בס''ד

Э. Бормашенко

 

Моей жене, Леечке, с любовью.

 

Подновленные времена

 

«Жизнь, это не только то, что проживают, но и то, о чем рассказывают».

Г. Г. Маркес

 

 

Перестройка для меня началась с комсомольского центра "Практика", надоумившего инженеров перекладывать бессчетные государственные деньги в широко распахнутые личные карманы. Грандиозные суммы, миллиарды, переворачивавшиеся в бухгалтерских книгах советских предприятий, были фикцией. Купить на них ничего было нельзя. Но наступили новые времена. В кабинетах начальства со стен загадочно заулыбался Михаил Сергеевич Горбачев, пятном на темени напоминавший декана физического факультета Воробьева. Адекватно истолковали горбачевскую улыбку пронырливые комсомольские функционеры, не разумом, инстинктом почуявшие, что наступает их время.   

Горбачев разрешил комсомольским пройдохам прокачивать через новорожденные центры молодежной инициативы немерянные, дутые, безналичные деньги, превращая их в хрусткие пачки осязаемых купюр. Я быстро включился в игру. Теперь, приехав, скажем, в Казань, я предлагал партнерам заключить два договора: один с "Машприборпластиком", а другой с комсомольцами. Первопроходимцы бизнеса, комсомольцы, отъев положенную им мзду, выплачивали мне и моей группе деньги прямехонько в карман.

Искусству волшебного превращения фиктивных денег, гнивших на счетах заводов в живые, обучила меня Ира Мерцанова, очень полная, миловидная дама, восседавшая в горкоме комсомола, под вымпелом, на котором было начертано: "Я за вашу инициативу голосую обоими руками. М. Горбачев". Генеральный секретарь имел в виду финансовую активность комсомольцев. Изложенный на вымпеле тезис, несмотря на заметные стилистические несовершенства, сыграл роль камешка, обрушившего в массы лавину наличных денег и споспешествовавшего краху народного хозяйства.  

Я зачастил в горком комсомола. Там изменилось все, включая запах в коридорах. Прежде там мертвенно пахло мастикой для пола и свежим лаком непрерывно обновляемой мебели. Отныне пространство заполнили молекулы пота и дешевых духов, разбрасываемые смышлеными комсомольцами и разбитными комсомолками. Французские дезодоранты еще не просочились в среду будущих хозяев жизни. Веселый цинизм, сексуальная незашоренность и гуттаперчевая гибкость позвоночников отличала юных ленинцев еще в брежневские годы. Эти неглупые, ловкие, небрезгливые, в меру подлые люди идеально подходили на роль будущих капиталистов.

Я искусно заполнял бланки центра "Практика" и обучил этому ремеслу Левина. Благосостояние моей семьи скачкообразно возросло. Я купил просторную квартиру в центре Харькова. Когда я закончил выплачивать долги, лишь год назад показавшиеся мне неподъемными, я распробовал на зуб поговорку "когда дом достроен, в него приходит смерть". Скоропостижно скончалась моя семья, приказав долго жить, в одночасье, июльским летним вечером, как умирают румяные крепыши, изглоданные неведомым им недугом. Сопровождающих развод эксцессов, как говорят французы - "жестов" почти не было, за исключением банки меда, запущенной мною в бывшую женушку, вроде того как Лютер швырялся в черта чернильницей. К несчастью для человечества мы с Лютером промахнулись.

Но по порядку. На пике преуспевания я принес Левину заявление об уходе с работы. Левин обомлел. "Ты фто, с ума софел?", придя в себя, выдавил из себя Левин. "Тебе фего не хватает?" - "Не могу больше протягивать руку к окошку бухгалтерии за жалованьем", - холодно ответил я. К этому моменту перед моими глазами брезжило светлое капиталистическое будущее. Я открывал собственную инженерную фирму.

                                   "Технопласт"

Рождение буржуинского королевства возвещал  чай с лимоном на Курском вокзале. Мне доводилось частенько кататься в Москву. Фирменный поезд, ухоженный и благообразный, приходил в Москву в восемь утра. Выпрыгнув из поезда, можно было с ходу ввинчиваться в засасывающую, одуряющую московскую круговерть. Билетов на фирменный, разумеется, было не достать. Приходилось ездить вторым харьковским поездом, заплеванным и непременно пованивающим сырым постельным бельем. В туалет, без риска обгадиться, можно было войти только в болотных сапогах. На стрелках трясло, и попадание в очко давалось не всем.

Этот поезд притаскивался в Москву в три утра. Глупее не придумаешь. Метро еще закрыто. Вокзальные буфеты тоже. В зале ожидания все кресла заняты. Я тупо, осоловело бродил вокруг вокзала, ожидая открытия подземки. И вот, однажды, ввалившись в начале четвертого утра в портяночную духоту Курского вокзала, я увидел у самодельной стойки плюгавого мужичонку, лихо разливавшего из электрического самовара чай. Ноги сами меня понесли к стойке. Я получил совершенно домашний, увенчанный гофрированным плотиком лимона чай в чистом стакане. Настоящий, не общепитовский чай, приготовлявшийся все годы советской власти по не утраченному рецепту буфетчика Сокова. Когда в Россию вернется социализм, первым делом в мутном, граненом стакане заплещется соковский чай.

Плюгавый содрал с меня рубль. Я легко расстался с этой чудовищной суммой, составлявшей треть суточного прожиточного минимума. В следующий мой приезд мужичонка вдобавок к чаю уже предлагал поутру кисленький клюквенный напиток.

Это и была горбачевская революция. На улицах появились шашлычники и чебуречники. Мой приятель, взломав кокон опостылевшего инженерского прозябания, жарил на Симферопольском шоссе шашлыки из свежей собачатины, выдавая за бараньи. Тысячами открывались пошивочные кооперативы, частные туалеты и клубы кинолюбителей, крутившие в затхлых подвалах исключительно порнографию. В потрескивающей от напряжения тишине, набычась, сопя и багровея затылками, тесно толкаясь и отводя друг от друга глаза на выходе, мужчины выясняли, правильно ли они спят со своими женами. 

Принято думать, что брежневский социализм сгнил и провонял, и смена социального строя была неизбежной. Чепуха. Сонное царство могло существовать веками. Всемогущая нефтяная труба была уже освоена. Маслянистые реки текли, куда велели большевики. Очередной взлет цен на нефть мог обернуться и финской колбасой в гастрономах. Я вполне мог бы сейчас сидеть в левинском кресле, хитро щурясь над ведомостью делить премию, вписывая в квадратики пятерки и десятки, и отправлять нерадивых на буряки.

Горбачевский эксперимент показал лишь неустойчивость жесткой, окостеневшей системы. Ткни ее пальцем, и она рухнет. Живучесть капитализма обусловлена его гибкостью. Трудно послать в нокаут подушку. Серый, недалекий комбайнер, Горбачев бессознательно дернул за веревочку, обернувшуюся бикфордовым шнуром. За что я ему навеки признателен.

Итак, сколь-нибудь небездарные люди начали жарить, печь, шить и торговать. У меня планы были почище, наполеоновские. Издыхающая советская промышленность страдала гигантоманией. Она умела возводить домны, атомные электростанции, выплевывать танки и истребители, и всякое прочее с человеком несоизмеримое. Малые формы ей не удавались. А между тем, расплодились кооперативы. А им всем придется разливать жидкое и заворачивать съедобное и несъедобное в пластик. И тут появляюсь я с крошечными пленочными и упаковочными машинками. Кроме того я умел  превращать пластиковый мусор, облепивший вымирающие заводы, в недурное сырье.

Я зарегистрировал частную инженерную фирму "Технопласт". Старые большевики и нацисты гордились малыми номерами своих партбилетов, чем меньше цифирь, тем ближе к истокам. Я кичился регистрационным номером "Технопласта" – 00002. Начиная с университетского распределения, я всегда приходил к промежуточному финишу вторым.         

Команда сложилась сама собой. В директорском кресле органично проросла Ира Мерцанова. В отличие от меня Ира не боялась документов с печатями, вызывавших у меня неизменную тошноту. Мерцанова за собой притащила тощенькую юристку Лену. Выпив без закуски полбутылки армянского коньяка, Лена лихо лепила уставы, контракты и прочую бумажную дребедень. В ее присутствии мне было неуютно. Всегдашняя алкогольная взвинченность удивительно не прибавляла ее взгляду теплоты. Разговаривая, Лена твердо глядела в глаза собеседнику, как люди, владеющие последним, сокровенным знанием о мире. Она могла сказать: "теперь я узнала твое истинное лицо". Оказалось, что лексика комсомольских собраний порождена не только директивами. Я угадывал в нашей юристке вдохновенный садизм инквизиторши, чекистки.         

