Илья Корман

 

КАК  БРУТ  ЗАБЫЛ  ЦЕЗАРЯ

  

И в беде нужна удача. Сведения о нём скудны. И всё же кое-что известно, а о чём-то можно догадаться. Ему всегда везло, из водоворотов Истории он выбирался с минимальными потерями. Он родился в Чехословакии, но деловые интересы отца привели семью в Польшу. Он поступил во Львовский университет, на отделение славистики. В 1939 году, когда во Львове установилась Советская власть, его депортировали в Казахстан. Он оказался в посёлке Берчогур, работал учителем в школе.

Казалось бы: работа учителем в поселковой школе - если это и везение, то – невеликое. Но стоит представить, что стало бы с ним, окажись он во Львове в 1941-м, в конце июня. Для человека с фамилией Ашкенази депортация была спасением.

И так во всём.

Благодаря чехословацкому гражданству, в 1942-м вступил в Отдельный чехословацкий пехотный батальон, в военно-оперативном отношении подчинявшийся тем частям Красной Армии, в составе которых воевал, но внутри сохранявший широкую автономию:  подчинялся эмигрантскому правительству в Лондоне, устав – чехословацкой армии; и это тоже можно считать везением.

В победном мае 1945-го, в освобождённой Праге он встретил Леонию, дочь Генриха Манна, вскоре ставшую его женой.

Он работал журналистом на Пражском радио, соблюдал, какие требовалось, идеологические установки. В 1948-м вместе с Арнольтом Луштигом находился в Палестине, освещая ход войны; им было дозволено, в духе тогдашней политики, выражать дозированную симпатию к новорождённому еврейскому государству. В 1952-м их могли бы за это прищучить, но нет – опять повезло!

Он много путешествовал, его путевые очерки широко публиковались, переводились на другие языки, в том числе и на русский. В 1953-м в «Новом мире» появляется очерк «Сьенфуэгос, или Сто огней», в 1957-м в «Иностранной литературе», в двух номерах – «Бабье лето», об Америке.  

Он работал в разных жанрах, из-под его пера выходили детские сказки, пьесы, сценарии для кино, рассказы, путевые очерки…

Он не был диссидентом, и старался не конфликтовать с властями, но при этом сохранял известную независимость – например, позволял себе затрагивать еврейскую тему; в повести «Эх, Габор, Габор» заметна некоторая сатирическая – в адрес социалистической действительности  – направленность (впрочем, очень мягкая).

Пять его книг проиллюстрировала сама Хелена Зматликова.

После августа 1968 года писатель с семьёй эмигрировал в ФРГ, поселился в Мюнхене. В конце 70-х вот как он объяснял причину отъезда: «То, что я покинул Чехословакию - это была скорее самопроизвольная реакция на то, как разворачивались события. Я покинул родину, так как повторение определенных ситуаций, в которых я проживал долгие годы, казалось мне в новом контексте неморальным. Иными словами моя душа мне сказала: Знаешь, я хочу наконец покоя. Это она оказала на меня самое большое влияние. Я не ушел из-за страха, или из жажды боя. Скорее я хотел испытать другую сторону этого нашего мира и самого себя в ней. А также из-за того, чтобы не чувствовать себя пассивной, беспомощной жертвой политической бюрократии. Я на родине жил вполне хорошо. У меня было два дома, много денег и масса работы. Я, безусловно, также как и многие другие, проплыл бы через Гусаковский период, не чувствуя себя подлецом. Но человек в каждом возрасте имеет право сказать себе: в эту игру я больше не играю».

Естественно, на родине, а также и в СССР, книги его больше не издавались, спектакли не ставились и т.д. Но вот характерное исключение: советский мультфильм «Украденный месяц» – по его сказке с тем же названием – в 1969-м вышел в прокат, как ни в чём не бывало (впрочем, для этого понадобилось заменить одну букву в его имени – как бы взять псевдоним: Людвиг вместо Людвик).

В Германии он не опустил руки, не затерялся, продолжал работать (см., например, раздел  Фильмография) и в 1977 (когда он, собственно, жил уже в Италии – по предписаниям врачей?) удостоился германской премии за сборник «Где лисы играют на дудочке».

Людвик Ашкенази умер в 1986-м в Италии, в городе Больцано, похоронен на еврейском кладбище.

 

Мы оставляем в стороне «Детские этюды» и «Чёрную шкатулку», сказки, путевые заметки, всю драматургию, весь кинематограф – и, может быть, что-то ещё … и будем говорить только о 14-ти рассказах (о некоторых из них), тематически связанных с войной, и о повести «Эх, Габор, Габор».

 

«Про это» и «Ромео»: проверка вечных истин.

