесут. Убыл из пункта «А», в пункт «Б» не прибыл. Может быть, такого человека вообще не было на белом свете, вроде поручика Киже, во времена Екатерины Прекрасной, писарь написал «поручи Ки же», вместо «поручики же» что-то там совершили, и в списках появился поручик Киже. Выяснили через много лет, и умница Катя Вторая повелела: «Поручика Киже за долгую службу наградить орденом и похоронить, чтоб больше не платить жалование». Вот, а ему и жалование платить не надо, потому что в список не внесут. Только когда мать станет разыскивать, пойдут запросы. На запрос матери какой-нибудь писарь отпишет: отправлен туда-то, пожалуйста - адресок. А оттуда: «Не прибывал. Не было такого. Знаете, в боевых условиях всякое бывало. Бывало, что некогда было исключить из списка живых, бывало, что и некому было. Всем известны отписки чиновников, коим надоедают всякими вопросами, а этот вопрос вовсе не решить. Не искать же им человека соломинку по необозримым просторам великой империи Хозяина? Короче говоря – теперь, или никогда. И вот последняя ночь в обжитой квартирке, утром уходят. Она посапывает на его плече, ему не спится. Что ей? Она дома в своей Германии. Пока это было впереди, рисовались заманчивые картины. Свободный, среди свободных, вроде обласканных судьбой американцев с пайковым шоколадом в кармане, с сигаретами «Кемл». Что оставлять жалко – это язык. Язык русский. На нём вызвонишь словцо с оттеночком, тебе в ответ. Звоночки с оттеночками появляются с материнским молоком, где их взять в чужом языке? Ули говорит, будто его немецкий, как у пятилетнего ребёнка. Её умиляет, а ему как? Падение из богатства сотен тысяч слов и сочетаний, в сотни, из коих большая часть альковные. Вот она спит себе спокойно, утомилась от вечернего сбора вещей, с перепалкой по поводу уложенных в рюкзак безделиц. На её месте, он тоже спал бы умиротворенно. Подумаешь, переезжает из одной части своей страны в лучшую. Привыкли шастать по странам и возвращаться когда заблагорассудится. Даже ей не понять, что из его страны уходят только навсегда. Отрезает навсегда кусок жизни, и в ночной тьме всплывают в памяти картины прошлого. Школа на бывшей Дворянской улице. Парта у окна. Напрасно сидел за ней годы, уносит не нужный колокольный звон русской истории. Русская история и литература – зачем это там, куда уходит? Старое, знакомое бросает, а новое неведомо. И пусть твердит себе, что покидает тюрьму, если в тюрьме от рождения, так и оттуда уйдешь со страхом. Вот она спит, а в его голове картины, не те картины, где очереди голодных за куском хлеба, не теснота девятиметровой комнаты в коммуналке - вишни в белом цвету, тихое течение Ворсклы в Лещиновке. И лица. Лица близких. Картины с вишнями подсовывает ему второе Я - вечный оппонент. Вечное предупреждение, как бы чего не вышло. Наблюдатель его поступков и постоянный упрёк, когда предупреждения не напраны. «Разве не предупреждал тебя?». На всякий случай он всегда против всего, но если получается как надо, его как не бывало Значит - всегда прав. «Что оставляю? Что оставляю? – твердишь ему. - Оставляю несвободу, и её ещё нужно отплескать фараону». Он: «Какой щепетильный! Ладони не отвалятся. Миллионы хлопают – ничего. Свободу ему подавай… без русского языка». Да пошёл он… то есть, ты… то есть мы… И пошли они в ранний час, когда русские ещё спали в своих казармах. Щёлкнул замок входной двери, ключ в ладони. Что делать с ключом? Зашвырнуть куда подальше? «Нет, - нашептывает тот, - спрячь под коврик». Вроде, уходят на час. Ещё до того встал вопрос, что делать с форменной одеждой, документами и тот, другой, уговорил не жечь, завернуть с орденами медалями в наволочку, сунуть за шкаф. «Не жги мосты, - сказал ему. - Неизвестно как обернется». А если найдут будущие жильцы и отнесут в комендатуру? Без того был человек, – нет человека, шут его знает, куда подевался вместе со своими документами. Документы есть, а трупа нет - значит, сбежал. Сбежал, сукин сын, от Хозяина, от вождя народов, от корифея всех наук. Подать его родных, родственников до третьего десятого счёта! Тот второй в нем, осторожный страховщик-перестраховщик, уговорил и табельный пистолет ТТ - туда же в наволочку. «Хватит тебе, - сказал, - маленького бельгийского. Для себя и одного патрона достаточно, а в нём шесть». Когда наволочку прятал, Ули пожала плечами. Она хотела отрезать всё, чтоб начать с чистого листа. Она бы и фамилию придумала другую, благозвучную для этих мест, но как-то сказала, что окончание на «ич», хорошее окончание, дворянское, только нужно переставить ударение. Мосты он не сжёг, документы спрятаны, но с выходом из дома ловит себя, что в нём уже что-то изменилось. Подумал: «в такую рань русские ещё спят», слово «русские» в мыслях как-то уже не по-русски. «Руссише» и «шляфен». А «такая рань» ещё по-прежнему. «В такую рань руссише шляфен». Мог подумать «в такую морген» - это не рань, утро вообще. Да и в голове ещё сидит вместе с «гутен». Но всё-таки «руссише». Предки, скитальцы, не единожды заговаривали на чужих языках. Древнееврейский – где он? Ушёл с дедом. Идиш? На идише взрослые говорили, когда от детей надо было что-то скрыть. Восприимчивы были предки к языкам, вот только «кукуруза» им не давалась. И «на горе Арарат растёт крупный виноград». А нашего героя даже на «р» не поймаешь. Разве – по носу. И что он знает о предках? Только и знает о них, что были бородаты. Что были квартирантами в чужих странах-домах, тоже знает. Так лучше уж квартировать у приличных людей. Лучше всего - в Америку. Америка представляется котлом переплавки беглецов со всего света в американцев свободных, сплошь на собственных машинах, с шоколадом и сигаретами «Кемл». Такое представление из книг, где читалось между строк, с детства из шёпотков взрослых с завистливым восхищением. Мол, не только те американцы, что в брюках, с автомобилем, но и американки. Там, мол, даже домработницам нужно предоставить место для машины. Без того не нанять. Рай земной! И он представлял себе домработницу Настю, что спала на раскладушке в коридоре, за рулём. Настя требует у матери места для своего Форда. Настя с Фордом пересилила вишни с Ворсклой. Бог сними, с цветущими вишнями, они должно быть, везде цветут, а Гудзон, наверно, не хуже Ворсклы. Короче говоря, встречи с американцами в Германии представления детства не опровергли. Возьмёт он в жёны девчонку с каплей крови его народа - подарок судьбы! - и махнут они в Америку при первой возможности. Так он думал, когда вышли из дома, а Ули, понимала, что на первых километрах лучше помалкивать, только руку его на всякий случай не отпускала. Не бойся Ули, не упустит он старт в Америку, другой такой возможности может и не быть. Всё это прокручивалось в его голове уже на ходу, а