Из "Машприборпластика" я прихватил свою будущую жену и приятеля, Мишу Соколова, того самого, что в свободное от службы время пробавлялся шашлыками из собачатины. Миша был тростниково худ, нелеп, мил и походил на Кощея Бессмертного, закончившего с "хвостами" провинциальный техникум. Мы были дружны с детства самой лучшей, лицеистской дружбой и понимали друг друга с полуслова. Всего более Миша любил ковать на загородной кузне клинки, завораживающие двусмысленной красотой оружия.

Жил он с огромным сибирским котом и неопрятной барышней по имени Оксана, и был неврастеником. С работы всегда возвращался в дурном расположении духа. Появлялся в дверном проеме и орал: "Оксана, кота!"  Ему подносили несчастное, вжавшее голову в шубу животное, и Миша пинал его так, что кот летел через всю квартиру. Сбросив напряжение, принимался за борщ.

К нам органично прибились инженеры, покинувшие издыхающие танковый и тракторный заводы. Бездари вскорости отфильтровались, задержались даровитые мужики самого разного возраста. С ними можно было свернуть горы. Среди инженеров выделялся Федя Арентов, плотный, лысый парень лет двадцати пяти, инженерным бесстрашием и громадной физической силой напоминавший мне Ращупкина. Когда Федор садился на придушенно крякавший под ним стул, я вздрагивал; ножки подгибались и грозили подломиться.  

Надо было подумать и о помещении. Папа, мобилизовав всесильные харьковские связи, выбил для нас подвальчик в центре Харькова по улице Космической. До нас там размещался ЖЭК. Следуя старинной русской традиции, выселяясь, жэковцы украли все, что можно было отделить от горизонтальных и вертикальных поверхностей, ограничивавших помещение подвальчика. Были отодраны унитазы, оторваны полы. Почему-то забыли прихватить батареи парового отопления.

Начинать приходилось с ремонта. Денег не было, рассчитывать можно было только на себя. С не угасшим корчагинским энтузиазмом мы принялись за построение капитализма. Работали все, включая директоршу и юристку, сутками напролет. Мы с Федором настилали полы. Надобно было на небольшой циркулярной пиле распустить доски. Часа в два ночи от усталости я заснул. Проснулся я от того, что с пальца что-то капало. Не почувствовав боли под наркозом сна, я проехался циркуляркой по пальцу. Кость вроде бы не задел, но красное текло сильно. Юристка Лена вспомнила, что поблизости дежурит районный стоматолог. Зубной, а все же доктор.

Облизывая палец, в сопровождении Федора пошлепал в поликлинику. Открыто. Из кабинета доносилось не оставляющее надежды осиное пение бормашины. У каждого своя комната 101. В моей расположился дантист. Толкаю ногой дверь. Захожу. Молоденькая докторша, не выпуская из рук орудие пытки, оборачивается ко мне. На глазах бледнеет от ужаса и явно собирается грохнуться в обморок. "Надо же, - думаю, - всего-то подпиленный палец, и такие страсти". Врачица, собрав остатки мужества и овладев голосовыми связками, пролепетала: "Ммолодой человек, что у вас со ртом?"

Тут я сообразил: из дверного проема на нее двинулся вампир. Моя белая от недосыпания рожа была густо обмазана кровью, слизанной с пальца. Если бы я вгрызся врачихе в глотку, ей стало бы легче. Все стало бы на свои места, и ужас, прервав пытку ожиданием, свершился. Вместо этого я поднял палец; на шахматную доску пола закапало, и румянец вместе с сознанием вернулись к докторше.  Кость оказалось цела, и назавтра я уже лихо лепил обои.

В подвальчик на Космической затащили кульманы и с колес начали работать. Старые контракты приволокла с собой Мерцанова, двадцать тысяч на обзаведение барахлом получили от "Практики", неведомо откуда взялись первые заказчики, рижане, пожелавшие делать хитрые, переламывающиеся коктейльные трубочки-соломку для  плодящихся и размножающихся молочных и не совсем баров. И понеслось.

                        Кристаллизация действительности

                        "Но сколько ни обкрадывали приказчик и войт,

как ни ужасно жрали все в дворе, начиная от

ключницы до свиней – но благословенная земля

производила всего в таком множестве…"

Н. В. Гоголь, "Старосветские помещики"                   

 Я почти не выходил из подвальчика на свет божий, обдумывая, рассчитывая, прорисовывая новую технику. В двадцать восемь лет жизненный энтузиазм еще не исчерпан, и мне нравилось то, что я делаю. Да и торопиться было некуда. Семья разлетелась в клочья. От вязкой мерзости жизни можно заслониться чем угодно, а ловчее всего, службой, что было известно уже толстовскому Ивану Ильичу. Свеженькая визитная карточка с надписью "Бормашенко. Главный Инженер" ласкала глаз. 

Понедельник. Часов в восемь вечера – звонок в дверь. В тамбур вдвинулся недоросль в милицейской форме. Лицо скорее приятное. Белесый пух на щеках, зеркально выбрит, ямочки на щеках. Запахло "Шипром". Вежливо приветствует.

- Здравствуйте.

- Чем обязан?

- Я участковый милиционер Сидоренко. Вы, как я понимаю, руководитель предприятия.

- Не совсем, я главный инженер. И все же, чем обязан приятностию посещения?

- Вы вот вселились. Ремонт сделали. Но я, к сожалению, вынужден опечатать помещение.

У меня темнеет в глазах. Через две недели я должен вести в Ригу чертежи.

- А чем мы провинились?

- У вас нет на окнах решеток. А согласно постановлению горисполкома  от такого-то числа за номером таким-то непременно должны быть. У вас тут в подвале наверняка мешки денег, заберется к вам вор, а нашему райотделу его ловить. Опечатываю и  выписываю штраф.

Что делать - мне известно. Это знание приходит к жителю России вместе с основными жизненными инстинктами, без него – никуда. Я лезу в бумажник за купюрой, впархивающей в карман милицейского.

- Товарищ лейтенант, завтра же будут решетки, обещаю.

Весело жмем друг другу руки. Довольные друг другом прощаемся. Назавтра, весело матерясь с Федором, привариваем на окна решетки.            

Четверг. Поздний вечер. Я в угаре работы. Звонок в дверь. Злобно отшвыриваю карандаш, иду отворять. Вваливается симпатичный юноша в не сразу опознаваемой, отутюженной форме. Чисто выбрит, ямочки на щеках. Непременный "Шипр". Представляется:

- Я районный пожарный инспектор Петренко. Вынужден опечатать ваш офис. Вы вот решетки на окна врезали в подвальном помещении. А это строжайше запрещено таким-то уложением. Случись завтра пожар, как мне спасать вас и ваше роскошное имущество? Опечатываю и  выписываю штраф.

Полусотенная зеленая купюра испарила удовлетворенного пожарника. Было ясно, что эта парочка чисто выбритых паскуд работает на зависть дружно. Оформлялась новая украинская действительность, прораставшая снизу, органически. 

Наутро, криво улыбаясь, рассказал о визите форменных паразитов Мерцановой и юристке Лене. "Как придут в следующий раз, проводи ко мне", - с нехорошими огоньками в колючих глазках сказала Лена. Я пожал плечами - что щупленькая Лена могла противопоставить смазываемым нашими взятками шестерням машины Министерства внутренних дел?

    Очарованный моим гостеприимством лейтенант Сидоренко не заставил себя ждать. Через месяц в кабинет вдвинулась знакомая фуражка. Улыбаясь и держа старлея за локоток, я впихнул его в кабинет юристки, прикрыл дверь и стал ждать.

Мне вспомнился старинный рецепт выращивания "крысоеда". Когда в армейской казарме заводились крысы, опытный старшина поступал так: ловил капканом пяток крыс и сажал в двухсотлитровую бочку из-под бензина. Неплотно прикрывал крышкой, чтобы не задохнулись, и ждал. Через неделю, озверев от голода, крысы начинали пожирать друг друга. На финиш приходил один крысак, отведавший плоти своих братьев и брезговавший с этого момента всяким мясом, кроме крысиного. Это и был "крысоед". Его выпускали в казарму, и он живо очищал ее от мерзких тварей.                       

Мне было любопытно: кто же выйдет живым из кабинета юристки Лены. Минут через десять оттуда вырвался потный, багровый лейтенантик и прытко оказался за дверью подвальчика. Я не утерпел: "это, как же ты его?" Лена терпеливо, как маленькому, с легким назиданием в голосе разъяснила: "во-первых, позвонила в отделение милиции и выяснила, что он там числится. А затем, набрав его шефа, заявила, что их участковый только что пытался меня изнасиловать на рабочем месте".

Я осознал свою профнепригодность. "Учиться мне еще и учиться капитализму", - напел мой внутренний голос. Какой из меня к шуту главный инженер? Впрочем, я так и не овладел искусством "решать вопросы". Так в Харькове застенчиво именовали прикармливание мздоимцев. Брали все, кому это было положено по должности: милиция, служба безопасности Украины, санитарный врач, налоговая инспекция, таможня, пожарная охрана, электронадзор, экологи. Но тянулись к конвертам с наличными и те, кого служебное положение к этому вроде бы не обязывало: кладбищенские работники и учителя, врачи и профессора. Где люди и деньги, там и взятки. Ничего нового. Но взятки на глазах  превратились в экзистенциальную основу жизни. Кристаллизовалась новая действительность.     