В рассказах Ашкенази нет изображения войны как таковой: нет описания сражений, перемещения войск, нет «взгляда из окопа» и нет – «из штаба» … и т.д. Но войной и сопутствующей оккупацией проверяется подлинность героев – как людей, так и животных. Война и оккупация существуют не только где-то там, в большой Истории, но вторгаются и в частную жизнь героев, проникают в их мозг, их кровь. Войной и оккупацией проверяются «вечные темы» литературы.  

Вот Дантовское «Любовь, что движет солнце и светила». А вот проверка: в гестапо на очную ставку доставили Ружену Подольскую (рассказ «Про это») и её возлюбленного Юлиуса Шмейкала. И после нескольких минут допроса Юлиус повёл себя недостойно, и любовь Ружены к нему – умерла. И тогда «во вселенной всё остановилось на тысячную долю секунды. Раздался плач под звёздами, и была новая безнадёжность во времени, но не вне его».

Не вне его, ибо «новая безнадёжность» обусловлена временем, историей. Может, всё дело в том, что Юлиус Шмейкал проживал на улице Адольфа Гитлера?

Итак, Дантовский афоризм, Дантовская крылатая фраза – получают своеобразное подтверждение, как бы «от противного»: прекращением движения во вселенной со смертью любви.

А вот шекспировский сюжет («Ромео»): «Редкая эпоха благоприятствует влюблённым, собственно говоря, ни одна им не благоприятствует. Вечный Ромео и Вечная Юлия скитаются по свету; только балконы меняются да нянюшек становится меньше, а злобы людской – гораздо больше».

У Шекспира влюблённые принадлежат двум враждующим домам, у Ашкенази – двум разным народам: она чешка, он еврей. И инициатива в их любви принадлежит ей – как в возникновении любви («Выбрала Юлинька его добровольно и безоговорочно. Сказала себе – он будет мой, а уж чего Медвидковы захотят, того добьются»), так и в организации «прощальной ночи» перед его отправкой в концлагерь: «как могла, убрала её (каморку – И.К.), на стену повесила «Голубую Прагу» Шателика, самую голубую из всех (очевидно, под цвет своих глаз – И.К.)… а на столе стоял будильник, чтобы оливковый Тонда не проспал отправки».

Да, синеглазая Юлинька не понимает, что происходит, да и не хочет понимать. «Юлинька смотрела на длинные руки Ромео, и они дрожали. Ей очень нравилось, что они дрожат». «Оливковый Тонда» и в любви остаётся одиноким, со своей особой судьбой.  

Интересно, что её имя, Юлия, совпадает с именем её шекспировской предшественницы; но его имя, Тонда, к Шекспиру отношения не имеет. У него, Тонды, Тоника, своя – еврейская – судьба; он заворожён ею, как кролик – взглядом удава, и потому роль охваченного страстью любовника, роль Ромео – ему плохо удаётся.

Пьеса Макса Фриша «Андорра» – самое, может быть, глубокое художественное исследование еврейского вопроса, антисемитизма. И вот мы находим в «Андорре» ту же, что и в «Ромео», ситуацию, причём повторённую дважды: еврейский юноша и нееврейская девушка, любящие друг друга, оказываются наедине, и в обстановке, располагающей к любовной близости; но юноша  охвачен мыслями о своей непохожести на других, о своём еврействе; он словно бы околдован, связан по рукам и ногам мыслями других о себе, и – «упускает шанс».

Ощущение еврейской судьбы оказывается более сильным обстоятельством, чем близость любимой девушки.

А как наши судьбы – как будто похожи:

И на гору вместе, и вместе с откоса!

Но вечно по рельсам,

по сердцу,

  по коже –

Колёса,

колёса,

колёса,

  колёса…

Увозящие в Освенцим.

«Лебл», или Перехваченная звезда. Всё начинается с фамилии. С её странности, особости. Вот сельский староста интересуется: «И ещё скажи мне, как мужчина мужчине: вы сами-то, Леблы, не странный ли народ? Не обижайся, Вацлав, но где ты видел в Чехии мужика с фамилией Лебл?».

Лебл созвучно с английским label – ярлык, метка. Метка судьбы.

«Леблы жили в Бржезинках испокон веков», и жён себе брали из Бржезинок, и, надо полагать, особость их фамилии им ничуть не мешала. Но пришёл двадцатый век:  меченый век, век судьбы – и Вацлав Лебл поступил необычно, быть может, под влиянием своей странной фамилии: он «женился на сироте неизвестного происхождения из районного города … и о ней шушукались, причём не очень тихо, что она еврейка».