картина, которая открылась когда подошли к шоссе на Бранденбург, добавила к тем мыслям ощущение бесповоротности Рубикона, что сейчас перейдёт. Вот они на возвышении, внизу серая лента бредущих беженцев. Местами лента редеет, но не прерывается до места, где дорогу обступил лес. Бесконечная лента беженцев, изгнанных из территорий отошедших к Польше, к России, наверно были и примкнувшие к ним беглецы из-под власти Хозяина. Одни - прозорливцы, кому социализм, хоть и не национал, уже по горло, другие - кому нужно за расстоянием скрыть хвост прошлого, такие тоже будут у него в попутчиках. Ули тянет в гущу беженцев, а он упёрся, стал перед своим Рубиконом, медлит. «Давай, - сказал ей, - немного здесь посидим», - как будто это «немного» заполнит всё, что остается позади. Не тогда, когда собирали вещи, не тогда, когда вышли из дома, а именно здесь, перед этим шоссе, он ощутил безвозвратную перемену судьбы, что ждет внизу на шоссе. А Ули считала, что всё отрезано за порогом их жилища, потому не возражала немного посидеть, отнесла это «посидеть» к желанию отдохнуть, сбросила ношу с плеч, поджав колени под подбородок, уселась рядом с ним. Девчонка его прикрыла глаза, а он смотрит на бредущих людей. Беженцы всех наций на дорогах – близнецы. В кадрах старых кинохроник видел, так же брели поляки в тридцать девятом, французы в сороковом, русские в сорок первом – в сорок пятом черёд немцев, по странному совпадению ему с ними по пути. Ладно, совпадение временное. В Америку он согласен хоть по дороге с чёртом. Поднялся, подал ей руку, пристроил рюкзаки на плечах обоих, и спустились они в колонну. Рюкзачок за плечами Ули не большой, но с каждым километром его тяжесть становилась ощутимей. Нет, она не подавала виду, что становится тяжело, только чаще потряхивала плечами, вроде лямки поправляла. Привала не просила – гордая. Так что ему придется время от времени делать вид, что сам устал. Он соразмеренным с нею шагом, мог бы идти весь день без остановки. Приучен к пёху. На марше нельзя думать о привале. Забыть о привале, о конечной цели, и втянешься как осёл, если хорошо на ноги намотал портянки. Растёр ноги, - пиши пропало. Потому на первом привале он осмотрел её ноги. Ули не знает, что тряпка, портянка, может быть заменой носков, но и носки могут замяться и растереть ступню. Особенно, такую нежную, им целованную розовую ступню. На привале он её разул, снял носки, стал растирать икры под штанинами брюк. Само собой получилось, что глубоко запустил руку. Ох, ты, Господи! На обочине! На глазах прохожих. Дотерпеть бы с привалом до хорошей рощицы – ну, не могут они. Так не здесь же! Она тоже понимает, что не здесь, но руку его не отпускает, только развернулась спиной к дороге, поёживается. А он знает, что и как ей хорошо, чувствует пальцем напряжение самого восприимчивого места. Не отнимая руку, лёг на бок так, чтоб заслониться от тех, кто на подходе мог видеть шевеление руки, где штанины смыкаются. И её лапку в его ширинке без того заслона могли увидеть. По их системе так можно пролежать до вечера. До вечера не пролежали. Времени заняло с часок. Однако с такими привалами далеко не уйти. После, на ходу её совсем разморило, и чтоб приободрить, стал рассказывать всякие байки, не закрывал рот, хоть она не всё понимала. Это уже привычно. Когда кого-то из них обуревало желание выговориться, кто слушал, непонятное домысливал по-своему. Среди прочего пересказал ей старую фельдфебельскую побасенку. Побасёнка ещё из царской армии, про солдата, который не мог идти ускоренным маршем, из-за растёртых ног плохо намотанными портянками. Из-за того солдата рота не вышла вовремя на рубеж, из-за роты на рубеж не вышел батальон, полк, дивизия - это разрослось в позор проигранной войны с Японией. Той побасёнкой поучал в училище курсантов старослужащий старшина. На глупый вопрос одного всезнайки, почему и морской бой при Цусиме проиграли, старшина с ухмылкой ответил: «Наверно, русские броненосцы тоже плохо обулись». Всё это она вряд ли поняла, хотя засыпала вопросами, и что такое портянки, и что такое Цусима, и когда всё это было. На привале, не без умысла, стал разъяснять на ходу разработанную теорию преодоления пути, с формулой, вычерченной пальцем на земле. По той формуле, достижение цели (Икс), становилось в прямую зависимость от груза на плечах (М), помноженного на расстояние(L), при коэффициенте утяжеления (К) с каждым пройденным километром. «Вот, - сказал, - это «К» не учёл твой бывший хозяин, потому не дошёл до Москвы». Если в ту формулу подставить их исходные данные, получалось, что им не дотянут до Гельмштедта. Следовательно, нужны срочные меры для уменьшения «М». В ответ она уведомила его, что никогда не была сильна в математике, в «шуле» ей приходилось строить глазки учителю, чтоб натягивал знания на трояк. Признание открыло ему путь к действию. Когда дома собирали вещи, Ули засунула в рюкзаки не мало украшений будущего очага. Там особенно спорить не стал - знал, в пути ноша себя проявит, тогда избавятся от лишнего без спора. Вот этот момент настал, но он не просто побросал ненужное в кювет, действо превратил в шутку со значением. Шутке предназначалось скрасить её потери, а значение было в подтверждении его мужского авторитета. Ради того не поленился притащить груду битых кирпичей от разбитого строения метрах в пятидесяти, из них соорудил нечто вроде постамента. Первым на него взошёл безымянный мыслитель, весом с килограмм, он неудачно согнул руку в локте и тем острым локтем всю дорогу колол ему спину. За мыслителем последовал угрюмый император французов, в характерной позе, руки сложены на груди. Отсюда Наполеон будет смотреть на результат дел своего последователя. Затем туда же взошла балерина из рюкзака Ули. Семь слоников, один другого меньше, установились строго по ранжиру. Скотную часть заключил крылатый бык. Ули печально смотрела на его работу, а по её завершению попросила хотя бы слоников оставить на будущее счастье. Он был непреклонен, но когда просьба с семи сошла до одного, согласился на самого маленького. Дело заключил танцем, сидя, на кавказский манер согнул руки в локтях - ас-с-а! Сплясал он так, не вставая, под Кабардинку, отцоканную языком с восклицаниями «аса!». Аса, должно быть, означает особую кавказскую лихость. Тут же и воспоминания к особой лихости. Во что не сунься, голова полна ассоциаций. Всякий фокстрот, и тот, что зазвучит только в душе, вызывает в памяти «Алые розы», или «Малютку Клод», в четыре руки, выбиваемые на пианино матерью с тётей Инной. Какой бы не летел самолёт в небе, в памяти прерывистый вой моторов Юнкерсов с визгом бомб. А это «аса», всегда будет вызывать первый день под обстрелом на Орловско-Курской дуге. Мелькнет в памяти тот день, от него, когда назад, ко времени формирования полка в здании школы на Кутузовке в Москве. Тут же редкий выпад дежурства по кухне в полу голоде тыловой нормы - пшённая каша до тошноты и санинструктор Анечка. Но к чему бы назад или вперёд не закрутило, аса обязательно вернёт в первый день на фронте, в день под первым обстрелом, где вчерашние пацаны представляли себе войну вроде драки между дворами. В такой драке каждый обязан выказать своё абсолютное бесстрашие. В тот день, друг его ещё по училищу, Гришка, в разрывах снарядов, визге осколков, выскочил на бруствер. Ас-с-а! – отплясывал Гришка, чтоб все видели его удаль. И ни один осколок его не задел, пока капитан, командир батареи, не стянул за ноги в окоп, замахнулся на него в запале, но не ударил мальчишку лейтенанта, сказал: «Дурак, какой из тебя офицер? Тебе ещё мама письку из штанов должна вынимать, чтоб пописал». Ещё сказал: «Если немцы не убьют, свои пришьют попытку к самострелу». Вот Гришка Прупис под обстрелом плясал на открытом месте – хоть бы что, а на Днепре достало его в окопе. Пошла, поехала вязь воспоминаний. Вспомнился комбат, так и плацдарм на правом берегу Днепра в деревне Мишурин рог. Это он, командир батареи, потащил за руку из толпы, что неслась от немецких танков напрямую к понтонам переправы. До понтонов мало кто добежал, кто добежал, тому плен. С комбатом стороной Днепр переплыли, пока на переправе шла расправа с теми, кто туда добежал. Отдышавшись в зарослях низкого своего берега, сказал ему командир: «Нам с тобой, друг, в плен нельзя. Мне по партбилету – тебе по нации. А что нас немцам свои не выдадут – не надейся». Прощай, капитан. Дай тебе Бог вернуться домой. Кончилась война, а ещё грохочет в душе по любому признаку. Где руина, где воронка от бомбы, пусть у неё дожди уже кромки смыли. Такая старая воронка комвзводу два, Серёге, стала могилой. Человек - труп, а в душах потаённая радость, что под обстрелом в мёрзлой земле могилу копать не нужно, только снегом присыпали. Всё это, как бы, ещё и не воспоминания, мелькание вчерашних дней, меж дней сегодняшних. А в сегодняшнем дне – что душой кривить – тревога неизвестности будущего. И что мать родную с малолетним братом оставил. Не платить ли им по его счёту? Вот шуточками гонит тревогу. Соорудил эту дурацкую выставку из игрушек Ули. Никто в толпе попутчиков не остановился поглазеть. Разве - дети, взрослые только искоса поглядывали. Нашёлся один, на ходу сказал громко, чтоб и они слышали: «Смотри, какую чепуху тащили. Мы не такое бросили». Ладно, главное - рюкзаки изрядно облегчились. В середине дня опять сошли с дороги. Захотелось есть. В тени придорожного дерева Ули расстелила одеяло, поверх чистую салфетку, на ту салфетку выложила горку галет, консервные банки. Тут уж никто не оставил их без внимания, сколько могли, и отдалившись вертели головы. И то сказать, голодные любой национальности, исключая законопослушных немцев, заели бы ими на десерт. Только детям, ещё не нажившим культурные наслоения, позволено проявлять свои чувства. Матери выпускали из рук руки своих малых, в надежде, что от пира этих необыкновенных, затесавшихся в колонну, что-то перепадёт их несчастным чадам. Первым вплотную подошёл малыш, очарованный скатертью самобранкой, палец во рту, чуть поодаль скопилась группка. На дороге перемешалось движение - родители ожидали своих детей, кто без детей, тому сквозь них протискиваться. Напрасно он призывал Ули не наделять немногих из многих. Наделение немногих из многих создаёт ситуацию вопиющей несправедливости, а несправедливость взывает к топорам передела собственности. Если бы всё это происходило парой лет позже, к месту были бы слова лагерного повара Сулеймана. Повар Сулейман говорил друзьям: «Котёл большой – масла мало. Два грамма на нос никто не заметит, а хорошим людям хватает». Так говорил повар Сулейман. Вот, не зная той мудрости, Ули сунула малышу пару галет. Тотчас к нему подлетели ребята постарше, в борьбе те галеты раскрошили-растоптали, кому-то крохами досталось. Кому не досталось ни крошки, окружили источник вожделения с протянутыми руками: «Дай! Дай! Дай!» Через секунду подпираемая сзади масса растоптала бы их благополучие, возникла необходимость в немедленном манёвре. Он подхватил одеяло за четыре конца, и вперёд головой - на прорыв. Через брешь в противостоящих силах, за ним вылетела Ули. Бежали вспаханным полем, внутри одеяла переворачивались открытые консервные банки, что-то булькало. Жиры свиной тушёнки перемешивались с галетами в тюрю, сцементированную вишнёвым компотом и шерстяным ворсом. Слава Богу, чада от родителей далеко бежать побоялись, так что за полем смогли присесть отдышаться. Пропитанное той тюрей одеяло пришлось списать в числе боевых потерь. Но Ули не дала бросить его где сидели, она обмакнула палец в жижу внутри, облизнула и сказала: - Дети могли бы съесть и такое. -Надеюсь, ты не собираешься их звать. -Слишком далеко. Мы поднесём к дороге и развернем. Кто хочет, пусть кушает. -Расстроишь желудки, это добро во зло. Тут ему пришлось объяснять, что такое «добро во зло», притом, что «зло» не знал, как перевести. И «добро» не совсем «гут». Смысловые звоночки восполнял мимикой, жестами, а боль живота знал, как выразить, Ули жаловалась на живот каждые двадцать восемь дней. «Киндер будет баух шмерцен», - сказал. Бесконечно с ним ломая язык, она уже тоже не могла объясняться без жестов, у дороги на глазах прохожих ещё раз обмакнула палец в жижу внутри одеяла, облизнула его и причмокнула со словами «шмект гут», другим жестом пригласила желающих к трапезе. Подошёл человек, за ним ещё и ещё, а они продолжили путь, на его устах подходящая случаю история. -Знаешь, какой был самый вкусный пирог в моей жизни? – спросил. -Вас ист дас пирог? – спросила она. -По-вашему - кухен. Так вот, Надо тебе сказать, что летом сорок четвертого года мы здорово турнули людей твоего бывшего хозяина в Белоруссии. И вышли к небольшому городку, Слуцк называется. Из того городка они бежали без порток, бросив нетронутые склады с продовольствием. -Что есть порток? – спросила она. -Без хуузе, - понятно? – похлопал себя по штанам. - Но это не важно. Важно, что склады нам оставили. Вот я бродил по тем складам, некоторые наши военные уже плавали в алкогольных лужах. Бочка простреливается – пуф! – из неё тонкая длинная струя, подставляй хоть котелок, хоть горсть. Это тоже неважно. Важно, что помкомвзвода… ну, зольдат… насыпал больше половины солдатского котелка муки, туда же стакан сахару, три столовые ложки какао, четверть котелка яичного порошка, кусок масла, всё то размешал на сгущённом молоке. На костре испёк. Что от стенок котелка отлипло, было необыкновенной вкусноты. Видишь? Я даже рецепт у него выспросил. -В кухен нужно - дрожжи или соду, - сказала Ули. -Нет, нет. Пожалуйста, ничего не добавляй. Строго по рецепту. Испечешь, будет очень вкусно. В колонне общительная его девчонка, то и дело откликалась на заводимые попутчиками разговорчики. Он отмалчивался. Чаще других, в тех разговорах возникал вопрос, как с ней оказался человек в возрасте, в котором подобает быть в плену, если не лежит в польской, французской, русской, германской земле? Отвечала, что он бывший военнопленный француз – теперь муж, и их направление, к нему на родину. Он видел, что и французская национальность, в качестве пары для арийской девицы, некоторым не по душе. Возможно, у некоторых возникали мысли: «Ага, пока побеждали, хорошо было быть немкой, а когда проиграли, спешит продать родину с французом». Один пожилой господин, в нем по остаткам выправки можно было предположить отставного военного, услышав ответ Ули, смёл с морщин доброжелательный вид, поджал губы и прибавил ход тележке перед собой. За ним засеменила старуха жена, был слышан, но им не понят резкий обмен словами. Тут в нашем герое проснулся победитель. Эту пару можно догнать и прорычать им: «Их ныхт французе. Их айн юде!» Помнил, как это «их айн юде» действовало на немцев, когда врывались в их дома. При том можно распахнуть пиджак и положить руку на рукоять пистолета. Всё это, кроме того, что действительно сунул руку к пистолету, промелькнуло, как «можно было». Скандал полностью нарушал договор с Ули о конспирации, он мог Бог знает, куда завести. Он или его старуха, что поспешила за ним, могли что-нибудь ответить тоже со словом «юде», тогда ничего не осталось бы, кроме мордобоя. Ули уже нервничала, тянула его в сторону. В стороне сказала: «Не думай, что все здесь такие, как эти старые дырки в заднице (альтэ аш лёх). От того самого страшного немецкого ругательства покраснела и добавила: - Видел? На них с осуждением смотрели многие». Возможно, смотрели многие с осуждением, он в пылу того не заметил. Как бы там ни было, идти дальше в колонне расхотелось. Расхотелось идти пёхом и до того инцидента, но до него мысль о попутных машинах только мелькала. Изредка их обгоняли немецкие машины на газу, вместо бензина, все машины на бензине у немцев отмели, а на газу для победителей представляли малую ценность. Вот такие драндулеты на газу, с намалёванным на кабинах большим жёлтым кругом, изредка их обгоняли. Тот круг был вменён в обязанность немецким владельцам, возможно, в качестве малой компенсации за жёлтую звезду Давида, при немцах вменённую носить на груди евреям. Но так же возможно, что жёлтый круг придумал человек, который полагает, что большего унижения, чем прировнять к евреям, не существует. Так или иначе, машины с жёлтым кругом на кабинах изредка их обгоняли, как правило, переполненные беженцами из колонны, которых подвозили по дороге сердобольные их водители. Колымага, которую он остановил, вытянув руку с пачкой сигарет Кемл, была о трех колёсах, помесь автомобиля с мотоциклом. Водитель немедленно выпихнул из тесной кабины бабку, её, видимо, вёз из альтруистических побуждений, им не соперничать со звоном злата, потом выгнулся в окно, чтоб согнать ещё одну пассажирку с места в кузовке на ящике. Та заметалась в попытке куда-нибудь втиснуться, но наш герой усадил её обратно, (благородный молодой человек) и как-то устроился со свисающим над дорогой задом. И в том положении он оценил преимущество механизации, перед пешим ходом, даже на трёх колёсах до Бранденбурга оказалось рукой подать. В колонне, от кого-то сведущего, Ули узнала, что в некоторых городах для беженцев устроены места ночлега. Первый такой ночлег на их пути в Бранденбурге. Попутчики торопились туда до наступления темноты, а наша парочка добралась, когда те были ещё где-то на половине пути. Устроители этих благ, кто бы они ни были, располагали возможностями размещения подопечных не выше подвалов и не ниже чердаков, в серых одинаковых трехэтажных домах рабочего квартала. На входе их остановили должностные лица, поочерёдно обоим под мышки пахнули едким порошком из шприца величиной с ведро – дезинфекция. «Проходите по лестнице на чердак», - сказали. Ладно, они не привередливы. Чердак – так чердак. Самое главное, что не заинтересовались типом подозрительного возраста. С той мыслью он решительно распахнул дощатую дверь чердака, но тут же отпрянул от ударившего в нос запаха застарелого пота, сравнимого, разве, с запахом трупного разложения. Ладно, это тоже стерпят. Нос свыкнется. Не познав плохого, не познаешь лучшее. Облегчение, когда наступает лучшее, дороже того самого, не оттенённого худшим. Когда выйдут отсюда, обыкновенный воздух покажется озоном. В общем, ночевать больше негде, и пусть привередничают те, кто в отелях не боится властей предержащих. Однако труха перетёртой многими телами соломы, вместо постельного белья – это уже слишком. Ули постель не понравилась, она сморщила нос, носа Ули в описании ещё не было – такая кнопка, очень низко наклоняться не надо, чтоб заглянуть в две дырочки. Сморщила она свой нос, и выразила неудовольствие на смеси немецкого языка с русским: - Швайнерай, - сказала Ули. -Их уверенный, есть лёйзе. Биштымт. Она это сказала, а он во исполнение договора тут же поправил: - Не «уверенный», а «уверена». И не «их». Когда ты запомнишь, что «их» по-русски - «я». «Я уверена», нужно сказать. «Швайнерай» - свинство, а «лёйзе» - вошки. - Далее хотел просклонять существительные по шести падежам, но не успел, из мрака раздался простуженный голос, слова прерывались кашлем: -Немецкие вши с русскими не подерутся – не люди. По речи человек, видимо, решил, что вошли странные не страшные русские, с ними можно шутить. Сказал он так и сам оценил свой юмор смехом. Отсмеявшись, перешёл к полезным советам. – Через час-полтора, - сказал, - здесь будет полно людей. Вам стоит занять места, пока свободны. Лучшие места у окна возле меня. Не так воняет. Возможность улечься с ним рядом решила дело бесповоротно, Ули попятилась к двери, спиной выталкивая за неё друга. Вниз по лестнице они припустили с такой скоростью, что на выходе человек со шприцем едва успел схватить её за рюкзачок на плечах, чтоб сообщить, что не пустит обратно. Оказалось, что их право только на одну порцию дезинфекционного порошка, а инструкция велит расходовать его каждый раз на входе. Ули ответила, что будет настаивать на возвращении, когда перестелят постельное бельё. Она произнесла это с серьёзным выражением лица, служитель, должно быть, подумал, что эта парочка свихнулась. Всё это было бы смешно, если бы не было грустно. Где же им спать? Первый бездомный день догорал, солнечный диск выглядывал из-за крыш, указывая дорогу на запад. Так бы за солнцем и вышли из города, может быть, снова повезло бы на чем-то ехать, добрались бы до Магдебурга, где ночлежка могла оказаться лучше. Во всяком случае, ближе к цели. Всех «бы», что могли приключиться, не перечесть, а выпала им ещё в Бранденбурге пивная. Дверь той пивной легко поддалась, она была открыта, в ней можно было отдохнуть в помещении по праву платящих клиентов. Пивная была открыта, и здесь уместно отметить, что пивные в Германии открыты всегда в положенные часы. Никакие катаклизмы помешать распорядку работы немецких пивных не могут, они, должно быть, не закрывались ни под бомбёжками, ни когда мимо их дверей грохотали русские танки. Пиво в Германии есть при любых обстоятельствах. Нет ячменя, производится эрзац из всего, что растворяется в воде и придаёт ей характерную окраску. Во всяком случае, и когда одна из главных улиц Берлина называлась Вильгельмштрассе, и когда она стала называться Гитлерштрассе, и когда была переименована в Сталинштрассе, пивные на той улице и повсюду, открывались и закрывались вовремя. Представляется, что точная дата, когда русские ворвались в столицу третьего рейха, могла быть определена моментом, когда первый советский солдат вскочил в берлинскую пивную, вслед за последним, выскочившим из нее солдатом противника. Жаль, что этот момент не был официально зафиксирован, упущение привело к разброду историков по поводу знаменательной даты, и по поводу интенсивности боёв при том. Некоторые отмечают, что это произошло двадцать третьего апреля, другие же полагают - позже, как если бы Карлсхорст, Панков Кёпеник, вплоть до Александер пляц были не берлинские районы. Третьи вообще относят эту дату ко времени водружения флага над рейхстагом, чему день и час первого советского солдата в немецкой пивной, могли бы стать достойной заменой, ибо пиво более верный германский национальный признак, чем здание, без коего Германия обходилась больше полувека. Вот, если бы принять эту дату за основу, то можно было бы сохранить десятки, может быть, сотни тысяч жизней. А флаг над рейхстагом повесили бы позже на недельку, тогда немцы, как в Познани, сами вышли бы с поднятыми руками. Всё равно уже не было опасений, что союзники первыми ворвутся в Берлин. Чтоб это не произошло, его ещё двадцать шестого апреля окружили. Тут, правда, затесались Первомайские праздники, и Хозяину очень хотелось приурочить. Вот вам и замена тем сотням тысяч убитых – рапорт Первомаю о кружке пива, испитой первым советским солдатом в берлинской пивной. И ещё, кружкой берлинского эрзац пива можно было омыть сапоги, подобно сапогам, омытым во вражеских водах. Англичане, к примеру, непременно омывали сапоги в водах противника, оставляя память о том потомкам. Доступ же к воде берлинской реки Шпрее затруднен отвесными берегами, одетыми в камень, так что и в этом смысле сгодилось бы пиво. В общем, не отметив первого солдата в берлинской пивной, командование упустило возможность оставить значимый след в истории. Ну, а потери, что они – пустяк. Хозяин отмерял жизни не десятками, не сотнями тысяч, а миллионами. Ладно, что упущено, то пропало, в распахнутую дверь пустой о ту пору пивной вошла наша парочка, но никто не поспешил их обслужить. Дремлющий за стойкой владелец, лишь приоткрыл один глаз и снова его зажмурил, голова его опиралась на подставленные кулаки. Что ж, если к ним не спешат, им тоже спешить некуда. Не прочь они подремать вместе с тем человеком, хотя тяжёлые жёсткие стулья, под деревенскую мебель, для спанья мало пригодны, их трудно сдвигать с места, если есть желание разместиться рядом - стулья, как прибиты к полу. Вероятно, стулья в немецких пивных рассчитаны под тяжёлые зады, с дополнительной нагрузкой от раскачивания в такт патриотических песен. Можете ли представить себе маленькую попку его девочки на таком жёстком сидении, хотя и большом, но недостаточно для размещения на нём с ногами? И сыровато было в полуподвальном зальчике, зябко. Ули ёрзала на том стуле. Он не остался безучастным к её мукам, поднялся и усадил подружку к себе на колени, обхватил стан, сколько хватило расстегнутого пиджака. Получилось уютно обоим, тепло. Так и спали бы до утра, но скоро бармен и сквозь зажмуренные глаза узрел неприличное единение в общественном месте, не поднимая головы с кулаков, прохрипел: -Эй, голубки! Я ещё не открыл бордель. Таков смягчённый перевод того, что услышали. В «голубках» он не уверен, слово вставил по смыслу, ну а «пуф» – это и есть по-русски бордель. Значит, не открыл он ещё для них «пуф». Ули тут же соскочила с его колен с ответом. Всегда старалась опередить друга, пока не проявил акцент. -Извините, - устали, - сказала она. - Издалека идем. -Беженцы? Откуда? -Из Бервальде. Это под Кюстрином. Должно быть, ответ Ули вызвал в том человеке некую солидарность с изгнанниками. Смягчился. Под нос себе пробурчал «угу», с тем поочерёдно подставил под кран в бочке три кружки, наполнил их до краёв, ни капли не пролив, с ними в одной руке, с небольшим раскладным сидением под мышкой, поковылял к ним, опираясь свободной рукой на массивную палку с закруглённым верхом. За стол сел боком, палкой зацепил и подтянул к себе загодя на пол выпущенное сидение, раскрыл его и разместил зауженную к низу деревяшку в штанине вместо ноги. -Так, так, - сказал он, устроившись. - А ты кто ей будешь? Брат? Снова Ули выскочила с ответом: - Это мой муж, француз. Пленный. Он у нас работал, а потом поженились. -Значит, успели? Быстро успели. Быстро ли, не быстро, с мужем «французом» она поспешила. Можно было предположить, что бармен потерял ногу на войне, если на войне, то мог и во Франции. Можно было предположить, что во Франции и оккупант заучит хотя бы сотню французских слов. Теперь уже, обращаясь прямо к её спутнику, он как из пулемета застрочил своим французским запасом. Тому, в кого очередь была направлена, оставалось только кивать в подтверждение, но наверно, где-то следовало отрицательно покачивать головой. -Он что у тебя немой? Вот! Вот находка. Скажи ему, голубка, «да». Немой – прекрасный вариант, могли бы и сами додуматься. Немой – оправдание всему, что молод и не в земле, не в плену. Мог бы даже мычать, ибо мычание не имеет языковых особенностей. Всё хорошо, только муж с таким изъяном Ули не устраивал, она сама, как онемела. Тогда её друг заполнил паузу тем, что вытащил из кармана пачку сигарет, подвинул её к бармену и сказал по-польски: «То цебе», то есть, «тебе». Это уличало его подругу лишь в простительном хвастовстве национальностью, по реестру наци оцениваемой выше польской. Бывает. Пусть будет поляк, поляки тоже были военнопленными у немцев, у них работали. Пусть поляк, - главное, не дезертир из советской армии. Эх, ма… заносило этого бармена и в Польшу. И пошло у них соревнование, кто лучше усвоил польский язык - пришедшие туда с запада, или туда же, с востока. Однако тот, кто с запада, видать, был там долго, а собеседник его, с восточной стороны, только проходом. Пусть и с ожиданием в предместье Прага, пока в Варшаве немцы давили восстание неугодной польской Армии Краёвой. Пусть он в том стоянии заимел ночную учительницу польского языка, пани Владиславу, и по утрам возил её на огромном американском тягаче, Студебекере, в костёл замаливать грех ночного преподавания, но курс до конца пройти не успел, – немцы с восстанием справились быстрее. Пани Владислава была богобоязненной женщиной, и пока в костёле он стоял рядом с ней коленопреклонённой, наслышался католических молитв. «Матка Бозька, Ченстоховська, модлисе за нами…» И «Ойтец наш, ктуры естеж в небе…», но молитвы те были не к месту, а бармен весьма продолжительное время был и в России. В общем, после нескольких фраз, после пения в два голоса «Ой бида, бида вшенде», бармен ему сказал на языке, похожем на его язык с Ули: «Ты, парень, брось. Мне, ведь, все равно француз ты, поляк или русский. Идешь с нашей девчонкой – это хорошо». Хорошо оно, или плохо, но доверять жизнь малознакомому человеку он не собирается. Жизнь – ценность всех ценностей, её первому встречному не доверяют, а чтоб лишить его жизни, бармену достаточно позвонить в комендатуру, если у него есть телефон. Если нет телефона, достаточно шепнуть тому, кто в пивную зайдет. Потому он встал, пошёл к входной двери, закрыл её на засов и перевернул табличку с верёвочкой на «цу шлисен», то есть, закрыто. При том подумал, что глаз с этого человека не спустит, пока не уйдут. Когда он закрывал двери, бармен за ним наблюдал, вроде, даже усмехался. –Да не бойся, - повторил, вернувшемуся от двери. -Я и не боюсь, только посиди с нами. Скоро уйдем. Водка у меня есть. Шнапс. Хочешь? Налил бы ему водку в пиво, но пиво - безалкогольный эрзац, ерш не получится. А хорошо бы этого бармена споить. Можно попробовать и одним шнапсом, ещё раз поднялся со стула, от стойки вернулся с тремя порожними кружками. В кружку бармена вылил полбутылки, Ули плеснул на донышко, себе тоже. А бармен со своей кружки стал ему отливать. -Говорю, – не бойся. Пей. Мне, ведь, всё равно власовец ты, или кто другой. Война кончилась. Пей. Водка лучше чем… как его… самь-ё-гон, что у вас в России пьют. Из свеклы. -Ногу там потерял? -Там. Есть такое место, Слатино. Не далеко от Харькова. Есть такое место, он его знает. Колыхалась в поле перед станцией Слатино недозрелая пшеница, клонилась под ветром, словно волны в море. Клонилась она, а без ветра вставала. Но та, что потоптана сапогами, примята танками, колёсами его машины с пушкой на прицепе уже не встанет – она уже солома. Пшеница колыхалась, а замаскироваться в чистом поле нечем. Стволы пушек торчали, как реперы прицелам противника. И садил противник по ним из минометов, может быть этот, что сейчас с ним за одним столом, садил. С воем летели мины из поля подсолнухов перед станционным зданием. Если бы не пламя, что полыхало из окон станции, если бы уши заткнуть, чтоб вой мин не слышать – картину писать в пасторальном стиле. Только художнику нужно с ума сойти, чтоб под обстрелом пейзажем любоваться в тот светлый день. Оно бы лучше тёмная ночь, где никому ничего не видно. У тех, кто стрелял из минометов, было время окопаться, а они только прибыли и полагали - ненадолго. Фронт ходко продвигался на запад от самого Белгорода, так что окапываться не было резону. Не было резону сапёрными лопатками липучий чернозём под обстрелом месить, в любую минуту могут скомандовать «по машинам». А до того можно и под машину залечь, авось там осколок не достанет. Комбат в Вилисе в безопасное место откатил, по рации стал у вышестоящих выпрашивать разрешения батарею из под обстрела отвести, мол, нет между ним и противником пехоты. По боевому уставу артиллерии так не положено. Даже в противотанковой обороне, и то вместе с пехотой. Пока он договаривался, командиры взводов с расчетами попрятались под машинами. И всё бы ничего, только его машина вдруг вспыхнула, как спичечный коробок, а в кузове боезапас. От неё все в миг – во все стороны, ему же за пушку отвечать, по уставу тягач на огневой позиции не должен оставаться. Оно, конечно, на дело можно разно смотреть: с одной стороны, вроде, и не позиция, временная остановка. С другой стороны, вроде, машины отогнать времени хватало. И не важно, что в других взводах тоже машины не отогнали – важно, что его машина горела, и что особист из дивизии на него всегда косо смотрел. Все, кто с ним прятались под машиной, когда загорелась, выскочили, отбежали куда подальше, а он вокруг пушки бегал. Шкворень сцепления вытащил, когда уже снаряды начали рваться в кузове, осколки на щите пушки выбивали барабанную дробь, откатить такую махину одному не под силу. Друг его, Колька, выручил. Подъехал на Студебекере, у Стударя впереди лебедка, американцы и её предусмотрели. Только такой друг, с которым ещё из училища, и мог рисковать – подъехал, сам за рулём. Он тоже ради Кольки рискнул бы. Вот, значит, безногий бармен, с которым за одним столом сидит, и на фронте с ним в одних местах был. Если уже не в противостоящих окопах, если после драки за одним столом, то уже как бывшие враги на одном кладбище. На кладбище уже не враги, а соседи. За столом соседи по могилам воспоминаний. Только он из того, что вспоминают целым выбрался, а бармен без ноги - может подумать, что от его снаряда. На всякий случай сказал: -Мы там и не стреляли вовсе. Ждали, когда вас вытурят. А когда стемнело ваш агитатор по радио стал передавать дурацкие речи. «Иван, штык в землю, переходи к нам». Слышал наверно? Сначала песня «Катюша», потом призывы. Третий дружок наш, с Колькой, с ним вместе ещё с училища, погиб, когда тому агитатору затыкали рот. (Сказал «с Колькой», будто бармен, если был в тех местах, тоже должен его знать.) Начальство требовало агитатору рот заткнуть, вроде в сорок третьем ещё кто-то хотел к вам перекинуться. -Нет, агитатора я уже не застал. В госпиталь отвезли засветло. Видимо, и бармен проникся, так сказать, к «однополчанину» по другую сторону фронта. - Смотри, - показал в сторону Ули, - твоя девчонка носом клюёт. За стойкой дверь. Отведи её. Там диванчик, хотя и коротковатый, но лучше, чем на стуле. А мы ещё посидим. И сидели до рассвета. Выяснилось, что уже без этого человека, его часть по тем местам отступала, где он наступал. Была его част и в Пятихатке, и в Александрии, и в Новгородке. «Хочешь, - сказал ему бармен, - я тебя завтра с другом сведу. С ним на двоих у нас три ноги и три руки. Руку он как раз в Новгородке потерял. Ему тоже будет интересно послушать, как было с другой стороны фронта». Но собеседнику бармена ночи на воспоминания хватило, он и так их растягивал для того, чтоб Ули отоспалась. С рассветом распрощался с «однополчанином», какое другое определение ему дать, если воевали напротив друг друга? Распрощались и продолжили путь, Ули ежилась от утреннего холодка. До шоссе не далеко было идти, а перед шоссе оказался сквер. Уютный сквер оказался, и уже заливало его солнце, уже пригревало. Проходили они сквером и решили не торопиться. Показалось, что лучше дождаться пока по шоссе толпы повалят, в толпе, как бы, затеряются. Уселись на скамью, уютная скамья в уютном сквере, с трех сторон в зелени, а солнцу открытая. И она тотчас под тем солнышком прижалась к нему, рюкзаки у ног. Сколько сидели – времени не считали, и досиделись. Сначала говор послышался с громким смехом, немцы на улицах ещё в голос не хохочут. Они, немцы, ещё пуганные, а может быть, вообще на улицах не ведут себя шумно. И тогда выбор: то ли остаться на месте, авось пройдут по аллее сзади скамьи, то ли на аллею перейти, опять же авось пройдут перед скамьёй. Если равная возможность, лучше не трепыхаться, авось пронесёт. Так и остались на скамье в обнимку, а не пронесло. Вывернули двое, один долговязый с широкой лычкой на погонах, старший сержант, второй, увалень пониже – сержант не старший. Шли без оружия, может быть, в самоволку с ранья шли – это отметил, как только их увидел. Если в самоволку, то может им нужно торопиться, и пройдут себе мимо. Торопились, или не торопились, но как только этот второй их увидел, за локоть придержал того с кем шёл: «Смотри, какая красивая немочка с немчурой сидит, сказал. -Разве, - говорит, - мы для того победили, чтоб их бабы с ними сидели?» Что так он сказал, можно было определить по выражению лица, с тем выражением подошёл к скамье, носком сапога похлопал по рюкзаку у ног Ули. -Мы комендантский патруль, а что это у вас в мешках? Ну, покажь. -Нихт фарштеен руссишь, гер орфицир, - ответила Ули, подлестив ему производством в офицеры. Лесть не помогла: -Да ты встань! Вставай, пойдем с нами, там разберемся, - с тем потянул её за руку. Ули поднялась со скамьи. Если бы этот увалень знал, что жизнь его на волоске. Знал бы, что уже рука за спиной под пиджаком сжимает холодную рукоять, уже отщелкнут предохранитель, а патрон в стволе, приготовлен для него ещё в Потсдаме. Знай всё это увалень, которому выпало повелевать здесь имуществом и женскими телами, обошёл бы их стороной. Он не знал - знала Ули. Когда обговаривали возможность подобного случая, её слова, будто лучше перетерпеть его не убедили. Она знала и видела, зачем за спину потянулась рука. И тогда, чтоб предупредить опасные для всех последствия, резким движением она вырвала руку из руки солдата, и понеслась к домам за сквером, легко перескочила ограду, а этот увалень, опомнившись, ограду неловко перелезал, потом потопал за ней в тяжёлых керзовых сапожищах. Другой солдат, видать, человек с юморком, повернулся к скамье спиной, вставил два пальца в рот, засвистел, заулюлюкал – весёлый был солдат. И тогда он со скамьи побежал третьим, чтоб не упустить из виду бежавших впереди. Когда в лабиринте улиц порядочно отдалились от сквера, серая кофта Ули скрылась за поворотом. Тот, кто пытался догнать, остановился на углу. Постоял он на том углу, наверно отдышался, и повернул обратно. Чтоб не встретиться с солдатом лицом к лицу, и наш герой повернул обратно, скрылся за другим углом. Слава Богу, пронесло без стрельбы, теперь нужно встретиться с Ули, Сразу возвращаться в сквер опасно. Там могут ждать, у рюкзаков, чтоб к трофеям и девчонка. Ему её лучше встретить на подходе. И стал он блуждать по улицам, где она могла быть. Вот, вот увидит её фигурку за тем поворотом, за другим, - не увидел. В сквер зашёл с другой стороны, сначала выглянул из-за кустов – никого. Тогда сел на ту же скамью, увы, рюкзаков лишились. Было бы странно, если бы не лишились. Солдатский трофей. Теперь они такие же нищие, - подумал, - как те, к которым примкнут на шоссе, когда Ули вернется. Все же у него в карманах пара пачек сигарет «Кемл» и пачка бумажных «алиертен гельт», а продуктов всё равно на всю жизнь не хватило бы. Ждал он свою девчонку час и другой, уже какая-то мамаша вывела ребёночка в сквер, села на соседнюю скамью с вязаньем, малыш завозился в песочнице. Потом присеменил старичок в пенсне с тростью. Старичка привлекли его окурки, их набросал под ноги много, прикуривал сигареты одну от другой, – нервничал. Старичок тросточкой поворошил неожиданное богатство, и вопросительно посмотрел на расточительного человека. Но человек, не ответил взгляду, отвернулся. Что ж, это тоже ответ, покряхтывая, старый опустился на колени, собрал все до одного, расстелил на скамье чистый платок, выпотрошил в него остатки табака из окурков, из кармана видавшего виды пиджака достал курительную трубку, – вот беда, зажечь нечем. Заёрзал старичок. Прямо таки рот открывал, и закрывал, не вымолвив ни слова, боялся, наверно, в ответ нарваться на грубость. И дождался того, что этот нелюбезный, поднялся со скамьи. Поднялся и ушёл. А на месте, где сидел, коробок со спичками забыт очень уж к месту. Не далеко он ушёл. Отошёл так, чтоб видеть скамью, и вместе с тем, видеть улицу, из которой должна появиться. И прошёлся недалеко по той улице, и вернулся. Много раз отходил и возвращался до самых сумерек, когда увидел бы её только на подходе к скамье. В небе уже луна с ехидной улыбочкой, умеет луна улыбаться по всякому под настроение. Когда плохо на неё лучше не смотреть. Он всё ждал: то ли она приходила к скверу, когда плутал по улицам, а когда возвращался, сама плутала по ним, то ли заблудилась, и может быть, с наступлением дня сквер найдет. Лишь когда светлого дня уже достало, чтоб этот город исходить вдоль и поперёк, понял, что теперь может с ней соединиться только там, откуда вышли. С запада на восток встречались пустые машины, обратный путь занял не более трех часов. От места, где высадили из машины, до Ягер аллее бежал. Радостно екнуло сердце, когда под ковриком у двери не оказалось ключа. И открыло ему дверь его сокровище. Сокровище его с мокрым от слёз лицом повисло на шее. Внес на руках.
18. ПОМИЛОВАТЬ НЕЛЬЗЯ КАЗНИТЬ
Три дня и три ночи, при зашторенных окнах, оплывали свечи в их спальне. К утру четвертого дня догорела последняя свеча. Раздвинул, шторы, жмурясь от солнечного света, поздравил себя как дезертира, подлежащего суду военного трибунала. Он мог себя с тем поздравить и раньше. По уставу отсутствие в части сверх трех дней - дезертирство, но раньше было не до того, да и сейчас его это не очень беспокоит. До прокурора дело вряд ли дойдет. Может быть, в этот солнечный день, а может быть, завтра, даже послезавтра может быть, он оторвется от той, что сладко посапывает ещё в кровати, и явится пред очи полковника, который получал от него дары из рук в руки. Ему не составит труда по дороге сочинить историю в гусарском стиле, где вино и женщины смягчают вины служебного долга, если начальник благоволит. Шалил, мол, по молодости лет, и теперь только на вас, начальник, надежда. Но прощения вины ему мало. Благодетель начальник должен понять, что тот, кому он обязан, (бабьи шмотки в размер его жены в хорошем состоянии, золотые часы для неё же, и прочее, и прочее) тот, кому он всем тем обязан, не хочет идти в резерв. Из резерва можно загреметь к китайцам, у китайцев нечем поживиться, к тому же, у них женщины узкоглазые, и не известно, дают или не дают. Неизвестно какой порядок там устанавливает Хозяин. Может быть, как в Польше, где у баб надо обязательно испрашивать разрешения. И ещё: он ничего не имеет против японцев. Японцы, в конце концов, позволили Хозяину снять дальневосточные войска под Москву, когда немцы на неё напирали. Так почему ему с ними воевать, с японцами? Он уже навоевался с немцами, и после неудачного отвала со своей девчонкой на Запад, имеет намерение пожить здесь с ней в уютной квартирке, пока есть такая возможность. Когда станет невозможно, они рванут ещё раз. Все это выказывать полковнику, не требуется. Полковник удовлетворится гусарскими похождениями. Какой военный человек, не поймет военного человека, запившего по случаю, когда он является сразу по отрезвлению. И кто не поймет, что в Германии после войны, лучше, чем воевать в Китае? В общем, на утро четвертого дня не видение прокурора его беспокоило, его беспокоило время, когда Ули была без него. Он допытывался, что произошло после бегства Ули из сквера, и как она добралась обратно в Потсдам. Кое-что из её рассказа казалось ему недоговоренным, казалось чем-то имевшим не столь благополучный конец, как ему поведанный. Да, да, кое-что из её рассказа вызывало в нём чувство похожее на ревность. Обратно в сквер Ули не попала, потому что заблудилась. Когда бежала, ей было не до примет, дорогу не запомнила, а со страху убежала далеко. Потом искала пивной бар, где ночевали, казалось, от того бара она найдет и сквер, но бар как в землю провалился. До этого места ничто не вызывает сомнений. Дальше, некто по имени Вили, с ним познакомилась расспрашивая дорогу, водил её по скверам, но все были не те. Потом, якобы, этот Вили предложил доставить её в Потсдам на мопеде. Такой обыкновенный велосипед, но с моторчиком. Вроде, этот мопед у него был припрятан в сарае с запасом бензина. Вроде бы, за золотое колечко с брильянтом, вещью оставшейся у неё от матери. Но колечко то - вот оно, на тумбочке возле кровати. Говорит, что и другое было. Сам факт, что его девчонка сидела на раме мопеда, охваченная чужими руками, уже что-то. С этим ещё можно смириться, а откуда другое кольцо, которого никогда не видел? Это вопрос. Ещё и ещё переспрашивал её с начала, от середины и с конца, придирался к словам, выуживал моменты. Выудил, что этот Вили пытался… пытался, но не получил. Вроде, даже со зла не довёз до конца. Не приделан ли такой конец для его спокойствия? Какое там спокойствие. Половину месяца опасливо поглядывал на её живот, даже ухо к нему прикладывал, вроде оттуда уже кто-то что-то может ему правдивое шепнуть. Он свою девчонку берёг, а чужому незачем. Через пару недель пролилась, но и это не доказательство. Чёрт возьми, никогда раньше в себе отеллова комплекса не замечал – на тебе! В сомнении и сейчас, через десятки лет, а тогда вынес приговор этому Вили. Приговор с рядом отягчающих вину обстоятельств. Прежде всего, за присвоение, права победителя на тело белокурой фурии без оснований. Во вторых, за использование доверия в преступных целях. Нечто вроде попытки (только ли?) кражи лицом, облечённым доверием (статья уголовного кодекса РСФСР, отягчающая вину). В третьих… что в третьих? В третьих, если даже свидетельница обвинения говорит правду, если произошла только попытка, так это оправдывает её, а не его, а статья шестнадцать того же кодекса определяет санкции на задуманное преступление, как если бы оно уже было совершено. Претензии по такой трактовке этот Вилли может предъявить товарищу Вышинскому. Короче говоря, гражданин Германии по имени Вили, фамилия неизвестна, подлежит наказанию смертной казнью. Ули утвердила приговор молчанием. Только с одной стороны её молчание подтверждает версию о несовершённом преступлении. Со стороны другой, женщины так же жестоко карают за вариант одностороннего удовольствия, а для того, чтоб удовольствие с его девчонкой стало обоесторонним… ого! Для того очень много нужно знать об Ули, чего этот Вили знать не мог. Так что, её молчание по поводу приговора сомнения не изгладило. Нужно отметить, что приговор, вынесенный вооружённым человеком в советской военной форме гражданскому лицу в Германии, дело не шуточное, однако ввиду других неотложных дел исполнение его отложилось на неопределённое время. Из-за неотложных дел, перманентных как революция Троцкого, тридцать пять лет приговор не мог быть исполнен. Тридцать пять лет преступление с наказанием разделяли пояса колючей проволоки с запретными зонами. Десять из них пребывал в самом малом круге ГУЛАГа, но и потом ещё оставались внешний круг Советов, за ним круг его сателлитов. Когда через указанный срок нога ступила на австрийскую землю, сразу себе представил, какие могут быть встречи. Замелькали лица, лица, лица, и среди лиц, представляемый по описаниям свидетельницы, портрет Вили. Но представление было преждевременным, Гельмштедт с деревней Мариенборн, места примечательные в его биографии, разделял перенесенный Железный занавес. Влекомый неодолимой силой воспоминаний, при первой возможности он приехал в Гельмштедт на арендованной машине, лишь для того, чтоб убедиться – дальше всё к востоку по-прежнему ему недоступно. Нужно отметить, что всё время, что стоял со стороны флага «Юньон Джек» и глядел в бинокль на флаг цвета своей крови, он не вспомнил о деле попытки (?) изнасилования Образа Неизменного во Времени – только сам Образ. По дороге обратно где-то мелькнул отголосок обиды… нет, не на Образ, мелькнул отголосок обиды на того Вили. Но что есть отголосок? Слышимый только ему звук в душе, острота дела выхолощена временем. Тридцати пяти лет хватало и на то, чтоб принять во внимание отсутствие в деле показаний подследственного, они могли вычеркнуть знак вопроса, а с тем знаком ему приятней вспоминать Ули. По сему, окончательный вердикт по делу о попытке (?) изнасилования, совершённой шестнадцатого июня одна тысяча девятьсот сорок шестого года, гражданином Германской империи по имени Вили, отчество и фамилия неизвестны: КАЗНИТЬ НЕЛЬЗЯ ПОМИЛОВАТЬ. Пусть помнит, что запятую всегда можно поставить после первого или второго слова.