Рига

Отправились в Ригу сдавать работу. Я был неравнодушен к этому пряничному городу, к кривым щелям его улочек, к петушкам на флюгерах. С собой прихватил Лену Сурис, со вкусом намалевавшую машинку для выпуска переламывающихся пластиковых трубочек. Из Риги мы вернулись мужем и женой. Читатель, заерзав, предвкушает постельную сцену. Не дождетесь. Нам было противно обманывать ближних и дальних, и мы решили по возвращению  в Харьков выложить карты на стол, осчастливив родных и приятелей нашим скоропостижным решением.

К тому времени были знакомы уже не один год и даже вместе вывозили детей на соседние дачи. Как-то, отвкалывав дачный день и уложив дочку спать, я вышел за калитку, расслабить ноги. Утихомирив своих девчонок, подсела Лена. И вдруг зарыдала, как плачут женщины: всем телом. А и не подозревал, что в семье ей приходилось туго. Я и вообще плохо различаю происходящее под носом.

Знакомы мы были давно, а посмотрели друг другу в глаза впервые в Риге. За спиной у нас истлевали большие надежды наших прежних жизней. Нам была нестерпима фальшь, и мы любили любовь. Мы не могли не встретиться.

Вернувшись, сообщили о новом раскладе колоды. Если бы я объявил себя абиссинским негусом, изумление было бы меньшим. Моя непрошибаемая добродетель давно превратилась в миф, легенду. И вот, такое отчебучил. Окружающим оставалось смириться с новой реальностью. Комментарии я жестоко пресекал.

Будущее не прорастало из прошлого, а опускалось на плечи бесформенным комом. В новой жизни мне предстояло стать папой двум девчонкам пяти и девяти лет. Тяжко хворала мать Лены. Но было твердое чувство судьбы, была радостная слепота неведения и не видения трудностей.

В подвальчике на Космической

Невесть откуда во множестве появились заказчики. Кульманы задымились; за ними сосредоточенно сопели лучшие конструкторы города. Мы сняли цех на бившемся в предсмертных конвульсиях станкостроительном заводе. Завод заломил за аренду такую цену, что перехватывало дыхание. Директор надеялся накормить нашими семью хлебами тысячи безработных. И все-таки мы согласились на бандитские условия аренды. Станкостроительный слыл в Харькове культурным заводом.

Через два месяца мы отметили выпуск первого железа. В стаканах плескался разведенный голландский спирт Royal, подозрительно напоминавший технический, неочищенный. Сопровождаемый в последний путь селедкой под шубой, Royal утихомиривался в неизбалованных социализмом желудках. На последние деньги свозили нашу технику на выставки в Москву и Новосибирск. Успех был оглушительный. Мы с Мерцановой вернулись с пачкой подписанных контрактов.

Время наступило странное. Деньги ничего не стоили. Заказчики расплачивались бартером. Завод ЗИЛ, купивший нашу машинку, рассчитался холодильниками. Распределить по справедливости дюжину холодильников среди двух десятков технопластовцев было невозможно. Появились обиженные. Сердобский часовой завод пригнал КАМАЗ настенных часов. Часы разделить было легче. В квартирах заголосили кукушки, не дававшие ночью спать. Не помню кто расплатился китайскими пуховиками на синтапоне. Когда пуховики занесли с мороза в теплый подвальчик, выяснилось, что они насквозь прописяны котами, расплодившимися на станции Харьков-товарная и ночевавшими в вагонах. Пуховики пришлось выбросить. Украинцы расплачивались сахаром, подсолнечным маслом, макаронами и водкой. В моем кабинете под замком расположились ящики с "Зубровкой".       

  Предчувствие процветания притягивало к подвальчику на Космической ушибленных свободой чуть-чуть инженеров и слегка научных сотрудников. Вчерашняя жизнь была простой. Утром - на работу. С работы - в очередь в овощном магазине. Дома надлежало отмыть от комьев налипшей грязи гнилую морковку и перемерзшие буряки, постирать ледяной водой полиэтиленовые пакетики, вывернуть наизнанку пакетики, вымытые вчера, посмотреть хоккей и исполнить супружеский долг. Утром на работу. Эта убаюкивающая жизнь была  настолько лучше всего того, чем власти потчевали народ прежде, что расстаться с ней было бы совершенно невыносимо. Можно было завести любовницу или затеять ремонт. Подобные отчаянные выходки очень разнообразили существование. Обаятельный герой "Осеннего марафона" все колебался между этими возможностями.

Народ дремотно стоял в очередях за осклизлыми сардельками и плавлеными сырками, не только консистенцией, но и вкусом сходных с оконной замазкой. А между тем в Харькове были восхитительные украинские базары. На бетонных прилавках возлежали пирамиды зеркально натертых, бокастеньких помидоров, розовые бочонки редиски под зеленой шевелюрой, пупырчатые огурчики. Не длинномерные, шлифованные "дамские грезы", а настоящие украинские огурчики. Перед тем как закусить стопку, необходимо было непременно провести пальцами по шершавым пупырышкам. А душистое подсолнечное масло? Отнюдь не рафинированное, а темное, тягучее. Нальешь на горбушку черного хлеба, присыпешь солью и блаженствуешь. Все это было недешево. Но я предпочитал после работы переводить тысячи листов английских текстов для Торговой Палаты, только бы не стоять в очередях, упершись глазами в ворс шинелей и пальто и перебирая ботинками мокрые опилки. Еврейский непоседливый бес пинал меня в ребро.

Платон Каратаев, однако, явно предпочитал очередь и хоккей. Я хотел было написать, что в этот гнилой улей Горбачев нерасчетливо ткнул палкой. Но нет, он всего лишь поднес к нему зеркало. Из всех живых существ только человек узнает себя в зеркале. Запаха моего нет, а тем не менее, это я отражаюсь и так и эдак. А самое противное из отражений пристает: зачем же ты так живешь? Зачем была твоя жизнь? Зачем была жизнь родителей? Зачем чингисханские жертвы, принесенные страной? Непромокаемые ответы, предложенные советской властью, подкрепленные неограниченной мощью карательных органов, сообщали системе завидную устойчивость. А зеркала, как заметил еще профессор Преображенский, разбили.   

И тут явился Горбачев, дохнул на зеркало, протер рукавом добротно сшитого в спецателье костюма, и оно заговорило человечьим голосом толстых журналов. Подписчики и авторы Нового мира и Литературной газеты дружно возжелали странного: демократии и интеллигентных министров,  в чем-то схожих с постаревшим Чеховым; частного телевидения и умненьких, читающих детей; свободы и причастности имперскому Большому Стилю.

Пока предлагалось голодать. У входа в подвальчик толпились ведущие инженеры и старшие научные сотрудники. На Мерцанову наседали ее комсомольские приятели,  впиливавшие нам своих родственников, жен и боевых подруг. Один из вертких комсомольцев назойливо пропихивал в "Технопласт" свою любовницу Олю, ни к какому делу непригодную. Ира ожесточенно сопротивлялась. Оля все же утвердилась в секретарском кресле, услаждая мой слух мудростью, почерпнутой из едва вошедших в обиход глянцевых журналов. Нам был предъявлен аргумент, от которого мы не смогли отказаться. Комсомолец предложил в приданое за Олей кожаный диванчик. Денег на мебель у нас не было. Оля проработала недолго, диванчик комсомолец зажилил.

Не объегоривал нас только ленивый. Станкозавод тупо и неумолимо поднимал арендную плату. Крали все, что плохо лежит и все, что хранилось под финскими кодированными замками. Плохо лежащее потаскивала уборщица, запертое в сейфе жалованье – бухгалтерша, подруга Мерцановой. Крали из ящиков, загромождавших коридоры "Технопласта", электронные деталюшки, приобретенные для пультов управления. Зачем, спрашивается? А затем, чтобы продать на "Барабашке", гигантском бандитском рынке, на котором можно было приобрести все: от мумие до автомата Калашникова. Там же мы и отоваривались запчастями для наших машинок. Не исключено, что некоторые из них мы покупали дважды.

Для работы мне совершенно необходим был телефон, а свободных номеров не было. За сумму, от которой звенело в ушах, мы приобрели номер. Провели воздушную линию и наслаждались. Два дня. На третий снимаю трубку и слышу тишину, сквозь которую пробивался морской прибой. Выхожу на улицу. Телефонный кабель аккуратно перебит топором. Восстановили. На следующее утро обрывки провода беспомощно свисали уже на новом месте. В этом ударе топором, не приносившем вредителю никакой пользы, было что-то от шляхетского, гонорового "не позволям", эстетика чистого жеста, сродни современному искусству.