  Надо думать, шушуканья эти до Лебла не доходили; а и дошли бы, так не беда: Вацлав крепкий мужик, его этим не проймёшь. Но на дворе – двадцатый век, на дворе – оккупация, и пришло старосте предписание из гестапо, и ещё пришло письмо на имя пани Лебловой, а в нём – жёлтая полотняная звезда.

  И взял Вацлав Лебл у старосты конверт со звездой, и пошёл в трактир, и пил, не пьянея, а потом «потребовал от трактирщика Шпидлы английскую булавку (английскую, ибо Лебл созвучно с labelИ.К.) и при всём честном народе приколол себе большую жёлтую звезду; выпятив грудь, он закричал на весь трактир:

   – А ну, ступайте-ка к этому косоглазому бесноватому болвану (Гитлеру – И.К.) и скажите, мол, в верхнем трактире в Бржезинках сидит старый еврей Вацлав Лебл и ждёт, чтобы его забрали < … >

  « − Боже мой, − говорит Вацлав Лебл, − я и не знал, как прекрасно быть евреем. Вот смотрю я на вас, католики несчастные, святоши глупые, и жалко мне вас! И коли хватит смелости принять от меня, − хозяин, угощаю всех!

  Смелости хватило у всех, в том числе у трактирщика Шпидлы».

 

  (Может быть, смысл угощения прояснится при сопоставлении с «аналогичным» эпизодом в повести «Эх, Габор, Габор»: «Потом он вспомнил некую Анни – она служила у мудрого раввина Мошелеса в Кошице, а потом перешла в иудейскую веру и научилась делать отличное ореховое печенье «макагиги». Она впускала Габора через чёрный ход, кормила его этим самым «макагиги» и всё допытывалась: а ничего тебе, что я теперь еврейка?»  

«Новые евреи» угощают «старых христиан», и те принимают угощение.

  «и было в устах моих сладко, как мёд» (Иез 3:3) ).

 

Нетрудно заметить, что здесь традиционная христианская трактовка двух заветов – Ветхого и Нового – как бы выворачивается наизнанку, и новым оказывается иудаизм, пусть неканонический, самодельный – как в случае с Леблом.

 

«… ждёт, чтобы его забрали». Ждать приходится недолго; Лебла отправляют в концлагерь, там его наставляет в иудаизме раввин Мошелес – по всей видимости, тот же самый, что и в «Эх, Габор…» (если считать, что «Эх, Габор…» предшествует рассказу «Лебл». Мы сказали выше, что сведения об Ашкенази скудны, это относится и к датировке его произведений).

Чехия – Норвегия. Итак, Вацлав перехватил звезду, предназначенную жене, отвёл беду на себя. Надолго ли? Когда Лебл после войны вернулся из концлагеря, он не нашёл ни Рези, ни сыновей-близнецов – да, собственно, и не искал их. И это несколько странно. Или даже очень странно. Можно, конечно, всё приписать крестьянской обстоятельности натуры Лебла – дескать, на переход в еврейство ушли все силы его души, и для семейных чувств ничего не осталось.

Но тем интереснее сопоставить крепкого крестьянина Лебла – с эмоционально неустойчивым, актёрствующим помещиком Брантом из повести «На пути к границе» норвежца Терье Стигена. И «Лебл» и «На пути к границе» описывают нацистскую оккупацию. И там и здесь находим одну  и ту же ситуацию-формулу: жена-еврейка и двое сыновей-полукровок исчезают бесследно.

 

  «Я не ответил: за словарем на полке, чуть ниже бра, я вдруг увидел фотографию в узкой серебряной рамке. Когда я то ли машинально, то ли повинуясь невольному побуждению, взял ее в руки, на пол упали еще два небольших снимка. Они выпали из рамки: со снимков смотрели двое юношей лет шестнадцати – восемнадцати. На фотографии была запечатлена брюнетка редкой красоты, с черными с поволокой глазами и четким изгибом ноздрей. Гладкие волосы причесаны на прямой пробор, в ушах – тяжелые серьги, на шее – ожерелье. Мальчики походили на нее, унаследовав, однако, острый отцовский подбородок и резкие, словно бы высеченные из камня, черты.

  − Почему он прячет эти снимки? – удивился я.

  − Неужели ты не догадываешься? – ответила Герда. – Посмотри на эту гостиную, на мебель и всю обстановку (Герда имеет в виду неухоженность, явное отсутствие женской руки: «когда мы проходили мимо рояля, я мазнул пальцем по крышке, и в густом слое пыли осталась темная полоска» – И.К.) Как только мы сюда вошли, я поняла, что здесь произошло несчастье. Разве ты не видишь, что у нее типичная внешность?»

 

Но насколько различна реакция мужей, реакция окружений!  Лебл становится евреем, но психологически  меняется мало; еврейство для него – своеобразная форма эскапизма, бегства от сельской общины, оказавшейся заражённой расовым предрассудком. Брант же становится тайным (но активным) деятелем Сопротивления, при этом сограждане презирают его за членство в нацистской партии, за сотрудничество с оккупантами (и в особенности за то, что это сотрудничество приносит ему немалый доход). Эти недалёкие патриоты не догадываются о другой стороне его деятельности; не знают, какой пепел Клааса стучит в его сердце…

 

Рассказы о животных. «Зизи…». В рассказах Ашкенази «о животных» (два рассказа – о лошадях, два – о собаках) характеры животных, тщательно разработанные, максимально приближены к людским. Мерин Ярда («Псих») – пацифист, на своей лошадиной шкуре испытавший все прелести войны; пони Простофиля («Простофиля») – дурак-милитарист, возлюбивший военные марши. Но особенно глубоко разработан и интересен характер таксы Зизи («Зизи, или собачья жизнь»).

Долгое время у Зизи не было хозяина. Сперва она жила у лесничего, но тому «пришлось её продать, потому что она от охоты шарахалась, как епископ от содовой». Но и от пани Ледвиновой Зизи сбежала, хотя та «вышила ей подушку с вензелем, кормила паштетами с луком, а раз я сам видел, как она покупала ей кость от окорока …

  А Зизи?

  Зизи сбежала от неё через неделю. Нет-нет, не подумайте, что с каким-нибудь там таксой или доберманом, куда там, этим она не занималась. Просто ей не нравилось ни гоняться за зайцами, ни храпеть на подушке с вензелем. У неё было своё представление о жизни, и очень твёрдое. Понимаете, пан директор, у этой сучки был такой характер, что многим людям стоило бы у неё поучиться».

Иногда чисто психологическое сходство животного с человеком дополняется внешним сходством:

«Ярда Помешанный, в новой сбруе, вычищенный до блеска, спокойно и весело вёз по шоссе воз сена, кивая головой, словно старый крестьянин, − не хватало только трубки да кружки пенящегося пива».

«Ну и номера выделывает эта собака, пан директор, – умора! Прямо прирождённый комик! И походочка у неё была – чистый Чарли Чаплин, что спереди, что сзади. Плоскостопие у неё собачье было или ещё что – не знаю, но если впереди неё шёл кто-нибудь, особенно наш священник или зеленщица, она начинала вертеть задом точь-в-точь как они.

  Очень она любила ездить на автомобиле и всегда садилась рядом с шофёром, – надеть бы ей, пан директор, шляпку с хризантемой, так никто бы даже и не догадался, что это не баронесса Флайшханцель, Кожа, резиновые изделия, керамика₺».

Но и человек может внешне напоминать собаку:

  «И он даже не сказал: «Добрый вечер», только посмотрел на всех от двери каким-то рассеянным и вроде бы смущённым взглядом. И чуть-чуть насмешливо. Я даже спросил себя: «Где это я видел такой взгляд?»

  И тут меня осенило – Зизи!

  Ну, точь-в-точь Зизи, когда к ней приставали: собачечка, на тебе, золотко, косточку, покушай мясца или там гуляшу. Вот так же смотрел и этот человек. Ласково и даже сочувственно, и в то же время будто посмеиваясь – над всеми сразу, а больше всего над самим собой».

Особенность оккупации.  «… покушай мясца или там гуляшу». Оккупация оккупацией, но похоже, что голода чехи не знали. Подтверждение этому находим в начале рассказа «Лебл»:

  «В годы второй мировой войны некоторым крестьянам в Бржезинках жилось неплохо. Они осознали своё значение. А когда читали сообщения с фронта, всё им чудилось, как шуршит жёлтое зерно, лениво пересыпаясь в закромах.

  Время от времени их дразнил запах окорока в кладовке, но крестьяне не трогали его. Плескалось винцо в оплетённых бутылях, но они его не пили. Они стали вроде лавочника на пороге лавки: ждали, потирая руки. Встречая кого-нибудь на дороге, не здоровались: «Благословен Иисус Христос!», а смотрели, вежливо ли поздоровается с ними прохожий, велик ли его чемодан и что он в нём несёт.

  Большое чувство собственного достоинства появилось тогда у крестьянского сословия; и предки в могилах распрямили кости».

Ашкенази не формулирует этого прямо, но чувствуется, что подобному ущербному, имущественно-сословному «большому чувству собственного достоинства» он не доверяет.

 

Японский след. Но вернёмся к Зизи. Если этого не знать, то догадаться невозможно. Поэтому скажем прямо: историю о верной собаке, каждый день в течение долгих лет ходившей встречать своего хозяина-профессора, давно умершего, – историю эту Ашкенази не выдумал, а заимствовал – у японцев. Это реальная история, получившая всемирную известность.

В 1923 году некий фермер подарил щенка породы акита, по кличке Хатико, профессору Хидэсабуро Уэно, работавшему в университете Токио. Когда щенок подрос, он стал каждое утро сопровождать профессора, отправлявшегося на работу, до станции – а затем ходил встречать его в три часа дня. В мае 1925 года – Хатико было 18 месяцев – с профессором на работе случился инфаркт, и домой он уже не вернулся: умер. Но пёс ежедневно «встречал» его на станции и ждал до вечера, а ночевал на крыльце профессорского дома.

В 1932 году популярная токийская газета поместила статью о верном псе, и о Хатико узнала вся страна. В 1934-м ему поставили памятник, причём пёс присутствовал на открытии. В следующем году Хатико скончался.

История верного пса довольно точно воспроизведена в рассказе. Так, обращённый к «пану директору» монолог Михейды, в ходе которого директору предлагают взять себе щенка – имеет, очевидно, прототипом встречу фермера с профессором Уэно, после которой профессор стал владельцем Хатико.

Статья в «Народном глашатае»: «Исключительный случай собачьей верности был отмечен в Верхних Коноедах…». Прототип – статья в токийской газете.

Приезд кинохроники. Прототип – открытие памятника псу.

Да, воспроизведение довольно точное. Вот только «естественная» смерть профессора стала казнью, то есть осовременена и «привязана» к войне, оккупации, Сопротивлению.

Подставной персонаж. Рассказ «Зизи…» представляет собой сказовый монолог. Насколько нам известно, сказ у Ашкенази больше нигде не встречается. Почему он тут появился, зачем понадобился?  

Нам кажется, что сказ, с его речевой выразительностью, да и вообще персонаж по имени Михейда – понадобились для сокрытия факта заимствования сюжета, для сокрытия японского источника.

История верного пса Хатико была достаточно широко известна в мире, в том числе и в Чехословакии. Читатели могли сообразить, что такса Зизи что-то уж очень напоминает акиту Хатико. У кого-то могли возникнуть недоумённые, а то и ехидные, вопросы к автору, намёки на заимствование и чуть ли не на плагиат. Чтобы нейтрализовать эти потенциальные опасности, был введён персонаж с ярко выраженной речевой индивидуальностью, и весь рассказ принял форму монолога этого лица. Историю таксы Зизи читатель узнавал как бы «не от автора», а от Михейды. И теперь, если у читателя возникали недоумённые вопросы, с ними следовало обращаться к Михейде, а не к автору.

Таким образом, рассказ «Зизи…» характеризуется наличием подставного персонажа, посредника между автором и читателем.

Скрытое предпочтение. Теперь, после рассказа о Зизи, нам, как это ни странно, будет легче разобраться с «новыми иудеями» и «старыми христианами». В рассказах Ашкенази  иудаизм, еврейство не просто оказывается новым, но и лучшим. По отношению к христианам – чехам и особенно немцам – допустим слабо выраженный иронично-критический взгляд, подобный взгляду Зизи на угощающих её людей. По отношению к евреям – невозможен.

Выше мы видели иронические сравнения: Зизи – епископ, Зизи – зеленщица, Зизи –  баронесса Флайшханцель. В том же рассказе мы узнаём, что нотариуса Здерадичка хватил удар «в самый сочельник». И это всё, что нам сообщают о сочельнике.

Интересно проследить появления свечи в разных рассказах. «Псих»: «Он продал Ярду очень дёшево, за две курицы, десяток яиц и одну восковую позолоченную свечку. Свечка эта сохранилась в семье Кралей ещё с тех времён, когда служили мессу по дедушке Вацлаву, который пал в далёкой Герцеговине за государя императора <…> Вот так и прощался солдатик, и, прощаясь, даже забыл восковую свечку, и она до сих пор ждёт своей мессы, если только её не сожгут как-нибудь в грозу, когда колинская электростанция выключит ток».

А вот повесть «Эх, Габор, Габор». Воскресным утром начинается собрание, посвящённое открытию школы для цыган: «… на стене красовался алый транспарант с надписью золотом: «Человек – это звучит гордо» (М. Горький – И.К.).

Педагог не преминул по этому поводу бросить горькое (! – И.К.) замечание:

– Прекрасные, великие слова, – но почему этому человеку не дают поспать в воскресенье?

– Ну и спали бы себе, – с тихой яростью ответил ему Голуб.

– Вы и так спите круглый год! Да есть ли для вас хоть что-нибудь святое? Кроме святого Тадеуша, которому вы недавно поставили вот такую толстенную свечу?!

И Голуб показал руками, какой толщины была свеча».

Но когда к свече причастен еврей («Ромео»), то она оказывается совсем не толстой, и не церковной, и вообще символической, и даже стиль изложения меняется: «Им не было ещё восемнадцати, даже семнадцати лет. Кто-то зажёг их любовь, как свечу на заброшенном кладбище, и её ласковый огонёк теплился в дождливой ветреной темноте, освещая могилы мягким жёлтым светом. Это был единственный дозволенный свет в годы затемнения – и не столько дозволенный, сколько умалчиваемый. Некстати было поминать кладбище в распоряжениях властей». (Свет, конечно, потому жёлтый, что иудейский. А кладбище, конечно, потому помянуто, что Тонику предстоит отправка в концлагерь – и гибель).

«Брут». Бессилие науки. От нового варварства ХХ века классическая наука – и, в частности классическая филология – защитить не в силах. Как волнующе звучат эти имена: Брут, Юлий Цезарь, Троя… Почти не уступают им – Ливия, Калабрия… Но это волнующее звучание, эта древность, эта классичность – никого ни от чего не спасают.

Троя? ну и что? – это всего лишь пригород Праги; питомник, куда неарийские владельцы должны сдать своих домашних животных.

Пройдя мимо квартиры Цезаря, хозяйка с Брутом выходят на Гумбольдта и идут в Трою – четыре «высоких» имени, но они не спасают.  

Не спасает наука, не спасают учёные степени. Доктор юриспруденции Дионизиус Коза-Филипповский удостоверяет жестокое распоряжение имперского наместника Франка. По правилам «профессора физиологии и психологии собак, доктора медицины и ветеринарии Хильгерта Грея из Гейдельбергского университета» − дрессируют Брута, превращают его в беспощадного конвоира-убийцу. И даже муж Маленькой, профессор классической филологии, никого ни от чего не спас – да, кажется, и не собирался.

(И здесь полная противоположность с рассказом «Зизи, или собачья жизнь», где скромный, тихо живущий профессор оказывается героем Сопротивления: «А после войны оказалось, что он руководил в Праге большой боевой организацией и спас от Печкарни (здание пражского гестапо – И.К.) и концлагерей больше тридцати людей». Нет, не случайно Зизи именно его признала своим хозяином).

Брут умеет мыслить и говорить по-человечески; рассказ начинается его внутренним монологом. Далматинка и финская лайка тоже умеют говорить по-человечески. Ниже приведены «высказывания»; если не знать, то можно и ошибиться, где высказывания (мысли) собачьи, а где человеческие:

Оставь меня в покое и занимайся своим делом

Ведь от человека никогда не знаешь, чего ждать

Пойду-ка я помедленнее, чтобы растянуть удовольствие

Не обращай на всё это внимания

Ведь он мог бы прожить всю жизнь, как пудель на диване

Если она услышит – тем лучше

Да, собаки в рассказе умеют «мыслить» и «говорить», но это не спасает их от превращения в волков.

Переклички с Библией. В этом рассказе, который вроде бы является детским (или подростковым) «рассказом о собаках», о животных – в этом рассказе по меньшей мере в трёх местах встречаются отсылки к Библии: как к Новому Завету, так и к Ветхому. Первая отсылка (скрытая) – в самом начале: «Немало уже написано о собачьей верности, но никто, кажется, ещё не сказал, что верность  – это счастье. Кто служит тому, кого любит, тот уже получает свою награду». Новозаветный «оригинал» выглядит так: «Истинно говорю вам, что они уже получают награду свою» (Матф, 6:5).

Вторая и третья отсылки – к Ветхому Завету. «Чего ты хочешь, милая, маленькая? – спрашивал Брут влажными глазами, весь трепеща от радости.  ─ Как чудесно, что ты сидишь рядом со мной, раскинув по полу пахнущую овцой юбку! Как великолепно всё, что надето на тебе, и как изящно! Как чиста твоя кожа и как белы твои зубы! Как вкусна была твоя колбаса – много лучше рогаликов, которые принёс тебе я!» ─ здесь безошибочно узнаётся интонация Песни Песней.

А при описании массовой сдачи домашних животных в приёмник – уже откровенная отсылка к Книге Бытия: «В ворота центрального приёмника, словно в Ноев ковчег, вливался поток всяких животных. И как в Ноев ковчег, они шли парами, только вторым в каждой паре был грустный человек».

Есть отсылка и к сказке (быть может, пушкинской): «золотые рыбки нервно метались в аквариумах от стенки к стенке».

Новый день и зеркало. В тот день, когда начинается действие рассказа, в тот день, когда Брут несёт в корзинке газету «Der neue Tag» (Новый день) – в этот день Маленькая получает письменное предписание сдать домашних животных: сдать Брута. Для неё это катастрофа, слом жизни, конец одной эпохи и начало другой (таким образом, название газеты становится символическим и окутывается дымкой печальной иронии).

  Вот почему появляется зеркало, а в нём – другая Маленькая: та, которая будет жить без  Брута. Брут «…лёг у печки и стал смотреть, как Маленькая одевается перед зеркалом. Он видел, что их две, но чувствовал, что запах есть только у одной. И знал, что та, другая, в зеркале, ─ не настоящая, но всё равно любил её, хотя и удивлялся, что она идёт влево, когда настоящая – вправо, и сердился на неё, когда она покидала настоящую.

«Я-то её никогда не покину, ─ говорил он себе…».

У литературоведа Абрама Вулиса есть большая работа под названием «Литературные зеркала». В аннотации говорится: «Фантастические таланты зеркала, способного творить чудеса в жизни и в искусстве (которое ведь тоже зеркало), отразила эта книга. В исследовательских, детективных сюжетах по мотивам Овидия и Шекспира, Стивенсона и Борхеса, Булгакова и Трифонова … раскрываются многие зеркальные тайны искусства».

Бывает,  что зеркало обладает  неким тайным знанием, и, будучи спрошено («Я ль на свете всех милее…», может им поделиться.

Бывает, что в зеркале таятся какие-то потусторонние существа: есенинский «Чёрный человек», булгаковский Азазелло в квартире Лиходеева.

Бывает, что по зеркалу пробегает трещина, или же оно вообще разлетается на куски, как в трифоновском «Исчезновении» – и это предвещает какие-то нехорошие, злые события.

Но даже если ничего этого нет, и зеркало в тексте – самое обыкновенное, даже тогда зачастую случается, что сам факт появления зеркала предваряет  судьбоносный поступок героя или решающий сюжетный ход. Именно такое предварение имеет место в «Бруте».  

Число. Слом эпохи, её разделённость на две, на до и после – закодированы в возрасте «бесконечно опытного» и «понимающего весь ход истории» попугая: 137. Это число есть склейка двух чисел (повышенной значимости): 13 и 7. Если семёрка – число «позитивное», то «чёртова дюжина» ─ несчастливое; таковы же и две эпохи: после и  до.  

Нам уже приходилось писать (см. «Вот так номер!») о символике числа 137 у А.Грина в «Блистающем мире»; назовём ещё рассказ С.Лема «137 секунд».    

Укороченный список. Помните этот отрывок из «1984»? «Исчез Сайм. Утром не пришел на работу; недалекие люди поговорили о его отсутствии. На другой день о нем никто не упоминал. На третий Уинстон сходил в вестибюль отдела документации и посмотрел на доску объявлений. Там был печатный список Шахматного комитета, где состоял Сайм. Список выглядел почти как раньше – никто не вычеркнут, – только стал на одну фамилию короче. Все ясно. Сайм перестал существовать; он никогда не существовал».

В «Бруте» тоже есть нечто подобное. В начале рассказа описываются этажи дома, где живут Маленькая и Брут: «У каждого этажа был свой запах. На первом жил стоматолог, которого к тому же звали Юлий Цезарь. Мимо этой двери Брут пробегал торопливо и с отвращением: он чувствовал, что там делают больно людям, а может быть, и того хуже – собакам …»

  На втором «пахло кипячёным молоком и пелёнками.

  На третьем этаже царил запах тонкой пыли, какая собирается на книгах, а на четвёртом уже пахло Маленькой – сиреневым мылом, сладким потом и овечьей шерстью, из которой люди ткут материю …».

Выражение «…жил стоматолог, которого к тому же звали Юлий Цезарь» нуждается в объяснении. Что значит «к тому же»? Бруту ведь всё равно, как звали жильца: экзотику имени Юлий Цезарь он, Брут, оценить не способен. А кто способен? для кого это странное «к тому же» поставлено?

Для читателя. Это, как пишут в пьесах, реплика в сторону. Читателю дают понять, что сочетание профессии стоматолога с необычным, нечешским именем – не случайно. Что живущий на первом этаже стоматолог Юлий Цезарь – еврей.

И вот в конце рассказа Брут вспоминает (вернее, ему вспоминается): «А потом он словно шёл по лестницам дома, в котором было много этажей, и на одном пахло кипячёным молоком, а на другом – тонкой пылью, какая собирается на книгах, а с третьего струился запах сиреневого мыла, сладкого пота и овечьей шерсти, из которой люди ткут материю…».

Список этажей стал короче на одну позицию, потому что Брут – а ведь он теперь  сторожевой, конвойный пёс в концлагере – «забыл» дантиста Юлия Цезаря, «неарийца».  

Хефтлинги. Рассказ «Брут» существует на русском языке в двух переводах: Павла Гурова и Макса Реллиба. Сопоставляя переводы, замечаем, что у Реллиба дважды встречается термин «хефтлинги» (первый раз – с поясняющей сноской), а у Гурова в соответствующих местах: один раз – арестанты, а другой – заключённые. Оба перевода Гурова верны, но мы предпочитаем вариант Реллиба (со сноской), потому что слово «хефтлинг» – не чешское, а взято из интернационального жаргона заключённых Освенцима. Русскому читателю более известно другое слово этого жаргона: «музулман» (доходяга).

По направлению к волку.  То, что случилось с Брутом, его превращение в пса-конвоира, пса-убийцу – не было неожиданным. На возможность такого превращения указывали кое-какие признаки, например:

Ружена Вогрызкова побаивалась Брута, его «скрытой хищности». Фамилия Вогрызкова – значимая, вещая: Брут-конвоир вгрызётся в носительницу этой фамилии. (Ещё одна говорящая фамилия в рассказе – у соседа Маленькой, осведомителя гестапо: Пакоста).

Брут «по-волчьи» относился к кобыле почтальона – «дразнил» её, покачивая корзинкой; каждый день «он ждал, что она вот-вот подохнет»; ему снился «волчий» сон о том, как ведомая им стая волков загрызает кобылу. (Именно волков, а не овчарок, как ошибочно переводит П.Гуров: «ему приснилось, будто он во главе своры серых овчарок (??) гонится по снегу за почтовым возком. Они тогда загрызли кобылу почтальона. С тех пор Брут всегда чуял терпкий запах её крови»).

Недалеко от дома, где живёт Маленькая с Брутом, стоит дом дворника – платного осведомителя гестапо. «Запах живущих там людей был очень хорошо знаком Бруту, и нельзя сказать, что люди эти ему нравились. Он знал, что, когда они с Маленькой во время прогулки проходят мимо, занавеска на окне часто приподнимается; и то, что при этом говорят, похоже на плевок…

  «Что бы я сделал,  – подумал Брут, – если бы они как-нибудь налили мне тарелку подливки и выставили на тротуар?»

  Из врождённой деликатности он не ответил себе на этот вопрос, а только облизнулся и тихонько, про себя, заскулил».

(А вот Зизи никогда не приняла бы угощения от человека, который ей не нравится).

Словом, Брут, если можно так выразиться, морально неустойчив. И потому стало возможным его превращение в лагерного волка.

Навстречу фильму. Из рассказов Ашкенази это, может быть, самый известный, самый запоминающийся; есть версия, что это «Брут» натолкнул Георгия Владимова на создание «Верного Руслана» – повести о лагерном сторожевом псе.

Светлана Филиппова сняла по рассказу мультфильм; Константин Фам снимает игровой фильм, – и тут мы вправе ожидать интересных художественных решений (к моменту публикации этой статьи фильм, быть может, уже выйдет на экран. Этот фильм, сейчас снимающийся, станет второй – из трёх – новелл в киноальманахе «Свидетели», о Холокосте. Первая, «Туфельки», уже обошла с триумфом экраны мира).

Но почти наверняка всё то, о чём мы говорили выше – толкования и нюансы – в фильм не войдёт, ибо не поддаётся экранизации.

Так или иначе, у читателя будет возможность сопоставить три вещи: сам рассказ «Брут», как литературную основу; его экранизацию режиссёром К.Фамом; и эти наши заметки.

 

Фильмография. Ludvík Aškenazy

 

роли в кино

1975

Суть дела | Pudels Kern, Des (Германия)  ::  нищий

1974

Место преступления | Tatort (ФРГ, Австрия, Швейцария)  ::  Малик

1972 Насрин или искусство сновидений  | Nasrin oder Die Kunst zu träumen (ФРГ)  ::   Рикардо

1971 Якоб фон Гунтен | Jakob von Gunten (Германия)

 

Сценарист

1981

Полтергейст | Poltergeist, Der (ФРГ)

1975

Суть дела | Pudels Kern, Des (Германия)

1972

Виселица | Galgentoni (ФРГ)

1963

Крик | Křik (Чехословакия)

1961

Ночной гость | Night Guest | Nocni host (Чехословакия)

1959

Майские звёзды | Májové hvézdy (СССР, ЧССР)

1959

Игры и мечты | Hry a sny (Чехословакия)

1957

 

Там, на конечной остановке | At the Terminus | Tam na konecne (Чехословакия)   1955  Мой друг Фабиан | Muj prítel Fabián (Чехословакия)

   

 

 

По мотивам сказки:

1969 Украденный месяц (Советский)

 

 

 


Оглавление номеров журнала

Тель-Авивский клуб литераторов

 


Рейтинг@Mail.ru

Объявления: