«Беда, беда везде,
Когда ж конец войне?
Беда, беда в краю,
Паненки спать не дают».
(Польская популярная песенка времен войны.)
Какое счастье из окопной грязи попасть на белые простыни! На белые простыни в чистом белье, в коем ещё не размножились фронтовые вши. Это неописуемое счастье, если лежать при всех конечностях, зрячим, в сознании, и уже хоть сколько-нибудь слышащим. Оценить такое счастье может только тот, кто знает, что такое окопная вошь. Если бы неделю назад ему сказали: «достань-ка, браток, из-за шиворота этих тварей штук пять» – полез бы, и столько бы вытащил. На фронте, господа, когда позволяет погода раздеться догола, и немец позволяет разжечь костерчик, над тем костерчиком потрусить нательную рубаху, так искринки от горящих вшей виделись бы фейерверком. А сгорит лишь малая часть, только те сгорят, что обпились кровью до тяжести, которую множество лапок не держит. Остальные останутся в швах нижнего и верхнего, в дырочках брючного ремня, кобуре пистолета, в теле родном, его над костром не потрусишь. А есть ещё вошь головная и лобковая. Лобковая, правда, на фронте редкость. Так называемая, фронтовая и тюремная подруга, «Дунька Кулакова», ни чем плохим не наградит, а на батарее числится лишь одна представительница прекрасного пола, санинструктор, и та только числится, потому что живет с каким-то штабником. Но и без лобковых вшей кровососущих хватает. Фу, Господи, зачем Тебе эти твари? Не одна та радость в госпитале, там есть и женский пол. Снует женский пол в белых халатиках, под халатиками округлости. Возможна интрижка, хотя нашего брата для них многовато. Надежда – тоже хорошо. А ко всему тому хорошему, к удаче госпиталя, приводит игра в чёт, не чёт. Кому чёт – в госпиталь, кому не чёт – в землю. В чёте тоже свои нюансы, может так искромсать, что и госпитальным простыням не обрадуешься. Ему выпал чёт хороший. Батарея стояла в противотанковой обороне, хотя за Познанью немецких танков уже не видели, а дворики под зенитные орудия всё равно копать заставляли. По инструкции положено. Представьте себе, сколько нужно копать, чтоб из бруствера торчали только стволы орудий на четырех колесной платформе? И, бывает, солдаты выкопают, не успеют вкатить туда пушки – вперёд на запад. В тот раз дворики выкопали, пушки вкатили, переночевали. Когда солнце взошло, «лаптежники» тут, как тут. Лаптежник – пикирующий бомбардировщик с неубирающимися шасси. Юнкерс-87. Не убирались у него колеса под себя, обтекатели на них, похожие на лапти, потому лаптёжник. Пожаловали они далеко сбоку, стрелять, - снаряды переводить. «Рама», двух фюзеляжный немецкий самолёт разведчик, что накануне битый час в воздухе вертелась, видимо, обстановку с батареей засекла, потому они на цель стороной шли. Но и в той стороне, у понтонов переправы через реку, другая батарея полка стояла, если цель переправа, ту батарею не миновать. Значит, кому стрелять было, люди его батареи наблюдали. Построились Юнкерсы в круг над понтонами, у них такая повадка, и по одному срывались в пике. «Кому, кому», стучали зенитки, а бомбы: «вам, вам!». Так слышится, когда другие под огнем, когда под огнем сам, не до того. Ладно, лаптежники отбомбились, и тут в небе появились свои Илы, не быстроходные по воздушным скоростям, тяжёлые от бомбового груза. Тотчас Илы усекли, что Юнкерсы налегке за ними гонятся. И догоняют. Потому они довернули прямо на батарею, чтоб свои с земли немцев отсекли. Вот уже треск очередей в небе, задний Ил выпустил огненные хвосты реактивных снарядов. Секунда – вся эта крылатая свора перемешается в кашу над батареей – не поймешь в кого стрелять. Командир батареи мечется, на груди бинокль прыгает. Бинокль ни к чему – всё глазами видать. Штурмовики, ИЛы, и так низко летают, а тут спустились чуть не на головы, Юнкерсы - тоже. Вот они несутся, несутся, сейчас будут над батареей, жёлтые кресты на крыльях. Расчёты на своих местах, целят без команды. Какие там команды в грохоте моторов, в грохоте боя. Прямой наводкой. Немец, что крайний слева, довернул самолёт прямо на пушки, и уже не нашего пилота видно, наглец открыл кабину, перегнулся в очках консервах, высматривает. Точно. Распахнулись заслонки на брюхе того самолета, распахнул он свое чрево и сыпанул жестяными шарами прямо на головы батарейцев. На земле каждый шар раскололся на две половины, столб огня. Ни одно орудие не выстрелило. Всё горит! Пушки горят! Люди – живые факелы! Мамочка! Горят живые люди! Что с того, что сукин сын не ушёл, пулемет ДШК с другого края батареи скосил его? Раньше бы, раньше! – не горели бы люди. Но может быть, тогда ещё хуже, было бы, тот самолёт мог взорваться прямо на батарее, а так взорвался за батарейным бруствером. Взрывной волной приподняло того, кто потом госпитальным простыням радовался, бросило наземь в окоп, землей и присыпало. А больше – ничего. Синяки и без речи несколько дней. Без слуха. Контузия. Говорят, над землей только голова торчала, глаза хлопали - теперь один звон в ушах и звон тот с каждым днем на убыль. Поначалу визжало без остановки, визгом трамвайных колёс на поворотах, и тот визг заглушал все, что ему говорили, так что видел только шевеление губ, теперь тоненько в ушах позванивает. Привык, и слышит звон, когда прислушивается: звенит ещё, или уже не звенит. Позванивает. Ну, долго в полевом госпитале не належишься. Оттуда или обратно на фронт, или в тыл на серьезное лечение. Так что, утром на обходе врач посмотрел на термометр и сказал: «Нормальная температура. Дуй-ка, лейтенант, в каптерку, получай обмундирование, документы – и привет». Привет, так привет. Пошёл он в полк офицерского резерва, что стоял в километре от госпиталя, узнавать, где на тот день его часть дислоцируется, и как до неё добраться. Штабной чин в том полку стал названивать, назвонился, наговорился, положил трубку и присвистнул. Присвистнул он, потом сказал: -Мотокорпус резерва главного командования, которому придан ваш артиллерийский полк, убыл на Второй Украинский, так что ты, милок, остаешься у нас в резерве. Впрочем, и у нас не остаешься, потому что чистая для меня находка. Я одну заявочку уже неделю удовлетворить не могу. По документам ты авиационно-техническое кончал, а пушку «ШВАК» знаешь? -Знаю. -Тогда считай, что для тебя война кончилась, если мало пьющий, как вся ваша нация. Сейчас позвоню, и пришлют за тобой машину, словно ты уже генерал. Всю жизнь меня благодари. -Куда, товарищ майор, направляете? -Направляю я тебя, милок, на курорт. В шестнадцатую отдельную роту «ШВАК», что придана Управлению артиллерией штаба фронта для охраны. Понял, какой курорт? Это тебе не передовая. Привет от меня передашь командиру роты, капитану Олейнику, да постарайся ему понравиться. Позже прояснилось, почему к знанию той пушки нужно ещё быть мало пьющим. Что офицер советских вооружённых сил может быть вовсе непьющим, майор не допускал. Полная трезвость, должно быть, олицетворялась у него с ущербностью личности, несовместимой с офицерским званием. Командир этой счастливой роты, капитан Олейник, тоже пьющий человек, но по армейским меркам, мало, поскольку не до утраты разума. Был он вынужден списать в резерв командира взвода, некоего лейтенанта Харченко. Случилось такое, что Харченко в непотребном виде держал под пистолетом какого-то штабного чина. Выходки того лейтенанта рота терпела долго, потому что он земляк капитана Олейника. В пьяном виде сей лейтенант, имел пристрастие к оружию, но обычно выскакивал к пушке. Только прежде, чем успевал из неё выстрелить, его хватали выделенные на то люди, и вязали. У них и средство хранилось - бельевая веревка. В тот, злополучный для Харченко день, он ещё не утратил соображение настолько, чтоб прямо в руки вязальщиков бежать, а по дороге встретился штабник подполковник. Вот и пришлось штабнику постоять с поднятыми руками, пока помощь не подоспела. Штабник доложил своему начальству о происшествии, и генерал, большой начальник, приказал принять меры, а самая малая мера для земляка – списать в резерв. Вот теперь скажите, не везунчик ли наш герой? Столько случайностей совпало: отделался небольшой ценой за курорт госпиталя - раз. Харченко, его терпели годы, ко времени списали – два. Мало того, так и с передовой распрощался, хотя победа уже не за горами, а за Одером, за какими-то холмами Зееловских высот. А ведь, страх в конце войны одолевал и самых бывалых. Другим мир - ты труп. Это же только представить себе, какое везение! Эта рота и до того немного самолётов противника видела, а танков – вообще, так ей осталось единственный раз посмотреть на хвосты двух последних «Месеров» под самым Берлином. Аэродромов у фрицев уже, вроде, не было, та парочка взлетела с какой-то берлинской улицы, а они в беге к пушечкам успели подумать, что один самолёт из окружения вывозит Гитлера, второй его Еву. Улетели большие ордена, должно быть, звездочки геройские от них улетели. Так думали. Ко всем перечисленным благам, по наследству от изгнанного лейтенанта Харченко, наш герой получил ещё медсестру госпиталя, где лежал. В один из первых дней пребывания в той роте счастливцев, явилась медицинская сестра, узнавать, почему её хахаль не является. Тут же ей было заявлено, что лейтенанта Харченко уже нет, и не будет, вместо него другой лейтенант, сейчас его тебе представят. Медсестра, Тася, получилась, как бы, положенной новому взводному по штату. Увы, к счастью или несчастью, видеться с ней ему пришлось лишь несколько раз, его вскоре отправили в командировку, с редкими возвращениями в часть. Запомнились их свидания странной особенностью Таси. Прежде чем открыть доступ к чуду из чудес, коим одаривает прекрасный пол кобелей, она рассказывала сказки. Нет, не в переносном смысле, самые настоящие сказки с домовыми, или там, какими-нибудь лешими. Сказки эти она, должно быть, слышала в своей деревне. Некоторые из сказок бывали весьма длинными, но только по концу она вознаграждала терпение, при том, в том чуде ничего приятного не ощущала, вроде, отдавалась из уважения к героям. Была она лет на пять старше его, потому, может быть, чувствовала себя мамочкой ублажающей сынка сказками, а телом, как бы по капризу малыша. Каждый раз, прощаясь, она приговаривала: «Вот думала – больше никому никогда не дам. Теперь, может, снова аборт. Больно ведь». Вскоре Тася стала рассказывать сказки другому герою, потому что Господь ниспослал ему вытеснившую из сердца всех прошлых, и которую все будущие вытеснить не смогут. В утешение будущим допустим, что каждая в свое время умещалась рядом. В общем, в той роте пошло ему так, как выпадает только тем, кто под особым покровительством небес. В самом начале весны, после легкой европейской зимы, где морозец ниже нуля настолько, чтоб под ногами не хлюпало, вызвал его капитан Олейник в свою землянку. Землянка досталась капитану от немцев, на месте которых рота расположилась. Видать, немецкая батарея стояла здесь долго, успела обжиться всякими удобствами, в землянке не хватало лишь клозета. Стены обшиты досками, одна стена, где кровать, даже обоями обклеена. Печка железная, при немцах было и электрическое освещение. Убывая, фрицы лампочку не выкрутили, но сеть обесточили. Бог с ней, с сетью – главное, тепло, для тепла пригодились спиленные прежними хозяевами столбы. Не пьющему человеку к капитану лучше всего подходить с наветренной стороны, хотя он и соизмерял дозу с ситуацией. Но ситуации, совсем исключающей спиртное, не случалось. Разве, началось бы светопреставление. Предпочитал капитан простонародные напитки: самогон первач, что горит, да спирт. Трофейных коньяков и вин не жаловал, как интеллигентские штучки. А трофей, особливо алкогольный, за Познанью пошёл богатый. Закусывать он любил грубой пищей. Любимая закуска капитана - луковица, но здесь среди трофеев попадался даже шоколад «нур фюр люфт вафе унд пацер команде», то есть, только для летчиков и танкистов, а лук ещё не вырос. Так что перегар от капитана исходил чисто алкогольный, по мнению лейтенанта Панова, отчасти даже приятный, после луково-алкогольного аромата, что летом и осенью нюхала рота. Войдя на зов, наш герой лихо откозырял. Знаете? – такой плавный подъём руки с ладонью пальцами вниз, с полпути резкое ускорение ладони под козырёк и ещё более резкий отрыв от него. Такое козыряние вселяет начальству мысль, о готовности не медля исполнить любой приказ, вплоть до самопожертвования. Всякому начальству такое приветствие нравится. Откозырял он и сел на предложенный табурет. На другом табурете уже сидел лейтенант Панов. «Вот что, - сказал капитан. – Наша партия и правительство разрешили воинам посылать домой посылки с вражеской земли. Солдатам и сержантам пять кило в месяц, офицерам больше. Так что, распустить мне роту, чтоб каждый себе искал? Не дело. Да и много не найдешь после передовой, они там хорошо шуруют. Значит, решил я дать вам свой Виллис с шофером Горчевым, езжайте в Познань. Там в какой-то Цитадели окружённая группировка фрицев, а город уже наш. Пошуруйте для всей роты, а мне желательно кожан какой-нибудь, или хотя бы выделанной кожи на него. В тринадцатой роте ездили в Познань – привезли. Говорят, много чего есть. Да смотрите, я вам доверяю, а то, если Облаева с Мурзиным послать, привезут один спирт». При тех словах, капитан положил руку на плечё нашего героя, что означало особое ему доверие, как представителю непьющей нации. Как ни хорошо в роте, которая не на самой передовой, без начальства лучше. Вот они сами себе хозяева, какой захотят путь к Познани такой и выберут. А в том городе ещё иногда громыхает. Не так, как на фронте, где грохочет без устали - в Познани из Цитадели с равным интервалом бьёт какая-то пушка большого крепостного калибра. Выстрел, прошуршит снаряд над головой, где-то разрыв, и тишина. Видать снарядов у них не густо, по часам бьют фрицы, чтоб не думали, что они за стенами поснули. А штурмовать Цитадель никто не собирается, сами выйдут – «Гитлер капут». Штурмом укреплений командующий фронтом, маршал Жуков, ещё Сталинградом учен, там пока штурмовали в городе, могли отрезать кавказскую группировку немцев. Упустил там эту возможность – в Познани не упустит, фронт уже откатился в направлении реки Одер. Вот они тёмным вечером побродили по пустынному городу, и встретился им солдатик, согбенный под тяжестью фигурных бутылок с разными винами. Чёрт возьми, куда не пойдешь, кругом спиртное. Бутылки тот солдатик держал в охапке, горлышки торчали из-за пазухи. «В том подвале, - сказал солдатик, показал пальцем где вход, без отрыва руки от ноши, - там винный склад и гражданские прячутся. Есть бабы». Бабы – это интересно. Бабы - это бабы, пусть и вражеские. Вражеские наверно лучше, с ними можно не панькаться. «Трепещите белокурые фурии, победители идут» - разрешение в центральной газете, высшая индульгенция на грех. Вражеских баб ещё не видели, пошли их смотреть, но меж больших и малых бочек, меж пирамид ящиков с бутылями и бутылками, сидели старики со старухами, дети. А вино им не нужно, у них другое задание. Прошли весь длинный подвал, вышли и сели в свой Виллис. Бог его знает, с какой стороны выкатили из города. Проехали с десяток километров, остановились в посёлке, свежий снежок под ногами хрустел. Все дома в том посёлке, целые, но ни одно окно не светилось, ни из одной трубы не валил дым, что привлек бы к теплу на ночь. Зловещая тишина, и чёрт его знает, с какой стороны туда прикатили. Не дай Бог, фрицы тут, а их трое. В общем, решили, из того мертвого царства убраться, пока целы. За крайним домом рельсы железнодорожные. Много путей – наверно сортировочная станция. А состав стоял только один, на каждом вагоне орел германский одноглавый. И ни души. Тишь, безлюдье тоже пугает, в тиши могут прятаться. Все же решили посмотреть, что в товарных вагонах за дверями с пломбами. Вскрыли – батюшки! Чемоданы, коробки картонные разного размера – сразу видно не складское, а хозяйское добро. Адреса на коробках, немецкие города. Значит, хозяева того добра загодя его упаковали, а состав укатить не успели. Или ещё утром успеют? Что будет утром – пусть будет, к тому времени только след их работы останется, вывороченное на землю ненужное им барахло. Распороли коробку, ложки, вилки серебряные посыпались – ни к чему эта тяжесть. Сервиз фарфоровый, каждая тарелочка мягкой бумагой обёрнута – сервизы тоже ни к чему. Ну, а в чемодане, что надо. Если бы к тем костюмам, платьям и обуви нашли кожаное пальто для капитана, можно бы и возвращаться. Не нашлось кожаное пальто, а весь состав не расшуровать до утра. Чтоб его троим расшуровать, недели мало. Другие чемоданы не вскрывали, что в них будет, то и хорошо. Не из магазина, где выбирают, потому что кровными оплачивают. Погрузили, сколько в Виллис влезло. Много в него не поместишь, не Студебекер. На прощанье наш герой погреб ногой в куче вываленного на снег добра, глаза остановились на толстом блокноте в переплете с контуром женской головки, застежка кнопкой. Блокнот, размером как раз под планшет. Должно быть, предназначен тот блокнот для немецких девиц, чтоб фрицы вписали всякие стишки, вроде: «Ты мила, красива, словно спела слива». Наш герой тоже графоман, ещё со школы чистый лист бумаги требовал, чтоб он его измарал. На фронте тянуло на дневник, но это строго запрещалось. Боялись, что с тем дневником разгильдяй угодит в плен, и враг узнает то, что пленённый обязан скрыть. Теперь, чтоб угодить в плен, да ещё в этой прекрасной роте, захочешь – не сможешь, а свободного времени хватает. В общем, блокнот в планшете. Вернулись в Познань, здесь без опаски. Свои машины попадаются. В подворотне одного дома тридцать четверка укрылась, танкисты у гусеницы жгут тол взрывчатку, над огнём на кирпичах чайник закипает. Один вскочил от костёрчика, замахал руками: «Стоп! Стоп! Дальше по этой улице нельзя, её фрицы простреливают». Нельзя, так нельзя. Подались с километр в обратную сторону, вошли в обитаемый дом. Две девицы в том доме польками представились. Ничего себе девицы, но польки. Польки - союзницы, их нужно уговаривать, индульгенции на них нет. А девицы, хоть и хихикали, хоть чаем напоили и сами их тушёнки американской поели, дальше - стоп. «Бардзо проше пана, - реньки». То есть: убирай руки. К ночи эта парочка вообще куда-то слиняла. Эх, не знали они тогда, что полек в Познани быть не могло, поляков немцы давно выселили. Сказать бы грозно: «Папиры на стол!» Документы, значит. Потом подобреть. Но тогда ещё и слова «папиры» не знали, ещё Германия впереди. Знать бы – не одинокая ночь. Ничего. Зато шофер, Горчев, времени не терял. Пока офицеры распускали шуры-муры с теми польками-немками, он шуровал по шкафам в брошенных квартирах. Вернулся Горчев, пилотка в кармане, на голове цилиндр блестящий, к ремню кривой турецкий ятаган в красивых ножнах привешен. Со стены снял. А в руках Горчева, сколько смогли руки охватить - шмотки. Вошёл он, руки развёл, шмотки горкой посыпались на пол, среди тряпок кожаное пальто. Значит, приказ выполнен. Было сомнение, подойдет ли по размеру не худому капитану, так ведь тоже не из магазина. Их дело привезти кожан, а размер – это в универмаге. Ему не подойдет, отошлёт домой. Ничего, доволен был капитан. Ротный умелец портной, что обшивал штабников и их полевых походных жён, переставил пуговицы - порядок. Хорошо бы капитану и тот красивый ятаган преподнести, но пришлось его бросить. Лезвие то ли приржавело к ножнам, то ли он был без лезвия, ножны с рукоятью для красоты. Сколько не пытались – не вытащить. Исцарапали рукоять подручным инструментом, камешки, может быть, драгоценные, отвалились. В общем, изуродовали вещь и бросили. А на обратном пути ждала удача оцененная вскоре. Обратно ехали весело. Горчев цилиндр с головы не снимал. На контрольно-пропускных пунктах даже документы не проверяли, солдатам было интересно, как эта шляпа складывается в лепешку, и каждый хотел сложить и распрямить собственноручно. Даже девица регулировщица не удержалась, зажала свои флажки меж ног и сложила цилиндр прямо у Горчева на голове. Но удача не в том, документы у них и без цилиндра в порядке. Свернули на узкую дорогу в лесок, где приятно перекусить, проехали с полкилометра лесной дорогой – вот это находка! Дорога уперлась в ворота из металлических прутьев, а за воротами сверкают в рядах, с воздуха прикрытые кронами деревьев, новенькие легковушки. Ряд – Опель-Капитаны, другой – Опель-Олимпии. При воротах будка, а в будке на гвоздях ключики к тем машинам. Вся стена ключами увешана, людей - никого. Находку такую оценить, если учесть, что к разрешённым посылкам, старшему офицерскому составу разрешено трофейные легковые машины иметь. К сожалению, ни он, ни Колька Панов, ни даже их капитан, не старшие офицеры, но это же, сколько орденов от чинов штаба за те машины можно получить? Выбрали одного «Капитана» бирюзовой окраски, ключ к зажиганию никак не подобрать, не заводится. Открыли капот, нет аккумулятора. Все остальные тоже без аккумуляторов. Ладно, это не беда. Кому бирюзовый достанется, тот аккумулятор найдет. На карте двухкилометровке отметили место, «Капитана» прицепили тросом к Виллису, в роту прикатили на двух машинах. Так и въехали в расположение роты, Горчев в цилиндре, на прицепе Виллиса Опель бирюзовый. Капитан увидел, – обомлел. Наверно, ему стало обидно, что следующей по рангу звезды на погонах не хватает. Не жалей, капитан. Будь ты хоть майором, при штабе слишком много генералов. Напустил капитан строгость на облик. -Что это, - говорит, обращаясь к Горчеву, - что это за неуставный головной убор? Снять немедля! - Потом офицерам: - Как это вы привезли - не проверили? Может пустая коробка без мотора. -Есть, есть мотор, товарищ капитан. Аккумулятора нет. -Так переставить с Виллиса, и быстро, меня как раз в штаб вызывают. Вы, - офицерам, - поедете со мной. Старшина! Где старшина? Ко мне старшину на цырлах. Чемоданы сгрузить, старшине распорядиться трофеем. Ну, старшина свое дело знает. Чемоданы снесли в его каптёрку, вскрыли. Что получше – офицерам, после того, как собственноручно самое лучшее капитану отобрал. Остаток – на четыре кучи. Оглядел, что-то из одной кучи в другую переложил для уравнения ценности на глаз. Четыре помкомвзвода при нем, одному велел отвернуться. -Кому, - спрашивает старшина у того, кто отвернулся. -Второй взвод. -Второй взвод, забирай. Так до конца. Во взводах разделят по отделениям тем же способом. В роте идет делёж, а капитан с офицерами-добытчиками на Опеле в штаб едет. Когда поставили аккумулятор, с пол оборота ключа завёлся бирюзовый, а ехать в нём, после козла-Виллиса, одно удовольствие. Кресла мягкие, ход плавный. И предстали они перед очами полковника, начальника одного из отделов штаба. Тот услышал доклад, в окно выглянул, тут же руку протянул: -Ключи? -Там шофер, товарищ полковник. Вышел полковник степенно, но по лестнице припустил, по топоту понятно было. Во дворе обошел машину, оглянул её со всех сторон, Горчева выставил, сам за руль сел. Сам сел, но не поехал. Покрутил баранку и обратно в кабинет. -Что же ты, - говорит он капитану, - доставку остальных машин организовать не смог. Их же там другие разберут, а тебя за то в рядовые мало. -Так они, - кивок на офицеров, - пять минут тому назад прибыли, товарищ полковник. -Ну и не торчи здесь. Немедленно отделение на охрану. Зайдешь к начальнику хозяйственной части, чтоб в течение дня в твое распоряжение шоферов собрал, сколько нужно. К вечеру все машины должны стоять в нашем дворе. Понял? Иди. А этих парней здесь оставь, у меня к ним дело есть, особое задание. Парни, видать, разбитные. Вот что, ребятки, - ласково сказал полковник лейтенантам, наши уже на подходе к Одеру…
10. ТРЕПЕЩИТЕ, БЕЛОКУРЫЕ ФУРИИ
Возле казармы,
У больших ворот,
На свету фонарном
Лили кого-то ждёт
Из ворот солдат идёт,
Солдат идёт,
Солдат идёт
Хэло, Лили Марлен,
Хэло, Лили Марлен
(Популярная немецкая песня военных лет.)
Из блокнота
Эту весну - ни описать, ни рассказать. Эта весна награда. За вшей, за холод зимний, окопную грязь. За наши трупы награда. Награда за трупы оставленные по дороге обратно и туда, такая странная военная дорога: сначала обратно, потом туда. Пришли туда и нам воздастся с долей оставленных по дороге. Вот мы пришли, и здесь мы боги. Наши чудеса – власть над всеми кто здесь, над их движимым и недвижимым. Последний наш солдат здесь власть, и всем хватает. Я проявляю власть больше по женской части, но властитель милостивый, я люблю, чтоб со мной разделяли восторг, потому напускаю на себя благородство завоевателя джентльмена. Грубое насилие по мне сродни онанизму, а хочется ответных чувств, пусть из одной благодарности. Добиться благодарности здесь стоит не дорого. Одну вроде защитил, какой-то вроде посочувствовал, сказал что-то ласковое, не повалил сходу – это мой стиль. Да, мне требуется больше времени, чем нужно для грубого насилия. Зато я шустрый. Друг мой, Колька Панов, командир взвода два, тоже предпочитает игру неприкрытому насилию, но он медлителен. Что с того, что Колька выглядит солидней, солидная фигура, по виду - генерал. В каких-нибудь мирных городах, на танцевальных площадках, пользовался бы преимуществом своей фигуры. Но не здесь. Здесь нужно быть шустрым, если хочешь, что хочешь. Под конец войны нам повезло. Послали искать новинку противовоздушной обороны противника, радары, мы их с роду не видели. Может быть, эта штуковина сродни армейской рации, может быть, она величиной с дом, или не более чемодана – никто не знает. Да это и не важно, радары прикрытие сбора трофеев для чинов штаба, им собственноручно ворошить немецкие шмотки не позволяет высота положения. Даже если бы и ворошили - в тылу трофей остаточный от тех, кто впереди. Конечно, в документе с приказом командирам частей оказывать нам содействие, эта задача не обозначена, но адъютанты чинов штаба не только сказали, что из трофейного барахла, их хозяевам желательно, они ещё и бумажки сунули с размерами одежды для их жён и чад. Будто посылают в универмаг, а не в шкафах немецких шуровать. Чины штаба думают, что мы им отдадим лучшее. Отдадим не золотое, не то, что тикает, и в равной доле со своей ротой. Конечно, тому от кого зависит наше благополучие, и золотое перепадет. Но не всем. На всех не напастись. Ну и «трепещите, белокурые фурии! Вас воспитывали, чтоб услаждать победителей, что ж, победители идут!» Это Эренбург через центральную газету дает нам индульгенцию на немок. А фурии ничего себе. Славные фурии, только их пока мало. Может быть, за Одером, будет больше, если не сбегут от «восточных варваров» к англичанам и американцам. Многие на ту сторону Одера убежали. Пусть там нас подождут. Вот вкатили мы на Виллисе, следом за мотоколонной в небольшой городок, я и Колька, при шофере Горчеве. Белые простыни свисают из окон, как приглашение в постель. Простыня - знак обитаемого дома, что сдается на милость победителей. В городке уже вид и запах погрома, его себе представляю по рассказам матери, она пережила не один в местечке во времена гражданской войны. В воздухе пух из немецких перин. У моих соотечественников особая страсть к потрошению того, что с пухом. Пух в воздухе городов, как бы, наглядное выражение ненависти деревни к горожанам за то, что им было мягко спать. Я не в обиде, что немцам придётся жёстко спать. Заслужили. Ассоциации с теми погромами по внешним признакам. Нас застал вечер в том городишке, надо искать ночлег. А чего искать? Заходи в любой дом. Как бы, не так. Любой нас не устраивает, в любом нет этих самых, белокурых. Мы выбираем большой дом, в больших домах собираются со всей округи немцы, не сбежавшие за Одер по известным им причинам. Теперь тем немцам кажется, что кучей легче пережить наше нашествие, наверно есть у них пословица, вроде русской «на миру и смерть легка». Как бы там ни было, в большом доме вероятней отыскать себе пару, потому мы зашли в дом трёхэтажный, самый большой на улице. А в доме том уже Содом и Гоморра: на полу одежда из шкафов, перевернуты стулья, хрустят под ногами осколки посуды и зеркал. Идём с этажа на этаж, из комнаты в комнату. Вот просторный зал, фонарик высвечивает улёгшихся на полу, немцев. Лежат они плечом к плечу на подстилках, одеялах, ряд от стены до стены. Старики со старухами, женщины с детьми – стар и млад в одном помещении. Как это не сообразить, что девицам от пятнадцати, по меньшей мере, до сорока, лучше бы хорониться где-нибудь в укромном месте. Так нет, не отписали им предки как сохранить свою честь в русском нашествии. А могли бы после казаков императрицы Елизаветы Петровны, после гусар императора Александра Первого. Впрочем, нужно прямо отметить, что есть немецкие женщины до сорока, оголодавшие без мужиков. Гитлер их мужиков вымел под метлу воевать, так что бывает насилие, вроде, и не насилие. Ждали они победителей – победители пришли. Хоть и не те, но до баб охочие. Кроме нас, в тот поздний час, в помещении оказался ещё один соискатель пары. Щуплый солдатик тащил немочку к выходу, она сопротивлялась, и застряли они в проеме двери. Вот какой стеснительный варвар попался, не хотел употреблять на глазах её соотечественников. Но может быть, он заботился о своём взводе - бывают люди с повышенным чувством коллектива. Как бы там ни было, прекрасный повод для проявления благородства, обеспеченного преимуществом лейтенантских погон и численным перевесом. Решимость реализовать те преимущества возросла, когда фонарик высветил миловидное личико трофея. «От-т-савить!», - подаю команду командирским голосом. Солдатик, вроде, не слышит, усилил натиск, чтоб вытащить её за дверь. По его понятию, право первенства превышает право старшинства по чину, но наше право подтверждено тройным перевесом сил. Три луча наших фонариков ослепили противника. В момент замешательства солдата, немочка вывернулась из его рук и притерлась ко мне, как к самому активному защитнику.
На эпизоде с фонариками прервём запись из дневника, для выяснения одного пикантного обстоятельства. Сцена с прожекторами маршала Жукова, ослепившими противника в кинофильме «Падение Берлина», очень напоминает ослепление фонариками солдата, при изъятии трофея. Посему трудно отвязаться от предположения, что сценарий тем солдатом и написан. В действительности, среди бела дня 28 апреля 1945-го года в пригород уже окруженного Берлина, Кёпеник, въехала мотомеханизированная колонна. За колонной въехали на Виллисе наши герои.
Итак, она ощутила во мне защитника, так что пришлось солдатику, удаляясь, утешиться фигурным матом с безопасного расстояния. Я взял в ладонь узенькую тёплую ладошку – о, восторг! О, благодать! -Что она лопочет? – спрашивает Колька. Отрывочные слова из языка идиш, с приходом в Германию в моей голове активизировались. Удивительно. Родители говорили на идише, когда хотели, чтоб я не понял. И не понимал, а здесь ухватываю смысл по отдельным немецким словам. -Она говорит, что у неё ребёнок, потому отсюда никуда не уйдет. Вот, что значит мать. Согласна на всё возле дитя. Боится, что уведут от ребёнка. Не бойся, голубушка, с этой минуты до утра, ты мой трофей, и никаких трамваев. Мы с Колькой хлебом делимся, добытыми вещами любой ценности – женщинами никогда. Трудно даже объяснить почему. Может быть потому, что каждый из нас не просто спит, а любит каждую, с кем спит. А что на короткое время – не наша беда, жизнь наша накоротке. В этом случае, ежели быть рыцарем в полном смысле, так следовало даме поцеловать тёплую ладошку и благородно удалиться. Получилось бы красиво, о том можно было бы рассказывать гордясь. Но ведь рассказывать – это когда-нибудь, а тогда - рядом красивая, благодарная, нуждается в защите от шастающих котов в сапогах, хотя бы на время, сколько с ней могу быть. Вон как притерлась, боится, что защитник уйдет. Конечно, она думает: лучше пусть этот один, или в крайности эти двое, и здесь, чем взвод или, не дай Бог, рота. Но я ведь уже говорил, что женщинами не делюсь. - Будем тут спать, - говорю Кольке: -А я как же? – спрашивает. -Зажги фонарик, пошуруй по ряду, кого-нибудь найдешь. -Так вот приходится направлять «на дело» моего друга флегматика. Колька пошёл шуровать, я – о, благородство - не накидываюсь на жертву, как накинулись бы другие. Я завожу разговор. «Где киндер?» - спрашиваю я. С третьего захода вопрос понят, ведет меня в конец ряда лежащих немцев, к самой стене. Место её пусто, а рядом старичок, может быть, отец, вероятней, дед. Может быть, он кто-то со стороны её мужа. Я не знаю кто этот старичок. Кто бы ни был: «Век! Рауз!» – слинял. Один из лежащих за ним приказа не дожидался, и нам образовалось жизненное пространство, достаточное, чтоб не соприкасаться с чужими телами. Когда они поднялись со своими подстилками, она сопроводила их дерзким взглядом. Этот взгляд можно было осмыслить так: смотрите, мол, властелины мира хреновы, как на ваших глазах топчут ваших баб. Мне представляется, что тем взглядом эта умница как бы показала соплеменникам, что происходящее - их вина. Я её понимаю. Я всегда понимаю тех, с кем хочу близости. Может быть, я усложняю. Может быть. Переспать с женщиной для меня симфония с прелюдией, и если в прелюдию участница вносит свои нотки, я это понимаю. Вот мы лежим, за ней свёрток, в свертке посапывает младенец. И я продолжаю словесную игру, чтоб простерся над нами эдакий флер взаимности. Если она поднимется и уйдёт во время этой игры, может быть, я стерплю. Может быть. Убедиться, что стерплю подобное, случая не представилось. Значит, начинаю я словесную игру, а тело мое уже трепещет. Казалось бы, поговорить лучше перед вторым разом, но тогда первый раз будет неотличим от насилия. Нет, я не накидываюсь на жертву, а направляю палец в сторону свертка: «Мальчик? Девочка?» Не понимает. Как там, на идише? «Мейдл?» - спрашиваю. Пожимает плечами. Тычу пальцем в сверток, потом на неё, ещё раз в сверток, потом на себя. «А-а-а, - поняла, - метин». «Метин» – слишком нежно для мальчишки. Мальчишка – как-нибудь резче, мальчишка - «бой». Бой, правда, по-английски. Не важно, если не «бой», значит, девочка. Договорились. Таким же способом выяснили имена. Её зовут Лили, совсем как из песни. Теперь мы знакомы. Можно вообразить, что познакомились где-нибудь на танцах по взаимной симпатии. После такого знакомства распустить бы павлиний хвост из всяких словесных красот, выказать эрудицию. Мол, шит не лыком тот, кто с тобой на одном ложе. Так не поймет, у неё свои красивые словеса. Будь у меня достаточно понятных ей слов, я возложил бы вину за всё, что происходит, хотя бы на Вавилон. Мол, дерзкие вавилоняне вознамерились возвести башню в небеса, а строгий наш Господь не желал суетного вторжения в бескрайнюю тишь, и разделил языки, чтоб строители не поняли друг друга. Теперь не понимают нации, потому дерутся. В результате, мол, ей приходится отдаваться незнакомцу, на полу и на глазах сограждан. Я бы возложил вину на Вавилон и за диссонанс в нашей симфонии от пистолета, что на всякий случай сую под подушку, где её и моя голова. И конечно, за то, возложил бы вину на Вавилон, что выбор её, как ни крути, из насильников. Вот, значит, я тяну, истекая соками подле женского тела, зашли в тупик разговоры с переходом на понятия более сложные чем “ты” и “я”. Тогда в паузе она сама прижалась. Наверно ей долгое время ни к кому не приходилось прижиматься. Не к тем же старикам, которых я прогнал, других давно нет, другие в земле, в плену, в армии. А губы её истомились в ожидании мужских губ, легкое касание к губам, на такое меня тоже тянет. Губы отвечают, и тот ответ вытесняет всякое умствование. Она в согласии со мной, свидетельствуют губы, свидетельствует поза, не меняя позы на спине, изогнулась мостиком, чтоб высвободить сокровенное. Рукой, сколько достала, спустила верхнее с исподним, потом высвободила ногу, ногой стянула до конца. Это действо оказалось присущим женщинам всех наций, коих Господь сподобил носить одежды. Он разделил языки, но кое-что общее для всех оставил. Вот уже нетерпеливо теребит пряжку ремня. Милая, этот ремень у нас на гимнастерках, а не на кителях. Мы гимнастерки снимаем через голову, они не расстегиваются донизу, как было у тех, с кем ты спала до меня. Нет слов для объяснения разницы, приходится высвобождать руки. Ей не терпится, помогает расстёгивать пуговицы - изголодалась. Женщинам нужны мужчины. Если мужчины уходят воевать, то должны быть готовы к тому, что к их женщинам придут другие. Мужчины дерутся – женщинам ждать победителей. В промежутках, когда страсть на время отходила, мне эту симпатичную женщину было жаль. И в промежутках ненужный вопрос в голове: если прогнанный старичок когда-нибудь расскажет её мужу, будет ли права, оправдываясь насилием? Конечно – права. Искала меня, что ли? Но и я прав - тело отвечало. Главное с моей стороны оправдание - особые обстоятельства. Я только ими воспользовался. Господа присяжные заседатели, кто не пользуется обстоятельствами, пусть первый бросит камень! Я не насиловал, я только воспользовался обстоятельствами. А в особых обстоятельствах повинны сотни миллионов, значит, вина моя никчемная – одна сотни миллионная. И муж её пусть не обижается. Очень даже может быть, что мы с ним квиты, он мог пользоваться особыми обстоятельствами, когда был там, откуда я пришёл. Рассвет был какой-то внезапный и слишком светлый, как если бы меня неожиданно разбудили утром. А с этой женщиной не сомкнул глаз. Вот уже Колька над нами. Пора. Кто защитит тебя, Лили, когда я уйду? Ау, Лили Марлен! Как ты думаешь, защитник я, или насильник? «Подожди», - сказал я Горчеву, развязывая вещевой мешок со снедью. Килограммовая банка американской тушёнки в руках, с ней припустил обратно наверх. Это вместо роз. Сухие интенданты не включили розы в военный рацион.
11. ЛЮДИ ЧУЖОГО ХОЗЯИНА
Ты и я, и красивая луна,
На маленькой скамье одни.
Ты такой галантный,
Ты небезопасный,
Но если ты попросишь,
Не скажу я нет.
(Немецк. популярн. песенка времён войны.)
Война подкатила весной и перечеркнула все летние планы. Урсула терпеть не могла хмурое небо, слякоть и холод зимы. Переживала зимы в ожидании лета с его теплом, красками. Ожидала лета, когда можно одеваться легко, что не маловажно в семнадцать лет, если фигура хороша и притягивает взгляды встречных. Она не плохо выглядит в коротких платьях и юбках, с открытыми ногами, её ноги один молодой человек уже находит стройными. На тебе, дождалась весны. Война к ним не подкатила, а прилетела. Над самой землей стали рыскать самолеты с чужими красными звездами на крыльях, распугивая кур хищными тенями и ревом моторов. Можно бы и к этим самолётам привыкнуть, как привыкли к тем, что уже годы проплывали высоко в небе. Маленький городок Бервальде и их усадьба, в километре от него, мощи тех самолётов не стоят, но многие уже сорвались с насиженных мест, из городка потянулись на запад повозки нагруженные скарбом. Говорят, что здесь скоро будут русские. Несколько лет тому назад в кадрах кинохроник показывали людей убегающих от фронта в Польше, потом во Франции, потом в России – настал час Германии. Вот так дела! Кричали про неприступный вал на Днепре, утешали, что сокращают фронт на чужих землях, а на свои не пустят врага никогда - теперь развесили плакаты, «Восемнадцатый год не повторится!». Это, притом, что уже бегут от русских с исконных германских земель. По правде сказать, все эти дела взрослых Урсулу не очень задевали. Взрослые заварили кашу, они как-нибудь справятся с последствиями, как-нибудь так, чтоб её, Урсулу, не сильно задело. Ей уже изрядно надоела сельская жизнь у бабушки Генриетты, она не прочь вернуться в Берлин, где прошло детство, если его перестанут бомбить. Как бы там ни было, и в это для многих беспокойное утро, спит она спокойно с приятными сновидениями. Того же не скажешь о бабушке Генриетте. Генриетту мучают мысли о хозяйстве, которое, видимо, придется оставлять. Ночью она ворочалась в постели, дождалась пяти часов утра, и как обычно пошла в обход усадьбы, но с полдороги вернулась. Бесполезные хлопоты. Рабочие, два поляка и русская, исчезли ещё в предыдущую ночь, а сама она, с не приученной к сельской работе внучкой, сделают не много. «Пропади всё пропадом», - сказала себе Генриетта, и в кухне стала варить овсяную кашу на завтрак, завтракать нужно при всех обстоятельствах. В восемь часов она как всегда постучала в комнату внучки, внучка так и не выучилась самостоятельно расставаться со сновидениями. А всё оттого, что не спит с курами, как все здесь. До полуночи, читает, бывает, накручивает патефон. Генриетта не знает, какими приятным воспоминаниям предается под музыку Урсула. Вчера, например, смаковалась последняя поездка в Берлин, когда Гюнтер, тот самый, который считает её ноги стройными, прибыл в отпуск из Югославии. Ей нравилось окружение Гюнтера: внимательный, с некоторой манерностью отец адвокат, уступчивая, со всеми согласная мать, эльзаска. Мать Гюнтера легка в отношениях. Её легкость переносится на всех и всё, с чем она соприкасается. Обстановка квартиры: мебель, картины, покрывала и занавеси в рюшечках – всё с налетом французского легкомыслия. Потому и воспоминания Урсулы о том доме легкие, начинаются они шорохом осенних листьев под ногами, последний раз была там осенью, и до конца сопровождаются воркованием не по годам девичьего голоска хозяйки. В отношении самого Гюнтера Урсула не может избавиться от ощущения какого-то в нём изъяна. Несамостоятельность, что ли? В свои семнадцать лет она не чувствует в нём, двадцатилетнем, будущей опоры. При том, они помолвлены, правда, с оглаской только близким людям, потому что невеста ещё не достигла совершеннолетия. Так вот, жених, какой-то маменькин сынок, без мамы он даже не пытался сделать её женщиной, чем обе школьные подруги уже давно хвастаются. В последний его приезд, мама Гюнтера постелила им одну постель, и даже положила под подушку средство предохранения для сыночка. В воспоминаниях Урсула старается ту ночь проскакивать, всё получилось как-то неловко, совсем не так, как должно было получиться по рассказам подруг и её ожиданиям. Гюнтер не мог справиться с тем средством, в результате она со страхом ожидала прихода очередных месячных. Слава Богу, обошлось. Как бы там ни было, их будущий союз благословен взаимной симпатией бабушки Генриетты и его родителей. Симпатией необъяснимой, потому что властная натура Генриетты ни в чём не подобна расслабленным натурам адвоката и его жены. Урсула тянула расставание с постелью ещё и потому, что не нравилась себе по утрам. Никто не считал её дурнушкой, но от того, думала она, что не видят по утрам неумытой, не причесанной, с неизгладимыми пересчитанными у зеркала веснушками по обе стороны носа. Те веснушки, думает, придают ей несерьёзный вид. В общем, требовалось время у зеркала, чтоб привести себя в порядок. А для кого в этой глуши, спрашивается? Пусть, ни для кого, всё равно это нужно. Нужно, как выполнение некоторых обязанностей по дому, как зубреж школьных уроков. Нужно – значит, нужно, и она исполняет тщательно, правда, с откладыванием до возможного предела. Когда, наконец, Урсула появилась в кухне, за столом пил кофе механик из города. На неделе из Мюнхена приезжал Фридрих, владелец усадьбы. У него с бабушкой Генриеттой более сложные отношения, чем должны быть с человеком, который платит ей жалование. По этому поводу допускались разные догадки. Ходило семейное предание о том, что некогда усадьба была богатая и принадлежала прадеду Урсулы. Отец бабушки промотал его, а отец Фридриха оплатил закладные и оформил на себя с условием, что прежние владельцы остаются там жить до конца своих дней. Потом, якобы, их дети, Фридрих и Генриетта, оказались более чем дружны, что в силу каких-то причин, не привело к свадьбе, и не приводит к ней поныне, хотя и он, и она, уже давно свободны от каких-либо обязательств по отношению к другим. Вот это «более чем дружны», объясняло, почему Фридрих до сих пор в зависимости от своей управляющей. В последний приезд бабушка напустилась на Фридриха с порога. -Довоевались! Довоевались против Бога! – гремела она, как будто он лично отдал приказ начать войну с Всевышним. -Эти! Эти! Сейчас не время, - взывал к ней Фридрих, не замечая, что употребляет при Урсуле интимное сокращение имени. Раньше в присутствии третьих лиц существовала только «фрау Генриетта». -Сына загубили, - продолжала обличать бабушка так, что призывы Фридриха прорывались слабым писком, - теперь на краю гибели сироты! Сироты – Урсула с братишкой Куртом, которому недавно исполнилось девять лет. Мать умерла при вторых родах, а извещение о гибели отца под Смоленском пришло, казалось, прежде чем он мог до него доехать. В тот приезд Фридрих был суетливо деятелен. Носился по дому, собирал какие-то вещи. Из города он привел механика, механик отладил старый Мерседес, почти недвижимый с начала русской кампании. Уехал Фридрих поездом, и увез с собой по настоянию Генриетты брата Урсулы, Курта. Она всегда более заботилась о внуке, чем о внучке, оправдывая свое предпочтение его возрастом. Машина осталась для бабушки с Урсулой, на случай, в который верилось с трудом: если допустят русских на территорию рейха. «В прошлую войну, - сказал Фридрих, - русские тоже вторглись в Восточную Пруссию. Их быстро оттуда изгнали, но вам лучше ненадолго уехать». Так вот, тот самый механик, который отлаживал автомобиль, в утро бегства жителей Бервальде прихлебывал кофе, когда Урсула вошла в кухню. За столом бабушка вела с ним вежливую беседу о городских делах, как будто жители не покидали дома, и фронт вроде не подступил вплотную. Механик не каждый раз отвечал впопад. Он перебирал в уме возможные причины отсутствия вестей от жены, отправленной из города загодя, и про себя злился на старуху, которая морочила голову, когда пора быть в дороге. После мытья кофейных чашек, обязанность Урсулы, в немногословной манере, принятой ею для правильного воспитания, бабушка объявила: «Герр Гартман отвезет нас в Берлин. Собирайся». Потом добавила: «Захвати подсвечники из своей комнаты». «Для неё нет ничего более ценного», с досадой подумала Урсула. Пара тяжёлых серебряных подсвечников, сохраненная реликвия времён владения усадьбой, фетиши жизни в здешнем захолустье. Да, не знает Урсула, что скоро самой здешние фетиши её покажутся не такими уж плохими. Настоящих сборов не было. Вопреки всему ещё считали, что можно отдать Францию, Польшу, Россию, но Германию – никогда! Пусть даже война проиграна, как прошлая, но ведь и проиграв прошлую войну, тогда не допустили оккупации. И теперь что-нибудь придумают в Берлине. Придумают что-то. Придумают что-то такое, чтоб они скоро вернулись в свой дом. Урсуле было тесно на заднем сидении машины, среди груды свертков, пакетов и чемоданов. То и дело что-нибудь из вещей съезжало, наваливалось. Впереди, рядом с втянувшим шею Гартманом, возвышалась спина бабушки, её шея вытянулась, как у гусыни, и голову удлиняла башня из седых волос. Лицо бабушки направленно строго вперед, а Урсула вертится, ведет войну со свертками, что наваливаются на поворотах, всматривается в бесконечную вереницу подвод и пеших, которых обгоняют. Гартман ведет машину по обочине дороги, почти не отрывая руки от кнопки сигнала. Подводы, подводы и пешие. Многие с детьми за руку, с младенцами на руках, а в детских колясках горою вещи. Машина теснит колонну с обочины, и Ули ловит недобрые взгляды.
* * *
В то время как Мерседес с убывающей скоростью продвигался сквозь всё более плотные заторы к Одеру, за линией фронта, что определялась мерой пройденного войсками по главным дорогам, по боковой дороге, не спеша, топали на запад два советских солдата. Они были выписаны из госпиталя ещё за Познанью, но оставили попутный транспорт, как только расстояние скрыло с глаз госпитальный флаг. От водителей, готовых подвезти раненных, (у одного голова перевязана посеревшим от времени бинтом) они отмахивались. «Спасибо, браток, сказал шоферу остановившему машину спутник того, кто с перевязанной головой, - нам недалеко». А напарнику его надоели доброхоты: «Дуй отседова, мать твою… как в тыл, вас не допросишься, на фронт без мыла лезете!» Подались они своим путем, продолжая прерванную беседу. Правильно сказать, была не беседа. Говорил только перевязанный, а другой, в танковом шлеме, помалкивал, глядел больше под ноги. Перед тем у них вышло разногласие. Вчера набрели на компанию таких же «дизелей», («дизель» не то, что вы думаете, а солдатское производное от слова «дезертир»). Славно они погуляли вчера в парах трофейного спирта, а утром, перевязанный с трудом уговорил напарника от компании смыться, теперь всю дорогу учит его жизни. «Ты, Федя, меня держись – со мной не пропадешь. Я в лагерях тертый, а армия, - что лагерь. Большая кодла нам ни к чему. С кодлой враз заметут. Вдвоем мы в законе. Винтари при нас, топаем в свою часть. Фронт катится – догоняем. Вот так себе и будем догонять пока война скончится. Наше дело далеко не отстать, где уже комендатуры, и близко не дойти, где стреляют. Поди, в танке изжариться не больно охота – а? Свиная тушёнка!» Федя отмалчивается – перевязанный продолжает: «И что посылки домой не посылаешь, не горюй. Без трофеев твои прожили в тылу четыре года, и ещё проживут. А мы рыжьём золотишком разживемся. Рыжье, оно места много не требует, а стоит дорого. Немцы сами нам отдадут, вот увидишь. Сейчас нам бы только мозги промыть, что б с похмелья не гудели. До хуторов дойдем, пошарим в подвалах. Поди, там вишневки наготовили. Хоть не водяра, полегчает». Шли, на окраине какого-то посёлка наткнулись на бункер. Заходить в посёлок у них не было резону, не дай Бог, набредешь на проверку документов. Но бункер, бомбоубежище, где за двухметровыми бетонными стенами прячутся от фронта гражданские, - находка. У гражданских в бункере с собой именно то, что нужно – самое дорогое и не громоздкое. Только в том бункере уже какие-то солдаты наводили порядок. У входа и выхода из него стояли часовые, оставалось присоединиться, чтоб войти в долю. Вот они вошли внутрь, обошли плащ-палатку в проходе расстеленную, у плащ-палатки сержант и солдат, по лицу того солдата, хоть оно и фронтом обветренное, сразу определишь человека с образованием. Может быть, с высшим. Сержант громко объявлял, а учёный солдат переводил на немецкий язык. «Ахтунг!» – выкрикнул сержант по-немецки, держа перед глазами русско-немецкий военный разговорник. – Гитлер капут! (Это – не заглядывая в разговорник.) Гитлер капут, - повторил, - и через пять минут всё золотое и часы должны лежать здесь, - указательный палец показал на расстеленную плащ-палатку. Подождал, пока учёный солдат перевел сказанное. - Все на выход по одному, на выходе обыск. Расстрел на месте, кто что не положит. Пошёл по одному!» На выходе обыскали только первых двоих. Так, погладили руками по верху одежды, чтоб следующие видели и боялись. Немцы, они народ дисциплинированный. Приказ властей, хоть ефрейтор у власти, хоть сержант, для немцев закон. Может быть, нашлись некоторые, кто не всё в плащ-палатку бросил, но не многие. Так что немцев можно не обыскивать. И конечно, незачем стрелять. В гражданских стреляют по пьянке, а эти, вроде, ещё трезвые. И потянулись немцы к выходу, без толкотни, по одному проходили мимо расстеленной плащ-палатки, каждый что-нибудь золотое или тикающее аккуратно на неё клал. Горка росла. В общем, у тех дело было отлажено, для двух чужих никакой нужной работы не нашлось. Но чтоб в долю войти, требуется участие в деле, и перевязанный стал подталкивать немцев в очереди, тем её только смешивал. Сержант беспорядок не долго терпел. «Эй ты, сука перевязанная! Ну-ка отойдь! Кругом!», - зычно крикнул. Солдаты у выхода, посматривают, кто выходит. Вот приближается женщина подходящего возраста. Женщину не пропускают: «Храва, подожди здесь». Это трофей краткосрочного пользования. Три подходящие женщины уже ждут. По концу операции сержант стал связывать узлом концы плащ-палатки, и который с бинтом на лбу, усёк, что ради него развязывать узел он не станет: -Мне бы, с напарником, подкинул. Мы тоже участвовали. -Чего-о-о?! -Отстегни, говорю, нам по паре часов хотя бы. -Я те отстегну, падла! Сами достать не умеете – к чужому мажетесь! Тут быть бы драке, ученый солдат-переводчик уже отошёл в сторону, но двое, что стояли у выхода бросили свой пост на охране немок, подлетели, щелкнули затворы автоматов. -Что вы, что вы, братцы? Мы же свои, - это напарник перевязанного разряжая обстановку потянул его к выходу, откуда в суматохе уже немки сбежали. За немок им бы накостыляли, если бы догнали, но видать, никому из тех не было резону от добычи отдаляться. Так что, они убежали, хотя и не солоно хлебавши, но без синяков. Огорчение было не долгим. Пополудни им повезло. Повстречался пьяненький солдатик с двадцатилитровой немецкой канистрой для бензина, однако разящей спиртом. Солдатик рад был передохнуть с нелёгкой ношей. Это же не чекушка - двадцать литров, плюс железо. Поставил он ту тяжесть у ног, и сообщил, что спирт тащит в свою часть, его вся рота ждет. Близко уже, вот в перелеске, метров триста, не больше. А набран спирт в километре отсюда, на станции. Там на путях целая цистерна. Перевязанный хотел ту канистру отобрать, но побоялся шума. На шум могла примчаться вся рота, получилось бы хуже, чем у бункера. Да и тяжесть. Таскать тяжело – бросить жалко. А идти им все равно, в какую сторону, так что повернули к станции. Не доходя до неё, в движении уже со многими, с нарастающим количеством павших пьяных, сняли с одного бесчувственного наполненную спиртом флягу. Ещё обшарили его карманы, но ничего путного не оказалось. Удовлетворились той флягой, повернули к хуторам, что слева невдалеке манили красными черепичными крышами, крыши выглядывали сквозь ветви деревьев, не густо обросших листвой по весне.
.
* * *
Уже обозначились действующие лица: лейтенанты с шофером на Виллисе, два дезертира, две немки, молодая да старая, на Мерседесе, с шофером Гартманом. Все они уже уместились на одном листе подробной карты двухкилометровки. Остается провести не длинные линии до точки пересечения.
12. ЗАЧЕРКНУТОМУ НЕ ВЕРИТЬ
Я мечтаю безусловно,
Но не знаю о чём.
Мое сердце хочет это,
Мой разум хочет то.
(Песенка из немецк. кинофильма «Девушка моей мечты».)
Из трофейного блокнота.
Набродились мы по городам в хаосе, пух и перо в воздухе, пустые консервные банки под ногами, обрывки газет – хлам прошедших армий. Устали толкаться среди подобных себе, алкающих малого объёма-веса, при хорошей цене, и белокурых фурий. Потянуло нас в тишь усадеб хуторов, что рассыпаны маковым зерном на военной карте двухкилометровке. Это после того, как накануне вечером луч фонарика высветил в оконном проёме комнаты, старую женщину в петле. Зачем этой старухе вешаться? Товар - она не товар, седые космы по плечам. Высунула старуха язык – нате, мол, победители. Нет, вы себе эту картину представьте. Это ведь не трупы солдат на поле, в лесу, на дороге, к чему привыкли – труп старой женщины в смертном оскале, с высунутым языком. Видно, кто в комнату совался при свете, тот, ничего не тронув, спешил закрыть за собой дверь, а Колька в темени сунулся лицом ей в ноги, на одной ноге тапочек, другой на полу. Только отпрянув, осветил лицо – чистая ведьма из страшных сказок. Утром решили мы хотя бы позавтракать в сельской тиши тех хуторов, надеемся, без мусора и трупов. А если надежда не напрасна, так денёк в той тиши отдохнём от трудов неправедных. Виллис наш полон добра, некуда плюнуть - можно в часть не торопиться, дней впереди много. Съехали мы с забитого техникой автобана на покой просёлка. Просёлки здесь тоже в асфальте, ухоженные кюветы, липы по обе стороны дороги. Или не липы? Не силен в ботанике - деревья, в общем. В просветах деревьев видны белые домики коттеджи, высокие крыши, крытые красной черепицей. Чёрт возьми, как это немцы всё продумали и обустроили. Островерхие крыши - красиво и полезно. Площадь для жилых комнат. А уют внутри домов? Это вам не закопчённые русские избы. Взять хотя бы, простую вещь, свисающий шнур с кистью в спальнях на прикроватной стене. Захотел ночью пописать - не надо в темени бродить в поисках выключателя. Лёжа за шнур потянул – свет. Облюбовали мы домик, ворота к нему распахнуты - будьте любезны пожаловать. Будем любезны, если окажется с кем любезничать. Пусто. А запах только что оставленного жилья. Пахнет варевом в кухне. Вот дела, хозяева даже кастрюльку с горящей плиты не успели убрать. Видно, на стрёме стоял кто-то нерадивый, поздно предупредил о прибытии гостей. “Эй, кто там? Выходите - молоко выкипит! Матка! Млеко! Курка! Яйки!” Это я так шучу. С такими словами немецкие солдаты входили в русские избы. Знают ли жены тех солдат этот сленг? Не важно - важно слышат ли спрятавшись. Хорошо спрятались, может быть, загодя успели вторую стену сообразить, чтоб между ними прятаться. Это вместо баррикад, которые требует их Хозяин, для превращения каждого дома Германии в крепость. Их Хозяин полагает, что немцы, как один, станут грудью на защиту любимого фюрера. А они попрятались. Но хозяева дома нам не очень и нужны, если о горячем позаботились. Кофе своё, правда, эрзац в другом доме найденный, воду сами вскипятим, американская тушенка в банках из ленд-лиза с хозяйским хлебом - сытно. Кофе с горячим молоком – вкусно. Пока Горчев готовит стол к трапезе, я достаю из планшета карту. Эта карта будет отчетом нашей работы штабу. Во всяком дележе дармового, есть элемент волюнтаризма. Даже Господь наш небесный проявил волюнтаризм, наделяя чад своих разумом не в одной мере. Кому-то недодал. Ну, а мы, грешные, и не мыслим, удовлетворить всех. Мы руководствуемся народной мудростью, выраженной пословицей своя рубашка ближе к телу. Следующей будет рубашка того, от кого зависит наше благополучие. Наше благополучие зависит от полковника, который послал в эту чудную командировку, и надеемся, ещё пошлёт. Конечно же, и от капитана, командира роты, мы зависимы. После тех зависимостей следуют предпочтения по симпатиям к объектам дарения. Вот, по всем этим признакам, включая симпатию, полковник Матанцев нам более предпочтителен, чем генерал Попов. От полковника Матанцева зависит, чтоб мы и в будущем ездили в эти командировки, и человек он нам симпатичный. Так разве не получит от нас Матанцев что-то, чему позавидует генерал Попов? И взревет по чину обиженный генерал, когда узнает, что досталось полковнику: “Где эти вшивые лейтенанты болтались?! Должно быть, всю командировку то и делали, что немок ….!” (Простите за точки, генеральское слово компьютер не выдержит). Ан, нет. Вот, пожалуйста, карта. На карте четкой линией вычерчен наш путь. Проставлено время. Нойдамм - с трех до пяти - два часа. Что на карте рядом? Деревня Мартенгоф с окрестностями. На деревню хватит часа. Надо сказать, кропотливый труд расписать весь день вчерашний, сегодняшний, и день вперёд, чтоб завтра на то не отрываться. Но у меня раз-два, и готово. Кольке эту работу не доверяю. Всё ему кажется не правдоподобным. Пишет, зачеркивает. “Зачёркнутому верить”, с росписью. Но в нашем деле можно верить только тому, что не зачёркивалось. Писать нужно чётко и аккуратно, по военному. Линии прямые, время сходится, а что радаров нет, вина не наша, вина немцев. Не поставили радары, сукины сыны, на нашем пути. В другой раз пошлют, может, набредём. Вот я завершил эту работу. Всё это время те, кто спрятались, признаков жизни не подавали. Одиночество, которого хотелось, понимается нами, как отсутствие людей в форме, но не без женского пола. Здесь точно спрятались - множество свидетельств. Как уже отмечено, у них, наверно, на круглые сутки выделен наблюдатель. Как только свернут пешие, конные или на машинах, с проезжей дороги к фольварку, так наблюдатель подает сигнал. Но для тех, которые на машинах, после сворота с большой дороги до фольварка путь короткий. Когда строили этот дом, не предусмотрели нашествие «восточных варваров», поставили его близко к шоссе, потому кастрюльку с кипящим молоком с плиты снять не успели. Хорошо, что не выкипело. Плиту тоже не загасить в считанные минуты. Может быть, они в сене в хозяйственной пристройке, может быть, под полом - мы до настоящего обыска не опускаемся. Все же - офицеры. И не пёхом. Другие дома рядом, а то утомишься искать, найдешь, а спрятались одни старухи со стариками, нам не интересный контингент. Ладно, позавтракать в тиши при эрзац кофе с горячим молоком – тоже хорошо, а домов, где не успеют спрятаться, в округе много. Горчев уже за рулем, Колька впрыгивает в машину. На всякий случай перед уходом заглядываю под кровать в спальне. Из чистого любопытства: неужели столько времени валялись под кроватью? Если они там, я с ними попрощаюсь. Скажу: «Выходите – уезжаем». Нет, пусто. Но под кроватью бумажный пакет с приятным запахом. Золото так не пахнет, не закинули в спешке золотое под кровать. Вперемежку с пылью, втягиваю ноздрями запах свежего печенья. Господи, ну прямо мамины прянички. Моей мамы. Только моя мама закручивала их крендельками, а эти ромбиками. Вкус тот же, тесто на сливочном масле, сверху корица. Американская тушенка хороша голодным - сытым, что-нибудь деликатней подавай. Прянички, плюс приятные воспоминания. Вот, ведь, кастрюльку с кипящим молоком на плите оставили, а прянички успели под кровать бросить. Значит, и для них ценность. Но разве это умно - ценность под кровать? Если бы вместо нас пришли другие, первым делом, под кровати заглянули бы. Да, пища, для немцев ценность. Хозяин их давно впроголодь держит, на карточках, с нашим приходом и карточки можно в сортир повесить. В городах немчата бегают за солдатами с протянутой рукой: “Иван, клеба, клеба!” Я выскакиваю с кульком в руке - “трогай!” Поехали. Горчев оторвал от руля руку, запустил ее в кулёк, вытащил сколько смог. Руки Кольки свободны, он деликатно вынул один пряничек. Не успели набрать скорость - завизжали тормоза. “Смотрите”, - говорит Горчев, указательный палец в зеркало заднего вида. Смотрим. Из фольварка бежит женщина за машиной, машет руками. Подбегает. Тут же оценили ее с ног до головы. Глаз – рентген, всё при ней: округлости, мордочка симпатичная - в полном порядке. А на глазах слезы, лопочет захлебываясь, прикладывает платочек к мокрым глазам, к пошмыгивающему носу. -Чё ей надо? - это Колька. -Говорит, что киндер голоден. Эти прянички все, что у нее есть, а предстоит далеко идти домой. Женские слезы Кольку размягчают, знаю по прошлым случаям. Размягчают его, женские слезы. А, вот, меня больше размягчают детские слезы, сразу вспоминаю малолетнего братишку. Женщин же, легко утешить. Несколько слов с нотками внимания, плюс несколько слов с нотками восхищения - бальзам готов. Восхищаться нужно не всей сразу, а по частям. В первую очередь – глаза. В первую очередь восхищаешься глазами: “Ах, какие глаза” (синие, голубые, зеленые, карие - по соответствию.) Хорошо добавить: “с поволокой!” Что такое “поволока” я не знал и не знаю. Как будто бы, муть в глазах - так чем восхищаться? Но действует именно слово “поволока”. Потом волосы: пепельные, каштановые... Но про волосы, лучше - когда уже пришло время запустить в них руку. Кольку размягчают женские слезы, он бросает надкушенный пряничек обратно в кулёк, берет его из моих рук, подставляет шоферу: -Клади! Когда дело принимает характер соревнования в рыцарских чувствах, то и я не лыком шит. Я вынимаю из вещевого мешка килограммовую банку ленд-лизовской тушенки и две стеклянные банки вишнёвого компота, в подвале другого дома изъятые. Бери – мы добрые. Горчев, улыбаясь, говорит: -Подвезем дамочку к дому, тяжело ей нести. -Я те подвезу, - это Колька. - Трогай вперед. Оборачиваюсь, смотрю на неё. Стоит на дороге, прижав дары к груди. Привязался штамп: «дары данайцев». Данайцы причём? Не коня подарили, а свиную тушёнку с компотом голодной немке. От чистого сердца, не посягнув на честь. Пусть не свое подарили - краденое. Чьё бы ни было - из наших рук.
13. ПУТЬ К ВСТРЕЧЕ
Проходи мимо, проходи мимо,
Ты только лишь ефрейтор.
Люблю я офицеров,
И никаких других зверей.
(Немецкая песня военных лет)
Ехали в тыл, а приехали в ад. Бервальде ближе к фронту, но в сравнении с переправой через Одер, тихое место. К мосту невозможно пробиться. Море подвод, пеших и тревожно сигналящих машин. Ложбина перед мостом – воронка с узким горлом к нему, в лощину прибывает народу гораздо больше, чем убывает через мост. Вскоре оказалось удачей, что застряли на краю, а не в людской пучине. Одна за другой пролетели тройки ширококрылых самолетов, из обоих крыльев каждого сверкали огоньки, вроде бенгальских. Ули без страха смотрела на те огни. Наверно с таким любопытством смотрят непуганые дикари на направленное в грудь дуло, и в предсмертный миг, может быть, успевают увидеть огонёк на его конце. Слава Богу, самолёты стреляли не по краю, где гражданские, а по военным ближе к мосту. Вдруг где-то недалеко без перерыва залаяли пушки, опытный человек тот час бы определил, беглый огонь прямой наводкой по танкам. Не далеко залаяли пушки, живое море с невероятной быстротой расплескалось в разные стороны. Гартман хотел направить машину в опустевшее перед мостом пространство, но только успел завести мотор. Раздался покрывающий прочие шумы грохот, на глазах середина моста раскололась, куски полетели вверх, а перекорёженные края осели в воду. Теперь здесь можно было дождаться только русских. Гартман развернул машину, поехали просёлком вдоль реки, в надежде на мост в восьми километрах. Из тех километров преодолеть удалось лишь пару. Догнали группу солдат, серолицый от пыли офицер, гауптман, с десятком таких же пропылённых солдат, преградили дорогу. Размахивая для убедительности пистолетом, офицер объявил, что машина реквизируется вермахтом, а водитель мобилизуется. Напрасно Гартман совал документы, подтверждающие, что мобилизации не подлежит. «Приберегите ваши бумажки до лучших времён», - прокричал офицер между командами солдатам, кому и куда сваливать багаж. За минуту, покончив с этим делом, солдаты без сожаления выбили стекла, высунули вперёд пулемёт, и битком набитая, ощетинившаяся оружием машина запрыгала на дорожных рытвинах. Тут же куда-то испарились те, кому в ней не досталось места. Во время всего того действа Генриетта не проронила ни слова, а когда осталась наедине с Ули сказала: «В мое время военные не бросали беззащитных женщин на произвол судьбы». Так отметив падение нравов, она легким для семидесяти лет шагом направилась в сторону, куда ехали, а Ули копалась в разбросанных вещах, искала театральную сумочку, в ней её украшения и документы. Потом она догоняла бабушку. Ноги вязли в дорожной пыли, соскальзывали в набитую колею. В балансирующих руках взлетала сумка в блёстках, в той обстановке эту сумку можно было принять за шутовской аксессуар. В месте, где просёлок выходил на шоссе, присели отдохнуть. Генриетта оглянулась, вокруг ни души, стала расстёгивать высокую шнуровку ботинок. Снять их не успела, послышался нарастающий гул многих моторов, и ей пришлось спешно обратно зашнуровывать. Она не могла предстать без обуви перед военными, которые их захватят с собой, если они не такие же хамы, как офицер, отобравший машину. Зашнуровать ботинки не успела. Из-за поворота выскочил низкий небольшой автомобиль, каких не видели в Германии. На передних крыльях того автомобиля лежали автоматчики в незнакомой военной форме. С промежутком выскочил ещё один такой же автомобиль, а дальше без числа мощные машины, пушки на прицепе. В кузовах полно солдат, полно гогочущих, улюлюкающих чужих солдат. Всё это неслось мимо них, не замедляя ход, обдавало бензиновым смрадом. Только замыкающий угластый грузовичок, с квадратной деревянной кабиной, запищал тормозами. Из кабины выскочил малорослый солдат, подбежал к ним, забросал рыкающими словами, из тех слов можно было понять лишь слово «шпион». Никакие они не шпионы, Ули это может доказать, вот документы. Она подняла с земли сумку, где вместе с кольцами и серьгами были документы, но солдат вырвал сумку из её рук, потряс у уха, заулыбался, сунул под гимнастёрку. Затем, шаря по Ули глазами, но и оглядываясь при том на подрагивающий жидкими крыльями грузовик, потянулся к её груди. Ули отшатнулась – он подступил. В это время грузовик засигналил, солдат махнул вытянутой рукой и убежал. На ходу он высунул голову из ящика кабины, скорчил рожу и что-то выкрикнул. Рассеялась бензиновая гарь, вернулась тишина в безлюдное место, но в той тишине пришло сознание неотвратимой беды. Лицо скупой на проявление чувств Генриетты не скрыло тревогу. Её терзало, что не отправила в Мюнхен Урсулу, да и самой следовало уехать. В Мюнхене люди, там расплата распределится на всех. А платить там придется американцам с англичанами, до их территорий её соплеменники не добрались. Здесь, похоже, перед русскими, они расплатятся за всю Германию. Небывалое дело – Генриетта прижала к себе внучку. То объятье не успокоило ни её, ни внучку, необычность подчеркнула опасность. Ули всхлипнула. Это было слишком для Генриетты, она отстранилась, сказала с нарочитым спокойствием: «Ладно, ладно. Вернемся домой, свои стены помогут. Они тоже люди, есть, наверно, полиция». Теперь они боялись дорог, пошли полем к виднеющимся крышам хуторов. Идти по вспаханной земле не легко, пока дошли, сумерки сменила темень. Совсем стемнело. Кончился страшный день, наступала ещё более страшная ночь. Темень, она для тех, кто хочет быть незамеченным, но это нужно понимать, не замирать в страхе перед каждым кустом, темнеющимся в темени. Наконец, забелела стена дома. Дом без света в окнах, с запертой входной дверью. Обошли его, держась рукой за стену. Задняя дверь во двор распахнута настежь, значит, кто-то здесь уже побывал, откуда им знать, что не хозяева? Приютят их хозяева до утра в такое время, войдут в положение. На голос никто не откликнулся, дом пуст. В кухне на столе нащупали подсвечник со свечой и спички рядом. Здесь можно даже поесть, на столе среди чашек нарезанный хлеб в хлебнице. Можно бы поискать и чего-нибудь к хлебу, но не до еды, хотелось пить. Из крана вода не текла. Что-то пробурчало в трубах и умолкло. На плите чайник с водой. Напились, заперли на щеколду дверь, и по винтовой лестнице на ощупь поднялись на второй этаж, где, казалось, будет безопасней. На ощупь, потому что свечу загасили сразу, на мгновенье зажгли и загасили. Интуиция подсказала, что лучше не привлекать внимание светом. Вот они поднялись на ощупь по винтовой лестнице в спальню, в спальне, усталые, опустились на ковёр. Вместо подушки подвернули его конец под головы. Лечь в постель - неуважение к чужой собственности. Да и раздеться боялись. Привалились на том ковре друг к другу, Ули задремала. В дремоте - кошмары. Закрывает глаза - тот солдат, который отнял сумку, но лицо не смешливое, зверское лицо. Валит её. Что бы избавиться от наваждения, нужно открыть глаза, а веки, как склеенные. Так и уснула с тем кошмаром, а разбудил звон разлетающихся стекол. Внизу кто-то разбил оконное стекло. В первом порыве Генриетта вжала в себя внучку. Притихнуть – может, пронесет. Не пронесло. По хлопанью дверей, по громкому разговору внизу, понятно, - бродят по комнатам. Побродят внизу – поднимутся наверх. Два голоса, две пары ног топают в разных концах дома, перекрикиваются. Теперь один голос слышен со двора, а отвечающий в доме. Тут Генриетту осенило, что в чистом поле безопасней. Безопасней в чистом поле, где этим волкам поживы нет, а не там, где им есть пожива. Лучше пусть их куст приютит, только бы выбраться отсюда. Потянула за руку Урсулу, другой рукой чуть толкнула дверь. Лёгкий скрип, а в душе, как скрежет. На носках прошли лестничный марш, и тут навстречу выскочил человек с горящей бумагой в руке. С того факела спадали черные ошмётки в искрах, в бликах огня лицо казалось сатанинским. И Урсула закричала. И бросились назад в комнату, а на лестнице человек с факелом крикнул напарнику: «Федя! Федя, дуй сюда – бабы! Будь я сукой – бабы!» Федя, с таким же факелом, явился быстро. В мигающем пламени осмотрели находку. «Одна старуха. Ладно, нам на двоих, молодой хватит. А то посторожь, пошарю по дому, может, ещё кто найдется». Долго сторожить Федя не стал. Он хотел увидеть лик молодой, она уткнулась в старушечью грудь. Только сережки сверкали в ушах. Был Федя один, а когда вернется напарник – кому те сережки достанутся? Так и рванул. Не расстегивать же… не знает, как расстегнуть сережки, и долго. Серьгу в карман, потянул за волосы, развернул, её титька подвернулась под руку. Не то, чтобы большая, но выпирала. Клёвая девка, хотя и не в теле. Глазищи в пол лица. На миг только залюбовался, а перевязанный, тут, как тут: «Ах ты, козёл! Людям сперва дай, мужик вонючий». Стал Федю перевязанный теснить. Оттеснил, старуха ухватила её в объятья. Вот он рвет девку из старушечьих объятий, вырвал, но тогда старуха повисла на его спине. Ему торопиться надо, пока этот Федя сам девку не завалил, а тут эта уцепилась, откуда силы взяла? «Пусти, сука, убью!» - заорал – где там! Пришлось волочить её за дверь, и на лестнице не отцепиться. Трахнул головой о стену. Сползла, вцепилась в ноги - не отпускает. Тогда рванул с плеча автомат, спину как швейной машинкой прошил. Всё – освободился, может уже показать деревне, кому право первенства положено. А Генриетта в миру больше ни за кого не отвечает.
* * *
Скажите, пожалуйста, судьба это или не судьба? В доме стреляют, а Виллис как раз под тем домом. Верь – не верь в судьбу, кроме неё некому навести к одному из многих хуторов, в час, когда Урсула осталась одна. Осталась одна во время нашествия, наедине с бандитами. Скоро убедятся – судьба, и примут судьбу. Оба уверятся в предопределённости встречи, от рождения за три девять земель друг от друга, до встречи на том хуторе. Всякие события прежде всего воспринимаются человеком, как поворот личной судьбы. В личном преломлении объяснения и великим событиям простые. Историки ещё сотню лет будут спорить от чего и для чего началась мировая война. Объяснят по-разному. По всякому объяснят. Одни – потому, мол, что после поражения в первой мировой Германию уж слишком зажали. Другие, мол, Гитлеру со Сталиным Европу было не поделить. Есть ещё третьи, четвертые, десятые, а если бы мог говорить убитый, ответил бы просто: «чтоб меня убили». А наш герой, которому светит остаться живым, понимает смысл войны в личном плане, как возможность увидеть Запад и остаться на нём, ещё как разрешение давнего спора со школьным другом Колькой в свою пользу. А спорили они, как вы помните, кто будет в той войне разгромлен. Но главный смысл в личном плане для нашего героя в том, что война привела к незабываемой встречи. Что ещё могло соединить девицу Нерона с рабом Навуходоносора? Для той встречи его хранило Провидение. Провидение не оставило ему места в одиночном окопе у Днепра, он стал могилой другому. Вы слышите, родители лейтенанта Пруписа, командира взвода разведки артиллерийского полка? Ваш сын спас нашего героя, первым прыгнув под бомбами «Юнкерсов» в узкий окопчик могилу, нём не хватало места для обоих. Ваш сын прыгнул первый, чтоб наш герой встретился с той, которую назовёт незабываемой. А кто, кроме Проведения, мог развернуть наползавший «Фердинанд» уязвимым боком? Перед тем, как танк развернулся боком, подкалиберные снаряды отлетали от её переда, как горох? Вы слышите, родители Роберта Гроссмайера, из города Дрезден? Провидение спасло нашего героя в деревне Мишурин рог, что на берегу Днепра, от вашего сына, танкиста. Если бы не Провидение, что его хранит для предназначенной встречи, не он рассматривал бы ваше семейное фото, где вы с белокурой девочкой – ваш сын мог бы рассмотреть его фото с братишкой Вовкой. Один из двоих должен был стать убившим - другой убитым. Будь убитым наш герой, не состоялась бы встреча, потому убит ваш сын. В оправдание оставшегося в живых, вы - родители убитого - представьте себе, что танк несётся прямо на вас, и его не остановить. Представьте себе, что через мгновенье он размажет вашу плоть по земле, а если не размажет, то спалит огнемётом. До сих пор неизвестно, успел ли кто кинуть противотанковую гранату в гусеницу, или танк сам на неё наскочил, развернувшись чтоб раздавить тех, кто в окопе в трех метрах впереди. Была у танкистов повадка, на окоп наезжать и над ним вертеться. Кто был в окопе в трех метрах впереди – все полегли, но пушка позади, в бок танку всадила. Болванки внутри только вашего сына не задели. Его можно было взять в плен, пленный офицер, в смысле поощрений, более ценим, чем единица в числе убитых. Но сын ваш обезумел - из откинутой крышки люка высунулся по грудь, в руке автомат. Зачем ему автомат, если в плен? Непонятно. На фронте случается много потом непонятного. Наш герой тоже не может теперь понять, почему стрелял без окрика вашему сыну «хенде хох». Автомат вашего сына смотрел дулом в небо, и мог быть в руке по неясности обстановки. В смотровую щель танка обстановку видно плохо. Но тогда такой вопрос не возникал, не возник бы и потом, если бы по легкомыслию не стал рассматривать документы и фото из кармана им убитого. Посмотрел и бросил, только глаза с того фото теперь из души не выбросить. Чуть что о войне – перед ним глаза.
Из хутора послышалась автоматная очередь, и он сказал: -Это из ПеПеШа, немецкий Шмайсер посильней бухает. Надо бы посмотреть. -Какое нам дело? – сказал шофер Горчев. - Хуторов много, пора ужинать. Колька молчал. -Подворачивай. Горчев остался в машине, движок не заглушил. «Посмотрят любопытные офицеры – поедем своим путём», - думал Горчев. Не знал Горчев, что от этого дома у одного из них путь особенный. От калитки к дверям дома дорожка, вымощенная кирпичом. Оконные стекла отражают лунный свет так, что кажется за окнами помещение освещено. На всякий случай, автоматы у офицеров, на изготовке. Опасения рассеялись, когда из разбитого окна услышали ругань, понятную ругань в мать с небесным адресом. Это как пароль - свои. Свои, значит, в разбитое окно можно влезть, если охота. Горчев не заглушил мотор, вокруг домов не перечесть. В каждом постель с периной, одеялом. Перед тем, как улечься, поужинают – Горчев вкусно приготовит. Войне скоро конец – вернутся домой, грудь в орденах-медалях, можно ими звякать. И с трофеями вернулся бы. Мать его, с братишкой Вовкой, из эвакуации перебрались в Москву-столицу. Ютятся там в какой-то коморке. За трофеи можно приобрести нормальное жильё. Самая большая ценность, говорят, камешки для зажигалок и швейные иглы. Такому трофею места много не надо, чемодан с камешками и иглами – приличное жильё. Ну, не лезь в окно, что ты там позабыл, обыкновенные дизеля ссорятся? Нет, не знает он, что бы выбрал, полез бы в окно, или прошёл мимо, если б знал будущее. Будущее не знает никто. Когда узнал, считал по-разному. Один счет в голоде сталинского лагеря, с лагерным номером О-210, на шапке, груди, штанах и на спине, - другой, когда хотя бы и в тех лагерях баландой стал наедаться досыта. Значит, есть резон в сокрытии грядущего. Без того резона, вместе с плохим, из жизни выплеснулось бы и хорошее. Но это опять, забег в будущее. Тогда без колебаний полез в окно. Колька постоял у окна и тоже полез. Негоже бросать друга. Оцарапал щеку об острый кусок стекла – выругался. Поднялись по крутой лестнице на голоса. На верху фонарик высветил тело старой женщины, ноги её свисали на ступени, переступая, он зацепил ботинок с высокой шнуровкой. Рука мертвой подвернута за спину, голова с разметанными волосами. Один глаз старухи открыт, направлен в сторону двери, будто и мертвая пыталась разглядеть, что за ней происходит. Кровь капала со ступени, чтоб не ступить в лужицу, пришлось, ухватившись за перила, её перепрыгнуть. Колька шёл следом - наступил, оставил в лужице расплесканный след. На мансарде, в комнате потолок скошен в углах крышкой гроба. И заливал зловещий свет луны, луну вроде привязали к окну. Два солдата, что оказались в доме, не обратили внимание на вошедших, были заняты своим. Оба вцепились в автомат, один выкручивал его из рук другого. Если дерутся за автомат, возможно убийство, но у того, кто к ним спиной, другой автомат на ремне – был бы намерен стрелять, мог из него. Значит, автомат, что между ними вроде барьера. Кто старуху пришил, неизвестно. Возможно, один из этих двоих, возможно в доме есть ещё люди. А они не следователи, их дело стороннее. Можно уходить, пусть эти разбираются между собой. Внизу ждет машина с шофером, и не кончены ещё сутки на отдых. Однако и Горчев не дождался внизу, он уже тоже в этой комнате-гробе. Пошёл, может быть, чтоб образумить мальчишек офицеров, нечего им в том доме баловать. И образумил бы, если б наш герой не заметил за спиной того, кто к нему лицом, силуэт, что в сумраке показалась тщедушным подростком -ребёнком. Значит, такая картина: два солдата отталкивают друг друга, за спиной одного прижата к стене девчонка-подросток. Ну и что? Не то уже видел. Вчера, в одной деревне, пьяные танкисты экипажами «проезжали» по немке. Один держал её руки, просунутые сквозь прутья кроватной спинки, двое других растягивали ноги. Дальше – очередь с гоготом. Там вмешаться, так танкисты накостыляли бы. Если не хуже, их было много, пьяных. И эти не без оружия. Все же – ребёнок, и захотел он уладить дело миром. Положил руку тому, кто к нему спиной, на плечо. Чуть повернул его к себе и миролюбиво сказал: «Отпустили бы девчонку, ребята. Баб, что ли, не найдете?» И тем бы кончилось, даже если бы не отпустили. Если бы просто промолчали. Но тот, кто был к нему спиной, с перевязанной головой, сам лицом к нему довернулся, обложил трёхэтажным матом. Мало того, схватился за автомат. Тут уже Горчев подлетел, вдвоём вывернули из его рук автомат, Колька держал под пистолетом второго у стены, тот сам свой автомат на пол бросил и руки поднял. «Братцы, мы же свои», - причитал, а первый, с перевязанной головой, ещё угрожал, брызгал слюной. Горчев не удержался, хорошо приложил ему прикладом в грудь. Автомат ПеПеШа знаете? У него защёлочка предохранителя не надёжная. Может быть, он вовсе был не на предохранителе. При ударе прикладом - очередь в стену, у стены та девчонка на корточках. В общем, этих двоих спустили с лестницы, из автоматов рожки с патронами вытащили. А то ведь могли внизу подстеречь. Спустили тех с лестницы, и из безопасной темноты, со двора, послали они свой последний привет – камень в окно. В брошенном чужом доме стекла не жалко, но Горчев припустил вниз по лестнице, опасался, что машину раскурочат. Испарились. И хорошо сделали, на этот раз не поздоровилось бы. Наш герой осветил фонариком лицо девчонки – живая. Живая, ресницами хлопает. Тоненький кровавый штришок на щеке от уха. Решил, что от случайной очереди в стену. Значит, легко отделалась. Могло бы в висок. И странно. На стене дырки от пуль значительно выше. Мало ли что? Возможно, кусок штукатурки отлетел - судьба. Теперь судьба этой девчонки в его руках, уже известно, роль спасителя лестна. Где ещё сможет быть в такой роли – только здесь. Вот он играет в спасители, (правда – не всех, только подходящих женщин) а ведь их мужья, возможно, в том Майданеке и были расстрельщиками. Видел там горы трупов. Что касается этой девчонки, так до мужа она ещё не доросла. Да и спасает он на час, на ночь, и с умыслом. Пусть он спаситель временный, кто может сделать больше, пусть сделает. Он - что может. При том, не забывая о себе. Эту девчонку тоже спасли от насильников. От этих насильников спасли, от других – как сможет. Спасли до поры пока с ними. По меньшей мере, перевязать ей рану, сможет. А что не такая малолетка, как показалось в темноте, не важно. Всё равно ещё девчонка… лет шестнадцать, семнадцать. Принял роль спасителя, и не тронет, хотя очень даже не дурнушка. Внешность в любой ситуации отмечает. Пришлось, однажды, под шквальным обстрелом, с санитарочкой из чужой части за валуном прятаться, так и там отметил все достоинства и недостатки. Что было там, то уже быльем поросло, а здесь первым делом надо перевязать её ухо. Высунулся в окно без стекла: - Горчев! Принеси индивидуальный пакет. -В машине перевяжем. Не ночевать же здесь с трупом. Поехали в другой дом, - это Колька. -Не перевяжем, а перевяжу, - сказал как бы в шутку, но и чтоб потом не было недоразумений. В таком деле его авторитет признавался, но авторитет время от времени нужно подтверждать. Далеко ехать не пришлось, соседний дом в ста метрах, тоже без людей. И в окно лезть не пришлось – здесь уже кто-то хозяйничал, дверь нараспашку. С подножки машины снял, обхватив за талию. Тонкая талия, и вся как пушинка. Так и ввел в дом, рукой она ухо зажимала. Ввел в дом, усадил на стул. Горчев светил, он перевязывал. Бинт через лоб на затылок – волосы по плечам рассыпаны, мешают. Собрал волосы в кулак, получился конский хвост. Одной свободной рукой не перевязать. Пришлось просить Горчева придержать. Нет, не от пули ранка, ранка пустяковая. Можно бы пластырем залепить, если бы был, бинтом пришлось через лоб на затылок. Готово. Взглянул на свою работу, вернее, на свой трофей взглянул. Съежилась под взглядом, как в том доме. Для неё что те, что они – все в звездах одинаково страшны. Так девчонкам России, наверно, одинаково страшны были в свастиках. Ну, это на первых порах. Рассказывали ему, когда побывал в городе. Да и Лена… Лена, наверно, тоже на первых порах боялась свастик. Вот он перевязал бинтом из индивидуального пакета ей ухо, а Горчев стал эту девчонку утешать. «Ничего, - говорит, - дочка, до свадьбы заживет. Ничего, - говорит, - цыгане тоже одну серьгу носят». Отец нашёлся, самому тридцать, может быть, с гаком. Кому это он сказал? Все равно, не понимает. Пусть, тон ласковый, и хорошо, - подумал, и ещё подумал, что спасти её все равно не получится. Что они могут? В машине гражданскую отсюда не увезешь. И куда везти? В роту, что ли? Значит, утром они уедут, а ей останется столько времени, сколько пройдёт до встречи с другими. Не упустят. И почему, дурёха, не ушла за Одер? В общем, от тех двоих спасли, чтоб досталась другим. Вот, ведь, не думал раньше, что будет спасать белокурых фурий. Даже той, с ребёнком, чем смог помог, и всё. С этой, ну просто, какое-то предчувствие. Может быть, это предчувствие - фантазия воспоминаний. Будущее часто добавляет к прошлому всякие фантазии. Может быть, но точно помнит, что решил эту пугливую козочку не трогать. Пусть не смешивает его, с теми, кто станет её насиловать. Решил твердо – не тронет, и пока она при нём, никому не позволит. С тем взял за руку, повел в комнату наверху, пусть будет одна, если их боится. При том, повёл наверх и не без задней мысли. Через окно не убежит. Незачем ей бежать, от того, кто не обидит? Вот, он ввел её в комнату, спальню, там порядок уже привычный. Из шкафа выворочена одежда на пол. Усадил на кровать, поднял с полу одеяло, отряхнул. «Ну, не бойся. Не бойся, никто тебя здесь не тронет. Приляг». Не понимает. Тогда сам нагнулся, снял с неё туфли, постучал по простыне, как собачку позвал. Поджала ноги на кровати, обхватила их руками, а он неспешно пошёл обратно в кухню, дверь за собой аккуратно притворил – по всему видно, желает произвести впечатление. Отужинали, чем Бог послал, надо благодетелям и немочку накормить. Положил в хозяйскую тарелку, тут же найденную, пару ложек тушенки. Хлеба в доме не нашлось, а чёрный пайковый сухарь и коню не разгрызть. Полбанки компота – пусть запьет. С тем в руках, постучал в дверь. Это же надо, постучал в дверь, вроде бы деликатный кавалер, а не хозяин жизни и тела. Он постучал, но ответа не последовало. Пришлось войти без ответа, но если не спит, так после стука в дверь будет знать, что и восточным варварам не чужда деликатность. Вошёл. Это же надо, битый час сидит в позе, в какой оставил. Молча поставил у ног тарелку, светил фонариком, пусть при свете поест. Тарелку отодвинула, а компот стала пить. Косточки вишнёвые не знает куда девать. «Да, бросай их на пол. Видишь, какой тут порядок!» Не понимает. Раскрыл её ладошку, одну сжал между пальцами, скользкая она, вылетела пулей. Вот как надо. Улыбнулась, наконец. Улыбнулась, и тоже попробовала запустить косточку, да прямо в его щеку. На миг опешила, но он тоже улыбнулся, вытер щеку рукой. Тогда вынула из выреза платья платочек, перегнулась к нему, щеку потёрла. Такой установился контакт, другого контакта ему не нужно. Но слаб человек. Решение его твёрдое, но не окончательное – в этом случае, окончательное решение за ней. Возможно, она просто боялась остаться одна в комнате, возможно, хотела защитника оставить при себе, потому, когда повернулся уходить, ухватила за руку, при том, слишком тесно прижалась. Как бы там ни было, чувствовал ответ, когда обнял. И потом чувствовал ответ. Потом даже досада возникла, что не первый у этой девчонки в её семнадцать лет. Уже знал от той Лили с ребёнком, как спросить о возрасте, - «вифиль яре», - спросил, ответ показала на пальцах. Была досада, но смылась особенным единением. Единение с ней показалось особенным, таким, какое с другими не испытывал. В чём та особенность, не объяснить – необъяснимая особенность единения, после него не хочется расставаться. Хочется ли – не хочется, а придется. Если всё равно придется расстаться, так можно простить, что досталась не девушкой. Вот он лежит на чужой перине, в чужой кровати, глаза открыты. Не один лежит, как понимаете, на плече её голова, волосы рассыпаны по его груди, рука обнимает теплую шею, она посапывает ему в ухо. О, Господи, как же сохранить такое блаженство? Так быстро пролетела ночь, и так не хочется расставаться. Так не хочется думать о том, что ждет эту симпатичную девчонку без него? И потому, что нет никакой возможности ей помочь, заодно сохранив для себя, в голове возникают совершенно неисполнимые фантазии. Он представляет себе, как явился бы к капитану Олейнику с ней за руку. Явился бы и сказал: «Девчонка она немецкая, но ни в чём не виновата. Никогда, ни в кого, не стреляла, и всякая политика для неё чепуха. Она девчонка. Тут нужно нажать на советский интернационал. Например, так: что немка – чистый случай рождения. У вас, товарищ капитан, случай рождения от русских папы и мамы, у меня от еврейских, а у неё - от немецких. Никто из нас пап с мамами не выбирал. Могло получиться, что ваши, товарищ капитан, папа с мамой были бы евреями, мои немцами, а её, русскими – всё случайность. Потому, как положено по уставу, прошу вашего коммунистически интернационального благословения на предмет женитьбы. Интересно, что бы Олейник ответил? Наверно, ничего. Позвонил бы куда следует, чтоб за мною приехали. Вероятней, не плохой человек капитан, спросил бы, говорил ли с кем об этом. Если ни с кем не говорил, то, мол, и я эти слова не слышал. А немочку, мол, если не хочешь, чтоб рота по ней трамваем прокатилась, выпусти на волю. Пока в этот фантастический разговор вносил всякие улучшения, Горчев успел побывать на «охоте». За дичью далеко ходить не надо, во дворе соседнего дома кудахтали куры. Треск автоматной очереди, и вот он уже в углу кухни ощипывает курицу. Колька за столом в нательном белье, рассуждает на тему вкусовых преимуществ жареного перед всяким варёным. Горчев не отвечает этому городскому пацану, не знакомому с понятием семья и хозяйство. В голове Горчева неотвязные мысли о доме. Война через его поселок прокатилась туда и обратно не раз, слава Богу, домишко, сколоченный своими руками с великими трудностями, цел, но близняшки, пяти лет, и жена голодают. Что голодают, он не сомневается, в письме цензурой вымарано не мало строк. Остались приветы от родственников и знакомых, да перечисление погибших на фронте, в оккупации. Погибших жена перечислила без разбору, кто за что пал, так что в том списке был и родственник Гришка, а Горчев знает, Гришка ходил в полицаях при немцах. Не тронул цензор и строки о надеждах на лучшее будущее, когда вернётся Горчев домой с победой, а то ведь… что после «ведь» цензор зачернил, но это не загадка. Знает Горчев, голод особенно страшен весной, когда всё, что выросло летом, уже съедено до крошки. Вот его и мучит вопрос, дошла ли уже до них хоть одна из трех посылок с вещами. Тряпки из посылок не съешь, но их можно обменять на продукты. Особенно мучит, что они там голодают, а он подстрелил штук пять кур, а взял одну. Пустить бы тех стреляных кур в его двор, да не съесть всех сразу, а чтоб яйца несли. И яйца все не съесть, а чтоб цыплята из них вывелись. Хозяйство нужно вести с умом, тогда, может быть, когда-нибудь заживут в приятности, как жили эти немцы. Нет, не получится. Для того чтоб хозяйство вести с умом, нужно чтоб оно было свое, чтоб не раскулачили. А то, ведь, и добру рад не будешь – добро выйдет боком. Прокрутил свои мысли Горчев под гуд тяги в печи, достал из шкафа хозяйские тарелки, в одну положил куриную ногу Кольке, с другой тарелкой направился наверх. Наверху наш герой, лежа в чужой кровати с приятной ему девчонкой, прокручивал свои невозможные вариант, а когда скрипнула дверь, девчонка тотчас скользнула под одеяло с головой. Вроде, нет её. Горчев, поставил тарелку на стул у кровати, повернулся уходить, у двери остановился. -Я так понимаю, - сказал тихо, вроде кто-то мог подслушать. – Так я понимаю, хотя и не мое дело. Девчонку здесь оставлять негоже. Её нужно отседова увезти, и где-то ихним отдать. Вчера говорили, за Одер едем, наверно там ихних много. -Как же повезем её мимо контрольно-пропускных пунктов? Нам же машину перевернут. -Очень просто, товарищ лейтенант. Шинелку мою натянет и пилотку, а лоб у неё перевязан – медсестра. Только скажите, чтоб помалкивала. Чтоб её разговору наши не слышали. Вот так Горчев! Молодец, если уж, что делает – так до конца. И к тому плану можно внести дополнение. Оставит «ихним» так, чтоб и сам не потерял. Будет знать, где оставил, и возможно, ещё встретятся. В ночных утехах повязка с неё съехала, да и не нужна была для такой ранки. Но он повязал бинт, чтоб скрывал волосы до плеч. У армейских девушек таких длинных волос быть не могло. Одел ей замусоленную пилотку Горчева – нет, не подходит к девчоночьему белому лицу. Поменял пилотку на свою. Сойдёт – можно подумать, что девица какого-то начальника-штабника. На всякий случай воротник шинели поднял. Когда всё это проделывал, она поняла цель маскарада. Увозит. Увозит, не оставляет одну. Что-то говорил ей непонятное, но голос успокаивал. Что тогда говорил при спутниках, и сам не помнит, помнит, что впервые подумал. Подумал он, если после войны не возвращаться туда, откуда прибыл, так хорошо бы остаться не одному. Может быть, не забудет в непривычной для него обстановке, кто её спас. Так что, тогда ещё и не без задней мысли. Скоро, скоро отлетит всё заднее. Колька маскараду удивился, посмотрел на него, вытянув лицо. Но смолчал, а сказал Горчев. «Увезем её, товарищ лейтенант, с хуторов - пускай живёт». В утешение Кольки, наш герой уступил ему переднее место в Виллисе, уселся с ней сзади. Недлинна пустынная дорога от хуторов, влились в шумную автостраду, разделённые полосы движения туда и обратно. Сторона «туда» забита машинами, сколько видят глаза. За Кюстрином, контрольно-пропускной пункт, девица с флажками фигурно отмахала им путь к понтонам через Одер, потому что на Виллисах ездит начальство. Не без зависти сопроводила взглядом девчонку в машине. Расчёт был точен, ту, что с ним, принимали за пепеже большого начальника, при лейтенантах-адъютантах. А въезд на понтоны уже успели красиво оформить. Деревянную арку соорудили, под которой проезжать, по верху арки красные ленты. По бокам её плакаты. Большие плакаты, размером с плакат вождя, что вешают напротив мавзолея в праздники. «Логово фашистского зверя», чёрным по белому надпись на арке. С левой стороны плакат «Папа убей немца!» - это призывает папу-солдата малолетний сын. С другой стороны такой же огромный плакат «Воин советской армии, спаси!» - пожилая женщина вздымает скованные цепями руки, над ней занёс нож жирный немец в свастиках. С понтонов видны пролёты взорванного моста, те, что в середине реки, уткнулись в воду. А понтоны установлены до песчаного островка, и за ним, до западного берега. Спутница нашего героя неотрывно смотрит в сторону моста, где только вчера была с бабушкой Генриеттой. Место напомнило всё, что случилось, напомнило, что теперь одна в этом враждебном мире, одна с человеком из того враждебного мира, впрочем, весьма ей приятным. Что с того? У него своя дорога, у неё своя. То, что произошло - интрижка, в не зависящих от неё обстоятельствах. Даже если что-то от неё зависело – всё равно не более чем интрижка, хотя в тех обстоятельствах о какой-то интрижке даже думать стыдно. Бабушку убили. Может быть, надо было найти людей согласных похоронить? Да как там можно было остаться? Разве что умереть рядом. Воротником шинели грубого сукна утёрла глаза, с думой, что придется добираться до Мюнхена, где брат Курт. Брат малыш, а люди, у которых он, чужие. Под такие невесёлые её мысли кончился гулкий настил понтонов, кусок наезженной грунтовой дороги, и Виллис снова въехал на бетонные плиты автобана, набрал ход. И отошло то место в прошлое. Теперь его по-разному сохранит память. Эти, в форме, вспомнят в солнце весны ожидания счастливых перемен с победой, ей будет вспоминаться ужас тёмной ночи в чужом доме, тело бабушки на лестнице. Но живым всегда что-то находится в утешение. Что-нибудь да подскажет, «могло быть и хуже», худшему до смерти нет предела. Её от мрачных мыслей отвлекло любопытство. Их юркий автомобильчик обгонял большие машины, кузова с поднятым брезентом по отличной погоде. Из кузовов солдаты кидают взоры на сестричку в Виллисе: вот какая холёная, бережённая от пули, солнца, дождя и ветров для постельных утех. Не иначе, как под генералом живет. Может быть, и этим счастливчикам, лейтенантам, втайне обламывается. Не иначе, так думают многие, а некоторые что-то подобное выкрикивают. Обогнали колонну, на обочине танки с бронетранспортерами. Чумазые танкисты, кто по грудь высунулся из люка, кто на нём сидит, некоторые слезли на землю, всматриваются, что за причина остановки. А впереди контрольно-пропускной пункт, там шмон. На обочинах гора чемоданов, баулов, свертков. Это специальной командой вершится приказ самого высокого начальства. Команде надлежит очищать боевую технику от вещей, вещи будут мешать вращению башен, наводке орудий, когда придется стрелять. В Берлине ожидаются бои, никто не думает, что Гитлер просто отдаст свою столицу. Так что техника нужна боеспособная, не увешанная барахлом, как телеги на базаре. Ничего, здесь снимут, а до Берлина можно снова набрать. Все вокруг чужое, все вокруг свое, как поется в песне. Заходи в любой дом, бери что понравится. Но спор идет за каждый чемодан, за тючки, что к стволу орудий привешены. На том пропускном пункте их тоже остановили. Колька вручил капитану командировочное удостоверение штаба, с приказом оказывать содействие в важной миссии. Посмотрел капитан на чемоданы, почуял лис, что не какие-то в них неизвестные радары. Однако же, лейтенанты едут в Виллисе, да с такой бумагой, значит, лейтенанты не простые, с ними лучше не связываться. И ещё девица, она хотя и с перевязанным лбом, но видать, если кого сама таскала, так не раненых с поля боя, а высокое начальство в постели. Повертел капитан бумажку в руках, подпись известного генерала. «Некогда мне с вами возиться», - изобразило его лице, при торопливом жесте возврата бумаги. Тотчас двое солдат при нём, с автоматами на животах, отступили, поднялось полосатое бревно шлагбаума, а капитан на всякий случай оборотился, козырнул. Виллис покатил дальше под солнцем весёлого апреля одна тысяча девятьсот сорок пятого года.
14. ЗЕЕЛОВСКИЕ НЕВЫСОКИЕ ВЫСОТЫ
Автострада, райхсавтобан, как её здесь называют, в населенные пункты не заходит, после контрольно-пропускного пункта, при первой возможности, свернули на боковую дорогу. Остановились на обочине, развернули карту двухкилометровку. Карта уже пошла красивая! С Польшей кончились привычные названия концом на «ов», только Зеелов на «ов» припутался. Остальные «берги» да «дорфы». Тут нужно отметить, что русские карты Германии куда лучше немецких карт России, их довелось отбирать у пленных. Русские карты Германии точные и подробные, а у немцев были ещё от царских времён, названия с ятями, поверх немецкие надпечатки. Говорят, это потому, что по указанию Хозяина, в свободной продаже в картах России была специальная путаница названий и расстояний. Вроде бы таким способом Хозяин желал уподобиться Ивану Сусанину. Посмотрит немец в сталинскую карту, да заблудится, тут его советский герой и накроет. А карта, в какую они уткнулись, особенно красива левым обрезом. На том обрезе уже появились чёрные квадраты улиц восточной берлинской окраины. Это же только подумать, какие названия появились на левом обрезе карты: Ноенхаген, Вольтерсдорф, Кёпеник, Грюнау – поверх жирно Берлин. Это значит, до победы осталось пройти всего ничего – последнюю карту в масштабе два километра в сантиметре. Сколько же этих двухкилометровок поменяли от Старого Оскола, а кое-кто от самого Сталинграда? Не счесть. От города Зеелова, до Берлина считанные десятки километров, передовые части, возможно, уже где-то под Фридрихсгагеном. Берлин, в левом обрезе карты, они у Зеелова. Зееловские высоты, где ожидалось ожесточенное сопротивление немцев. Где же эти высоты? Видно, не очень высокие высоты, и техника шпарит хорошим ходом по магистралям. Три фронта нацелены на Берлин. Московский Хозяин, Хозяина берлинского перемудрил, получил от немцев, теперь новые союзники не отберут, ещё добавят. Московский Хозяин, мудрый из мудрейших, а берлинский дурак. Что мудрый дорого уплатил, спишет история – останется великая империя имени его. Сколько полегло – статистика, статистика - сухая цифирь для посвящённых, и её, цифирь, и их, посвященных, не трудно свести к минимальным значениям. Империя же – вот она. От японских островов до германской Эльбы, ещё за Эльбой от союзников достанется кусок. Будет чем гордиться голодным. У московского Хозяина и генералы молодцы, воевать научились. На севере прижали силы немцев, что ещё остались, к морю, там бои. На юге немцы ещё в Праге. Что у немцев осталось между тисками советских армий и армий союзников, ни сосредоточиться, ни передвинуться не может под дневными и ночными бомбардировками американских самолётов. Тысячи четырёх моторных «летающих крепостей» рыщут в том пространстве за целями – конь не проскачет. Путь на Берлин по автобану, после разгрома группы армий «Центр» за Вислой. Уже нет ни немецких танков, ни самолётов, кое-где постреливают какие-то отдельные очаги противника. Они, на своем Виллисе, отстают от передовой не на часы – на минуты. Где передовая? За Одером колонны ходко прут по магистралям на запад, наши герои на боковой рокадной дороге. Вот последний след немецкого сопротивления до Берлина, два битых танка, тридцать четверки. Один в речушке застрял, другой на берегу. Это работа фаустников. Подбили танки, и смылись от греха. Может быть, руки подняли – Гитлер капут. Наплечная противотанковая ракета, «фауст патрон», появилась у немцев с год назад. Ничего, танков у нас много, а фаустов этих, у немцев нахватали столько, что теперь своё оружие. Пусть немецких танков нет, из фаустов можно и по ДОТам. Прекрасная штука. Вот пара ДОТов по обе стороны дороги. От низа холмов с ДОТами, до верха, ещё неубранные трупы в серых шинелях. Эти пали с чувством близкого конца бойни. Обидно умирать, когда солдат уже в мыслях пережил первый день дома. Впрочем, умирать всегда обидно. Эти ДОТы можно было обойти, на карту смотреть, дорог здесь, паутина. Приказ - напролом. Некогда маршалам каждый ДОТ обходить, Хозяин велел к празднику Первомая с Берлином покончить. С фланга идет на Берлин фронт Конева, с другого фланга – Рокосовского, и как бы… того… не упустить финиш прославленному маршалу Жукову. Он главную ставку оставил ради финиша, принял нацеленный в лоб на Берлин Первый Белорусский фронт в Польше. Маршалам Берлин, что финиш на бегах – кто первый прибежит. В штабе Первого Белорусского ажиотаж. Специально назначенный генерал в оперативном отделе, не отходит от рации. «Где Конев? – орет в эфир генерал. – Докладывайте о каждом пройденном его войсками населённом пункте!» С фланга ему докладывают, тут же радист переключает рацию на фронтовой командный пункт, там сводку принимают для самого командующего фронтом. Коневу полагалось охватить Берлин полукольцом, другой фронт с другой стороны полукольцо замыкал, чтоб, не дай Бог, союзники в него до советских не ворвались. Они, союзники, тоже были не очень далеко. А Конев мог вопреки приказу Хозяина и в город завернуть за лаврами победителя Берлина. В том забеге многие части, кому повезло, Зееловские высоты проскочили, кому не повезло, те ДОТы брали. Но будем справедливы к генералиссимусу и маршалам, азарт спортивного бега к финишу охватил всех, до ротных командиров. Кому неохота домой с золотой звездочкой на груди? Лишь тем всё равно, кто сошёл с дистанции у ДОТОВ. Где труп не положи, ему без разницы. Когда они въехали в этот Зеелов, там вооружённых немцев уже не было. Одни гражданские. Гражданским больше некуда бежать, сплошь на окнах белые простыни. Сдаются на милость победителей. Кто ещё жив, тот теперь не зависимо от пола-возраста победитель или побеждённый. Наш герой жив, Колька жив, Горчев жив - победители. А кто спасённая ими девчонка? Только эта девочка, и только для нашего героя, ни победительница, ни побежденная, просто девчонка со средством притяжения. Зеелов не понравился. Пыльный, и разрушения есть. Проехали ближе к Берлину. Вот, вот славный городок Мюншеберг. И он выбрал дом, не то, что самый богатый, не то, что самый бедный – чистенький дом с палисадником за железной оградой, на улице с названием в одно слово, длинное как змея. Название пусть будет любое, главное, что от шоссе порядочное расстояние, не каждый проезжий солдат на ту улицу завернёт. Этот городок, как и все на их пути, сдается. Хозяева избранного дома тоже выставили простыню в окно, но калитку запереть не забыли. «Эй, живые есть? Открывайте, восточные варвары пожаловали!» Притаились. Загромыхал Горчев прикладом автомата о железо – нет ответа. Что ж, не побрезгуем через забор перелезть. Горчев уже подставил соединённые ступенькой руки. Видимо, из какой-то щели за ними наблюдали, поняли – не отвязаться. В окне появилась рука, рука чуть отодвинула флаг-простыню и тут же убралась, но успели погрозить той руке автоматом. Вышла женщина, что-то залопотала. Ули отвернулась, неудобно ей. «Потерпи, девочка. Иначе не получается. Я и не то сделаю для того, чтоб тебе было хорошо. Я им дом спалю, к чёртовой матери, если понадобится». Он высказал бы это вслух, если бы она поняла. Не понимает, и в этом случае, может быть, хорошо, что не понимает. «Матка, открывай! - заорал Горчев, и покрутил у замка калитки соединенными пальцами. – Ключ! Быстро! Шнель!». «Шнель» уже знают все. Словом «быстро», некогда казаки обогатили французский язык, у них не было разговорников, как у их потомков. Потому казаки, врываясь во французские трактирчики, орали «быстро, быстро», и стали те трактирчики «бистро». Потомки знают слово «шнель» из разговорников. Произнесенное на определённый лад, оно угрожает не хуже русского «быстро!». Быстро – значит не только скоро, но и непременно. Ещё это значит не только непременно и скоро, но если не непременно и не скоро, то будет плохо. Побеждённым может быть очень плохо – женщина заторопилась. Вот они в доме, он держит Ули за руку. В столовой обедали, когда вошли победители, побеждённые уткнулись в тарелки, вроде, вторжение их не касается. Смотрите, мол, мы мирные люди вершим мирное дело – обедаем. Как бы каждый тем, что продолжает начатое до вторжения, отвлечёт внимание от себя лично. Эти продолжают обедать, хотя кое-кто от страха несет ложку мимо рта. Теперь можно их резать по одному, как волки режут жертву в стаде. Стадо будет щипать траву, будто не замечает. Эти не отрываются от тарелок. Если бы за столом была подходящая женщина, её можно было бы молча ухватить за руку и увести от остальных, куда взбредёт в голову. По пьянке и завалить на их глазах – не пикнут. Слава Богу, подходящего материала за столом не было, он не хотел бы, чтоб такое произошло на глазах той, кто для него уже непобеждённая. Но грозный тон в плане. Из солдатского разговорника, где всё в форме приказа, («хенде хох - руки вверх!») или в форме вопроса («сколько пулемётов в вашей части?») - из того разговорника с дополнением идишизмов, он приготовил речь. «Зи ист дойче меттин. Фазер коммунист! Дочь коммуниста, фарштеен? Зи бляйбен хир. Она остается здесь. Морген, вернусь. Их комен цурик. Если её не будет – ваш хауз бренд. Спалю к чёртовой матери, Гитлер капут!» Вот так, детка. Если не хочешь, чтоб досталось твоим соотечественникам, возможно, не плохим людям, дожидайся у них моего возвращения. Дождешься - будет время убедить, что грозить потребовалось, чтоб не выгнали когда уйду. Чтоб не сделали чего и похуже «дочери коммуниста». Придёт время, когда со смехом признается: «боялся, что уйдешь, а от тех угроз они тебя не отпустили бы». Будет такой разговор когда-нибудь, а тогда он взял за руку ту, которую привёл, и женщину хозяйку. Вытащил женщину хозяйку из-за стола, обеих повёл в соседнюю комнату. Спальня. Спальня с двуспальной кроватью. Двуспальная кровать пока не нужна, эту комнату оставляет владельцам. Поднялись по лестнице наверх. Вот славная комнатёнка. «Хедер цум меттин», - показал пальцем на Ули и обвёл им стены. Ули что-то просительно залопотала, пыталась, наверно, скрасить его грозную речь. Горчев поставил у её ног вещевой мешок с продовольствием, а он его развязал и вытащил банку лендлизовской тушёнки. Протянул её женщине, но передумал, вывел хозяйку за руку на лестничную площадку и плотно закрыл дверь. Ули осталась одна. Вернется за ней, обязательно вернется. Вернется, но и после сказанного нет уверенности, что застанет. Он за порог, она извинится за хамство восточного варвара, и направится к родителям жениха, о них успела рассказать. Будет жаль, но дело ещё не зашло так далеко, чтоб было очень и очень жаль. В конце концов, главное - не вернуться туда, откуда пришёл на вожделенный Запад. Пусть только настанет мир, уходить пока война не гоже. Настанет мир - столько у него заманчивого впереди, что эта потеря забудется. Спасённая на ночь и день девчонка, станет в памяти в очередь за той с ребёнком, спасённой на ночь. Пока хозяева этого дома получат от него компенсацию за страх. Банку тушёнки поставил им на стол, за ним так и сидели. Тушёнка к их «зупэ дынер, абер крафтыш», (немецкий эквивалент пословицы «суп рататуй – по краям вода, а посредине то, что в рифму) для оголодалых немцев, нечто вроде блюда, заказанного в довоенном ресторане. На улице развернули карту. Выбрали дорогу, обозначенную бледно, не главную дорогу выбрали. Через какой-то Протцель, какой-то Вертплух - на Бернау. Почему на Бернау? Название показалось типично германским, и обозначен этот город кружком жирнее остальных. Но главное – главное вперёд на запад! Подумать только, вкатили в Бернау, чуть ли не предместье Берлина. Можно было бы и дальше, но он не хотел дальше от той, которую оставил.
Из блокнота
На въезде в этот город, присмотрели для ночлега этаж над гаражом, дом показался ещё не загаженым. Горчев остался внизу, где развешан всякий интересный ему инструмент. Пусть копается, но должен знать, что ничему железному в Виллисе нет места. Место в нём для добра, алкающим тряпок заморских. Пусть он копается внизу, любитель железа, а мы поднялись крутой лестницей наверх. Распахнули дверь в комнату, глазам предстала картина, что останется в памяти навсегда. С деталями. Обычный графин для воды со стаканами на столике, и тот запомнился. Шторочки на окнах, не яркие, не квартирные, шторочки служебных помещений. У стены диван. Полужёсткий диван для посетителей. Вот и посетители. В центре средних лет женщина. Справа от неё мальчишка лет восьми. Слева девочка крохотулька, прислонилась к матери, за ней ещё одна постарше. Головы не склонены – откинуты, у всех пятнышко на правом виске. Ни капли крови на пожелтевших лицах, хоть проверяй, куклы это в натуральную величину, или трупы. На склонной к полноте женщине платье в мелкий цветочек, такое обычное домашнее платье. Мальчишка в коротких штанишках со шлейками, белая рубашка. Девочки тоже не в роскоши. И вот он, палач. Палач здесь же. Растянулся на полу. Рослый. В отличном темно сером костюме в тонкую полоску. В лацкане пиджака горит паучок, маленькая золотая свастика. Бритое лицо, стрижка на пробор. Можно себе представить, как этот тип примчался со своей работы домой, прокричал жене: «некогда собираться – русские на пороге!» Выглянул в окно этого гаража, а на улице уже танки. Тогда всех усадил на диван. Возможно, ехали откуда-то с востока. Привез в этот гараж, выглянул в окно… Вот он валяется на полу, рядом с ним, бельгийский пистолетик. Так местный это бонза, или заезжий понял в городе Бернау, что дальше ехать некуда? Там этот вопрос только промелькнул, потому что поразило другое. Поразило как опытно «сработал» семью. Пошёл вдоль дивана, откидывая детские головки, чтоб не запятнать обивку, и нажимал спусковой крючок. Должно быть, прежде нужно убить многих, чтоб суметь так аккуратно убить своих. «Сволочь, - сквозь зубы процедил Колька. – Сволочь, детей не пожалел?» Пнуть бы холёную рожу сапогом, так трупу не больно. Поднял с полу пистолетик, повертел в руках и протянул Кольке. Колька прицелился в золотого паучка в петлице - щелчок без выстрела. Этот тип и патроны подсчитал, чтоб было ровно столько, сколько нужно для семьи и себя. Потрясённые мы закрыли за собой дверь. Так и не известно нам, какой не малый чин третьего рейха валяется в Бернау, на втором этаже гаража. А в карманах пиджака наверно документы. Почему не посмотрели? Хоть возвращайся… Невдалеке от городка, где её оставил, проскочили, брошенную немцами зенитную батарею. Отметил на карте, будет причина вернуться. Из Бернау спустились южнее к Штраусбергу. На севере можно влететь в расположение чужого фронта, там обидятся за сбор их трофеев. Штраусберг проскочили, путь в Берлин свободен. На глухой боковой стене дома берлинской окраины, надпись жирными черными буквами, с ятем и твердым знаком на конце: «Красноармеец! Твой путь ведёт в могилу!» Правильно - ведёт. Но вероятней, к могиле того писателя. Торопился писатель, чтоб хотя бы на этом месте в неё не угодить. Близко, видно, были те, для кого писал. Поджимало его время, писал кое-как, буквы неровные, с подтёками краски. На дороге у того дома заграждение с оставленным узким проездом. И так, чтоб попетлять, чтоб не прямо машина проехала. Когда строили это заграждение, рассчитали: на большой скорости не проскочат, пока петляют, тут им и конец. Расчёт расчётом, но и немцам умирать под конец войны неохота. Тем более, что ясно - без пользы. Горстке лавину не остановить. Получилось, что заграждение есть, а защитников нет. Напрасно вопил колченогий Геббельс из подвала райхсканцелярии, напрасен его последний указ: «Некоторые думают, что война для них кончится вполне благополучно, если сдадутся противнику…» Да, да. Думают. Думают те, кого эсэсовцы ещё не развесили на фонарных столбах. Уже жена колченогого крикуна, Магда, приготовила яд для своих детей. Та самая Магда, что в детстве боготворила отчима еврея, в юности – сиониста Арлозорова, потом – ярого наци Геббельса. Неисповедимы пути дочерей твоих, Господи! Впрочем, сыновей тоже. А заграждение, что они проехали, петляя, без защитников. Никто за ним не укрывался – даровой труд. Где-то в глубине города ещё бухают пушки, там отдельными очагами скопились те самые эсэсовцы-вешатели. Им уже и не до вешания, свои бы шкуры сохранить. Пушки ещё кое-где бухают, но это не такая канонада, какая могла разрушить огромный город до основания. Сколько видят глаза, кругом развалины. Двадцать первого апреля сорок пятого года русские войска вошли в восточную окраину Берлина. Как нож в масло. Сплошного фронта не было от Одера. Пожалуй, не было сплошного фронта уже за Познанью. Двадцать первого апреля вошли. Какой был день недели, не знает. Что воскресенье, что понедельник – дни недели без выходных слились. Вот смотрит на развалины Берлина – это работа авиации союзников. Он помнит их работу, когда ещё были на Украине. За Днепром штабники не предупредили, что будут пролетать самолеты союзников-американцев, так сказать, чартерным рейсом, чтоб без порожнего возвращения. Дважды отбомбят Германию, по дороге туда и обратно. Где-то под Полтавой их заправляли горючим на обратный путь, бомбами для Германии. Вот, как раз тогда за Днепром, когда немцы стали пугать в листовках каким-то новым чудо оружием, что повернет войну в их пользу - как раз тогда, вдруг задрожала земля и чистое небо. Сначала чистое небо и земля задрожали, потом на большой высоте, тройками от горизонта до горизонта, появились четырёх моторные самолёты. Сколько их было – не счесть. Четырех моторные громилы летели от немцев в наш тыл, и ни одно орудие по ним не выстрелило. Ни малый, ни средний калибр. Впрочем, малому калибру их не достать, слишком высоко летели. Если бы даже достали… при таком количестве самолётов обязательно предусмотрены звенья подавления зенитного огня, потому хитрецы стреляют последним в хвост, а тут конца этим самолётам не видно. Никто не выстрелил. Мало того, что зенитки молчали, так и фронт с обеих сторон притих - тишина. Когда уже все пролетели – звонок из штаба: «Что обос..лись? Утрите задницы, союзники это. Американцы». Значит, вспомнил он американские Летающие крепости, глядя на развалины Берлина, под надписью на стене «Красноармеец, твой путь ведет в могилу!». Не надолго отвлёкся от неотвязной мысли, ждет его та девчонка, или не ждет? Так вот влезла в душу с одной ночи. Раньше такого не было. Дальше