Мы с Федором заключили телефонный кабель в стальную трубу. С неделю злоумышленник пребывал в мучительной растерянности. Затем перерезал трубу автогеном.                                

Августейший путч

Если по телевизору с утра передают балет - одной музыкой не обойдется. Наблюдательный советский народ выработал эту мудрость за годы правления коммунистических старейшин, бесконечно мудрых, но все же - смертных. Советологи, прикипая глазами к экранам, на основании тончайших размышлений о пригробовом местничестве сановников, сопровождавших к кремлевской стене очередного мини-вождика, вычисляли кандидатуру будущего генсека. Похоронная комбинаторика колебала фондовые биржи мира и обрушивала курсы валют.

В августе 1991-го хоронили новорожденный капитализм. Горбачева заперли в Форосе, и стране пообещали старые добрые времена равенства всех в кромешном  убожестве и каждого в страхе. Заговорщики рядились с реформаторами о выражении лиц граждан СССР. Государственный ужас изменил за 70 лет конфигурацию мышц лица советского  человека, отпечатавшись пожизненной маской подозрительности и угодливости. Сытая, похотливая наглость на багровых рожах-варениках новых русских связывалась в сознании с чайком на Курском вокзале и потому нравилась мне больше.  Новые хозяева жизни вдобавок обзавелись многослойными загривками, приличными по чину лишь партийным бонзам. Это было нестерпимо.                  

Передали заявление путчующих. В пердизиуме – одни августейшие особы, генералы от инфантерии и жандармерии. У штатского кандидата в диктаторы, Янаева тряслось все, что могло колебаться: руки, щеки, кажется, даже зрачки. Пресс-конференцию ГКЧП я смотрел вместе с Мерцановой, с некоторой даже жалостью прокомментировавшей: что ж у него ручонки-то дрожат, будто вчера курей крал? Было ясно, что Пиночет выбран неудачно. Среди гкчпистов был решительный человек – генерал Варенников. Незадолго до переворота я споткнулся в телевизоре об его солдафонскую будку. Щетина усиков, носогубные складки и пятаки жестоких глаз генерала не оставляли сомнений - перед нами орел, для которого пара цистерн крови – не проблема. Но Варенникова оттер на свою погибель профсоюзный активист, горбачевский кореш, товарищ Янаев.

На меня напал ступор. Было ясно, что малый номер регистрационного свидетельства "Технопласта" проторит мне в лучшем случае дорожку в левинские заместители, а в худшем - в зону. Простой советский человек, перерубавший наш телефонный кабель, засучив рукава, ждал своего часа.

Туманное обращение озвучил украинский  лидер Кравчук. Между строк читалось – Янаев мне не указка. Пожевав эту мысль, Кравчук исчез с экрана. Киевские начальники, вчерашние московские марионетки, становились кукловодами. Дергать за ниточки большой политики они так и не научились, создав бездарное, нищее, бесхребетное, вороватое государство.

Тем временем Ельцин с Руцким овладели душой революции – инициативой. Ельцин, вещающий с танка Таманской дивизии, был стилистически безупречен. Вибрирующий Янаев был даже не сметен, сдут с трона. Горбачева освободили. На площадях горели костры из партбилетов. Памятник Дзержинскому повалили. Два года спустя Ельцин будет палить из танков в засевшего в Белом Доме Руцкого, а спустя восемь лет место Ельцина займет дзержинец Путин.

Но до всего этого еще далеко, а пока Леонид Макарович Кравчук провозгласил независимость Украины. Над обкомом партии заполоскался желто-голубой флаг. Евреи съежились и втянули головы в шеи, всякая перемена власти в наших широтах легко опровергала трезвый прогноз: "хуже не будет". Кравчук, однако, обращаясь к гражданам Украины, произнес несколько фраз на идише, навеки покорив сердца евреев, в большинстве своем не понявших ни слова из речи ушлого президента. На идише говорили евреи-динозавры, недовымершие в Бердичеве и Житомире. Харьковские, породистые, интеллигентные евреи с жалостью, приправленной презрением, глядели на своих местечковых родственников-дворняжек, уморительно жестикулировавших и дурно говоривших по-русски. Те не читали Достоевского и не посещали концертов классической музыки. В предчувствии погрома, однако, и уши, привычные к Моцарту и Шнитке, отверзлись к бесхитростной мелодии кравчуковского идиша; стало ясно: бить не будут.                    

А поутру они проснулись

Августовским утром 1991 года мы проснулись гражданами независимой Украины. Газеты обещали народу уровень жизни пониже скандинавского, но уж точно повыше американского. Куда там штатникам до украинских угольных рек в стальных берегах? А чернозем, а пшеница, а сало, а харьковские танки, а киевские самолеты? Новые власти, кажется, и сами верили в то, что проклятые москали веками беспардонно грабили наивных, доверчивых хохлов.

Дело было за малым: переболеть детскими болезнями переходного перехода. Выпустили украинские деньги: "купоны", прикрывавшие щедрый, но не безразмерный украинский рынок от алчных российских соседей, говорящих на забавном диалекте украинского языка, на котором парасольку обзывают зонтиком. Листы неразрезанных купюр были отпечатаны на цветной бумаге, в магазине их кроили портняжными ножницами. Наиболее сообразительные печатали их на ксероксе.     

Началась головокружительная инфляция. Получив утром жалованье, следовало нестись в магазин, ибо вечером на него уже можно было купить коробок спичек. Сотрудники предпочитали получать зарплату зубровкой, макаронами, сахаром, подсолнечным маслом и прочими радостями бартера. Очень скоро выяснилось, что танковый завод не может собрать ни одного бронированного носорога без российских деталюшек, а американские косные, недалекие фермеры предпочитают "Джон Дир" харьковским тракторам. Промышленный и финансовый коллапс не рассеивался заклинаниями, лившимися из телевизоров на реабилитированном украинском языке, для харьковского уха непривычном.

Летчики-испытатели говорят, что в критической ситуации, если не знаешь, что делать – не делай ничего. Это может спасти жизнь. Не надо давить одновременно на все кнопки панели управления. Киевские власти не вняли этому мудрому совету, а нажали на языковую педаль, пропихивая в распадающейся стране тотальную украинизацию. Было велено перевести делопроизводство на государственный язык. Из комсомольских закромов выудили немецкую пишущую машинку с украинским шрифтом. По возрасту она могла стоять в харьковском гестапо, где на ней печатали объявления, стоившие жизни десяткам тысяч. Мерцанова попыталась тыкать в клавиши. И тут выяснилось, что ни директриса, ни юристка не в состоянии состряпать и простенького письмеца по-украински. Единственным, кому это удалось, был чистых кровей иудей, Эдуард Юрьевич Бормашенко.

Харьков – русский город, на его улицах никогда не звучала украинская речь. В школе без труда можно было получить освобождение от изучения украинского языка, однако, мама настояла на том, чтобы я им овладел. Моя способность зубрить почти не ограничена, и я залопотал на сносном украинском, в мертвенности не отличавшемся от латыни. Оказавшись как-то во Львове, я был поражен тем, что люди на улице говорят по-украински. И более того, могут тебя и не расслышать, если обратишься по-русски. Ранее с подобной тугоухостью я встречался в Прибалтике.

Украинский язык производит на русское ухо увеселяющее действие. Мои милые, интеллигентные друзья утверждают, что не может быть языка, на котором "спящая красавица" звучит "спляча красуня". А между тем полтавский украинский – язык - красавец, и мы с ректором Ариэльского университета, бывает, развлекаемся состязаньицем: кто больше помнит украинских стихов? Но и малороссийское наречие, и вышитые сорочки, и гопак заставят ощериться, если подавать их на завтрак, обед и ужин. Из всех чувств самое едкое, легко объединяющее и охотно разучиваемое – ненависть. Каин отнюдь не был бесчувственной дубиной.

В нищей стране, как говаривал Бродский, тебе вослед никто не смотрит с любовью, а бедность, выплеснувшаяся на голову под западноукраинским соусом, просто велела браться за топор. Пока этот топор регулярно обрушивался всего только на телефонный кабель. Нищета, тем временем,  становилась диккенсовской. На пенсию можно было купить пару пакетов молока и буханок хлеба. Благотворительные организации почему-то раздавали бесплатно западное собачье питание. Старики его жарили и ели.                  

Рэб Перец

И удалю сердце каменное из тела вашего,

И дам Вам сердце из плоти.

Йехезкель, 36, 26

Я придумывал новые машинки, конструктора их малевали, Мерцанова недурно вела финансы. Мы стали известны в поспешно отпетом, но недобитом, широкобедром СССР. Стране ампутировали конечности, но сделали это понарошку, ненадежно, неокончательно. По недорезанным артериям циркулировали имперские яды и соки и среди них техника с эмблемой "Технопласта": мышью, прикусившей собственный хвост. Союз урезали, но, как оказалось, не оскопили, и имперская мышца продолжала восставать, возбуждаемая женственной слабостью ближних и дальних соседей. 

Федор десятками запускал мышинки, а процветание не стучалось в двери подвальчика на Космической. В независимой Украине на наши выи уселся еще один мздоимец: таможенная служба. Мы вроде бы не торговали наркотиками и оружием, не поставляли проституток в бордели Латинской Америки. И, тем не менее, за каждую вывезенную за пределы Украины железяку приходилось давать жирную взятку, а ежели начать качать права и денег не дать, то таможенный досмотр будет продолжаться год или два. Несмотря ни на что, мы ежемесячно платили жалованье, не допуская задержки и на день, и совсем не малое по тем временам жалованье.

В это время к "Технопласту" прибился старинный друг отца – Петя Быстрик. Вместе с папой они в молодости воздвигли знаменитую харьковскую 27-ю физико-математическую школу, оазис вольнодумства в серой пустыне усредненного образования. Я рос городским ребенком, в моем детстве не было вина из одуванчиков. Самое яркое воспоминание детства – набеги Пети на нашу крошечную квартирку на Новых Домах, приключавшиеся примерно ежемесячно. Заслышав его голос, я выбегал в прихожую и улетал в иной мир. Дом переворачивался вверх дном, на меня сыпались задачки, шарады и провокационные вопросы. Из-под линз Петиных очков в двадцать диоптрий сыпались искры. Всякому празднику приходит конец, и я горестно плелся в свою комнату якобы спать (только недотепам-взрослым приходило в голову, что после часовой феерии с Петей можно спать), а родители с гостем священнодействовали – "писали пулю". Преферанс длился до утра и заливался чернейшим кофе, варимым на особой, паровой кофеварке, источавшей напиток, способный запустить сердце и у лежалого трупа.

По образованию физик-теоретик, Петя интересовался всем и знал все. Его способность заразительно увлекаться была беспредельной. Петя бывал последовательно влюблен в китайскую поэзию, Тютчева, Рильке, средневековую лютню (музыкален, вообще, был необычайно) и пиявколечение. Я никогда не видел человека столь поперечного действительности. Петино поведение никогда не вытекало из суммы наличных обстоятельств, но вытекало из чего-то иного, из того, что составляет сбывшуюся человеческую личность. Глядя на него, не приходилось сомневаться в том, что у человека есть душа, что сознание не сводится к электрической активности синапсов головного мозга.

    В восьмидесятые Петя надолго пропал из нашего поля зрения. Вернулся в Харьков уже Рэб Перецом, ортодоксальным евреем, соблюдающим 613 Моисеевых заповедей. В "Технопласте" Перец взялся за наши хворые финансы, быстро освоив бухгалтерскую премудрость и нависая над крепко нечистыми на руку барышнями-счетоводками. Вплоть до окончания технопластовской эпопеи нам не удалось обзавестись бухгалтерами, не путающими свой карман с общим.

А времена наступали лютые. Профессора седлали криминальные банки и самовзрывающиеся инвестиционные фонды. Доктора наук, ударившись о землю, оборачивались гангстерами. Известный в Харькове физик-теоретик сселял голодающих старушек в умиральни и перепродавал их квартиры. Возвращать долги и не изменять жене стало просто неприлично. Поперек хаоса встал Рэб Перец, предложив нам создать кассу, из которой мы прикармливали четыре десятка пенсионеров, вшивевших от голода и непонятности жизни. Я был изумлен: все вокруг думают, как бы чего украсть, а тут совсем небогатый человек ищет, как бы половчее деньги раздать. Я не сразу стал ортодоксом, но призадумался.

Лихие девяностые

Лихие девяностые разворачивали глаза души к иным пейзажам и иным строчкам. На полках книжных магазинов появились Бердяев, Франк, Питирим Сорокин,  Мамардашвили, переводы Хайдеггера, Ортеги-и-Гассета и Витгенштейна. Я всегда был литературным, бумажным человеком, предпочитая мысли о людях самим людям. Но теперь было и что почитать. Семен Франк проколол мое необрезанное сознание следующим пассажем: "на вопрос: "что делать … чтобы переделать мир на лучший лад?" …  есть только один спокойный и разумный ответ: "Ничего – потому, что этот замысел превышает человеческие силы" ... Неделание важнее самого важного и благотворного дела, ибо неослепленность никаким человеческим делом, свобода от него есть первое (хотя и далеко недостаточное) условие для искания смысла жизни". Расшибившись об эти строчки, я был в двух шагах от Субботы.  

 Во мне силен целеустремленный идиот, непреложной дорогой идущий от успеха к успеху. А как бы иначе я волок на горбу "Технопласт"?  А накормить голодного и одеть нагого? Разве это не самоценно? Накрепко засевший в моей психике советский человек был смущен. Большевистская власть была и груба, и изощренна. Люди развитые и утонченные служили ей не за страх, а за совесть, попав в сладкое рабство к делу. Делу теоретической физики, балета, освоения космоса или вспашки целины. Я охотно подставлял руки под кандалы дела, раздавая ими тумаки зазевавшимся ближним. Значительно позже до меня дошло, что и сам поиск смысла жизни легко вспухает идолом дела; в этот капкан попал Толстой.

Изо всех пленявших меня дел, самым неотвязным, наркотическим было дело учительства. Я испытываю физиологическую потребность изливаться в аудиторию и вполне понимаю чеховского героя, уподоблявшего постлекционное опустошение чувствам Геракла по завершению самого пикантного из своих подвигов. Я любил плотный, пыльный запах школы, ее вечно взвинченный воздух, продернутый мерцающим раздражением сотен особей, насильно загнанных в тесный бетонный кубик.   

Преподавать я начал еще при социалистическом гипнозе. Папа пристроил меня в школу, где учились дети, больные диабетом. Я тогда носился с идеей курса философии для школьников. Получалось недурно. Мне удавалось главное, без чего нет урока: прилепить к себе детские глаза. Но на полную катушку я раскрутился уже в девяностые, беседуя со старшеклассниками о Сократе и Канте в гуманитарной гимназии ОЧАГ, затеянной чудным детским поэтом Вадимом Левиным.

Левин как-то заглянул на мой урок, склонив голову набок, слушал, тонко улыбался, ему вроде бы понравилось, и меня уволили. Выгнали, не чинясь, не затруднившись разъяснением причин. Тощий школьный бюджет я не обременял, читал бесплатно, не брать же деньги за удовольствие? По сей день не знаю, почему меня выперли за дверь. Я был ошарашен. Готовность почитателей Рильке и Дерриды лягнуть не входящее в круг их понятий была для меня в новинку. Если бы не выставили, я бы не уехал из Харькова, не бросил бы школьников. Так что был в этой бессловесной расправе перст Б-жий, указующий мне дорогу в Израиль.

У ОЧАГа погреться не пришлось, и мы с Петей-Перцем, таким же, как и я, преподавателем-рецидивистом, затеяли собственное педагогическое дело. Нам захотелось предъявить старшеклассникам работу правильно поставленных мозгов; не научить их чему-то положительному, а развернуть перед ними человеческую мысль. Мы приглашали математиков и физиков, умеющих по-людски, азартно и со смаком говорить о сложном. Лекцию Юлика Томчука об устройстве календарей наши недоросли, я уверен, запомнили надолго. Если не содержание, то интонацию, а это дорогого стоит.

Но и это еще не все. Для шестилеток мы открыли при "Технопласте" школу "Буратино", где моя мама со своими подругами зажигала глазки малявок. Мама обладала редчайшим умением вытаскивать из детей то лучшее, что в них заложено, а не пересаживать знание из взрослых голов в детские, чем озабочена даже хорошая школа.  Песенки и шарады, нескучная математика и веселый английский просачивались в еще не задубевшие, не забитые казенщиной детские  души. Проект "Буратино" погиб по странной причине: детям, прошедшим нашу школку, было потом скучно на уроках. Оказалось, что горе от ума не имеет возраста.                             

Встреча с Мерабом

Из всего прочитанного в растрепанные девяностые мой дух более всего резонировал с текстами Мераба Мамардашвили. Втиснутая в русский язык философия Мераба Константиновича никак не вырастала ни из российской мысли, ни из российской жизни. Могуч, должно быть, гений места Гори, подарившего миру Мераба Мамардашвили и Иосифа Джугашвили.

 Европеец Мераб до оскомины настаивал на том, что мысль и чувство никому не передоверишь, не перепоручишь. Никто за тебя ничего не подумает и не почувствует. Соборность была ему непонятна, свальный интеллектуальный грех – отвратителен, милая расхлябанность окружающих - ненавистна. Говорил о том, что нормальный, не выродившийся грузин не станет жрать ржавую селедку на рваной газете, непременно скатерть постелит. Отказывался видеть в криво забитых гвоздях и расползающихся портках – признаки особой духовности, мы-де шуруп ровно вкрутить не можем и штаны скроить тоже, и тем-то наособь духовны.

Писал о том, что в разлезающиеся мехи не нальешь доброго вина. Нет формы, которая бы его со-держала. У Мамардашвили был долгий роман с дочерью рижского раввина Зельмой. Зельма подростком чудом спаслась из гетто; ее выкрали и перевезли в Швецию. Ночь перед отъездом она в одиночестве провела в домике на берегу моря, где ее каждую минуту могли схватить. Мераб спросил Зельму: а что ты делала в эту жуткую ночь?

- Что делала? Полы вымыла, занавески чистые повесила.

Мысль о том, что нам не предоставлена роскошь распада, что человек остается человеком, пока он "в форме", стала ide fix для Мераба. Ты можешь сегодня помереть, но оставшееся в твоем распоряжении время проживи человеком, а не скотом. Мне это было очень понятно задолго до того, как мне впервые попал в руки томик Мамардашвили. Приедешь со слесарями, инженерами в Балахну. На следующий день коллеги, отпав от жен, перестают бриться, мыться и стирать белье. А для кого? А я назло начинал выбриваться до зеркального блеска, купаться ледяной водой и стирать, как енот, в раковине все, что попадало под руку.

Писал Мераб и о том, что не может быть вчерашней доброты, что человек - это ежеминутное усилие стать человеком. Был уверен в том, что в Грузии все по-другому. Грузия в припадке национализма его и убила. Оказалось, что и там, как везде. Говорил: "одиночество – моя профессия", а на донышке сознания таил от всех и от себя мысль, что в сказочной Грузии честные, гордые горцы его услышат. В Грузии Гамсахурдия его не услышали. У философа всего-то два слушателя: он сам и Б-г; больше не положено.   

В девяносто третьем я отправил дохлую, никчемную статью о Мамардашвили и Хайдеггере в респектабельный, культуртрегерский журнал «Знание-сила». Гладенький текст, не содержавший ни единой оригинальной мысленки, проскочил «на ура».  Теперь, когда я пишу и думаю много лучше, мои статьи, отразившись от редакций российских журналов, по касательной уходят на всемирную помойку Сети.

Записки из подошвенного подполья

В перерывах между чтением свежеизданных и дурно отпечатанных философов я вкалывал, как ломовой конь, удерживая на плаву "Технопласт". Мы не шли ко дну, но и не процветали: способность родных кровопийц, "решая вопросы", откачивать деньги, превышала наши возможности их зарабатывать. Выпрастываясь из-под налогового пресса, мы начали перегонять деньги в Москву на фирмы-однодневки, руководимые людьми, о которых мы знали лишь то, что они давно упокоились на кладбище. Изобретательные пройдохи, отстегнув согласно установленной таксе мзду компетентным органам, выдавали мне зеленые бумажки, которыми я платил жалованье. В отличие от того, что воображают простофили, КГБ-ФСБ – гигантское, прибыльное, коммерческое предприятие. 

Испив на Курском вокзале чайку с лимончиком, я забирался в харьковском поезде на верхнюю полку и принимался за томик Платона. Пах натирал напичканный долларами пухлый гаманец, пришитый к внутренней стороне трусов; под подушкой притихал нож, мастерски изготовленный оружейным виртуозом Мишей Соколовым. Времена стояли окаянные.      

  Но даже припорошенные пеплом КГБ московские покойники не приносили "Технопласту" процветания. Мы с трудом дотягивали от зарплаты до зарплаты. И тут мой шальной заступ ударил в золотую жилу. Очень дальний приятель мамы, круглоголовый коротышка Фима зачем-то приобрел за гроши зловонный холм поливинилхлоридных отходов. Тогда многие образованцы совершали поступки в стиле Элама Харниша из "Время не ждет", завершавшиеся при неудаче продажей всего наличного имущества, а в случае успеха приводившие под разогретые утюги и паяльники расплодившихся "крестных отцов".               

   Фима изучил пару-тройку пособий по переработке пластиковых отходов и пытался сварить неотмытые полимерные ленты в роторном агломераторе, приобретенном у Левина на последние, занятые у недобрых людей доллары. Не разбираясь толком в химии (да и вообще ни в чем), Фима тупо запихивал в машину ленты грязных отходов, производя раз за разом грязное, никчемное месиво. Я застал его за этим занятием в рабочем халате в гараже, заваленном отходами. На его лице угадывались раздумья о часе расплаты; ссудившие его нехорошие, угрюмые люди юмора не понимали. В гараже попахивало паленым Фиминым мясом.

На полке с инструментами почему-то стояла банка с дибутилфталатом. Я совершенно ясно помню тощенького, хвостатого, козлоногого, жидкобородого беса, подтолкнувшего меня вывернуть эту банку в агломератор. Через три минуты у меня в руках был великолепный, теплый пластикат, идущий в дело при производстве линолеума, детских игрушек, кабелей и прочих самонужнейших предметов. Величие момента, как водится, было осознано с опозданием. Мне и в голову не приходило, что мой пластикат – влажная, пахучая материя, к которой вожделеет могучая харьковская обувная мафия, возглавляемая армянскими сапожниками, вышвырнутыми по завершении погрома из Баку.

Ограбленные, недоистребленные армяне не ринулись на нищую историческую родину, но, окопавшись в Харькове, с проворством, свойственным гонимым народам, развернули подпольную обувную империю. Советская обувь - это было что-то особенное. Отечественный ботинок перетирал кости ступни вплоть до последнего часа своего недолгого существования. Лучше всего Советам удавался кирзовый сапог, натягиваемый на портянку.

Армяне предпочитали выпускать обувь лучших фирм: Саламандер, Ллойд, Кларкс, предпочитая солидные, респектабельные бренды, не гонясь за эфемерной новизной. В их распоряжении было все: сноровка, кожа, наклейки и коробки. Дело было за малым: недоставало фирменной подошвы. Наши верткие земляки, экс-инженеры Леня и Саша научились штамповать подошвы, скопировав западные литьевые формы, но заполнять-то их следовало  исключительно левым, черным сырьем, ибо псевдо-Саламандер и квази-Кларкс сливался, разумеется, в теневую торговлю. Мой пластикат запускал маховик теневой экономики.

Самозваные саламандры ползли по всему земному шару; в обратном направлении текли зеленые бумажки, требовавшие верить в бога. Леня и Саша выхватили у меня из рук мешок с пластикатом, обменяв на полиэтиленовый кулек с наличными. Забил долларовый фонтан, бриллиантовый дым заполнил подвальчик на Космической. Мы прикупили пару агломераторов, сняли помещение и заструились подземные полимерные реки. По городам и весям рыскали Федор и Миша в поисках пластиковых отходов и дибутилфталата. Поначалу мы варили дрянной пластикат: подошвы на морозе разваливались в прах. Наивный обладатель «Саламандера» клял испаскудившихся немцев, утративших традиционные трудовые добродетели. Со временем я поднаторел в рецептурах, Леня с Сашей стали лучше печь подошвы, а армяне аккуратнее шить, и получалась вполне добротная обувь, которую я встречал в престижных супермаркетах всех частей света. Мы с женой нередко изумляли продавщиц, заливаясь смехом при обнюхивании очередной пары лже-Salamander. Мы-то знали, откуда приползло это отдающее смрадным, вторичным пластиком хвостатое земноводное.                      

Леня и Саша выпекали подошвы в полуразрушенном старинном доме по улице Воробьева, в самом центре Харькова, идеально приспособленном для съемок малобюджетных фильмов ужасов. Нетрезвые пролетарии топтались вокруг самопальных литьевых машин, выполненных по чертежам отца Кабани и похожих на громадных, черных, суставчатых пауков. Со стен свисала ободранная штукатурка. Отопление было отключено, и зимой рабочие обогревались проволочными электронагревателями-козлами, бросавшими зловещий багровый отблеск на их стоптанные, озлобленные физиономии.  Саша и Леня в новеньких светлых дубленках зорко приглядывали за процессом. Подошвы неуклонно разворовывали и продавали армянам. В этом могучем производстве не было ни грана легитимного, законного, не украденного. Я поставлял "черное сырье"; левое электричество за доллары охотно подводили труженики сети, расплачивались сапожники наличными и шито-крыто.      

Мы непозволительно близко сошлись с Сашей-Леней, и эта двойня из ларца пригласила нас с Леечкой в ресторан. Живое пламя свечей заливало лоснящийся от деликатесов стол. Икра, красная и белая рыба, шампанское были поданы для разгона. Накрыто было чисто, умело. Наши подельники обзавелись парой полированных, взаимозаменяемых девиц, отличавшихся друг от друга не более, чем правая подошва от левой. Барышни не тужились казаться отличницами, были просты простотой пищеварения, рекламного клипа и мексиканского сериала, и не вызывали даже срамных фантазий.  Шампанское не одолевало скуку. Я ясно понял, что предпочитаю ржавую селедку на газете в обществе увальня Ращупкина икре на белоснежной скатерти в компании пружинистых Саши-Лени. Капитализм хорош тем, что выпивать с бизнесменами не обязательно.   

Новая дача

Я мечтал вывозить разом выросших в числе дочерей летом на дачу, грезя парным молоком, лесной земляникой и купаниями в сонной речушке. Теперь это стало возможным. У армянских сапожников я купил огромный загородный дом в ближнем к Харькову сельце Водяное. К дому прилагался увесистый участок земли, огороженный колючей проволокой. Прямо за колючкой начинался лес. На участке росли великолепные антоновские яблони. В полукилометре от будущей дачи текла речка Уды, кратким, но двусмысленным именем своим  намекавшая не только на рыбалку.

Наняв бригаду горячо рекомендованных Федором шабашников, я пытался втолковать их бригадиру Михалычу, чего я хочу от дачи. Более определенно я знал, чего не хочу: выгребной ямы в зеленом домике, полном изумрудных, глазастых мух, после посещения которого прованиваешься до кишок, беготни с ведрами к колонке за водой и мириад комаров по вечерам. Как мне казалось, подошвенные деньги помогали всего этого избежать. Я каждый день устраивал набеги в Водяное. Всякий раз заставал Михалыча и его братию крепко спящими. При моем появлении бригадир, ошалело мотая со сна головой, лопотал, обдавая меня незастарелым перегаром: притомились, Юрьич, отдохнуть прилегли.

Шабашники все же настелили полы, на крышу уложили шифер, расчистили во дворе артезианский колодец и даже соорудили вполне городскую сантехнику. Примеривая халат и посох  патриарха, первыми же теплыми, летними днями я перевез в свеженький, с иголочки, еще пахнущий краской дом свое ближнее и дальнее семейство, мечтая о дружных вечерних чаепитиях на застекленной веранде.

С утра я отправлялся на службу, а по возвращении в Водяное  заступал на вторую смену. Колодец каждый день забивался песком, и насос отказывался качать воду, пол проваливался, но наибольшую головную боль причиняла крыша. В первый же дождь она протекла, казалось, что внутри дома сырее, чем снаружи. Проклиная Михалыча и припоминая ращупкинские уроки, я сварил во дворе на костре смолу, набрал ведро расплавленной черной массы и по шаткой лестнице, приставленной к карнизу, полез заливать трещины, поползшие по шиферу.  Почти добравшись до крыши, я почувствовал, что дурно опертая стремянка заскользила и поползла вниз. Бессознательно скоординировавшись, я швырнул от себя подальше ведро с жуткой жижей и грохнулся на соседский крыжовник.

Приподнявшись, увидел несущегося на меня соседушку, красномордого отставника-полковника. Наивный читатель уверен в том, что пожилой офицер, сломя голову, бежал ко мне с аптечкой первой помощи в руках. Но нет, в руках у него был топор. В сатиновых трусах и грязной майке, потная жирная образина, тряся щеками, нависла надо мной и зашипела: ты мне крыжовник сломал, падла. Я спокойно отвел топор в сторону. Но тональность отношений с соседями была задана. Тронутый топором камертон издал ноту, не умолкавшую до моего бегства из Водяного.

Обожая пинг-понг, я купил теннисный стол. Игрой мы наслаждались ровно один вечер. Ночью украли сетку. Это был акт чистого искусства. Кому нужна сетка без стола? Другой сосед, пожилой огородник Шкрябов, кустистыми бровями напоминавший поседевшего ризеншнауцера, стащил зимой, в межсезонье бетонные плитки, которыми я вымостил тропинку, ведшую к даче. Приезжаем, а плиток нету. Недурно знакомый с народной психологией Федор заглянул Шкрябову во двор. "Я, кажется, где-то видел эти плиточки, Николай Григорьевич", - не робея, объявил Шкрябову Федор. Сосед и бровью не повел: "да что Вы, Федор Витальевич, они у меня уже лет пять как лежат", - степенно заверил почтенный крестьянин,  косясь на бицепсы, выкатывающиеся из-под футболки Федора. Дедушке Шкрябову мог позавидовать князь Талейран. В Николае Григорьевиче погиб дипломат большого стиля; гиперплут, речь которого никак не соотнесена с истинным положением вещей. Ведь правда преходяща, а интересы вечны.

Шкрябов выращивал огурцы и возил на продажу в Харьков. Напялив противогаз, заливал пышные грядки тоннами удобрений и гербицидов. Шансов выжить у любителей ранних огурчиков было немного. В свободное от овощного промысла время Шкрябов варил мутный, отшибающий мозги самогон, живо расходившийся по Водяному. Сам он был мужик трезвый, хозяйственный.             

  Отношения с соседями я стабилизировал, купив дробовик, пробивавший доску сантиметровой толщины. По вечерам, еще засветло,  прицепив к дереву мишень, всаживал пульку за пулькой в десятку. Леечка стреляла еще лучше меня. С нами начали здороваться. Вернули теннисную сетку.  

    Мечты о купании в Удах тоже развеялись. В один из проливных летних дождей затопило харьковские очистные сооружения. Нетрезвая обслуга забыла включить насосы. Тысячи тонн дерьма были сброшены в Уды, на долгие десятилетия отравив в них все живое. К реке и подходить было страшно.

И все же мы летом выползали на дачу. Расчистили двор, развели огородик, бродили по лесу, собирали землянику, антоновские яблони приносили потрясающие, светящиеся плоды, по вечерам мы глядели на незасвеченное фонарями деревенское небо. 

Под кожей и снаружи

Вобрав дачу, семейная жизнь меняла рамку. Но еще быстрее преобразовывалось ее внутреннее содержание. Перец на квартире у родителей организовал первый Песах. Меня поразили мощь и глубина обряда и того более мысль о том, что из Египта необходимо выходить каждый день. Что вчерашней свободы не бывает, что свобода второй свежести - вздор.  О том, что человек - это усилие стать человеком, я узнал от Мераба, а оказывается, этому соображению четыре тысячи лет.

Главный герой пасхального седера не маца, а задающий вопросы ребенок. Я с ужасом подумал о том, что я скажу своему внуку, когда он спросит: дедушка, а что ты делал в жизни? И что я ему отвечу? Переливал из пустого в порожнее в диссертации, колупался в пластиковых отходах, помогал лепить фальсифицированные лапти. И почему дедушка так зажирел душой, что поленился узнать: а кто такие евреи? Что о них известно кроме того, что их не принимают на физтех и не пускают в режимные институты?

Мы с Леечкой начали ходить в синагогу, уже занятую к тому время хабадниками, вышвырнувшими оттуда спортивное общество «Спартак». Я бы не сказал, что я полюбил Субботнюю службу. Нет, Субботние песнопения я знал всегда. Музыка Субботы органично всплыла из моего подсознания. Суббота, однако, не экзерсис в искусстве хорового пения. Субботу необходимо сотворить. А это было нелегко. Я, подобно Карабасу Барабасу, в это время тянул за сотни ниточек, уходящих в бездны подпольных промыслов. Более того, мы так раздулись, что выпускали уже и тонны легального пластиката, закупавшегося обувными фабриками Украины. Я превратился в своем подземелье на Космической в гнома, придумывающего рецептуры и вариации на их темы. В мой подвал зачастили кряжистые персонажи с развитыми надбровными дугами и петлистыми ушами, ранее не входившие в круг моих знакомых. 

Казалось, отпусти на день вожжи, и кони понесут в разные стороны, рухнет подошвенная империя. И все же, зажмурившись, решились: я выдернул из розетки телефонный кабель, Леечка зажгла  свечи, и мы нырнули в Субботу. Застучал новый метроном: шесть бешеных дней, Суббота… Душе необходима Суббота, не выходной день, а день, в котором все по-другому.  Суббота – выемка во времени, и заполнить ее могу только я. Шабат - это твое зеркало. Каков ты, таков и твой Шабат.                      

Мы шли сквозь морок непонимания и злобы. Окружающие, завидев нас, не стыдясь, крутили пальцем у виска и шипели: ну, что с тобой станется, если ты мне в Субботу ответишь на телефонный звонок? Мама, увидев меня в кипе и цицит, пережила стилистический шок и говорила мне: раньше ты рассказывал анекдоты, а теперь притчи. Я причинил ей немало боли, завернувшись в кокон вдохновенной религиозной черствости. Мы покрылись панцирем равнодушия к насмешкам, плавно перетекавшего в безразличие к близким. Но другого способа выжить не было. За все на этом свете приходится платить, а за духовные победы рассчитываешься по самому высокому счету.

В это же время Перец подсунул мне "Трепет забот иудейских" Воронеля. Я засунул свой длинный, тонко очиненный нос в текст и застрял в нем, проглотив за ночь. Точнее "Трепет" поглотил меня. Ни до, ни после я не чувствовал такого родства с буквами кириллицы. Воронелевы строки до сего дня циркулируют по моим сосудам. "Трепет забот иудейских" – гимн истине, пропетый агностиком. Истине, которую нельзя узнать, но можно прожить, истине, даруемой на крайнем отчуждении от мира вещей.        

Мераб и Воронель – инопланетяне на любой планете. Их мысль, спеленутая русским языком, не укладывается ни в грузинский, ни в еврейский и всего менее в европейский puzzle. Мысли всегда бесприютно. Она все стремится пролезть за очаг на холсте, прикрывающем каморку папы Карло. А там - крыса Шушара, и ей тоже холодно и одиноко.  

Бунт

"Технопласт" забурел и помордел. Наше процветание было настолько очевидно, что я со дня на день ожидал визита бандитов или ментов. Или и тех и других одновременно. Граница между этими группами населения была прозрачна. И тут нам с Перцем пришла в голову идея обзавестись собственным  гангстерком, вырастить дракона в своем коллективе. Спрос породил предложение, из пропитанного криминалом воздуха соткался Зиновий Яковлевич Зиновьев, ласково именовавший себя Зориком, горячо рекомендованный моим приятелем, человеком бывалым и с тонким нюхом на людей. Кандидат в драконы обладал достойным curriculum vitae, украшенном несколькими отсидками и старушкой-мамой еврейского происхождения. На лице Зиновия Яковлевича странно смешались семитские и монголоидные черты. Глянешь на него в одном ракурсе и зацепишься за узкие глаза и высокие скулы японца, а в другом – вполне бердичевская, кучерявая, носатая физиономия. В профиль наш Дон Корлеоне напоминал пуделя Артемона.  

Пластикатный бизнес воодушевил Зорика, почуявшего большие деньги, он впился в "Технопласт", как клещ, и предложил свои услуги по добыванию в России отходов и переправке их в Харьков. Дабы проверить в деле, я взял Зиновия Яковлевича в Москву, где мы покупали химикаты для отборных сортов пластиката. Взяли купе на двоих, расселись, я достал бутерброд с сыром, заботливо приготовленный Леечкой. Мы уже перешли на кошерное питание. Рацион, состоявший из картошки и рыбы, очень разнообразил домодельный сыр, упругостью и вкусом более всего напоминавший резину. Я прикусил бутерброд. Наступила тягостная минута, когда надо начать разговаривать, а того хуже слушать. И тут Зорик заговорил о женщинах. Я и вообще не люблю чресельноцентрированных бесед, но наш дракончик вывернул на меня такую мутную, липкую, поносную словесную жижу, что меня чуть не вывернуло. То, что я не сблевал, отношу исключительно на счет чудесных свойств кошерного сыра, не извергаться же кошерными харчами. Ладно, думаю, разговаривать с ним не обязательно, следовало предполагать, что Зиновий Яковлевич не краковский раввин.

Приехали в Москву. Нам предстояло вести переговоры в конвульсирующем НИИ, свободно подыхавшем от голода. Зорик первым делом рванул на рынок и накупил сумку вкусностей: копченую колбасу, шпроты,  моченую черемшу, соленые огурчики и, разумеется, водку. Все это вывалил перед охудавшими старшими и младшими научными сотрудниками. Позабыв приличия, кандидаты и доктора наук рванулись к дастархану и с заячьим проворством умяли халявные деликатесы. Переговоры прошли в теплой, дружественной обстановке. Нам отгрузили за полцены все, что требовалось. "А что, думаю, - дельный мужик, Борхеса не читал, но не за книжки, чай, буржуя любят".

По возвращению в Харьков я увлекся новой упаковочной машиной и отнюдь не сразу заметил странное шушуканье за спиной. Мерцанова отводила глаза, предпочитая при разговоре изучать мочку моего уха. Разобрал шараду Федор. Милашка Зорик сбил в моей фирме комплот, убедив слабым духом коллег выкинуть меня с Перцем из дела. Это именовалось мягким сценарием. В жестком варианте наши протухшие тушки предлагалось вышвырнуть подальше от города, поищут и перестанут. Зерна зла, брошенные мерзким дракончиком, падали на благодатную почву. Сотрудники были уверены в том, что в каблуках башмаков я прячу бриллианты размером в орех. Еще бы, таким делом ворочает. Им было невдомек, что все деньги вколачивались в новое производство, затеянное нами в пригородных Дергачах. Федор расплел злокозненный клубок, внедрив в стан путчистов своего агента.

Пришлось обратиться к старинному приятелю отца, полковнику компетентных органов и выяснить: кто он, наш гангстер с большевистской фамилией: крестный отец или шестерка? Только болван вроде меня мог не задаться этим вопросом до введения Зорика в подвальчик на Космической. Оказалось, что сидел он по мелочам, и нам посоветовали выпихнуть его пинками под зад из "Технопласта", что и было с наслаждением проделано Федором. 

Однако остался осадок, и густой осадок. С Зориком ушли Мерцанова, Миша Соколов и всякий люд помельче. Зорик наобещал им открыть грандиозный бизнес, собрал с лопухов деньги и, разумеется, исчез. Зло было наказано, а сил радоваться недоставало. Уход Мерцановой огорчил, мы с ней не один пуд соли съели. Бегство Миши был ударом под дых. Скрепа детства, драк в школе и во дворе, первых влюбленностей не могла вывалиться вот так, запросто. Я попытался говорить с Мишей с глазу на глаз и услышал: "Знаешь, Эд, есть вещи, которых не делают, а если уж делают, то не извиняются". Я понял, он меня отрезал. Недавно я узнал о Мишиной смерти. Он умер  от инфаркта в амбулансе, не дотянув до пятидесяти. По доходившим из  Харькова слухам - сильно пил. Я вспоминаю о Мише с незамутненной печалью. В нем было намешано много разного. В дни чернобыльской катастрофы записался добровольцем, чистить радиоактивные отходы. А тогда самые отпетые смельчаки прятались по щелям; легче шагнуть под пули, чем подставиться невидимому, бесшумному радиационному убийце.         

Пылесос-Зорик вымел из подвальчика и мою секретаршу. Леечка тщательно подбирала мне помощниц, останавливаясь на пожилых, страхолюдных, дурно одетых тетках. Небрежение правилами личной гигиены значительно повышало шансы кандидатки. На этот раз пустующее секретарское кресло заняла статная блондинка с располагающей, искренней улыбкой, Люда Ганькина. Опрометчивое исключение было сделано для супруги нашего партнера Яши.

Мы перемещали выпуск подошвенного пластиката от греха подальше, в тихий пригород Харькова, Дергачи, прельстивший нас своей затхлостью. Люди в погонах и урки на «мерседесах» туда не добирались. Яша Ганькин был высоким, костистым инженером, хозяйничавшим на тамошнем подыхающем заводике. Узнав о том, что стул в предбаннике моего кабинета опростался, позвонил мне: «а возьми-ка мою жену, баба надежная, работящая, толковая, - не подведет». Люда оказалась исполнительной и способной дамой, тщательно скопировав рецептуры пластикатов, адреса и телефоны поставщиков сырья и клиентов "Технопласта" и препроводив все это сокровенное знание Яше. Из Дергачей нас выкинули, а Яша открыл собственное прибыльное дело. Стало очевидно, что ремеслом бизнесмена я не владею. Сколь я не закапывал свои золотые на украинском поле чудес, они все прорастали развесистой клюквой.

Капиталиста из меня не вышло, позолоченный ключик выскальзывал из рук. "Технопласт" мне опротивел. Мне надоели продажные подельники, вороватые чиновники и завистливые партнеры. Разонравились интеллигенты с мягкими манерами, превратившие беспомощность в профессию. Сгнил воздух, которым мы дышали. За деньги продавалось все и вся, как в дубовых бальзаковских романах. Вдобавок ко всему разошлись мои родители, прожившие вместе тридцать пять лет. На меня обрушилось небо: родительский дом был для меня святыней. Мне хотелось лежать на диване, уткнувшись мордой в стенку и ковырять в ней пальцем. Я понял: ничего нового мне уже не покажут. И тут позвонили из Израиля.

Прощай, Харьков

Звонил Лев Диамант, главный инженер технологической теплицы в Кацрине. Льву полюбилась одна из моих машинок. Воспрянув духом, я заставил технопластовцев слепить ее быстро и в наилучшем виде, объявив, что налаживать поеду сам. Так и сделал. Это была моя последняя железяка. Я влюбился в Израиль с первого взгляда. В его горы, море и небо, в грибообразных хасидов и клюющих носами в автобусах солдат, в оптику Иерусалима, резко очерчивающую контуры живого и неживого. Вернувшись в Харьков, сказал жене: мы летим первым же самолетом. Фирму бросили на Перца, которого незамедлительно обокрали технопластовские пролетарии. Мы даже не продавали дачу в Водяном, подарили синагоге, и с голой, не прикрытой долларами задницей направились на историческую родину. Прощай, страна, меряющая духовность квадратными километрами, страна, в которой виновных нет, а невинным живется туго, страна, в которую я до сих пор влюблен. Настоящая любовь, говорят, любовь горькая, неразделенная.                    

                

 

 

 

 

 


Оглавление номеров журнала

Тель-Авивский клуб литераторов
    

 


Рейтинг@Mail.ru

Объявления: