Владимир Альбрехт

 

СЦЕНЫ НЕДАЛЁКОГО ПРОШЛОГО

                              В ДЕКОРАЦИЯХ БЛИЖАЙШЕГО БУДУЩЕГО

 

     (Антипьеса для театра, который не театр, о жизни, которая не жизнь)            

 

 

Действующие лица:

Автор - Александр Борисович Рехт, бывший политзаключенный, постоянно проживающий

в США.

Режиссёр театра - Анатолий Владимирович.

Актёры театра: Дрефт, Сивчук, Удилов, Фартович, Маша Шивилёва (ей за сорок).

Эпштейн – композитор, приглашённый также в качестве актёра.

 

Персонажи антипьесы:

Александр Борисович Рехт - человек лет сорока.

Соня - девушка лет двадцати, впоследствии - жена Рехта.

Фруктович - "отказник", добивающийся выезда в Израиль.

Лемуров – сосед Рехта, его играет композитор Эпштейн.        

Вася, Лёха и Колян – уголовники, "ставшие на путь исправления", - сокамерники Рехта по Бутырской тюрьме.

Шепчук - сотрудник КГБ.

Воротилов, Гаврилин - следователи КГБ.

Касаткин, Юрьев - следователи прокуратуры.

Косынкина, Ханыров - сотрудники дорожно-уборочного участка.

Человек из зала, военком, призывник, человек с откушенным носом, милиционер, люди в штатском, мужской и женский голоса, баба в люке.

 

 

         АКТ ПЕРВЫЙ

 

(На сцене Режиссер беседует с Автором; у каждого в руках экземпляр пьесы.)

АВТОР. Официальная идеология предполагала “беззаветную преданность”,слепую веру. Поэтому, чтобы считаться антисоветчиком, достаточно быть сознательным советским человеком. А правозащитники вовсе не боролись против власти! За неё голосовало девяносто девять процентов населения. И это мнение большинства они обязаны были принять. Они защищали лишь здравый смысл и человеческое достоинство. А получался детский сад. Мы говорили: «Власть, уважай собственные законы». А нам в ответ: «Наши самые гуманные в мире законы - не для таких, как вы». И точка.

РЕЖИССЕР. Но к вам за советом приходила вполне определенная категория людей?

АВТОР. Ну и что? Однажды пришли двое. «Мы можем, - сказали они, - взять правительство и арестовать»...

РЕЖИССЁР. А вы им предложили взять Библиотеку Ленина и готовиться к допросам?

АВТОР. Да, я именно так и сказал. Сказал почти механически. Потом перепугался, а они уже ушли.

РЕЖИССЁР. И всё-таки фактически вы боролись против советской власти, вы лично...

АВТОР. Чушь! Она сама с собой боролась. Улучшалась! И от улучшений издохла. Её же идеи её же и съели. А я помогал семьям политзаключенных. Но так как считалось, что их нет, то и меня не должно быть.

РЕЖИССЁР. Но вы устраивали домашние концерты Галича. Это незаконная коммерция?

АВТОР. Ни в коей мере. У меня, допустим, договоренность с Майей Михайловной: она приведет десять человек, а Владлен Моисеевич - пятнадцать. Я говорю, куда посылать деньги, затем получаю от них квитанции.

РЕЖИССЁР. Однако Галич пел антисоветчину. И концерты эти проходили втайне...

АВТОР. От кого? В КГБ о них знали. Они тоже были потребителями его творчества. Оставались в неведении только старцы из Политбюро – фактические дети. Плёнки с его песнями изымались на обысках, но на допросах о них не спрашивали. А стоило, например, отказникам где-либо собраться для изучения иврита - тут же приезжала милиция проверять документы, якобы по жалобе соседей. На концертах Галича такого не случалось. И моя задача состояла только в том, чтобы вконец очарованная публика – фактически тоже дети, - все эти доктора наук, кандидаты, завлабы, - чтобы они, расходясь по домам, не перепутали бы абсолютно одинаковые свои советские пальто, шапки и портфели с важными бумагами, и не искали бы их потом у ничего не понимающих жителей в соседних домах. Галич создал фактически свой особый театр. И цель его состояла в том, чтобы донести до нашего сознания, что все мы - говно! И сам он «такой же, как все, только хуже... Грешного меня простите, грешники, подлого простите, подлецы».

РЕЖИССЁР. У кого он тогда просит прощения, если все - говно?

(На сцене появляются актёры.)

АВТОР. У людей. «Потому что так положено... Одни наплюют - другие простят... Простят от равнодушия, но он им, равнодушным, не простит»... Почему? Потому что «живем, в живых не значась. Непротивление совести – удобнейшее из чудачеств. Недругов лесть - как вода из колодца... Ни гневом, ни порицанием давно уж мы не бряцаем: здороваемся с подлецами, раскланиваемся с полицаем».

РЕЖИССЁР. Нет. Если помните, песня «Поезд» кончается трагически: «Наш поезд уходит в Освенцим сегодня и ежедневно!».

АВТОР. Но: «Мы пол отциклюем и шторки повесим. Чтоб нашему раю ни края, ни сноса...» Или вот: «Мы гибли на фронте, мы хрипли в комбеде. А вы нас вели от победы к победе. И тосты кричали во славу победы: «Ну пусть не сегодня, так завтра, так в среду! Достройте! Добейте! Дожмём! Приумножим!» А мы, между прочим, давно положили на вашу победу!..» А? Что вы на это скажете? Галич боялся и сам некоторых своих текстов, но ничего с собою сделать не мог. Он превращал в остроумное художественное произведение всё то, о чём люди говорили друг другу на кухне; то, без чего физики не могли делать открытия, а сотрудники КГБ не могли за ними следить. Вроде как сама жизнь требовала немножко антисоветчины, иначе все бы, наверно, сдохли от тоски. Поэтому если бы член Политбюро Полянский не узнал случайно про песни Галича, он бы много чего сотворил.

РЕЖИССЁР (с иронией). А что вы думаете, могут ли ваши собственные неудачи влиять на ваши суждения?

АВТОР. Мои неудачи? Они мне никогда не были в тягость. Ну, бывало, что посланные деньги возвращались. Мол: «Деньги от ЦРУ не берём». Тогда я отсылал их снова, и объяснял, что это честные деньги честных людей. В каком-то посёлке Гришкабус, когда мать литовского моряка Кудирки упрекнули в том, что она получает деньги от русских, она сказала: «Это хорошие русские, коли посылают мне деньги»!

РЕЖИССЁР. Ладно, об этом потом... (Пауза) Вижу, не все ещё собрались?

ДРЕФТ. Шивилёва на допросе в прокуратуре! А так — все на месте.

РЕЖИССЕР. Господа! Сегодня у нас опять общее знакомство с материалом и немножко репетиция... Александр Борисович, вы написали пьесу о себе. Вот вы и сыграйте самого себя. А мы вам подыграем. Итак: тысяча девятьсот семьдесят шестой год. Из института вас уволили, вы теперь лифтёр, работаете сутками. Формально так работать нельзя. Под этим предлогом вас и хотят уволить. Итак: помещение ОБХСС. За каждым из трех столов следователь и спекулянт. Мы с вами за четвертым столом. Я вас допрашиваю. Начали!

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Прежде вы преподаватель ВУЗа, теперь – лифтёр и работаете сутками?  

РЕХТ. А что, допрос уже начался?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Да... Начался. Вы работаете сутками?

РЕХТ. Если допрос начался, почему вы не пишете протокол?!

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А вы ответьте, и я запишу в протокол.

РЕХТ. Хорошо. Пишите. Я затрудняюсь ответить на ваш вопрос и готов пояснить свои затруднения...

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Так вы... Поясните свои затруднения...

РЕХТ. А вы будете писать протокол?

(Все с любопытством прислушиваются к этой беседе.)

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Конечно. Вы поясните, и я запишу.

РЕХТ. Пишите. Статья сто пятьдесят восемь УПК РСФСР запрещает следователю задавать наводящие вопросы, то есть те, которые предполагают ответ "да" или "нет". Вы должны спросить меня так: "Какова продолжительность вашего рабочего дня?" Пишите... Почему вы не пишете?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Так какова продолжительность вашего рабочего дня?

РЕХТ (раздражён). Это же не ваш, это мой вопрос! Получается, что я сам себя допрашиваю? Вы уже дважды обещали писать протокол! Почему же вы его не пишете?!

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А что писать, если вы ничего не говорите?

РЕХТ. А что говорить, если вы обманываете? Обещаете писать протокол и не пишете?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Так вы же ничего не говорите.

РЕХТ. А какой смысл говорить, если я не несу ответственности за свои слова?

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А вы несите ответственность за свои слова!

РЕХТ. Так вы предупредите меня об ответственности и дайте в этом расписаться.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вы, оказывается, опытный товарищ...

РЕХТ. Я что, здесь в качестве вашего товарища?! А если я для вас опытный, то подождём, пока и вы станете опытным. Я, пожалуй, пойду.

(Все восхищены. Восклицания: «Прекрасно!»)

РЕЖИССЁР. Но за такое поведение дают по башке! Родная мать в морге не узнает! Вот Пуманэ, например...

АВТОР (иронически). Нет. Чтобы узнать, работаю ли я сутками, меня надо пугать! И я пугаюсь, показываю ему под нос, как дрожит рука. (Показывает.) Он тоже пугается! Всем надо пугаться! И вперёд, в прошлое! Пока в других театрах ставят «Вишнёвые сады», мы нашей антипьесой у Чехова всех зрителей украдём!

РЕЖИССЕР. Давайте минут на пять прервемся. Придёт Маша Шивилёва, и мы продолжим.

(Все уходят. Появляется Шивилёва, за ней Эпштейн. Неожиданно под сценой гремит выстрел.)

ЭПШТЕЙН (в испуге). Ой, ужас! Что там происходит?!

ШИВИЛЁВА. Да, там иногда стреляют. Вы, видимо, здесь в первый раз?

ЭПШТЕЙН. Да. А вы ставите, я слышал, что-то необычное?

ШИВИЛЁВА (по секрету). Да, бежим в ногу со временем. А вы актёр?

ЭПШТЕЙН. Нет, я композитор... Эпштейн. Впрочем, моя фамилия Иванов. Эпштейн - это, знаете, так, псевдоним. Чтобы легче было проталкивать свои произведения... Ну, вы меня понимаете?

ШИВИЛЁВА (сочувственно). Ох, конечно! Ах, как я вас понимаю, товарищ Иванов!

ЭПШТЕЙН. И не вы одна. Я иногда рассказываю эту свою шутку. И ведь получается неплохо? А? (Смеётся.)

ШИВИЛЁВА (зло). Да вы, Эпштейн, оказывается, хороший актёр. А в этой пьесе надо ещё петь и танцевать!

ЭПШТЕЙН. Ну что ж, давайте танцевать. Вот и музыка!  

(Оба танцуют и поют. Звучит песня:

«У бегемота нету талии,

  У бегемота нету талии,

  У бегемота нету талии,

  И он не может обнимать.

  Его по морде били чайником,

  Его по морде били чайником,

  Его по морде били чайником,

  И научили обнимать.

  А у жирафа шея длинная,

  А у жирафа шея длинная,

  А у жирафа шея длинная,

  И он не может танцевать.

  Его по морде били чайником,

  Его по морде били чайником,

  Его по морде били чайником,

  И научили танцевать...»

К ним присоединяются вошедшие актёры. Появляются Режиссёр и Автор.)

РЕЖИССЁР. Господа! Вижу, вы нашли правильный тон будущего нашего спектакля.

ШИВИЛЁВА (Автору). Рада познакомиться, и ура вашей антипьесе! Мне она очень помогла в прокуратуре!

АВТОР. Почему ура? Почему в прокуратуре? Что, собственно, происходит?

ШИВИЛЁВА. Всё просто: он сказал, что я свидетель, и должна во всем признаться. А я говорю, как в вашей антипьесе: "Если надо признаваться в чём-то, значит, я не свидетель, а подозреваемая в чём-то".

АВТОР (перебивает). Подозреваемая в чём? В чём, собственно, подозреваемая?

ШИВИЛЁВА (смущённо). А я в этих делах не любопытна. Он сказал, чтобы я шла домой. Я и пошла... Но когда я звонила сюда, абсолютно ничего не было слышно. И тогда я вспомнила, как в вашей антипьесе, что надо крикнуть в трубку: «КГБ, хрен тебе!» Три раза. Я крикнула. И сразу стало слышно.

АВТОР. Анатолий Владимирович, что у вас тут происходит? И почему внизу стреляют?

РЕЖИССЁР. Там массажный кабинет. Ниже метро, бензином торгуют. Тут втихаря ещё три этажа вниз строят, а фундамент гнилой, провалимся да и только. А что касаемо нас – тайна следствия. Я прокуратуре на лапу два раза давал. Всё по закону: ваш наезд – наш откат. Обещали крышевать! Я у них даже орден Ленина купил, а они - оборотни в погонах! Говорят: коррупция! Но в том беда, что её нет!

АВТОР. Понятно, при таком воровстве не может быть коррупции. Раньше воровали на благо родины, у капиталистов. Теперь воруют уже даже в знак протеста. В газетах писали: один украл двадцать тысяч. Взял, что положено, остальное – в урну, и бежать. Всем бы только бежать. А куда?

РЕЖИССЁР. В том-то и дело. А я тут за всё в ответе... Может, что и посоветуете?

АВТОР. Мои советы только общего плана. Как сказал поэт: «Если вы решили первым встать в ряды своих сограждан, никогда не догоняйте устремившихся вперёд. Через пять минут, ругаясь, побегут они обратно, и тогда, толпу возглавив, вы помчитесь впереди». (Оба смеются.) Итак, ко мне пришла студентка Соня...

РЕЖИССЁР. Да. Её сегодня в виде исключения играет Шивилёва. На лекции Соня читала самиздат. Её теперь вызывают на беседу, где спросят: «Где вы это взяли?» Но вы уверены, что её спросят иначе: "Догадываетесь ли вы, зачем вас сюда пригласили?" И вы ей не советуете догадываться. Почему?

АВТОР. Потому что надо писать объяснение. Примерно так: дано по требованию сотрудника, сообщившего, что она подозревается в серьёзном преступлении. А так как он не пожелал назвать себя, не пожелал ознакомить с текстом докладной, где отмечен её проступок, то она полагает, что партийный долг этого персонажа - сообщить всё, что ему известно, туда, где её допросят, как того требует закон.

РЕЖИССЁР. А почему вы уверены, что он не назовёт себя и не покажет ей докладную?

АВТОР. Из опыта. Он, олицетворяющий власть, обычно слишком самоуверен! Социологи называют такое нередкое для нас качество синдром подросткового поведения. Вот и надо изжить это качество прежде всего у себя, чтобы умело им же воспользоваться.

РЕЖИССЁР. А как распознать то, что надо изжить и потом воспользоваться?!

АВТОР. Собственным умом! Давно замечено, что преобладающее свойство, например, кагебэшников - это своего рода детскость. Их отличает всё то, что свойственно подросткам: преобладание эмоций над разумом, склонность отрицать всё, что не моё, хитрость, лживость, и вместе с тем уязвимость и ранимость. Никого так не ранит слово, как их. Но ведь и мы нередко ведём себя, как подростки.

РЕЖИССЁР. Хорошо. А все-таки, что она скажет в КГБ? Кто ей дал самиздат?

АВТОР. Она скажет, что закон не позволяет допрашивать её в качестве свидетеля, фактически считая подозреваемой. А подозревать её в чём-либо - нет оснований.

РЕЖИССЁР. Ладно. Вот с этого места и начнем. Шивилёва – Соня, вы - Рехт. Начали!

СОНЯ (кокетливо). А если он обещает, что мне ничего не будет, если скажу правду?

РЕХТ (возмущённо). Что значит «пообещает»?! Он же не знает того, о чём просит рассказать. Значит, он не знает того, что обещает простить! Выходит, он лгун? Об этом нужно его спросить.

СОНЯ. Ясно. То есть вы не советуете говорить правду?..

РЕХТ (возмущённо). Вот те раз! Разве я рекомендую вам врать? Что за чушь!

РЕЖИССЁР. Александр Борисович! Вы же действительно не советуете говорить правды?

АВТОР. Какой правды?! Правда в том, что, используя ситуацию, её хотят сделать осведомителем. (Соне) А если вас спросят, кто учил вас так себя вести? 

СОНЯ (смущена). Скажу... Что это... Не имеет отношения к делу...

РЕХТ. Нет! Что за ерунда?! Вы скажете, что так вести себя вас учили в школе. В школе! Вспомните книги, героями которых вы когда-то восторгались! Как вы думаете, что для вас сейчас самое важное?

СОНЯ (смотрит с притворным обожанием на Рехта). Переварить всё, что вы сказали?..

РЕХТ (с иронией). Нет, самое важное – это то, что вы красивая умная девушка. И тот принц, которому вы в конце концов достанетесь, будет вас любить вечно! А своему собеседнику скажите: «Ваших угроз я не боюсь. Из нас двоих только я буду счастлива! Я пришла лишь за тем, чтобы вам это сказать, и дать вам шанс сделать доброе дело! У вас вряд ли в жизни окажется ещё такой шанс!»

СОНЯ (ошарашена, смотрит влюблено на Рехта, его это смущает). Да. Я так ему и скажу (смеётся).

РЕЖИССЁР. Прекрасно! Далее вы и Соня женитесь! Прекрасно! Теперь о допросах...

АВТОР (возмущённо). А что прекрасно?! Шивилёвой лучше бы сыграть мою тёщу. Я пять раз пробовал жениться, но КГБ всегда знакомился с моей тёщей раньше меня. Прекрасно? После обыска в семьдесят втором году жить у себя дома я не мог. Ордер  был выписан по постановлению коллегии КГБ, а моя сестра и её муж преподают в Военно-политической академии. Два года ночевал у отказников – они верили, что это способствует их отъезду. Но в чужом доме я плохо сплю, из-за чего клевал носом на работе. А там считали, что меня из дома выгнала жена за пьянство. Впрочем, на работу я устраивался только по знакомству. Приходилось делать то, о чём я не имел ни малейшего представления. Но всё равно - чтобы никого не подводить, вскоре приходилось увольняться. Теперь о допросах. Первый был в семьдесят втором году. Я пошел в библиотеку, подготовился и вполне удачно выступил. Кто-то попросил рассказать об этом. Затем попросил ещё кто-то. Затем допросы и обыски превратились в систему, так же, как и мои рассказы о том, как со всем этим жить. Мои знания по этой теме стремительно возрастали! Возрастали до тех пор, пока меня не посадили. Обычно допрос понимают как вид репрессии. Но если понимать его как гражданский долг честного человека, то он для следователя вид репрессии! Я способен просидеть там хоть весь день! Нервы блокируют все потребности организма. А следователь так не может. Как-то раз он схватил протокол и бежать. Я за ним. Он в туалет. Ещё немного - и следствие обосралось бы. А что поделаешь?! Он издевается надо мной, я - над ним. Такова жизнь.

РЕЖИССЁР. Вы сказали: нервное напряжение. Это страх? Вы его преодолеваете?

АВТОР. Я его не преодолеваю. Я перестаю бояться, как только замечаю примитивную совковую ложь. Он же допрашивает честного человека по делу другого такого же! Например, я говорю: «Всякий раз теряю работу из-за вас. Как только её нахожу, вы сразу вызываете. В итоге я на работе соврал, сказал: иду в военкомат». «И правильно сделали», - говорит он. Я вежливо удивляюсь. В отличие от него я дал подписку об ответственности за ложь. Назовём это творческим занудством.

РЕЖИССЁР. Итак, занудство становится творчеством. И всё-таки бывают же на допросе неожиданности?

АВТОР. Бывают, но всегда одного сорта: они утверждают вину человека до суда. Это означает, что приговор практически уже состоялся, и суда в нормальном смысле этого слова быть не может. Надо только написать об этом в протоколе. Главное, чтобы не вы, а следователь торопился домой.

РЕЖИССЁР. Обычно ему хочется коротко изложить в протоколе показания свидетеля, а потом он просит написать под его диктовку: «Записано с моих слов правильно, замечаний и дополнений нет».

АВТОР. Нет, мне удобнее записывать в протокол его вопросы и мои ответы. Впрочем, нередко я с ним советуюсь. Для того, чтобы выяснить, что его меньше всего устраивает. Я могу дать подробный ответ. А могу разбить свой ответ на ряд ответов с помощью вопросов, которые я заставлю его мне задать. Мне это интересно, хотя про эту свою тактику наводящего ответа я никому не рассказываю. А то получится, что я учу людей хитрить. Занудство должно быть творческим.

РЕЖИССЁР. А если следователь откажется что-либо заносить в протокол?

АВТОР. Тогда я его не подпишу. И обязательно укажу причину. По закону я имею на это право.

РЕЖИССЁР. Далее у нас допрос Блюмы Лазаревны. Как сказано в милицейском протоколе, «в её квартире лица еврейской национальности встречались с иностранными лицами». Мы его пропускаем. (Шивилёвой) Маша, отдохни, у тебя сегодня тяжелый день (Шивилёва уходит).

АВТОР. Маша, говорят, антисемитка? Роль глупой еврейской старухи вы ей дали что, в целях воспитания?

РЕЖИССЁР. Нет, что вы?! Она дура. Это её амплуа. А на роль Сони я найду актрису.  Итак: КГБ, кабинет следователя Воротилова. За соседним столом - сотрудник Шепчук что-то пишет. Рехта играет Дрефт. А от вас, Александр Борисович, мы ждем самых серьезных замечаний. Итак начали! Рехт входит, немного волнуясь.  

ВОРОТИЛОВ. Александр Борисович, сегодня продолжение вчерашнего допроса. Посмотрите первую страницу протокола и распишитесь здесь и здесь (показывает)...

РЕХТ (не расписывается). А мы не помешаем товарищу? Он занят чем-то важным?

ВОРОТИЛОВ. Не беспокойтесь, мы ему не помешаем.

РЕХТ. Тогда на всякий случай давайте зафиксируем его присутствие в протоколе?

ВОРОТИЛОВ (смотрит на Шепчука). Нет, он занят своим делом. Он скоро кончит.

РЕХТ. Ну что ж, тогда пойдемте в другую комнату, чтобы ему не мешать; или подождём?

ШЕПЧУК (едва сдерживаясь). Вы мне нисколько не помешаете...

РЕХТ (Шепчуку). Вы, вижу, очень интеллигентный человек. А я, как налогоплательщик, заинтересован, чтобы вы работали хорошо, чтобы никто вам не мешал. Нам некуда торопиться. Я могу прийти в другой раз.

(Воротилов и Шепчук смотрят друг на друга. Пауза становится неловкой.)

ШЕПЧУК (сдается). Ладно. Я пойду...

(Шепчук уходит. Воротилов и Рехт остаются.)

РЕЖИССЁР. Стоп! Зачем такая неуступчивость? Пусть бы Шепчук занимался своими делами?

АВТОР. А какими? Я же не знаю, что они для меня придумали? Вас ведь допрашивают потому, что вы честный человек! И ваша задача в том, чтобы эту причину и всю следственную драматургию изложить в протоколе в виде изящной архитектурной композиции! Вот о чём надо думать! (Все недовольны.)

РЕЖИССЁР. Вы хорошо всё объясняете, Александр Борисович, но давайте двигаться дальше. (Удилову) Вы не забыли? Ему надо расписаться в предупреждении об ответственности за отказ и за дачу ложных показаний. И ещё о неразглашении сведений, которые станут известны во время допроса.

РЕХТ. Нет, такой подписки я не дам. Вас интересует: почему?

ВОРОТИЛОВ. Да, интересует. Почему?

РЕХТ. Ваше "почему?" имеет отношение не к настоящему, а к еще не возбуждённому делу о моем отказе дать подписку. Вы превращаете в тайну то, что не было тайной?

ВОРОТИЛОВ (перебивает). А мои вопросы, они же для вас тайна, вы же их не знаете?

РЕХТ (шутя). Знаю! Но вы запишите этот вопрос в протокол...

ВОРОТИЛОВ. Я запишу, а вы скажете: "Ваш вопрос не имеет отношения к делу"?

РЕХТ. Абсолютно верно. Именно так я и скажу.

(Воротилов обескуражен. Пауза)

РЕЖИССЁР. Воротилов, что вы молчите?

УДИЛОВ (удивлённо). Так мы же играем комедию?! Вот я и играю комедию.

РЕЖИССЕР (сердито). Ну так играйте! Играйте!

ВОРОТИЛОВ (печатает). Скажите, а какова цель записей, которые вы ведёте на допросе?

РЕХТ. Отказываюсь отвечать на этот вопрос.

(Пауза. Воротилов печатает)

ВОРОТИЛОВ. Вопрос. Но вы признаёте, что ведёте на допросе записи и приходите с готовыми записями?

РЕХТ. Нет, не признаю... Что вам не ясно? Мы же толчём воду в ступе?!

ВОРОТИЛОВ (недоумевает). Как же так, Александр Борисович, вы же честный человек?

РЕХТ. Я не признаю, так как это не соответствует моим интересам!

ВОРОТИЛОВ (доволен и продолжает печатать). Возбуждали ли вы прежде ходатайство о лишении вас гражданства? (Пауза) Почему вы молчите? (Пауза)

РЕХТ. Скажите, если бы вас спросили, возбуждали ли вы ходатайство о лишении вас гражданства, вы бы удивились или возмутились? Что даёт вам право задавать вопрос, который, наверно, удивил или возмутил бы вас, если бы его задали вам? (Смотрит на Воротилова) Почему вы молчите?

ВОРОТИЛОВ (недовольно). Вопрос снимается. Я вам потом всё объясню.

РЕХТ. Почему — потом?! Объясните сейчас.

ВОРОТИЛОВ (достаёт рукопись). Вопрос. Вам предъявляется машинописная рукопись на восьмидесяти страницах. Что вы можете по этому поводу сообщить?

РЕХТ. Не понимаю, почему рукопись отпечатанная на ротапринте стала машинописной?

ВОРОТИЛОВ (печатает). На титульном листе ваша фамилия? Кто автор этой рукописи?

РЕХТ. Я ничего не знаю о причастности к написанию этой рукописи того, о ком вы меня допрашиваете.

ВОРОТИЛОВ. Александр Борисович, вы же честный человек, и в этой рукописи призываете вести себя на допросе честно. Почему же вы сами не можете честно сказать честно: "Эта рукопись моя"?

РЕХТ. Мой долг: говорить правду и помогать следствию. В этих рамках я действую?

УДИЛОВ (огорчённо). Ничего не понимаю! Где тут ваша система ПЛОД?

АВТОР. Не огорчайтесь, я давно заметил: те, кто меня допрашивают и те, кому я об этом рассказываю, как бы из одного теста. Непонимание, наверное, происходит из-за того, что и те, и другие уверены, что допрос - то место, где выясняется истина. К сожалению, это не так. Потому-то и требуется система ПЛОД! Она не для того, чтобы обмануть, а для того, чтобы сохранить своё человеческое достоинство! Вы не отвечаете на вопрос в четырех случаях: когда его нет в протоколе - принцип «П»; когда он превращает лично вас, свидетеля, в подозреваемого - принцип «Л»; когда вопрос наводящий или не имеет отношения к делу - принцип «О»; и наконец когда он недопустим по соображениям морали - принцип «Д». Причём каждое из этих четырех требований включает всё предыдущие. Принцип "П" отвергает то, чего нет в протоколе. Все следующие за ним: "Л", "О" и "Д" - отвергают то, чему не место в протоколе, то есть требование всё более общее. Вопрос, ставящий свидетеля в положение подозреваемого – принцип «Л» - можно трактовать как вопрос, не имеющий отношения к делу, где он свидетель – принцип «О». А можно сказать, что вопрос недопустим по соображениям морали – принцип «Д».

УДИЛОВ. Всё равно непонятно!

(Пауза. Из люка на сцене высовывается по пояс голая пьяная баба.)

БАБА. Да хули они спорят, когда всё вокруг так хорошо и ясно.

РЕЖИССЁР (бабе). Сгинь! Мы тебя ещё не придумали; наверное, ты появишься во сне!  

(Баба исчезает.)

АВТОР. Так. Предположим, у вас при обыске что-то изымают и уже везут на допрос. А вы думаете: как сказать, у кого вы взяли то, что у вас изъяли. Следователь тем временем предвкушает ваше враньё типа "взял у покойника" или "взял у отъехавшего в Израиль". Однако - всё просто. Если изъяли – значит, криминал, значит, вы подозреваетесь в преступлении. А допрос подозреваемого в качестве свидетеля по закону недопустим. Вы вправе игнорировать вопросы, ставящие вас в положение подозреваемого. И ссылаетесь на принцип «Л», либо на принцип «О», либо на принцип «Д».

УДИЛОВ (удивлённо). Не понимаю. Мы что, репетируем, или мы изучаем кодекс?!

РЕЖИССЁР. А вы продолжайте не понимать. Вызовут вас кое-куда, тогда всё поймёте.

ВОРОТИЛОВ. Но я прямо-таки не знаю, что спрашивать...

РЕХТ. А вы спросите, что мешает мне ответить на ваш вопрос.

ВОРОТИЛОВ. Хорошо. (Печатает) Что вам мешает ответить на мой вопрос?

РЕХТ. Мешает необходимость придерживаться рамок расследуемого дела. Вас, допустим, интересует: кто автор «Евгения Онегина». Я обязан сказать, что мне ничего не известно о предполагаемом вами авторстве того человека, по делу которого меня допрашивают? Зачем же впутывать еще и Пушкина?

ВОРОТИЛОВ. Пушкин тут ни при чём. Вы просто боитесь сказать: "Эта рукопись моя". Ну, скажите!

РЕХТ. Пожалуйста! Эта рукопись моя.

ВОРОТИЛОВ. Вот и хорошо... Теперь я запишу в протокол...

РЕХТ. Что вы запишете? Что я не побоялся сказать то, что вы просили сказать?

ВОРОТИЛОВ. Но нам же известно, что вы автор рукописи. Почему вы боитесь это признать?

РЕХТ. А не получится ли так, что ли потом мои свидетельские показания будут использовать против меня когда меня сделают обвиняемым?

ВОРОТИЛОВ. В принципе такое возможно, но вам-то ничто не грозит! Ни в вашей рукописи, ни в ваших лекциях о допросах нет ничего криминального. Слово коммуниста! Считайте меня мудаком, если я не прав...

РЕХТ. Нет, я вовсе не считаю мудаком ни вас, ни себя. Я верю вам, что в этой рукописи нет ничего...

ВОРОТИЛОВ. Вы отказываетесь ответить на вопрос об авторстве этой рукописи?

РЕХТ. Нет. Я отвечу на ваш вопрос, как только увижу, что вы полностью вносите в протокол мои показания. Прошу предыдущий ответ дополнить фразой: «Тем не менее я верю вам, что в этой рукописи...

ВОРОТИЛОВ (перебивает). Это нечестно! Мои слова, сказанные без протокола, вы вносите в протокол.

РЕХТ. Но мы ведем непротокольные беседы для чего? Чтобы лучше написать протокол!

Я верю вашим словам. Вы что, не хотите, чтобы я вам верил?! Странно...

ВОРОТИЛОВ. Верьте... Но почему об этом писать в протоколе?

РЕХТ. А потому, что это важно. Некоторые рекомендуют: не верить, не бояться и не просить. А я наоборот: я вам верю, и, как видите, вовсе не боюсь просить.

ВОРОТИЛОВ. Вопрос. Вы отказываетесь давать показания?

РЕХТ. Нет. Я желаю их давать. Вот запишем мой предыдущий ответ и продолжим. Пишите. Прошу дополнить мой предыдущий ответ случайно пропущенной фразой: "Тем не менее, я верю вашим словам, что в предъявленной мне рукописи и в моих лекциях об этических проблемах допроса нет ничего криминального".

(Воротилов сдаётся и печатает полностью всю фразу).

ВОРОТИЛОВ. Пишу! Пишу! А кто, скажите на милость, кто уполномочил вас проводить такие лекции?

РЕХТ. Интересно! Если я скажу: «ЦРУ», вы что, обрадуетесь или огорчитесь?

ВОРОТИЛОВ. Но вы считаете себя вправе давать людям советы...

РЕХТ. А как же иначе? Мы ведь живем в стране советов.

ВОРОТИЛОВ. Вопрос: с какими лицами вы беседовали об этических проблемах допроса?

РЕХТ. Со всеми, кому это интересно... Ну, например, с вами.

ВОРОТИЛОВ. С вашего разрешения, я напишу, что допрос переносится по вашей просьбе на следующий день. Или, быть может, вас устраивает какой-то другой день?

РЕХТ. Моей просьбы о переносе допроса не было. А я дал подписку об ответственности за ложь. Всё! Вас удивляет, что опытный следователь ведёт себя глупо? Опытный лётчик совершает аварию. Что это? Эксперты говорят: человеческий фактор. А это и есть подростковый синдром.

РЕЖИССЁР. И какой вывод? Надо всё время спорить со следователем?

РЕХТ. Надо, но я почти всегда уступаю. Я спрашиваю: «Какой мой ответ вас бы устроил, скажите, и запишем его в протокол». Он говорит глупость, и я заношу в протокол оба варианта, свой и его. Им невдомёк, что честный человек - не тот, кто выполняет обещанное, а тот, кто говорит на допросе правду!

ЭПШТЕЙН. В вашей книге сказано, как отвечать автору на вопрос об авторстве книги. Если бы следователь её прочел до конца, он бы, наверное, этим обстоятельством воспользовался?

АВТОР. И тогда бы моя ирония разозлила его, он не смог изобразить доброго дядю?

РЕЖИССЁР. Но в конце концов возникает злой дядя? Он заявляет, уже в присутствии прокурора, что вы должны отвечать конкретно: да или нет. «А свои рассуждения шлите в прокуратуру».

АВТОР. А я тогда прошу применить на допросе звукозапись. Он говорит: «Ваше ходатайство я запишу после допроса». А я говорю, что согласно уголовно-процессуальному кодексу после дачи показаний звукозапись не производится, а воспроизводится. И я отказываюсь давать показания. Не могу я дать того, чего у меня не хотят брать! И прокурор на моей стороне. А следователь – злой дядя - посрамлён. Так уже бывало!

ЭПШТЕЙН. И всё это вы рассказывали едущим в Израиль?

АВТОР. Нет, всем рассказывать об этом не было смысла. Борьба с сионизмом предполагала деление евреев на «наших» и «не наших». А кадровики их не различали: избавлялись от тех и других. В итоге едущих стало так много, и уезжали они столь быстро, что ни о каких допросах и не слышали.

УДИЛОВ. А нельзя ли сказать на допросе: «Я не помню»?

АВТОР. Можно. Мне как-то пришлось делиться своим опытом с прихожанами одной церкви. То, что я говорил, батюшке показались слишком замысловатым. Он спросил: "Нельзя ли сказать на допросе: я не помню?" Я ответил: "Конечно, можно! Если вы действительно не помните. А если вы помните? Неужели же мы станем учить в церкви вранью?" Батюшка обиделся. Вскоре его арестовали. Он выступал по телевидению. Раскаялся. Его выпустили. Он опять раскаялся. Вот что значит «можно».

СИВЧУК. Вы пишете... (читает) Следователь спрашивает: «Не припомните ли вы..?» Свидетель отвечает: «Не припомню!» «Но вы же ещё не знаете, что я хочу спросить?» - говорит следователь. «Это неважно, – отвечает свидетель, - я обязан говорить правду». Это же несерьёзно и вызывающе!

АВТОР. Если вызывающе, то серьёзно. Например, я серьёзно и вызывающе скажу: «На допросе надо всегда говорить правду». Так ведь сочтут за сумасшедшего или за стукача? Вот я и придумал ПЛОД. Сперва требование протокола, потом что-то ещё. А про честность - в конце, не всем понятное - допустимость.

РЕЖИССЁР. А действительно - допустимость чего? У каждого своя допустимость!

АВТОР. Верно! У каждого своя! На допросе по делу о клевете на общественный строй следователь меня спросил: имелось ли в квартире обвиняемого пианино, и играл ли он на нем? Мне это не понравилось. Я ответил: "Пианино имелось, и обвиняемый на нем играл. Но я прошу не писать об этом в протоколе".

РЕЖИССЁР. Почему?

АВТОР. Следователь тоже сказал: "Почему?". И я объяснил, что обвиняемый - мой друг... "Вот выйдет мой друг на свободу, - сказал я, - и спросит меня: "Зачем ты сказал про пианино?" И что я ему отвечу?" И следователь послушал меня и про пианино писать не стал.

ФАРТОВИЧ. Александр Борисович, а нельзя ли было про пианино ответить как-то попроще и с юмором?!

АВТОР. Можно! Вполне! Играл на пианино, но карты соскальзывают!

ФАРТОВИЧ (с удивлением). При чём тут карты?

(Внизу раздается выстрел. Все вздрагивают.)

АВТОР. В карты играть на пианино неудобно, они соскальзывают. Вы же просили: попроще и с юмором!

ДРЕФТ. И что, действительно ваши лекции о допросах помогали людям уехать?

АВТОР. Нет, для этого требовался особый тип поведения. То есть надо было заставить КГБ за вами следить. А чтобы это было для них бесперспективным делом, нужно изо всех сил жить честно.

РЕЖИССЁР. Итак, ваши лекции, ваши идеи оказали заметное влияние. Диссиденты выбрали вас даже секретарем советской группы «Эмнэсти Интернэйшнл». И вот вы идете по делу в испанское посольство...

АВТОР. Нет, всё не так. Мои идеи - не только мои, и они мало чего оказали. Публика располагалась тогда, можно сказать, в виде слоёного пирога. Первый слой - те, кто ходил в дом к Сахарову, второй слой – те, кто ходил к тем, кто ходил к Сахарову, и так далее. А так как я был уже в первом слое, то многие стали бояться моих лекций о допросах не меньше самих допросов. Но они слали мне поздравления с Новым годом, например. А о моих поздравлениях Сахарову, как теперь выяснилось, сообщал Андропов в Политбюро. Очевидно, поздравлявшие меня, желали того же. Мы все вроде бы играли в какую-то общую игру.

РЕЖИССЁР. Нет, ваша игра тоньше... Вас встречает сотрудник посольства. А на выходе - ждёт милиционер. Вот давайте сейчас - сцену у посольства. Я - милиционер, вы - Рехт. Начали!

МИЛИЦИОНЕР. Прошу вас пройти со мной!

РЕХТ. Если вы при исполнении своих обязанностей, то обязаны требовать!

МИЛИЦИОНЕР (с оттенком угрозы). А я прошу. По-хорошему...

РЕХТ. А я по-хорошему объясняю: ваши просьбы я игнорирую. А вот требованию обязан подчиниться.

МИЛИЦИОНЕР. А какая разница? Не понимаю, что вам надо?

РЕХТ. Мне надо, чтобы вы требовали, коли вы при исполнении своих обязанностей.

МИЛИЦИОНЕР (нерешительно). Хорошо. Требую!

РЕХТ. Ну, вот и хорошо. А я подчиняюсь.

МИЛИЦИОНЕР. Ваша фамилия?

РЕХТ (подает паспорт). Вот, пожалуйста: Рехт Александр Борисович...

МИЛИЦИОНЕР. Место жительства?

РЕХТ. В паспорте оно указано...

МИЛИЦИОНЕР. Место работы?

РЕХТ. Отказываюсь отвечать на этот вопрос. Вас интересует, почему?

МИЛИЦИОНЕР. Да. Почему?

РЕХТ. На этот вопрос я тоже отказываюсь отвечать.

МИЛИЦИОНЕР. А может, вы нигде не работаете? Тогда мы должны принять меры.

РЕХТ. Не вправе препятствовать.

МИЛИЦИОНЕР. Чему?

РЕХТ. Вашим мерам. Но только тем, которые вы должны принять.

РЕЖИССЁР. Стоп! В чем разница: "я прошу" или "я требую"? Почему она существенна?

АВТОР. Потому что он не вправе препятствовать посещению иностранного представительства! Детская игра: он просит, потому как требовать нельзя. Следовательно, он боится тех, кто почему-то не боится его. В милиции, когда я вызвался писать объяснение, меня попросили написать о цели посещения не посольства, а здания по такому-то адресу. Я написал, что цель сугубо личная, излагать её письменно я затрудняюсь. Мне сказали, что для беседы со мной кто-то приедет. Я ответил, что к беседе не готов, и, наверное, никто не приедет. Никто не приехал, и меня отпустили, не обыскивая. Быть может, они полагали, что кто-то там хочет, чтобы они меня задержали и обыскали, и тогда где-то там кому-то сделают то же самое. Ведь я возвращался в ненормальное общество из нормального.

ФАРТОВИЧ (Автору). Извините, к сожалению, я не всегда улавливаю смысл того, что вы говорите.

АВТОР. А это и требуется. Вы же играете еврейского отказника Фруктовича...

ФАРТОВИЧ. Нет, я так не могу! Давайте рассуждать конкретно.

АВТОР. Хорошо! Давайте конкретно. Предположим, с переговорного пункта вы говорите с  родственником в Израиле. Вы его слышите, а он вас не слышит...

ФАРТОВИЧ. Ну и что? Буду говорить громче.

АВТОР. Вы будете кричать? Тогда появится милиционер и отведёт вас в участок. Такие аттракционы случались.

ФАРТОВИЧ. А почему я не могу позвонить со своего домашнего телефона?

АВТОР. Отличная идея! Вы звоните в Израиль с домашнего телефона, после чего ваш телефон отключают. Это уже другой аттракцион. Вы звоните на телефонную станцию, а вам говорят, что вы использовали телефон в целях, враждебных государству. Что вы станете делать?

ФАРТОВИЧ. Не знаю... А что бы вы стали делать?

АВТОР. Я бы попросил прокурора ознакомить меня с тем возбуждённым против меня уголовным делом, на основании которого он разрешил меня подслушивать.

ФАРТОВИЧ. Вы это серьезно? А если они действительно возбудят уголовное дело?!

АВТОР (улыбаясь). Прекрасно! Вы так глубоко вошли в свою роль, что выходить из неё глупо!

ФАРТОВИЧ. А вы полагаете, что прокурор поможет включить телефон?

АВТОР (терпеливо). Нет, я полагаю, что отключение телефона происходило без ведома прокурора, но прокурор вряд ли это признает. Он отправит моё заявление в КГБ. Там, пожалуй, тоже отвечать не станут. И, возможно, сочтут разумным дать мне разрешение на выезд в Израиль. Чтобы не морочил голову. Обратите внимание: здесь целых четыре желания! В КГБ желают, чтобы им не морочили голову по пустякам. Прокурору надо отбояриться. Мне надо уехать. А вы желаете всё это понять. Каждому своё!

ФАРТОВИЧ. Нет!.. Лично для меня все это слишком непонятно и рискованно.

АВТОР. А это и нужно для вашей же роли! Представьте, есть тайна: чтобы уехать - требуется умение надоедать властям. Умеющий уезжает вместе с тайной. Вы считаете, что главное - протесты Запада. А в ОВИРе этих протестов не слышат. И тем, кто на Западе, удобнее добиваться выезда всегда одного и того же, чем всякий раз другого. В итоге вы дольше всех просидите в отказе. Зато имя ваше окажется на знамени движения всех евреев за выезд! (Иронично) Какой почёт!

ФАРТОВИЧ. Ничего не понимаю. Вы разыгрываете какую-то комедию!

АВТОР. Нет, это трагедия! Потому что с вашим непониманием и моим пониманием ещё неизвестно, где мы в конце концов окажемся?! У нас там припрятана хорошая песенка. Так давайте-ка её сюда. (Звучит песня “Эвредике танчонце”. Поёт Анна Герман) Вот видите, как искусство нас сразу возвысило.

РЕЖИССЁР. Великолепная режиссура, Александр Борисович! Давайте сейчас - две сцены, где Рехт и Фартович беседуют. Вот отсюда (показывает в тексте). Начали!

ФАРТОВИЧ. Меня снова вызывают. Если они опять спросят: «Кто дал?», что сказать?

АВТОР. Так ведь вы им уже сказали, кто дал?

ФАРТОВИЧ. Да, я сказал... Но без протокола. А сейчас не хочу говорить.

АВТОР. Почему? Этого вы тоже не хотите говорить?

ФАРТОВИЧ (серьёзно). Да. Не хочу... Они же и так всё знают!

АВТОР. Ну и что, если знают? Сказать правду есть смысл.

ФАРТОВИЧ. То есть вы советуете сказать, кто дал?

АВТОР. Нет. В тот раз вы сказали, кто дал, но испугались. А почему...?

ФАРТОВИЧ. То есть вы советуете всё отрицать?

АВТОР. Нет, зачем отрицать? Но надо объяснить, что в кругу ваших друзей это считается подлостью.

ФАРТОВИЧ. Но они спрашивают другое!

АВТОР. Если они спрашивают другое, то почему бы и вам не сказать другое?

ФАРТОВИЧ. Я так и не понял, что вы советуете.

АВТОР. И я не понял. Вы что, хотите этот наш разговор держать в тайне, пока вам не покажется, что они всё знают? Ребёнок пришёл узнать, как хранить тайны? А я храню только собственное достоинство!

РЕЖИССЁР. Стоп! Превосходно! Вы сейчас оба прекрасно сыграли!

АВТОР. Нет! Я вовсе не играл. С меня хватит! Эти тексты я десять лет играл. Они мне надоели! Я потому всё это написал, чтобы играли другие. Другие! Понимаете?!

РЕЖИССЁР. Хорошо. Вместо вас теперь Дрефт. Вы говорили, что ни на одном обыске у вас ничего криминального не нашли. Значит, какая-то конспирация у вас была?

АВТОР. Да, но я и мои друзья рассматривали её как крайнюю степень идиотизма, на который вынужден идти нормальный человек, чтобы оградить от чужеродного вмешательства мир своих чисто человеческих проявлений. А уходившие в конспирацию, в подполье, как правило, назад не возвращались. Они утрачивали связь с реальностью и деградировали. Например, большевики. Они как ушли в подполье, так и не вернулись.

РЕЖИССЁР (ехидно). Но тогда проблема, как реагировать на такой идиотизм?

АВТОР. Верно. Мой друг Андрей объяснял это так. «Однажды мне пришлось, — рассказывал он, — выполнять одно деликатное поручение. Я сделал всё, что требовалось, и вдруг слышу: "Давайте договоримся: если нас спросят, то мы ответим то-то и то-то". Смотрю на этого человека и вижу – ребёнок». «Ну, и что ты сказал?» - спросил я. «А что говорить? - ответил Андрей – Ребёнок!» И я не спросил, и он не сказал: в чем состояло поручение и кому адресовалось.

ДРЕФТ. Это была какая-то тайна?

АВТОР. В поэзии всегда тайна. А человеческие отношения — это поэзия.

ФАРТОВИЧ. Но неужели вам никогда не приходилось что-нибудь прятать?

АВТОР. Ещё как приходилось. Понимая, что меня могут задержать и обыскать в милиции, я прячу нужные бумаги в ботинке, а какие-то я отдам, изображая сожаление. А чтобы произвести нужное впечатление, в моем портфеле всегда лежит научный труд о хулиганстве и указ Верховного Совета «О правах и обязанностях милиции». На него я ссылаюсь, когда пишу объяснение. Но всё это ирония!

РЕЖИССЁР. Хватит спорить. (Дрефту) Давайте теперь вторую вашу беседу с Фартовичем. Начали!

ФАРТОВИЧ А вот если нас вызовут и спросят, о чём мы на вашей лекции говорили?

РЕХТ. Надо сказать правду: мы говорили вчера о том, что говорить, если спросят, о чём мы говорили...

ФАРТОВИЧ (с удивлением). Так и сказать? А если спросят: «С кем говорили»?

РЕХТ. О чём? Что говорить, если завтра спросят, о чём мы вчера говорили?

ФАРТОВИЧ. Да. Об этом. О том, что говорить, если завтра спросят...

РЕХТ. Так ведь об этом вы говорите, наверно, с тех пор, как научились говорить?

ФАРТОВИЧ. Не сердитесь. Если бы я хотел говорить с ними, я не говорил бы с вами... (Пауза) Александр Борисович, у меня завтра собираются отказники: актёры, музыканты. Мы слышали, вы пишете пьесу. А у нас есть идея создать театр отказников. Не могли бы вы прийти ко мне завтра, часов в восемь.

РЕХТ. Ясно. Вашим неудачам требуется героическое лицо, и мое воображение для его изображения. А что у Паши Вельветова? Ему ведь запретили преподавать иврит и грозят судом за тунеядство?

ФАРТОВИЧ. Он устроился, как вы советовали, на три работы. Но справку в милицию не несёт, боится.

РЕХТ. Да. Я знаю. Он боится, что его уволят, как только принесёт справку. А когда будут судить за тунеядство, он попросит судью отпустить его на работу. Он скажет, что приходится оплачивать услуги адвоката, поэтому пришлось устроиться на три работы. Человека, работающего на трех работах, вряд ли осудят за то, что он нигде не работает только потому, что он преподает иврит?

ФАРТОВИЧ. Но милиция угрожает!

РЕХТ. О! Тогда спасение угрожаемых станет делом рук угрожающих.

ФАРТОВИЧ (возмущённо). Фуйня! Никакого спасения нам не будет!

ДРЕФТ (удивлённо). Не понимаю, что ещё придумал этот мудак? Или всё это специально?..

ФАРТОВИЧ. Анатолий Владимирович, Рехт – диссидент! Но мне этого не надо. У меня семья. Вон в третьем ряду серый пиджак пишет. Что он там пишет?!

РЕЖИССЁР (с иронией). Да, это стукач... Но хороший стукач. Я его знаю. Успокойтесь...

ЧЕЛОВЕК ИЗ ЗАЛА. Да как вы смеете меня оскорблять?! Пригласили, чтобы написать о вашем спектакле, и ни с того ни с сего оскорбляете меня в присутствии моих коллег! Как это понимать?!

РЕЖИССЁР. Да у нас так по тексту. Вам спасибо: вы хорошо нам подыграли (смех).

ЧЕЛОВЕК ИЗ ЗАЛА. Нет! Я этого так не оставлю! (Что-то бормочет и уходит.)

ДРЕФТ. Я буду не я, если не выясню, что это за антипьеса такая. Чьи это деньги мы отмываем?

РЕЖИССЁР (Автору, возмущённо). Дальше у вас опять Вельветов?! По-вашему, он положительный герой. Но его никто не хочет играть! Теперь времена сериалов. Герой - тот, кто убивает врагов. А он?..

АВТОР. А он преподаёт иврит. Две тысячи лет назад на Земле бушевали страсти! А кто-то записывал всё, что видел. Для чего? Для того чтобы через две тысячи лет на вопрос следователя: "Откуда у вас Евангелие?" ему ответили: "От Матфея"! Эту антипьесу публика вскоре забудет. А на языке, который преподаёт Вельветов, люди будут петь песни через четыре тысячи лет так же, как их пели четыре тысячи лет назад (звучит еврейская мелодия).

РЕЖИССЁР. Нет, так нельзя! У вас профессор Азбель по телефону из Москвы читает лекции в Израильском университете. Кочегарят в котельной физики-теоретики. Верю, так было. Но вместить всё это в пьесу нет никакой возможности. А ещё «театр едущих в Израиль»! Театр – это что, транспортное средство?

АВТОР. Да! На балконе на короткое время они повесят это. (Показывает плакат: Владимир Маяковский с пистолетом у виска, рядом текст: «Отечество славлю, которое есть, но трижды, которое БУДЕТ». Ниже на иврите: «В будущем году в Иерусалиме!») Спектакль посвящён тридцатипятилетию отказа Маяковскому в выезде.

ДРЕФТ. А вам ведь надо, чтобы актёры играли и самих себя, чтобы было у них своё отношение к тексту. Ну так объясните: какое это оно это своё? Маяковский грызёт волком бюрократизм... И что?

АВТОР. А то, что именно он достанет из широких штанин! Что он достаёт оттуда? «Дубликат бесценного груза»! А где сам бесценный груз? Он остался в штанах! Что вам непонятно?!

РЕЖИССЁР. Всё! Прежде всего - ехидные ваши письма! Не понимаю, на что вы рассчитываете?

АВТОР. На то удовольствие, с каким умный чиновник кладёт эти письма на стол своему дураку-начальнику!

РЕЖИССЁР. И вы можете утверждать, что ваше ехидство помогло, например, воронежским колхозникам? 

АВТОР. Нет, этого я не утверждаю. Но что им делать, если колхоз не даёт им справок для ОВИРа?

РЕЖИССЁР. И по вашей рекомендации они просят Верховный Совет установить Юрьев день. Они пишут (читает): «Указом правительства Юрьев день отменён в одна тысяча пятьсот девяносто втором году, в результате чего крестьянин был навечно прикреплён к земле. По советскому законодательству получается наоборот: земля закреплена за крестьянином бесплатно и бессрочно. Но, как видим, это не очень удобно. Мы поэтому просим издать указ, согласно которому любой колхозник мог бы за разумную плату отказаться от бессрочно закрепленной за ним земли, то есть получить справку для ОВИРа». Ну и что вы скажете?

АВТОР. Скажу, что чиновник на такую бумагу обязан либо ответить, либо куда-то её переслать. В любом случае он становится персонажем анекдота. Ему проще позвонить в район и попросить выдать людям справки. Скорее всего, он так и поступит. В городе такую справку выдавали в обмен на согласие уволиться по собственному желанию. Но если в заявлении написать: «Прошу уволить по собственному желанию, так как только в этом случае мне обещана справка для ОВИРа», то и справку дадут и с работы не уволят. Вы издеваетесь над ними, чтобы они не издевались над вами.

ДРЕФТ. Да, как видно, правозащитная деятельность - занятие печальное, и юмор можно легко утратить.

АВТОР. А тогда утрачивается ощущение реальности. Ведь начальник любого злодейства требует к себе уважения, а ещё лучше - любви и ласки. Я знал такого, который на всех прошениях всегда ставил благодушные резолюции, но либо синим, либо красным карандашом. А его подчинённые по цвету знали, как им быть: отказать просителю или удовлетворить его. ЦК КПСС тоже обязано было пребывать в ореоле добра. Поэтому посланное туда прошение обязательно пересылали в район. И только оттуда вам показывали фигу. Значит, вы должны сделать так, чтобы вашу бумагу нельзя было никуда переслать.

ЭПШТЕЙН. Это что, легко сделать?

АВТОР. Да. Надо вставить в текст какашку, но чтобы всё выглядело логично. Сделать это легко, объяснить бывает трудно. Например, группа ветеранов войны однажды попросила меня составить для них к юбилею победы письмо в ЦК, чтобы их отпустили в Израиль к их детям и внукам. Мой текст им понравился, исключая последнюю фразу. Она была такой: «Нам хотелось бы верить, что тогда, тридцать лет назад, мы всё-таки прогнали всех фашистов с Советской земли». «Здесь намёк, – говорили ветераны, - нам скажут: намёк!» «А вы объясните, что намёка нет, - говорю я. – Вы что, не верите, что всех их прогнали?» «Мы-то верим, а нельзя ли без этой фразы?» - не унимаются ветераны. «Без этой фразы, - говорю я, - на ваше письмо не обратят внимания. Нужны десятки таких писем. Хотите победить? Тогда надо сражаться на передовой, а не сидеть в тылу». Мой ответ ветеранам понравился. Но злополучную фразу они убрали, и письмо сразу стало бесполезным.

СИВЧУК. И вы не пытались этих людей переубедить?

АВТОР. А что я мог бы им сказать? Фашизм - это Освенцим, а СССР – это ГУЛАГ. После войны в Освенциме - музей, а в ГУЛАГе - ГУЛАГ. Девятое мая – это же день победы ГУЛАГа над Освенцимом! Индивидуальные проблемы проще. Одного француза, например, вызвали на допрос по делу, связанному с очень милой девушкой. Такое иногда случается. И он желал бы избежать неприятных вопросов. Я советую ему просить переводчика. Но он приехал к нам в качестве переводчика. «Русский язык - моя профессия, - говорит он. – Если я прошу переводчика, значит - я плохой переводчик». Я объясняю, что даже те, кто здесь родился, нередко на допросе говорят глупости. А с помощью переводчика одно и то же он услышит и увидит дважды. В то же время у следователя будет вдвое меньше времени для вопросов. К тому же всякий знающий французский язык — это немножечко европеец. Он определенно будет вам симпатизировать и, наверное, захочет хоть чем-то помочь. Француза я убедил, и все получилось даже лучше, чем я предполагал.

РЕЖИССЁР. Кстати, в последних известиях сообщали: выдача виз теперь упрощается.

АВТОР. Но последние известия - это про то, как будет прекрасно потом. Значит, ждите худого прямо сейчас. Государство - наш главный обманщик. И коли нельзя от него всем миром требовать вполне законного, то, по крайней мере, помешайте ему лицемерить. Тогда лично для вас оно окажется более сговорчивым.

ДРЕФТ. Нет, теперь государство не главный обманщик; его для нас практически нет.

АВТОР. А кому же вы тогда платите налоги?

РЕЖИССЁР. А мы не заинтересованы это знать. Любопытство теперь дорого обходится.

АВТОР. Нет, слишком много непонятного. Похоже, антипьесу мою вам не сыграть.

РЕЖИССЁР. Но в загадках прошлого - отгадки будущего. И наши вопросы вполне разумны. Вот, скажем, вы отказник. О вас в газете написали ложь. Вы идёте в суд, требуете опровержения. Почему после этого вам обязательно разрешат уехать?

АВТОР. Потому, что я иду в суд не для того, чтобы добиться опровержения. А для того, чтобы дать отвод судье на том основании, что судья - член КПСС, а газета - орган обкома КПСС, решению которого, согласно уставу КПСС, судья обязан подчиняться. Иск я, разумеется, проигрываю! Но на всех присутствующих мотивы моего отвода производят столь сильное впечатление, что вскоре я уезжаю. Вы опять спросите: почему? Потому что у того, кто отвечает за благолепие в этом вверенном ему районе - лишь одна обязанность: рапортовать своему высокому начальству только обо всём хорошем! (Пауза.)

ДРЕФТ. А как быть, если ситуация безвыходная?

АВТОР. Тогда вы делите её со своим оппонентом. На Руси у всех она безвыходная! И незачем всегда ориентировать себя на выигрыш. Красивый проигрыш не так уж и плох! В тысяча девятьсот семьдесят шестом году ко мне обратился студент из Минска. Он хотел в Израиль, а получил повестку из военкомата. Перспектива такая: либо армия, где навешивают секретность, либо тюрьма.

ДРЕФТ. Я слышал, в подобных случаях люди отказывались от советского гражданства.

АВТОР. Но тогда на вас смотрят, как Тарас Бульба на собственного сына. Их претензии считать СССР самой счастливой страной в мире всегда были чрезмерны. Этот инфантилизм нужно уметь использовать.

РЕЖИССЁР. Очень хорошо! (Дрефту) Вот, пожалуйста, эту сцену в военкомате (показывает в тексте). Вы - военком, а Александр Борисович – призывник. Начали.

ВОЕНКОМ. Почему вы не явились по повестке?

ПРИЗЫВНИК. Причину я изложил в письме министру обороны, и жду ответа.

ВОЕНКОМ (строго и громко). Короче! Вы отказываетесь служить в армии?

ПРИЗЫВНИК. Нет. Не отказываюсь. Приеду в Израиль, и обязательно буду служить.

ВОЕНКОМ. Вы - советский гражданин, и обязаны служить в советской армии!

ПРИЗЫВНИК. Но по закону служба в советской армии - священный долг, почётная обязанность. А я гражданин этой страны временно и формально. Служба в её армии для меня вовсе не почётная обязанность и не священный долг. Более того, призыв таких, как я, очевидно, оскорбителен для тех граждан, которые считают эту страну своей. Это оскорбляет также память тех советских граждан, которые отдали свою жизнь, защищая эту страну, свою родину.

ВОЕНКОМ. Демагогия! Советский Союз - ваша страна, и вы должны её защищать!

ПРИЗЫВНИК. А я, фактически в роли военнопленного, защищаю её от тех, кто доверяет её защиту кому попало. Скажите, принимая присягу, я должен говорить правду или утверждать ложь? (Пауза.)

АВТОР. В итоге парню повезло, он уехал.

ДРЕФТ. Но страна, не желающая содержать свою армию, обычно содержит чужую?!

АВТОР. А разве эта армия для нас не чужая? Ведь туда призывают наших сыновей, чтобы издеваться над ними, чтобы их калечить? Да можно ли служить в армии, где служат те, у кого нет денег от неё откупиться? От дедовщины пострадали в две тысячи шестом году шесть тысяч семьсот человек, повесились двести, три тысячи сбежали. А так как нет нужного оборудования, призывают даже ВИЧ-инфицированных.

ФАРТОВИЧ. Неужели у всех правозащитников была такая изощрённая логика?

АВТОР. Нет, вовсе не изощрённая. Большое число математиков и физиков среди первых правозащитников объяснялось именно тем, что логика являлась важнейшим элементом их профессиональной культуры! Они защищали право - то, чего, по сути, в стране не было. И требовалось понять, что всё же есть, и чем оно должно быть.

ЭПШТЕЙН. Тогда СССР был уже участником целого ряда международных конвенций?

АВТОР. Да. Был! Кстати, одну из них, подписанную в шестьдесят девятом году, СССР не ратифицировал. Почему-то! И нашелся такой Борис Исаакович Цукерман, которого заинтересовала причина. Получив ответ из Верховного совета, он послал туда второе письмо. Возникла великолепная переписка! Конвенцию в итоге ратифицировали, а Цукерман уехал. Или вот другая история. Дора Наумовна Колядитская двадцать лет жила вдали от мужа. Поэтому ОВИР оспаривал её нерасторгнутый брак с гражданином Израиля в качестве повода для её отъезда. Но СССР и Израиль были участниками конвенции о гражданстве замужней женщины. А при ратификации её СССР забыл сделать традиционную для себя оговорку, что при разногласиях в толковании текста обращение в международный суд возможно только с согласия всех заинтересованных сторон. Учитывая это, Дора Наумовна обратилась к главам двух государств с просьбой выяснить в международном суде смысл слов «замужняя женщина». И почти сразу уехала.

ДРЕФТ. Очевидно, этим занимались люди с юридическим образованием?

АВТОР. Нет, это были правозащитники милостью Божьей! Они создавали именно ту культуру, благодаря которой люди умнели! Рассказывают, что когда жена Цукермана спрашивала: «Боря, куда ты идёшь?», он отвечал: «Я думаю, что живу в свободной стране, поэтому могу не говорить, куда я иду!». Разумеется, страна не была свободной, зато свобода жила внутри нас! Белла Рамм утверждала, что я спас её от тюрьмы. В действительности дело было так. Она слишком заботливо несла в сумке самиздат. Её остановил милиционер и попросил открыть сумочку. Но она потребовала понятых и постановления на производство обыска - и мент её отпустил. И я тут ни при чём, я ничего об этом не говорил. Люди сами умнели, поскольку решению ехать предшествовал их собственный серьёзный нравственный выбор...

ЭПШТЕЙН. Но за границей движение евреев за выезд из советской страны нашло существенную поддержку.

АВТОР. Не сразу! Вот история физика Лёни Ригермана. Он родился в США, и родители его прежде были американскими гражданами. Трижды по приглашению консула он шёл в посольство США, а оказывался в милиции. Консул тщетно убеждал милиционеров, что Лёня идёт по его приглашению, и согласно статье двенадцать консульской конвенции имеет на то право. Но у нас считалось, что территория вокруг посольства – государственная граница. Зато «Голос Америки» всякий раз подробно рассказывал эту историю. Консул, впрочем, соглашался приехать домой к Ригерману. Но Лёня не соглашался! В итоге он получил семь суток за хулиганство и всё-таки - американский паспорт! Тогда это была важная интеллектуальная победа.

ФАРТОВИЧ. Ну и что? Власть всегда что хотела, то и делала.

АВТОР. Да идея, что «наши гуманные законы не для таких, как мы», витала в воздухе, но тем, кто “во благо родины” готов был сажать и тиранить, многое не позволялось. В тысяча девятьсот семидесятом году физики Твердохлебов, Сахаров и Чалидзе учредили Комитет прав человека. Власти решили его закрыть! Но не было на то законных оснований, а применять иные не решились.

РЕЖИССЁР. Но что теперь делают эти хорошие люди? Этого вы не знаете? И ведь когда-нибудь никто не будет знать ничего о вас. Вы об этом подумали?

АВТОР. Конечно, подумал - и написал эту антипьесу. Со временем многое прояснится, и найдутся двое других, чтобы продолжить наш разговор. Кстати! В том же семидесятом году группу лиц осудили за попытку захватить самолет, чтобы улететь из СССР. Казалось бы, разумно осудили? А весь мир возмущался тем, что, лишая граждан возможности легально покинуть страну, власти вынуждают их идти на преступление. Понимая, что пресечение таких затей в будущем - дело случая, власти немножко позволили эмиграцию. И она сразу возросла в десятки раз! Уповая на свою удачу, самолётчики даже не догадывались, сколь ценной окажется их неудача! Но лишь теперь можно кое о чём догадаться. Ведь если бы целью этих людей было не захватить самолет, а лишь то, чтобы их в этом ложно обвинили – ведь иного способа обратить внимание общественности на творимое по отношению к ним беззаконие не существовало... О! Тогда их трудно было бы осудить. Но возник бы при этом тот же эффект? Не уверен.

РЕЖИССЁР. И вы уверены, что зрителям это будет интересно?

АВТОР. А почему бы нет? Мы размышляем, как вынудить чиновника делать то, что он обязан делать; как помешать ему обманывать и воровать. Если это никому не интересно, значит, уже восторжествовал закон и здравый смысл. Тогда ура!

ДРЕФТ. Но если вы руководствуетесь здравым смыслом, так почему же не предвидели свой арест?

АВТОР. А здравый смысл существует у нас вместе с нездравым! Вот смотрите: меня арестовали в пятницу. В рукописи, которая мне инкриминировалась, написано, что это происходит по пятницам. Значит, кое-что я предвидел, и никакого криминала в доме не было. Доказательств того, что инкриминируемый мне текст написал я, и того, что он содержит ложные утверждения, не было. В КГБ имелся протокол, подписанный мною и следователем, в котором утверждалось, что я не виновен в том, в чём меня обвиняли. А мог ли я предвидеть, что КГБ будет ждать десять лет, пока я, как значится в обвинительном заключении, «странствующий консультант преступников», прочту в разных городах более двухсот лекций? Я не мудрец! Я им был только потому, что других уже не оказалось! Нет, имелись многие другие, их тоже правозащитниками называли. Но как-то так получалось, что сама идея права была им чуждой. В борьбе против беззакония они считали допустимым нечто своё, похожее на какое-то другое беззаконие. Но менялись и люди, и ситуация. В городе Эм добивались выезда в Израиль три полковника. Уехал тот, кто в кабинете начальника ОВИРа ругался матом. Но лишь один из сотен, окрылённый моим рассказом об этом факте, атаковал киевский ОВИР просьбой установить там туалет для посетителей. Он тоже уехал. Уехали те, кто не желал партсобрания о своём позорном поведении. Вот типичная история: старому и больному члену компартии для отъезда требовалось тихо выйти из неё. Я советовал полгода не платить партвзносы, а затем заявить о нежелании состоять в организации, нарушающей собственный устав, поскольку его не исключают из рядов автоматически. Но ему сказали, что сборщица взносов, мать-одиночка, за него их уже внесла. Надо лишь вернуть ей деньги - и справку для ОВИРа дадут. Обманули!

РЕЖИССЁР. Нет, так нельзя! У нас в пьесе сплошная еврейская тематика.

АВТОР. А как же иначе? Реально разрешался выезд только в Израиль – в страну, которую всем полагалось ненавидеть. А так как наши евреи частично обрусели и подростковый синдром в их поведении не заметит разве что слепой, то проблема была не в том, как вывести из СССР человека, а в том, как вывести из него СССР.

РЕЖИССЁР. Но почему тогда отказника Фруктовича нельзя считать отказником?

АВТОР. Потому что ему отказано в выезде туда, куда он ехать не хочет... Он хочет в Америку. Скажите, а зачем вы выбросили сцену с кассиршей? Помните? Она хочет уехать, поскольку боится воровать, а не воровать не может. Такая у неё работа.

РЕЖИССЁР. Но она русская? Она что, собираясь в Израиль, превратится в еврейку?

АВТОР. Но Рехт же объясняет: будь она хоть китайцем - если кто-то там объявил её родственницей, всё остальное – проблемы ОВИРа. Вы напоминаете мне учительницу второго класса. Она удивлялась: как может Каримов обзывать Олю еврейкой, когда он сам татарин? Надо бы знать, что у каждого человека есть вполне естественное право причислять себя к любой национальности, какой захочет! Более того...

РЕЖИССЁР (перебивает раздражённо). У вас всё более того! Что более того?

АВТОР. А вот что! В Ленинской библиотеке требуют указывать национальность. Я сделал в этом месте анкеты прочерк. Сотрудница глянула в мой паспорт и, когда я ушёл, написала «поляк». Однажды я забыл читательский билет. Пришёл за пропуском. И тут выяснилось, что в моей анкете написано «поляк». Я возмутился, а библиотекарша говорит: «Вы что, стесняетесь своей национальности?» «Нет,- объясняю я. - Вам, видимо, это трудно понять, но моя национальность - предмет моей тайной гордости!» И это не еврейская тематика!

РЕЖИССЁР. Но как вам всё это приходит голову?!

АВТОР. Постепенно! Всякий раз, идя в школу, я выходил сразу на Кузнецкий мост, и шёл вверх. Все здания, которые я проходил, принадлежали КГБ. Значит, было о чём подумать? А во дворе моей школы в том же окружении стоял католический польский собор. Однажды я туда зашёл и услышал живую польскую речь. Позже я совсем случайно познакомился с важным польским деятелем. Он помог. И я увидел Польшу! Повидал родственников. Я понял, что люди там совсем другие. И евреи – другие. Подумать только! Как такое возможно, чтобы горстка людей, не обученных воевать, в Варшавском гетто почти месяц сражалась с регулярными войсками вермахта? Немцы, оккупируя какую-нибудь страну, всегда создавали там послушную им администрацию. А в Польше этого не произошло. В Польше не существовало квислингов. Таков там народ! А значит, и я такой же, и Сталин с Гитлером наверняка об этом знали? 

РЕЖИССЁР. Все знают! Я это уже читал. Но причём тут Польша, Кузнецкий мост и Гитлер со Сталиным? Поймите: ваш текст нужно сокращать! А вы его увеличиваете!

АВТОР. Так пусть его сокращают все, кому это надо! Пусть сокращают, сколько хотят! Но, быть может, кого-то интересует, как устроена моя голова? Ведь всего на свете я добивался с удовольствием. Даже в школе мне доставляло удовольствие плохо учиться. Это помогало не вступать в комсомол. А Польша! Вот послушайте. Это песня. Она не всем понятна. Зато там море человеческих страстей! Нет, вам такое не спеть. (Звучит песня Дольского “Здравствуй Польша”). (Пауза).

РЕЖИССЁР. Давайте всё-таки вернемся к нашим героям! Рехт уже давно не научный сотрудник. Он теперь занят уборкой улиц, он мастер дорожного участка. Зима. Скромная контора. За столом мастер Косынкина. Начали!

КОСЫНКИНА(ворчит). Всем теперь справедливости надо. А как же мы? Нет уж! Мы без справедливости жили. А теперь ваш черёд! Или вот евреи чего захотели! Едут и едут с ребятишками, и в такую даль! Когда за сто километров от Москвы уже жрать нечего. (Входит начальник Ханыров.)

ХАНЫРОВ. Ну что? Лавочкина не метена! На Макарове кучи! Клара Цеткин в говне?

КОСЫНКИНА. Снегопогрузчик сломался, вот что! Водители и говорят Рехту: "Пиши нам, как положено, по десять ездок, и мы поехали на базу». Они ж не виноваты. А он своё: «Я липу писать не стану».

ХАНЫРОВ. И как же водители? Им же надо заплатить?

КОСЫНКИНА. А Рехт пошёл домой, взял свои деньги и каждому водителю выдал!

ХАНЫРОВ. Свои деньги отдал?! Ну и театр! А что водители?

КОСЫНКИНА. Покрутили пальцем у головы, да и взяли... А потом их бригадир говорит: «Ты же свои кровные, чудак, отдал». А Рехт говорит: «Подам, дескать, в местком на матпомощь»...

ХАНЫРОВ. Да никакой местком ему денег не отдаст!

КОСЫНКИНА. А он говорит: «Обращусь тогда в местком города. Не поможет — так в местком министерства или в ЦК всех профсоюзов. Авось где помогут...» Ну водители сообразили, деньги ему отдали. Бригадир позвонил Мильману. Мильман - мне. Я приехала и всё оформила.

ХАНЫРОВ. Просто не знаю, что с ним делать. Наряды не подписывает. Липа — говорит. А какая тут липа? Если человек хорошо работает, мы ему хорошо и закрываем. И везде так. Значит, никакая не липа...

КОСЫНКИНА. Говорят, он высший математик, и еще говорят — боговерующий...

ХАНЫРОВ. Нет, они не такие. Интересно, почему он - высший математик, а пошёл простым мастером?

КОСЫНКИНА. Рассказывают, он, по пьянке вроде бы, неправильно доказал теорему.

ХАНЫРОВ. Нет, за теоремы теперь не увольняют! Говоришь, к нему тут всякие ходят?

КОСЫНКИНА. Да! Вчера был поп в рясе и актриса в пеньюаре.

(Появляется Рехт.)

ХАНЫРОВ. Александр Борисович! В рабочее время, говорят, вы ходите в гастроном. Как это понимать?

РЕХТ. А так и понимать! Я отвечаю за работу десяти уборочных машин. Их плохо чинят на базе из-за того, что там всегда чинят машину директора гастронома. Вот я и ходил в гастроном...

ХАНЫРОВ (с любопытством). Ну, и что сказал директор гастронома?

РЕХТ. А я его ни о чём не спрашивал. Там есть книга жалоб и предложений. Я туда и записал свою жалобу.

ХАНЫРОВ (смеётся). Записал! Прямо так в жалобную книгу! Ну и ну! (Звонит телефон. Ханыров снимает трубку) Слушаю! Да... Хорошо... (Кладёт трубку) Ты, Косынкина, отнеси отчёт и сходи в бухгалтерию. Узнай... Давай, давай! (Рехту) А к вам – товарищ. Вы здесь и побеседуйте... С товарищем... (Появляется Шепчук )

ШЕПЧУК (входя, протягивает удостоверение Ханырову, а затем обращается к Рехту). Александр Борисович! У меня к вам небольшой разговор.

РЕХТ. Не могу. Разговоры только после работы. В рабочее время я обязан работать.

ШЕПЧУК (смотрит на смущённого Ханырова). Начальство вас отпускает с работы.

ХАНЫРОВ (не глядя на Рехта). Да... Да. Я вас отпускаю.

РЕХТ (Ханырову). Вы можете меня отпускать с работы, если я об этом прошу. Но я об этом не прошу.

ХАНЫРОВ (Косынкиной, которая что-то ищет). Давай, пошли. (Оба уходят.)

ШЕПЧУК. Вы не хотите со мной беседовать? Так и скажите...

РЕХТ. Беседы с вами законом не предусмотрены, и тем более, когда не знаешь, с кем беседуешь?

ШЕПЧУК. Почему? Вот моё удостоверение (показывает, не выпуская из рук).

РЕХТ. А что, его нельзя посмотреть поближе? Да оно же просрочено.(Записывает.)

ШЕПЧУК. Что вы записываете?!

РЕХТ. Номер удостоверения и всё прочее. Хотя вы же на нелегальном положении? В адресном столе ведь скажут: такого не существует. Да и о чём нам говорить? У меня к вам нет вопросов.

ШЕПЧУК. Зато они есть у меня.

РЕХТ. У вас не может быть ко мне вопросов. Вам должно быть всё ясно...

ШЕПЧУК. Давайте без демагогии. Этот разговор в ваших же интересах. Я вам так скажу: государство на вас, Александр Борисович, никаких средств не пожалеет.

РЕХТ. Вот те раз! А я взял социалистическое обязательство экономить государственные средства? Что ж мне теперь делать? А все неизвестные мне мои интересы я доверяю вам.

ШЕПЧУК. Если бы вы нам доверяли, то вели бы себя иначе. Зря вы так к нам относитесь.

РЕХТ. Я отношусь к вам нормально. Я знаю, в КГБ набирают людей, учитывая их моральные качества: принципиальность, честность. Наверное, потому что в процессе трудов ваших эти качества быстро поедаются? У вас же обычные человеческие отношения запрещены? Допустим, вам поручено проверить вашего друга. Вы же ему об этом не скажете? Потому что - а вдруг и вашему другу поручили проверить вас? Документы у вас пишут двое. Один печатает, другой в оставленные пробелы вписывает нечто более секретное. Зато когда всё развалится, страной станут управлять, я уверен, варяги из КГБ. Они-то и сопрут нашу родину. Вас ведь учат втираться в доверие. Поэтому опять культ личности, опять обиды на весь мир, спецоперации... Плохо, что вы все очень обидчивые.

ШЕПЧУК. Абсолютная чушь! Бред! КГБ никогда не станет управлять государством!

РЕХТ (иронично). Но ведомство ваше, извините за выражение, вездесущее.

ШЕПЧУК. Александр Борисович! Вы неглупый человек, а ведете себя по-детски...

РЕХТ. А у нас такой тип поведения не редкость. Даже КГБ ведет себя по-детски!

РЕЖИССЁР. Стоп! Шепчук пришёл с вами поговорить. А зачем? Побудить к отъезду?

АВТОР. Не знаю. Как-то назначена была у меня лекция. Прихожу - никого нет. Оказалось: кто-то позвонил и моим голосом сказал, что лекции не будет. Если говорят моим голосом – это что, демонстрация научных достижений или побуждение к отъезду? Или вот: в семьдесят шестом году позвали на беседу, а беседы не было.

РЕЖИССЁР (сердито). Не понимаю! Значит, что-то было до этого?

АВТОР. До этого я и три моих товарища обратились в несколько учреждений с конкретным предложением. Никто не ответил. Теперь выяснилось, что уже через месяц Андропов уведомил Черненко, что вскоре нам что-то разъяснят. Но никто ничего не разъяснил. Зато, как теперь выяснилось, в семьдесят пятом году в сообщении для Политбюро Андропов назвал меня «враждебно настроенным». Итак, в семьдесят шестом году меня пригласили в Страсбург на конференцию «Эмнэсти Интернэйшнл». Я написал в ОВИР. И меня вызвали на беседу. На один вопрос какого-то очень важного человека я ответил, но разговор забуксовал. Я объясняю, что мне трудно говорить, когда я не знаю, с кем говорю. А он отвечает: «Я сотрудник ОВИРа». Как зовут, какой сотрудник - ни слова. После третьего повтора смотрю: он багровеет, а все бледнеют. Я ушёл. Зато потом неделю, куда бы я ни шёл, за мной двигались топтуны на двух машинах.

ЭПШТЕЙН. А, правда, что шизофрения - их профессиональное заболевание?

АВТОР. Похоже? Но вот черты подросткового сознания заметны. Помню, меня удивила их инструкция для отдела кадров: «нежелательно занятие ответственных постов в оборонной, атомной и т. п. промышленности лицам, принадлежащим к национальности, государственное образование которой, проводит недружелюбную политику по отношению к СССР». Слово «евреи» написано ста тремя буквами! А в реальности всё наоборот: евреи–академики - на ответственных постах, а вот их детей и внуков, закончивших успешно вузы и записанных русскими, на хорошую работу не берут.

РЕЖИССЁР. Далее у нас сцена в приёмной прокурора Касаткина. Итак, вы пришли жаловаться на КГБ в силу взятого вами на работе социалистического обязательства. Вот уж настоящая шизофрения. Начали!

КАСАТКИН (читает заявление). Вы тут пишете, что за вами постоянно ходят какие-то лица, и вас постоянно задерживает милиция безо всяких на то оснований... Но у нас нет об этом никаких данных.

РЕХТ. А вы посмотрите в окно, и у вас появятся данные.

КАСАТКИН. Я ценю ваш юмор. Но у нас действительно нет таких данных.

РЕХТ. В моём заявлении указан номер машины, в которой меня отвезли в милицию.

КАСАТКИН. Нам объяснили, что машина эта в тот день из гаража не выезжала.

РЕХТ. А из какого гаража?

(В дверь заглядывает человек с откушенным носом.)

КАСАТКИН. Этого нам не сообщают. Скажите: а вам сообщили причину задержания?

РЕХТ. Мне обещали её сообщить, когда привезут в опорный пункт...

КАСАТКИН. А когда привезли в опорный пункт?

РЕХТ. Тогда меня об этом спросили. Я сказал, что причину мне обещали сообщить, когда привезут.

КАСАТКИН. И что вам ответили?

РЕХТ. Мне ответили, что из моих объяснений следует, что меня задержали без причины. Я возразил: коли задержали, значит, есть причина. Если она мне неизвестна, то это вовсе не значит, что её нет.

КАСАТКИН. Правильно.

(В дверь снова заглядывает человек с откушенным носом.)

РЕХТ. Они тоже сказали: правильно. А вы обещали дать мне письменный ответ...

КАСАТКИН. Зачем вам письменный ответ? Я же вам всё объяснил.

РЕХТ. А я намерен его предъявлять всякий раз, когда меня станут задерживать. Вдруг поможет. А если я не получу его, то окажется, что не только всегда не будет данных о моем задержании. Не будет данных даже о том, что мы с вами разговаривали. И что при этом был ещё человек с откушенным носом. И главное, получится, что вы меня обманули.

КАСАТКИН. Но письменный ответ, как вы сами понимаете, вам не нужен.

РЕХТ. Мне не нужно, чтобы меня обманывали. Я сюда пришёл только за тем, чтобы это вам сказать.

(В дверь заглядывает человек с откушенным носом.)

КАСАТКИН. Ну, вы, Александр Борисович, провокатор!

РЕХТ. Ничего подобного! Я вас об этом предупредил в телефонном разговоре.

КАСАТКИН. По телефону вы говорили другое.

РЕХТ. Почему - другое? Я сказал, что боюсь... Припоминаете?

КАСАТКИН. Да, вы так сказали.

(В дверь заглядывает человек с откушенным носом.)

РЕХТ. А теперь посмотрите последнюю фразу моего заявления. Оно у вас на столе. Там написано, чего я боюсь: «Я боюсь утратить доверие к работникам прокуратуры».

КАСАТКИН. Да, там так написано. Извините. Меня ждёт человек с откушенным носом.

РЕЖИССЁР. Ещё сцена в милиции - и на сегодня хватит. На сей раз вы работаете в таксомоторном парке. И вдруг вас зовут к директору! А там – двое и мент. На следующий день вы сами идёте в милицию, как бы с повинной. Туда же приезжает из КГБ Гаврилин. Итак, Гаврилин и Рехт. Начали!

ГАВРИЛИН (держит бумагу). Вы просите допросить вас по поводу взрыва в метро?

РЕХТ. А вы кто? Терроризмом вы занимаетесь?

ГАВРИЛИН. Я следователь по особо важным делам Гаврилин. Я расследую это дело.

РЕХТ. Ну что ж, давайте повестку. Я приду к вам и всё скажу.

ГАВРИЛИН. Вам что-нибудь известно о взрыве в метро? Что именно?

РЕХТ. А вы можете допросить меня прямо сейчас?

ГАВРИЛИН. Могу. Но у меня пока нет оснований вас допрашивать.

РЕХТ. Так как же нам быть?

ГАВРИЛИН. Не знаю... Я не понимаю, чего вы хотите?

РЕХТ. Я хочу, чтобы вы меня допросили, как того требует закон.

ГАВРИЛИН. Вы пишете, что вас вчера трое уже допрашивали по этому делу. Но мне об этом не известно.

РЕХТ. Да, вчера ко мне на работу пришли трое и объявили о моей причастности ко взрыву в метро.

ГАВРИЛИН. А вы действительно... причастны?

РЕХТ. Конечно! Я же написал это в заявлении и им, и вам.

ГАВРИЛИН. Так в чем же состоит ваша причастность?

РЕХТ. А вы предупредите меня об ответственности за ложные показания.

ГАВРИЛИН. Нет, вначале вы хоть что-нибудь объясните!

РЕХТ. А я уже объяснял. Вчера, когда всем объявили о моей причастности, я написал объяснение. Я считаю себя причастным, поскольку так считает КГБ. То, что о моей причастности мне ничего не известно, ровно ничего не значит. Коли КГБ считает причастным, значит, причастен. Мы же должны вам верить? Я попросил лишь допросить меня, как того требует закон. Но они закричали, что я над ними издеваюсь! Не они надо мной, а я над ними. Вот я и обратился к вам...

ГАВРИЛИН (перебивает). А... Я вас понимаю... Но и вы поймите, что...

РЕХТ (перебивает). Нет, это вы поймите! На работе меня теперь называют террористом. Но террорист жертвует своей жизнью, а ваши коллеги хотят пожертвовать моей. Может, это и есть тот самый терроризм, который вы расследуете? (С интересом) Вы бы сами не согласились оформить протоколом то, что я вам, допустим, угрожал, требовал себя допросить?

ГАВРИЛИН. Ничего не понимаю.

РЕХТ. А что тут понимать? Я теперь вынужден искать новую работу. А если и там всё повторится? Я же не в метро с бомбой пойду. Я пойду к вам! И если вы опять не захотите меня допрашивать, как того требует закон, тогда уж я точно взорвусь!

ГАВРИЛИН. Да, вижу, вы человек отчаянный. А вы не пробовали обращаться... в прокуратуру?

РЕХТ. Пробовал. И неоднократно. Совершенно бесполезно.

РЕЖИССЁР. Стоп! Александр Борисович, неужели всё это так и было, и вы ничего не придумали?

АВТОР. А зачем? Ведь то, что уже есть, ни в какое сравнение не идёт с тем, что было. Студентку, к примеру, спрашивают: каким образом немцев в сорок первом году остановили под Москвой? Она говорит: «Собрали денег и откупились. В учебнике так и написано: эта победа досталась нам дорогой ценой»...

РЕЖИССЁР. Но почему бы вам ещё тогда обо всём, что произошло, не написать?

АВТОР. А я написал! Написал и о том, что эта моя рискованная позиция многих возмущала. «Всеми уважаемые» одно время со мной не разговаривали. Но тому, кто брался перепечатать мою рукопись, печатать было лень. Его заинтересованность фактически состояла в том, чтобы мою рукопись у него изъяли на обыске, ему важно было прослыть активным борцом за отъезд. Вот и не знаешь, кого больше опасаться. Впрочем, на своих лекциях для отказников я ведь тоже не блистал откровением.

АКТЁРЫ. Вот те раз! А почему?

АВТОР. А вы представьте: два человека хотят уехать. У одного отказ по причине абсолютно издевательской. У другого – третья форма секретности, зато он псих: не мылся год и оплевывает всех, с кем говорит. И он получает разрешение! Так стоит ли, рассказывая об этом, пропагандировать босячество? Или вот. На проводах отказники часто фотографировались. Стукачи на снимках выглядят чуть-чуть иначе, чем остальные, вроде бы отстранённо. Ну как об этом сказать в обществе, которое буквально кишит разоблачителями стукачей?

РЕЖИССЁР. Но почему одних выпускали, а других не выпускали? Была ли разница?

АВТОР. Была. Разница была в том, что один произвол желателен, а другой нежелателен. Все знали: хватит думать - надо действовать. А как? Демонстрацию с требованием разрешить эмиграцию, понятно, власти объявят преступлением. Но им трудно воспрепятствовать любому коллективному действию отказников, например, походу в театр, или если, допустим, все они вдруг превратятся в очередь желающих пожертвовать свою трудовую копейку в фонд мира. А как ответить на предложение провести совместный ленинский субботник с работниками ОВИРа? А всё это в той или иной мере - требования права на эмиграцию. Только обязательно нужно бояться, что вас неправильно поймут. Давать нашим евреям советы - это всё равно, что давать спички детям, никакой гарантии от нелепых и опасных слухов быть не может. Однажды мои идеи уже дали положительный результат - все уехали. Но кто-то назвал меня шизофреником, и тамошняя газета «Красное знамя» сразу написала об этом.

РЕЖИССЁР. Понятно. Отказники - люди разные.

АВТОР. Да. В восемьдесят седьмом году отказники мне предложили участвовать в их домашнем научном симпозиуме «Отказ в выезде по режимным соображениям». Мой доклад, по их мнению, содержал ряд острых суждений. И оргкомитет его забраковал. Тогда я попросил отметить то, что нужно изъять. С удовольствием отметили. И когда я представил весь свой доклад, выделив то, что меня заставляли изъять, стало ясно, что режимные ограничения, придуманные отказниками, ничуть не лучше тех, которые придумала для них советская власть! А один хороший человек сказал так: «Нам надо ехать, а ты и так уедешь». Но знаете, как только нахлынет тупая безысходность, так тут же возникает что-то определенно божественное!

(Звучит фрагмент «Второго концерта» Рахманинова.)

РЕЖИССЁР. Всё! На сегодня достаточно. Остальное – завтра; оно наступит через двадцать минут. Александр Борисович, не знаете, сколько времени?

РЕХТ. Знаю! (Уходит. Из люка на сцене высовывается по пояс голая грязная баба.)

БАБА. А нам времени не надо, у нас и так всё есть.

 

                  АКТ ВТОРОЙ

 

(На сцене Режиссёр и актёры, они крайне взволнованы.)

АКТЁРЫ. Его убили! Наконец-то всё кончилось!

РЕЖИССЁР. Его убили! Но это удар по каждому из нас. Сейчас нам нужно только одно: единство!

ШИВИЛЁВА. Вот именно! И никакой конспирации. А то - мы договоримся, а кое-кто проговорится. Он – свидетель, мы - обвиняемые. Нет. Этого не будет. А Рехт, по правде говоря, всё-таки устарел.

УДИЛОВ. Верно! Учил, как не сесть в тюрьму, а сам сел. Значит, его наука неверна. (Одобрительный гул.)

ЭПШТЕЙН. Нет, его наука верна; потому и посадили, что верна! У них просто иного выхода не было.

СИВЧУК. А ведь он хитёр! На днях едем мы с ним в метро. Народу тьма. Напротив сидят парень с девушкой. (Удилову) Вот ты... Сядь сюда на стул и ответь: что я должен тебе сказать, чтобы ты уступил мне место, и чтобы я об этом тебя не просил?

УДИЛОВ (садится на стул, думает). Чтобы я тебя не просил? Не знаю...

СИВЧУК. А он говорит: «Молодой человек, будьте добры... Я без очков не вижу. Что здесь на стекле написано?» Парень смотрит. А там написано, что пожилым людям нужно уступать место. (Актёры смеются.)

ЭПШТЕЙН. А помните, он рассказал: «Чтобы убедить следователя в нелепости его вопроса, я сам его спросил: «А когда вас заинтересовала проблема прав человека?» Ответ чуть было не заставил меня подпрыгнуть. Оказывается, следователя это не интересовало никогда». Не понимать и удивляться - он мастер!

(Появляется Автор. Все удивлены.)

РЕЖИССЁР. Александр Борисович! Мы-то уж думали, что вас убили.

АКТЁРЫ. Мы были уверены...

АВТОР. Ну вот, убийца ещё не выстрелил, но след уже оставил. А по-вашему, мои взгляды устарели?

РЕЖИССЁР. Но согласитесь: теперь другая жизнь и другие проблемы. Вот, предположим, я - губернатор, вы - бизнесмен. Вам нужна моя подпись под документом. Но для вас меня всегда нет. Что делаете вы?

ШИВИЛЁВА. А почему всегда нет? Должна же быть причина?

РЕЖИССЁР. Причины нет, просто мне так в голову взбрело! Допустим, я считаю вас занудой?

АВТОР. Нет, зануда я на допросе. Там я ответственный свидетель. А здесь я должен изобразить для вас шутника–импровизатора, симпатягу типа «Путин на пресс-конференции». В таком случае я покупаю шикарную бутылку водки, врываюсь в ваш губернаторский кабинет и говорю, что накануне видел президента, он вас очень хвалил и просил передать в подарок эту красивую бутылку водки.

РЕЖИССЁР. Ну, и что дальше? Я, губернатор, обязан поверить этой выдумке?

АВТОР. Нет, не обязан. Но мы оба смеемся. (Все смеются.) Потому что я удачно подыгрываю вашему детскому восприятию и получаю то, что нужно. Подростковый синдром! В незрелом мозгу ребёнка совмещены ассоциации, направляющие его поведение по настроению. А «мочить в сортире» - это же лексика толпы подростков! Им невдомёк, что если «мочить в сортире», то и жить придётся в сортире.

ДРЕФТ. По-вашему, все мы дети? Нам что, нужно больше сторожей и милиционеров?

АВТОР. Да. Тысячу лет воруем! Нужна армия сторожей и милиционеров, и ещё три армии, чтобы сторожить тех сторожей и спасаться от тех милиционеров. В Москве милиции в полтора раза больше, чем полицейских в Лондоне, Нью-Йорке и Токио вместе взятых! Пьяный водитель, некомпетентный чиновник, сотни тысяч родителей, избивающих собственных детей, граждане, не знающие, за что они голосуют, ошибки, за которые мы не хотим расплачиваться – всё это и есть подростковый синдром.

ДРЕФТ. Он что, возникает ещё во младенчестве? Усваивается вместе с языком? Или всему виной идеологический пресс?

АВТОР. Не знаю. Но ведь и страна наша, по выражению Маяковского, «подросток - твори, выдумывай, пробуй». Вот мы и творили! И заметьте: мы всегда, как подросток, кого-то копировали. Но копировали только несущественное. Важное отметалось. И выходило: либо лишенная величия христианского духа Византия, либо монгольская империя без понятий права и чести, либо западная монархия без частной собственности и гражданских свобод и т. д. Зато какая романтика! Люди шли воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать. И в итоге столь основательно истребили собственное крестьянство, что возродить его до сих пор не удаётся. А потом их свои же расстреляли по ошибке. Уничтожение народа в тридцать седьмом году шло при активном участии этого же народа!

ЭПШТЕЙН. Да, в тридцать седьмом тела расстрелянных хоронили иногда голыми. А случалось, что людей голыми грузили в машину и везли на казнь. Конвоиры при этом не сходили с ума. Интересно, что это были за люди?!

АВТОР. Они были такими же, как и те, кого они расстреливали. Поэтому требуются законы, оберегающие нас от этих снов наяву. Вот, смотрите! У всех граждан одинаковые права. Но если у льва и ягнёнка одинаковые права – дела ягнёнка плохи. Мне против них нужны дополнительные права. Им требуется надёжная охрана от меня – а мне ещё более надёжная охрана от них.

РЕЖИССЁР. Зачем же так мрачно? Вы правы, прежде было много глупостей. У нас спекулянтов сажали в тюрьму, а во всем мире всё покупают только у спекулянтов. И столовые у нас не открывались на обед, а наоборот - закрывались на обед. Но Советский Союз всё-таки был великой державой!

АВТОР. Да. Но это был вовсе не союз, совсем не советских, никак не социалистических и никоим образом не республик. Это была утопия: цены - не цены, и экономика – не экономика! Все изучали марксистско-ленинскую философию. Но любой философ вам скажет, что это была совсем не марксистская, никакая не ленинская и вовсе не философия. А история наша? Она и не наша, и не история. В стране были законы, но компартия считалась руководящей. И все обязаны были жить не по законам, а по её понятиям.

ДРЕФТ. А ваше добро?! Почему оно возникает всегда только с помощью хитрости?

ФАРТОВИЧ (Рехту). Да. Вы укоряете других в том, что позволяете себе сами!

АВТОР. Ну, вы прямо как тот мальчик: он случайно увидел половой акт своих родителей и говорит: «Мне они в носу ковырять запрещают, а сами что вытворяют!»

РЕЖИССЁР. Нет, Александр Борисович, вы наш замполит. Вопрос принципиален!

АВТОР. Хорошо. Попробую объяснить. В конце семидесятых из одного уважаемого НИИ уезжал Владимир Ильич Левин. (Актёры смеются) А в то время от уезжающих требовалась характеристика с места работы. И вот идет собрание, где обсуждают характеристики на Владимира Ильича и его жену, работавшую там же. Парторг Иван Иванович Рабинович, как по сценарию, спрашивает: «Что же вас так прельстило в Израиле, Владимир Ильич?» Наш герой должен что-то промямлить. А потом все обязаны гневно осудить двух “предателей Родины”. И вдруг поднимается бледный Владимир Ильич и говорит: «У нас безвыходное положение. Мы буквально голодаем». «Как это вы голодаете? - возмущается всё собрание. - Вы - доктор наук! Ваша жена - кандидат наук! Вы вместе получаете более тысячи рублей в месяц...» По тем временам огромные деньги! И тут вновь поднимается Владимир Ильич и говорит: "Поймите, у нас безвыходное положение. Наш резник уехал в Израиль, а мы совсем не едим трефное..." На этом собрание закончилось. Никто ничего больше не сказал. Характеристики супругам выдали, и они уехали. Многие решили, что Владимир Ильич — хитрец, что он нарочно всё так подстроил. (Дрефту) Ну, а вы что скажете?

ДРЕФТ. Определённо сказать трудно...

РЕЖИССЁР. Так как же, господа, говорил Владимир Ильич правду или нет? (Пауза.)

АВТОР. А он говорил правду, будучи уверенным, что всего можно достичь с Божьей помощью. И оказался прав? Иногда так получается, что слово правды, которого никто не ожидал, вдруг оказывает магическое воздействие. Почему? Потому что нас приучили мухлевать. Нам всегда не хватало самого необходимого. Мы оказывались в гавне. Практически всё население было вынуждено либо воровать, либо покупать краденое, либо использовать разные не установленные законом привилегии и знакомства. В итоге - всеобщий страх и послушание. А в тюрьму сажали кого? Тех, кто жил слишком нечестно, и тех, кто слишком демонстрировал свою честность.

РЕЖИССЁР. Зачем же так преувеличивать? По-вашему, в СССР все жили бессовестно?

АВТОР. А как же иначе? Ведь считалось, что «тёмные силы нас злобно гнетут»! Поэтому есть две правды и две совести: наша и не наша. В Бога верить не принято. Государство – вместо Бога! Оно устанавливает эталон для правды и совести. А жульничество, реализуемое по типу социалистического соревнования, всегда являлось средством выражения индивидуального творчества и одновременно средством достижения справедливости: вчера у тебя украли, сегодня ты украл. Как дедовщина в армии: сегодня над тобой издеваются, завтра ты издеваешься. А если есть хитрость людей нечестных, то должна быть и хитрость людей честных - её почему-то называют хитрожопостью! Очевидно, столь острая потребность во всяческой хитрости - честной и нечестной - и породила нынешнюю коррупцию?

УДИЛОВ. Александр Борисович, вы живёте в Америке. А у нас американцев не любят.

АВТОР. Вы хотите сказать: ненавидят?

УДИЛОВ. Да. Вот именно, ненавидят! А почему? Как вы думаете?

АВТОР. Потому что завидуют. Но зависть - чувство пассивное, унизительное, а ненависть активна и собою горда! Вот зависть и переходит в ненависть. По той же причине в деревне не любят городских, в армии и в тюрьме - москвичей. Ворами считают не тех, кто украл, а тех, кто разбогател. А диссидентов мы не любим за то, что они честнее нас? Верно?

УДИЛОВ. А в Америке что, живут какие-то другие люди?

АВТОР. Да, они другие. Свободные. Они, как и мы, борются с терроризмом, отрицающим всякую ценность человеческой жизни. Но у них жизнь и достоинство человека оценивают миллионами. А у нас?..

УДИЛОВ. Зато теперь мне не стыдно за человека, который руководит нашей страной!

АВТОР. Но он ведь раб на галерах! Как сказал поэт, «за всех за нас он думает в Кремле». Он руководит своей партией, даже не имея возможности стать её членом. Не будучи уже президентом, он более чем президент, потому как мы хотим, чтобы он им был всегда. Но возвышая его, мы одновременно опускаем себя! А вот в Америке - всё наоборот, они к своему президенту чрезвычайно взыскательны. У нас победа на выборах всегда сокрушительна. У нас оппозиция - помеха власти, устанавливающей порядок. А там порядок для всех, в том числе и для власти, устанавливает общество! Зато у нас за тысячу лет тирании народ придумал простой способ обретать свободу, и имя ему – самогон, а в лагере - чифирь. У нас отношения мужа, жены и общества по типу старой песни, где в ответ на упрек «нас на бабу променял» Стенька Разин патриотично бросает за борт свою невесту в качестве подарка любимой реке! Под эту музыку каждый в среднем выпивает пятнадцать литров чистого спирта в год! А деградации начинается с восьми литров. Зато, когда уровень жизни в стране повышается, люди пьют ещё больше! Чтобы он понизился?! Теперь у нас пьют в три раза больше, чем пятнадцать лет назад.

РЕЖИССЁР (Автору). Всё! Хватит! Вернемся к нашим героям. Рехт с женой дома, пьют чай. То и дело прибегают по объявлению какие-то люди покупать их дачу, которой у них никогда не было. От их имени кто-то рассылает очень странные письма. Вот! Отсюда и начнём (показывает в тексте).

(Появляется Лемуров с плакатом: "Отдадим голоса за кандидатов нерушимого блока коммунистов и беспартийных!»)

ЛЕМУРОВ. Борисыч, вот велено в подъезде повесить. Борисыч! Дай рупь взаймы.

РЕХТ. А ты зачем замок в подъезде сломал?

ЛЕМУРОВ. Так это Махмуд. С третьего этажа. Он выпимши шел. И ссать захотел. А замок замерз. Вот он и дал струю в дырку, разогрел замок. А я на улице был и всё видел. (Вздыхает) Так что ж, Борисыч, мы, русские люди, свои чистые ключи в его татарское говно, что ли, должны совать?

(Соня даёт Лемурову деньги. Из люка на сцене вылезает по пояс голая грязная баба и подносит ему на блюдце стопку водки и гриб.)

БАБА. Вот, закуси грибком, на своём говне выращиваем.

ЛЕМУРОВ. А ты здесь откуда?

БАБА. Да мы все тут живём! В метре! У нас не хуже как в Англии!

АВТОР. Анатолий Владимирович, а зачем нужна эта голая баба?

РЕЖИССЁР. Так спонсоры пожелали. Для зрительского сладострастия. Нынче модно.

(Затемнение. Звонок в дверь квартиры Рехта. Медленно освещается сцена. Входят Шепчук, следователь Юрьев и люди в штатском.)

ЮРЬЕВ (Рехту). Вы — Рехт Александр Борисович? Вот ордер на обыск.

(Все, кроме Рехта, Сони, Юрьева и Шепчука, уходят в другую комнату.)

СОНЯ. Ну и зря! По пятницам мы не держим дома даже квитанции из прачечной...

ЮРЬЕВ. Квитанции из прачечной нам не понадобятся.

СОНЯ. Как знать? А если на обратной стороне что-то написано?

ЮРЬЕВ. Если вы предвидите обыск, значит, сознаете характер деятельности мужа?

СОНЯ. Нет. Важно, что я уношу из дома. Я просто не хочу быть ограбленной.

ЮРЬЕВ (смотрит книги). А зачем вам десять экземпляров этой книги?

СОНЯ. Это Брежнев "Ленинским курсом". Дарим уезжающим. Помогает от ностальгии.

ЮРЬЕВ (пишет что-то на бумаге и передаёт Шепчуку). Выясните эти два вопроса. (Шепчук кивает и уходит. Рехту, грубо) А вас прошу вывернуть карманы.

РЕХТ. А почему бы вам самому не вывернуть мои карманы?

ЮРЬЕВ. Вас что, первый раз обыскивают?

РЕХТ. В том-то и дело, что не первый раз. Нагибаться и раздвигать ягодицы надо?

ЮРЬЕВ. Будете хулиганить - примем меры. Выворачивайте карманы!

РЕХТ. Карманов нет. Сшил брюки специально без карманов. В знак протеста.

ЮРЬЕВ. Почему сразу не сказали?

РЕХТ. А откуда мне знать, что вы мне сразу поверите?

(Возвращается Шепчук.)

ЮРЬЕВ (Шепчуку). Вы уже выяснили то, что я просил?

ШЕПЧУК. Да, оба вопроса на ваше усмотрение.

РЕЖИССЁР. Стоп. Далее он вам обещает, что больше над работниками КГБ вы издеваться не будете! А ведь и правда, что вы издеваетесь... И не только над ними! Вы считаете это нормальным?

АВТОР. Перед каждым спектаклем режиссер Любимов просит зрителей не вмазывать жевательную резинку в кресла. Издевательством это никто не считает. Вот и я хочу, чтобы никто ни во что меня не вмазывал!

РЕЖИССЁР. Издевательство – ваш метод... Вы же говорили: «Приходится издеваться над ними, чтобы они не издевались над вами».

АВТОР. Да, говорил. А вы представьте: вдруг появляются десять человек на трёх машинах и молча следуют за вами, куда бы вы ни шли? И разговаривать с ними нельзя. Я так не могу. Я им говорю: «Мне надо заехать к матери. Может, подвезёте?» Они говорят: «Ладно, только никому не говори...» И я никому об этом не говорю. Но они меняются трижды в сутки! Строго говоря, они не мешают ночью спать. Так ведь и сам не уснёшь, потому как не знаешь, из-за чего всё это началось и когда кончается.

РЕЖИССЁР (зло). Oдних выпускали, других не выпускали? Почему? В чём разница?

АВТОР. Разница в том, что для людей один произвол желателен, а другой нежелателен. К томуже КГБ поручили одновременно и решать еврейскую проблему, и делать вид, что у нас её нет. Поэтому большое скопление отказников в одном месте они считали недопустимым. Они рассматривали это как демонстрацию за право на выезд и реагировали по мере сил. В тысяча девятьсот шестьдесят девятом году в Израиль уезжало семейство Хавкиных. За час до вылета им устроили досмотр с раздеванием. Рассказывали, что когда Эстер Хавкиной делали гинекологический осмотр, она якобы сказала: «Пусть ребёнка не уводят, пусть он видит, откуда мы уезжаем». На самолёт они опоздали. Им сказали: «Не устраивали бы тут сборище - сразу бы вас отпустили». А Хавкиных тогда пришли провожать в аэропорт сто восемьдесят шесть человек! А вот другая история: в восемьдесят седьмом году в Израиль уезжал Иосиф Бегун. Он лично договорился с некоей столовой, что устроит там свои проводы. А втайне договорился о том же самом с закусочной напротив. Вот в той самой закусочной и состоялись его проводы, потому что столовая внезапно закрылась на ремонт. И всё же власти не в силах воспрепятствовать каждому коллективному действию отказников. Например, походу в театр. Или, допустим, если все они вдруг превратятся в очередь желающих пожертвовать свою трудовую копейку в фонд мира. Вот только вероятность, что меня неправильно поймут, весьма высока.  

РЕЖИССЁР. Но вы же могли прекратить заниматься тем, за что вас осудили?

АВТОР. Уже не мог, потому что всё прекратилось помимо меня. Группа «Эмнэсти Интернэйшнл» уже практически не существовала. Под конец ее возглавлял весьма даровитый писатель – сущий Моцарт, и он же по отношению ко всем остальным - Сальери. Почти все члены группы уехали. А меня исключили по заявлению, которое кто-то за меня написал. Но в то время я сочинял эту антипьесу. Знакомые актёры обещали превратить её в магнитофонный самиздат. И вдруг события в Польше: «Солидарность», забастовки, продовольственные трудности. Я организовывал вечера, где собирали деньги на посылки в Польшу. Кстати, кое в чём помог мне польский консул Млынарж. И вот на одном из таких вечеров Меньшагин, бывший при немцах бургомистром Смоленска, рассказывал о расстреле сотрудниками НКВД польских офицеров в Катыни. Он сам видел раскопанные советскими пленными трупы, найденные при них документы, вещи, письма. Зверство отвратительное! Возможно, из-за этого выступления меня и арестовали. Но если бы я не позволил Меньшагину выступить, я поступил бы безнравственно... А уж когда арестовали, я возобновил работу над этой антипьесой. Мой следователь Воробьёв в это же время, похоже, писал диссертацию об искоренении инакомыслия на Руси, и наше с ним общение получалось почти творческим. Далее у нас сцена в Бутырской тюрьме. Вот и поспешим туда, где уничтожают человеческое достоинство, к тем, кто жаждет несправедливого, но быстрого осуждения. Не удивляйтесь! Тому, кто мучит других, надо быстрее получить за это скощуху, а тем, кого мучают - им быстрей бы вырваться хоть куда!

РЕЖИССЁР. Итак, камера Бутырской тюрьмы. Ночь. Над спящим Рехтом - тени людей. Рехт встречает здесь своего отца; в тридцать восьмом году его там расстреляли. Отец не мог объяснить, почему на него дал ложные показания тот, кого расстреляли раньше. Рехт советует поставить следователя в положение, когда он точно так же не сможет ответить на такой же вопрос... Остроумно! Но сон тогда получается слишком длинным. Мы начнем отсюда (показывает в тексте). Итак, начинаем сон!

(Затемнение.)

РЕХТ. Помню, мы с вами уже говорили год назад. Вы по поводу еврейского кладбища?

МУЖСКОЙ ГОЛОС. Да, у евреев всегда было кладбище. Оно располагалось в районе Дорогомиловских улиц. Потом его снесли. Община за свои деньги оборудовала участок в Востряково. Но там уже хоронят всех. В Малаховке с московской пропиской не хоронят. Вот мы и просим дать участок в Востряково в двадцать восемь гектаров, закрепив за нами места на шестнадцати участках. У нас имеются вполне обоснованные расчеты.

РЕХТ. А вы обратитесь к Маневичу. В семьдесят втором году он об этом уже писал в комитет по делам религий. Если он умер, то тем более... А вас я узнаю. Вашего сына срезали на вступительном экзамене?

ЖЕНСКИЙ ГОЛОС. Да. Но ведь он записан русским?

РЕХТ. Помню. Ваш муж еврей, а сын - победитель всесоюзной олимпиады. Вы говорите, сын записан русским?.. Поймите, они именно таких и срезают. А потом находят какого-то Абрама Исаковича из Жмеринки с типично еврейской внешностью, сдавшего с трудом на тройки. И вот его принимают в расчёте потом выгнать за неуспеваемость. А когда им говорят: «Что же вы всех евреев срезаете?», они и указывают на этого, из Жмеринки. Дескать, плохо сдал, но мы в него верим. А я верю, что когда-нибудь найдётся такой Абрам из Жмеринки, который на экзаменах притворится олухом, а потом над ними посмеётся за всех за нас! Да! Да!

(Стук в дверь камеры. Звучит музыка "Рассвет над Москвой-рекой".)

РЕЖИССЁР. Все просыпаются. Лёха закуривает, Коляна куда-то уводят, Вася заползает под нары насиловать живущего там бывшего председателя колхоза. А Рехт, закрывшись книгой, молится.

ЛЁХА. Да ты, Борисыч, не переживай. У нас колхоз. И своего председателя мы любим. Каждый день. А жопу его прислали по разнарядке. Что прислали, то и есть. (Из-под нар вылезает Вася.) Вась, слышь? Возьми ватку, из матрасовки бери. Протри председателю его место общего пользования. Ты последний его пользовал, тебе не западло и дезинфицирование произвесть. Кинь ему ватку. Сам протрёт.

ВАСЯ. Нет, этот пидар обязательно сфармазонит (берёт вату и лезет под нары).

ЛЁХА. Ты его той же ваточкой - и жопу, и хавальник, в полном соответствии с нашей гуманностью.

РЕЖИССЁР. Стоп! Неожиданно возвращается Колян, и на глазах изумлённых сокамерников достаёт из горла презерватив, в который перелито пол-литра водки. Не знаю, где найти такого актёра. Впрочем, нас пока интересует только Рехт. Итак, в тюрьме идёт пьянка! Вот с этого места (показывает в тексте). Начали!

КОЛЯН. Ты, Борисыч, математик. А я в театральном учился. На репетиции один раз так вошел в роль, что, бля, главному персонажу, передовику, челюсть сломал. Играть пьесы с передовиками не могу. А система Станиславского - высший класс! Станиславский - это человек! Это звучит гордо! (Суёт Рехту кружку.) Давай, Борисыч, выпьем за Станиславского! За его систему - как публику обманывать. (Пьет.) Вот скажи, почему можно воровать для мира во всём мире, и во имя братского интернационализма, и для детей в Африке можно, а для своих детей нельзя? У государства монополия на воровство! А мы все: я, ты, он, следак, – мы, значит, государству конкуренты! Но мы отворовываем у него своё собственное! Как? Методом социалистического реализма! Наше воровство творческое! Я, к примеру, домушник. Мне хавиру надо взять, квартиру обчистить. Я иду, в руке несу что? Торт-фуфло. А когда назад с мешком, у меня в руке что? Веник! Вроде как человек вышел во двор вещи протрясти. Чтоб украсть хорошо, надо притвориться хорошо. Надо быть одинаковым! Как хлопкоёб в Верховном совете. Однако ж мы социально близкие. Воры – опора государства! У нас нет национальности. У нас масть! Это как номенклатура. А дай людям демократию – сразу заваруха.

РЕХТ (мрачно). Интересно, здесь хоть иногда над чем-нибудь смеются?

КОЛЯН. Здесь обязательно над кем-нибудь смеются... (Смеется.) Но актёр! Он в театре ли, в тюрьме ли обязан играть. А публика моргалы свои раскинет и кайфует! Можем ли мы, братва, перед ней устоять?

ЛЁХА. Нет, бля буду, не можем! Нас к этому тысячу лет приучали. У нас не как в Америке: белые и чёрные. У нас и рабы, и рабовладельцы всегда одного цвета. Потому и обман у нас интересней. На сотню лет вперед все обмануты! И воровство у нас не против бедности, а против скуки и глупости.

КОЛЯН. Точно! Не будь этого, не было бы и русского умельца Левши. А какие тут персонажи! Мы со следаком сошлись. Ему - процент раскрываемости, а мне - охуеваемости. Беру на себя и своё, и не своё. Ты, Борисыч, человек умный. Но как фраер в говне. И на свободе худо, и в тюрьме беда. Правда-то сама не возникает и никуда не исчезает. Её назначают. Моя правда - это то, что мне надо! Я попал по пьянке. А буду заливать про свои подвиги. Всем, и государству особо, нужны подвиги. Нам надо вскормить себе Гитлера, чтобы победить его в кровавой борьбе, чтобы иметь, бля, воспитательное значение! Киев надо брать к седьмому ноября. А Берлин к первому мая. И чем больше людей положим, тем значительней наш вклад в победу! Про свои подвиги ты молчишь. Ты герой. Но героем ты отсюда не выйдешь!

РЕХТ. Да мне это и следователь говорил. А быть героем я никогда не хотел.

КОЛЯН. Нет, ты не понял. Я тебе так скажу. Может, ты и выйдешь героем. А я выйду c хрустами и раньше тебя. Я твоё геройство запросто куплю! Или так возьму. Лет через пять, когда всё разворуют, и воровать станет трудно, люди разделятся не на партийных и беспартийных, а на тех, кто умеет воровать, и тех, кто не умеет. Ты вот что, вставай на путь, бля, раскаянья. Теперь политические сидят только по собственному желанию. Не хочешь сидеть? Покаялся - и топай к жене.

РЕХТ. Так ведь нельзя. Меня посадили за клевету на государство.

КОЛЯН. Агитация? Ну, а мы агитируем отворовывать у государства свои же деньги?

РЕХТ. Я и говорю следователю: неужели даже через сто лет будут сажать за клевету на государство? Это же всё равно, что клевета на Млечный путь или на Каспийское море. А он говорит, что пока есть капиталистическое окружение, социальная опасность моего преступления чрезвычайно велика.     

ВАСЯ. Ну и что? Мой дед сидел с академиком. Умнейший человек! Сто языков знал! На зоне хлеборезом был! Пятнадцать лет отсидел! А когда освободился, ему в три зарплаты компенсацию дали. Сиди, Борисыч, тебе за каждый день тюряги по десять копеек зачтут. А не хочешь - признавай вину и топай домой.

РЕХТ. А я вину признаю. Если посадили, значит - виновен. Без вины же не сажают?

ЛЕХА. Очень даже правильно!

РЕХТ. Но если я не знаю, в чём конкретно моя вина? Что тогда?

ВАСЯ. Тогда следак тебе обязательно скажет, в чём твоя вина. Он-то знает...

РЕХТ. А если я её не знаю, то это не значит, что её нет? Она вполне может быть?

ВАСЯ. Опять правильно.

РЕХТ. Но то, что я её не знаю, - это же отягчает мою вину?

КОЛЯН. Хитрожопый ты дядя. Вину признал, а в чём она есть, не знаешь. Зачем тогда признал?

РЕХТ. Зачем? Зачем? А мне любопытно, что скажут мои друзья. На допросе они будут говорить, что я честный человек. А когда следователь сунет им под нос моё признание вины, загораживая жирными своими пальцами весь остальной текст... Неужто они не догадаются, что тут происходит?

ЛЕХА. Что тебя здесь прессуют, ни в жисть не догадаются. Не захотят! Ты им нужен как герой!

РЕХТ. Что же получается? Эти, желая упрятать в тюрьму, возводят на меня всякую напраслину, а те, желая меня отсюда вытащить, возводят до небес мои заслуги и героизм. А я обычный человек!

КОЛЯН. Ты лучше ломись отсюда, обычный человек. Здесь у тебя нет права быть умным и добрым. Мы в тюрьме! А тюрьма - это вроде загробной жизни. Только смерть происходит с другими, а в тюрьме сидишь ты сам (смеётся). Тюрьма - не ад. Ад внутри нас! У нас пресс-хата! Скажут тебя прессовать - будем прессовать. А не скажут – не будем. Но ты же верующий, ты же нас всё равно простишь, верно?

РЕЖИССЁР. Погодите! С тех пор тюрьма и лагерь ведь стали на путь исправления...

АВТОР. Откуда?! Чтобы починить крышу, один начальник лагеря одалживает у другого вора в законе. Сеть тайных осведомителей создается из якобы вставших на путь исправления. У оперативника своя сеть, у отрядника - своя. И всем им дай сытную должность и право на мелкую шалость. Начальство лагеря не свято, а эти, вставшие на путь, наглеют. И начальство попадает в зависимость от них. Понимая это, власти шлют туда гэбешника. Он сооружает свою сеть, и результат тот же! Там, где существует принудительный труд, нужны и те, кого мучить, и те, кому мучить. Лагерь – это особое кастовое, рабовладельческое государство, служащее цели уничтожения достоинства всякой личности! Причём у каждой касты, кроме неприкасаемых, имеются свои привилегии. Россия на первом месте в мире по числу заключенных относительно всего своего населения. Страна создала лагерь, но лагерь отплатил ей тем же: он создал и государство наше, и нас самих. В быту, в армии, в суде, в политике – везде мы видим черты лагерной культуры. Люди идут в лагерь, чтобы забыть свою культуру и свой язык, а выходят, чтобы ненавидеть, мстить и разрушать! Но выходит их так много, что уже и стране нашей трудно жить в окружающем мире! (Пауза) Анатолий Владимирович! Где тот журналист, который хотел сделать телеочерк про наш спектакль?

РЕЖИССЁР. Журналист приходил. Но наши сюжеты ему не понравились. Ему нужны погони, драки... Ну, я и раздобыл разрешение на уличную съёмку. Благо, мой племянник в уголовном розыске работает экстрасенсом. Эпизод простой: чтобы спровоцировать Рехта на хулиганство, Шепчук устраивает драку. Но милиция объявила разрешение фальшивкой, и всех за драку арестовали. Еле откупились!

АВТОР. Скажите, а как же ваш племянник устроился туда экстрасенсом?

РЕЖИССЁР. Так это ещё до дефолта. У него тогда деньги были. Вот и устроился.  Дальше у нас: следователь Юрьев допрашивает Рехта. Начали!

ЮРЬЕВ (показывая Рехту бумагу). А вот это что?

РЕХТ (читает). Лето.

ЮРЬЕВ. Нет, я спрашиваю: что здесь написано?

РЕХТ (читает). Здесь — зима.

ЮРЬЕВ. Нет. Я хочу, чтобы вы объяснили смысл этого стихотворения.

РЕХТ. Прошла зима. Настало лето. Спасибо партии за это. Это что, заведомая ложь?

ЮРЬЕВ. По-вашему, её нет?

РЕХТ. А, по-вашему, за смену времён года никакую партию нельзя поблагодарить?

ЮРЬЕВ. Но вы искусственно создаёте негативный образ позитивного объекта – партии!

РЕХТ. Какой партии? Здесь же написано: перевод с китайского.

ЮРЬЕВ. Какой партии - понятно. А кто перевёл с китайского?

РЕХТ. Вы подозреваете меня в качестве переводчика с китайского?

ЮРЬЕВ. Нет. Я исхожу из того, что вы автор этого стихотворения.

РЕХТ. Вы исходите из того, что требуется доказать.

ЮРЬЕВ. А вы занимаете ложную позицию... И вам лучше понять это как можно раньше.

РЕЖИССЁР. Стоп! Теперь сцена Шепчука и Косынкиной. Она сейчас придёт. Эта сцена существенна для нас. (Тоном заговорщика) Она... (стучит по столу). Ну, вы понимаете? Её надо бы углубить.

АВТОР. Я сделал её такой, как вы просили. (Режиссёр шепчет что-то ему на ухо.) А доказательства?

РЕЖИССЁР. Сколько угодно. Пожалуйста (Снова шепчет что-то на ухо Автору).

АВТОР. Да разве это доказательства? Впрочем, мне нужно одно, убедительное.

РЕЖИССЁР. Пожалуйста. Сколько угодно! (Опять шепчет на ухо Автору. Пауза.)

АВТОР (удивлённо). Да разве это доказательства? Доказательство мне требуется только одно! Убедительное!

РЕЖИССЁР. Пожалуйста! (Опять что-то шепчет Автору). Да я головой вам ручаюсь!

АВТОР. Вот! Именно эту фразу однажды в суде произнёс прокурор. И знаете, что ответил адвокат? Он сказал: прошу отрезать прокурору голову и приложить её к материалам дела.

РЕЖИССЁР. Это всё теория. Ну для чего, по-вашему, существуют стукачи?

АВТОР. Для того чтобы нас с вами поссорить! Один учёный, будучи на Западе, решил остаться. К нему там приставили стукача. О! Тогда он вернулся. Но здесь к нему тоже приставили стукача. А когда на общем собрании института рабочий котельной предложил, чтобы он «не наукой, а честным трудом возвратил себе доверие коллектива», он мигом ощутил себя диссидентом. Я ему помог, нашёл частные уроки. Бывая у него в гостях, я заметил дырку в потолке. «Там живет Иван Иваныч, он за мной наблюдает», - объяснил хозяин. Надо было бы прекратить с ним всякое общение, но мы, наоборот, - сдружились. И вскоре он решил, что я к нему приставлен! Когда все его доказательства не произвели на меня ни малейшего эффекта, он сказал: «Ну, если вы не стукач, значит - дурак». И он был прав. Прежде государство в своем подполье искореняло врагов народа и членов их семей. А мы с той же логикой у себя в подполье выявляли стукачей и членов их семей. Жертва копирует своего палача! Теперь о врагах народа забыли. А мы всё там же, в подполье. Поймите же, я презираю всякого, который кого-нибудь называет стукачом! Потому, что это аргументы тридцать седьмого года; потому что вину человека надо доказывать, как теорему в школе!

РЕЖИССЁР. Но если два человека беседуют, и никого вокруг, а содержание беседы становится причиной осуждения одного из них? Вывод очевиден! Чудес не бывает!

АВТОР. Нет. Чудеса, когда надо, бывают! Если заранее известно место и время события. (С иронией) Ах! Стукачи! Эти жалкие существа! Их подлое ремесло написано на их лицах. Не так ли? Но это же лагерный опыт! На воле всё сложнее! Один композитор любил принимать гостей. И некоторые из них несли крамолу, вменяя другим в обязанность трусливо потом лгать, что они ничего не слышали...

РЕЖИССЁР. Я знаю эту историю. Говорят, композитор был гениальным. Почти Шостакович. Он, говорят, даже пытался творчески обосновать своё предательство. Он считал, что Иуда возвеличил Христа...

АВТОР. Но и следователь был гениальным. Одна дама посчитала разумным объяснить композитору, что можно говорить в КГБ, а чего нельзя. Её наказали лагерем, а его подозрением в стукачестве, чтобы никто к нему в гости не ходил. Но как быть с глашатаями всем известных, но крамольных истин, о которых прочим полагалось трусливо врать в КГБ, что они ничего не слышали? Допустим, композитор не проявил самопожертвования, уступил шантажу. Но, может, тот, кто по его, якобы, доносу попал в лагерь, содействовал этому шантажу? Композитора опозорили, осудили вместе с семьёй по образцу того же советского суда. А ведь многие годы, наверное, он мучился дома, и умер там, в своей одиночке? А мы так и не узнали истины. Зато, в отличие от своих судей, он наверняка понимал, что его трагедия – это наша трагедия. Он написал об этом прекрасную музыку. Вот только никто не захотел её слушать! Как тут не вспомнить Галича: «Грешного меня простите, грешники, подлого простите, подлецы».

РЕЖИССЁР. Вы хорошо всё объяснили. А то бывает: надо посоветоваться, и не с кем.

АВТОР (смеётся). А вы не унывайте. Один умный человек говорил так: если я чего задумал, обязательно посоветуюсь со всеми. Если все говорят «хорошо! правильно!», значит, я чего-то не додумал. А вот если говорят «это никуда не годится», значит, всё правильно.

РЕЖИССЁР. Скажите, почему вы не хотите обсудить с нами наше положение? Меня же могут посадить за взятки, даже если я не имею к ним никакого отношения...?

АВТОР. Но я не умнее вас? Я просто по-другому живу. А вокруг всякого рода хитрецы, и мне надоело вникать в их неоспоримое творчество! На днях в метро вижу на полу деньги. Все глядят и не шевелятся. Прошу: «Люди, поднимите деньги! Это символы государства, топтать их ногами нельзя!» На меня смотрят как на идиота. Деньги мгновенно исчезают. Поймите! В Индии беднейшее, неграмотное население, но там есть мораль, общественное мнение, суд, демократия. У нас ни того, ни другого, ни третьего... (Раздается выстрел. Никто не обращает внимания.) Такое у нас общество: одни не хотят видеть, другие не хотят слышать. Дальше у нас что?

РЕЖИССЁР. Дальше у нас Юрьев опять допрашивает Рехта. Начали!

ЮРЬЕВ. Вот прочтите и ответьте: что побудило вас к этому всплеску циничной иронии?

РЕХТ. Но ирония при любом её всплеске вроде бы не обязательно заведомая ложь?

ЮРЬЕВ. А как вы сами оцениваете свой текст?

РЕХТ. Я уже ничего не способен оценить. И пресс-хата Бутырской тюрьмы выше моих сил. Пишите. Я признаю себя виновным. Длительное время я пропагандировал свою веру в закон и правосудие, в справедливость и милосердие, не предполагая, что обвинение назовет эту мою веру заведомой ложью. Теперь вижу, что утверждал иллюзии, думая, что утверждаю правду.

ЮРЬЕВ. Вопрос. Кто печатал вашу рукопись? В соответствии с принципами гуманности советского уголовного процесса я разъясняю вам статью тридцать восемь уголовного кодекса РСФСР. Вот посмотрите: всё ли понятно?

РЕХТ. Статья тридцать восемь в соответствии с гуманностью советского уголовного процесса позволяет избежать наказания. Но в моём положении постыдно всякое стремление избежать наказания. Ведь я признал себя виновным. Мою рукопись печатал всякий, кто хотел. Он был вправе вносить в неё поправки и добавления. Фактически это коллективный труд. И я, как автор основных идей этой книги, хотя и не буквально каждой строчки, считаю себя обязанным нести ответственность за весь текст. Я не хочу свою ответственность перекладывать на других. Это противоречило бы высоким принципам нашей гуманности.

ЮРЬЕВ. Александр Борисович, за свою жизнь я дважды пережил ужас, и это случилось, когда по делам службы я посещал спецпсихбольницу. Ваша позиция определённо ведет вас туда. (Долгая пауза.)

АВТОР. Я записал его слова в протокол, он его тут же порвал. С этого дня в камере мне не давали спать, и вскоре я понял, что схожу с ума. Тогда я написал ему, что готов сделать всё, что “надо”. Но я уже не мог ни писать, ни говорить. В итоге я добился перевода в другую камеру, отоспался, и всё пошло по-прежнему.

РЕЖИССЁР. И вы не боялись, что вас упрячут в психушку?

АВТОР. Нет, даже если бы я сошел с ума, меня туда бы не упрятали! Поскольку именно тогда советскую ассоциацию психиатров со скандалом исключили из всемирной ассоциации. Но в институте Сербского условия лучше, чем в Бутырке, поэтому был прямой смысл там слегка задержаться. И когда “врачи” спросили: чем отличается пруд от реки, я им заявил, что у пруда один берег, а у реки – два.

РЕЖИССЁР. То есть вы решили терпеть мучения? Зачем? Чтобы писать антипьесу?

АВТОР. Нет, мучения полагаются нам за грехи наши. Я вот не священник, не мудрец... Ну выбрал не свойственную мне роль проповедника и был за это наказан. Хотя, быть может, я действительно ненормальный? Кому же, кроме ненормального, разбираться в ненормальных проблемах нашего ненормального общества? А главное - я уважаю и люблю своего отца. А он одно время работал в ЧК. Это грех! Я не знаю, видел ли отец в свой смертный час лица тех, кого он погубил, но в какой-то очень тяжёлый для меня момент я их, кажется, видел!

РЕЖИССЁР (с легкой иронией). Да. Вы говорили: верующему человеку проще, у него перед глазами всегда пример Христа. Тут всё ясно. (Появляется Шивилёва.) Ну вот  давайте прямо сейчас сцену Косынкиной и Шепчука. Прошу!

ШЕПЧУК. Так что у вас говорят по поводу Рехта?

КОСЫНКИНА. Что говорили, то и говорят. Уж больно хитрожопый был.

ШЕПЧУК. А почему такое мнение?

КОСЫНКИНА. Да по всему. Вот, к примеру. Стоим мы за огурцами. И прямо перед нами они кончились. Он к продавщице: вон у вас, говорит, ящик ещё. Она объясняет, дескать, неужто не имею права взять себе огурцов? Её тоже нужно понять. Она же работает? А он говорит, что про такое её право - себе оставлять огурцов - нигде не написано. И берёт книгу жалоб. Вот и пришлось ей этот ящик продать.

ШЕПЧУК. Чем же ты недовольна? Он же тебе помог огурцы купить?

КОСЫНКИНА. А чем он помог? Продавщица озлилась, и огурцы плохие дала. Потому как по нахалке, хитрожопостью взято! Я тогда ему прямо в глаза сказала: «Вы, Александр Борисович, хоть и умный человек, но дурак».

ШЕПЧУК. Правильно... А что у него там с соседом, не знаешь?

КОСЫНКИНА. С Лемуровым? Конечно, знаю. Он мне свояк. Это из-за агитатора. Который открытки на выборах носит. Ну, Рехт взял её и говорит: "Здесь меня призывают отдать свой голос за Блока"...

ШЕПЧУК. За какого Блока?

КОСЫНКИНА. Да он, значит, этот агитатор, тоже спрашивает: "За какого Блока"? А Рехт показывает ему - на открытке написано «отдать голос за кандидатов нерушимого блока»...

ШЕПЧУК. И что дальше?

КОСЫНКИНА. А дальше Рехт говорит ему: "Если заранее известно, что этот блок нерушим, то зачем тогда ходить голосовать? Он же всё равно нерушим". И Лемурова спрашивает...

ШЕПЧУК. А он что?

КОСЫНКИНА. Конечно, нерушим. Куда ему деться?

ШЕПЧУК. Кому?

КОСЫНКИНА. Блоку!

ШЕПЧУК. Это кто говорит?

КОСЫНКИНА. Лемуров ему говорит. А Рехт тогда объясняет: «Вот коли были бы в том какие сомнения, тогда я бы пошел голосовать». Они чего-то заспорили. А Рехт говорит: не предусмотрено в законах.

ШЕПЧУК. Ты толком говори: что не предусмотрено?        

КОСЫНКИНА. Не предусмотрено, что делать, ежели на выборах не победит КПСС. А Лемуров и говорит: «Если вам, мудакам, чего не предусмотрено, то катись со своими жидами туда, где предусмотрено!»

ШЕПЧУК. Ну и правильно сказал. Хоть и грубо. А где он сейчас?

КОСЫНКИНА. Как где? У вас сидит.

ШЕПЧУК. Да я не про Рехта. Я о Лемурове спрашиваю.

КОСЫНКИНА. А-а... Он в ЛТП лечится. От пьянки. (Появляется запыхавшийся Дрефт.)

ДРЕФТ. Анатолий Владимирович! Двое из налоговой полиции! Требуют ключи от сейфа!

РЕЖИССЁР (всхлипывает). Форменный грабёж! Дедовщина! Дайте им всё, что они хотят, а меня нет! (Рехту) Александр Борисович, я просто в отчаянии. Ну скажите же что-нибудь! Вдохновите нас!

АВТОР. Да уж и не знаю как. Пришёл я как-то в гости. А там обыск. Хозяин в отчаянии! Я пишу ему в записке: «Коли мы ещё существуем, то одно это означает, что есть и на земле нашей Бог». Представить не можете, каким прыжком овладел этой бумажкой следователь. Они уверены, что мы жулики! Так давайте их разочаруем. Дальше как раз сцена нашего страшного суда. Кто изображает судью?

СИВЧУК. Я. Тут в обвинительном заключении неясно. (Читает) «В окружении Рехта считалось необходимым уклоняться от ответов на вопросы следователей. Эти обстоятельства, а также определённый склад его ума и психики предопределили написание им книги на эту тему. Но отрицательное значение её не исчерпывается значением учебника для преступников...» Я не знаю, как это произносить?

АВТОР. Надо произносить с недоверием, чтобы обнадежить обвиняемого, чтобы он верил в чудо судейской справедливости. А то, чего доброго, испортит спектакль.

СИВЧУК. Попробуем. (Читает) «Своеобразным доказательством тлетворного влияния Рехта на окружающих явилось поведение его жены, заявившей, что её муж честный человек и показаний на него она давать не будет, поскольку освобождение жены от обязанности давать показания против мужа - завтрашний день нашей демократии». Удивительно, неужели так в оригинале?

АВТОР. Да, так в оригинале. И удивительно то, что став в тюрьме врагом советской власти, я ей же доказывал свою невиновность.

РЕЖИССЁР. Погодите! А почему судья не спрашивает, признает ли Рехт свою вину?

АВТОР. А меня об этом не спрашивали. Почему? Потому что моё признание вины фактически являлось лишь формой её отрицания. В лагере, когда задавали тот же вопрос, я говорил: «Вину признаю и сужу себя строже любого суда, но согласен с адвокатом, который считает, что обвинение не доказано». Их интересовало, пересмотрел ли я свои взгляды, сделал ли должные выводы. Да, я всё пересмотрел, выводы сделал. Но вначале надо отсидеть положенное, а потом об этом говорить. Иначе нечестно. Но за полгода до конца срока пришёл некто Чермининов и сказал, что если я не напишу то, что надо, меня поставят в такие условия, что я обязательно совершу преступление. Того, что надо, я не написал. И вскоре начальник отряда безо всякой причины выдал мне новые сапоги, старые уничтожил, а сам запил. Сапоги оказались ворованными, поэтому на следующий день на работу я не пошёл. Меня предупредили, что зекам поручено меня избить. Понимая, что в результате меня осудят за драку, я отправился в оперчасть, где настаивал на водворении в КПЗ за отказ от работы. И когда понял, что силой отправят в барак, разбил оконное стекло. На суде опер врал неохотно. Он утверждал, что я ударил его не намеренно. А хулиганство – преступление намеренное, и все свидетели слышали только, как я кричал караул. Глядя в публику, которую в единственном лице представлял Чермининов, прокурорша сказала, что прежде я был уже осужден, но выводов должных не сделал и поэтому совершил новое преступление». Судья держался тоже уверенно. Хотя я сильно его смутил, когда отказался отвечать на вопрос: признаю ли себя виновным; он не знал, что писать. Но главное - накануне суда у меня отобрали буквально всё. То же самое было, когда судили в Москве. Но на этот раз я остался без обвинительного заключения, без бумаги, без карандаша, не дали даже адвоката. И всё же кое-что я предвидел. И когда предоставили последнее слово, я сказал, что его текст в моей жопе. Я попросил сделать перерыв, чтобы его оттуда достать. Судья позволил. Он намеревался приобщить этот текст к делу; наверное, хотел, чтобы там, наверху, знали, в какой жопе наше правосудие. Приговор был просто глуп. Верховный суд Казахстана его опротестовал. Но «кум» пообещал, что по настоянию КГБ протест будет отклонён. Так и случилось.

РЕЖИССЁР. Вы говорили, что замполит и ещё двое пытались вам помочь?

АВТОР. Да. Но в лагере всем не хватает ума. Он там почти не используется. Например, меня вдруг начинают прессовать. Я пишу заявление о том, что хочу встать на путь исправления. Образование высшее, могу делать что-либо полезное. И от меня отстают. В лагере строгого режима, где я был уже в качестве хулигана, меня опять прессуют, и я опять попробую встать на путь исправления. Но начальство настолько возмущено такой моей наглостью, что я оказываюсь в карцере. Я обращаюсь к прокурору. И тогда начальник лагеря вызывает меня к себе и диктует обязательство для тайных доносчиков. Я пишу, что не вижу смысла что-либо делать тайно, псевдоним мне не нужен, и к делам таким я непригоден, так как местный язык мне чужд и непонятен. Я там - как за границей. Вижу, он не воспринимает. Тогда я рассказываю ему, как топтуны отвезли меня к моей матери, и о том, что я обещал об этом никому говорить, а потом сожалел.

РЕЖИССЁР. Как же так? Вы же обещали об этом никому не говорить?

АВТОР. Представьте, он задал тот же самый вопрос! Разумеется, по отношению к тем, кто нас обманывает мы стараемся быть честными. Но всему же есть предел! Люди следят за мной, докладывают обо всём начальству, и при этом не хотят, чтобы я делал то же самое? Хранить в тайне столь уникальный идиотизм просто глупо. А начальнику я так сказал: не хочу, чтобы меня лишали свободы более того, что определил для меня суд. И, кстати сказать, здравый смысл иногда торжествует даже там. Например, однажды поймали зека, укравшего мои вещи. От меня требовалось соответствующее заявление. Я объясняю, что вор, в отличие от меня, может встать на путь исправления. И тогда он – мой начальник, а я – его раб. Поэтому я вынужден его простить. И моё объяснение принимается с пониманием. В это время уже началась перестройка! Заговорили о новом мышлении. А оно давно новое.

РЕЖИССЁР. Александр Борисович, наш артист Фартович, как вы видели, блестяще играющий отказника Фруктовича, не очень доволен своей ролью. Нельзя ли добавить его персонажу хоть капельку героизма и солидности? Сделать его талантливым учёным, например? Теперь многие отказники публикуют воспоминания. Вот, подходящий прототип. (Даёт журнал) Талантливый учёный, профессор...

АВТОР (берёт журнал). Да, я читал. Но история этого профессора, я полагаю, трагична! Давайте обсудим: профессор завершал свою диссертацию в период борьбы с космополитизмом. Значит, ему пришлось, по меньшей мере, аплодировать этой борьбе? И об антисемитизме, он знал, хотя бы потому, что служил живым доказательством его отсутствия. Наконец, он был «выездным»! Ездил в командировки в капстраны и, очевидно, писал, как положено, отчёты куда следует о своих контактах с зарубежными коллегами? После смерти Сталина положение большинства граждан изменилось к лучшему. Но положение «выездных» оставалось унизительным. Разумеется, ему всё это опротивело. И однажды он заявил руководству о своём желании уехать в Израиль. Прекрасно! Его ещё не отстранили даже от участия в важной научной конференции, а он уже ощутил “чистый воздух после многолетней атмосферы лжи и корысти”. Вот как он сам об этом пишет: «Из внешне лояльного члена научной элиты я сразу превратился в человека, готового открыто заявить о своём решении покинуть страну»! И на конференции была у него такая возможность. Но он, по-видимому, ею не воспользовался. Почему? Мы этого не знаем!

РЕЖИССЁР. Зачем же говорить о том, чего мы не знаем?


АВТОР. Зато мы знаем, что его жизнь в отказе требовала решения ряда проблем. И одна из них, по его мнению, «сохранить здоровую психику в условиях изоляции».

РЕЖИССЁР. Сохранить психику в изоляции от общества лжи. Неужто это проблема?

АВТОР. Для него - проблема. Он всегда верил, что сталинские времена способны вернуться. То есть он боялся того, что абсолютно невероятно. Это безотчётный страх! Возможно, он возник когда его однажды заставили поступить не по совести? РЕЖИССЁР. Но ведь наш профессор сыграл важную роль в еврейском движении. К нему на квартиру приезжали сенаторы и конгрессмены США. От него многое зависело.

АВТОР. Верно. Роль он сыграл. Но когда в КГБ предложили ему не играть этой роли в обмен на обещание отпустить его за границу через год, он согласился её не играть. Вот как он пишет об этом: «Меня не покидало чувство, что я капитулировал перед врагом, но я старался утешить себя тем, что, собственно, ничего не произошло». Действительно ничего не произошло: его просто обманули, как ребёнка! И кто конкретно обманул? Неизвестно.

РЕЖИССЁР. Выходит, ему, как и Фартовичу, тоже требуются героизм и солидность. А вас почему-то тогда интересовало, что ответит машинистка, печатавшая вашу рукопись, человеку, которому она всецело доверяет, на его вопрос, где она взяла эту рукопись? И почему вы были против любых контактов с КГБ? Ведь известно, что разрешение на выезд находилось в их компетенции?

АВТОР. Да, я был против. И даже не потому, что тем, кого научили обману, нельзя доверять. Разрешение на выезд формально давало МВД. Будем считать, что практика, когда комитет госбезопасности фактически управлял страной, ушла в прошлое. Она была осуждена, и нам нет смысла возрождать её в своей голове . А знать то, что знают все - не велика доблесть. Желающих уехать год от года становилось всё больше. Значит, пришла пора понять какое окончательное решение этой проблемы попытаются изобрести в КГБ. На этот раз, быть может, им потребовались бы не отказники, которые, якобы, хулиганят, дерутся или безудержно хранят наркотики, а те, кто “окажется” государственным преступником, шпионом! Приводя свой разговор с машинисткой, я призывал не к бдительности, а к элементарной осторожности.

РЕЖИССЁР. Но вот вы писали тогда: «Один моралист определял надёжность своих знакомых следующим способом. Он спрашивал каждого, способен ли тот достать десять килограммов сырокопчёной колбасы. Если человек отвечал «нет», он считался надёжным». Вы полагали разумным не иметь дело с владельцами личных автомобилей. Всё это как-то странно!.. 

АВТОР. Вовсе нет. В Советском Союзе владельцы машин вынуждены были покупать для них ворованные запчасти. Это тоже странно, но факт! И обратите внимание: мои странные суждения встречали понимание именно среди тех, кто, добиваясь выезда для себя лично, добивался также возрождения еврейской культуры здесь, в России, что само по себе может тоже показаться странным. А теперь обратите внимание и на то, какими красками ныне рисует наш профессор своего близкого знакомого. (Читает.) "Это был обаятельный молодой мужчина, умный, всегда готовый помочь. Помогал он и тем, кому нужна была справка для получения водительских прав. Мы пользовались его услугами, тем более что предоставлялись они с открытой душой. Он каким-то чудом ухитрялся устраивать нам разговоры с Израилем со своего служебного телефона или из квартир «зелёных девочек». Так называли проституток, обслуживающих иностранцев». А потом выяснилось, что он был сотрудником КГБ - агентурная кличка Эрвин. И получил он за свою работу с “открытой душой” орден Трудового красного знамени и квартиру в Москве. А честный человек благодаря ему оказался в тюрьме. Я же знал этого Эрвина только как владельца автомобиля.

РЕЖИССЁР. Обвинение одного человека в шпионаже строилось, как я понимаю, на раскаянии в таком же преступлении другого человека?

АВТОР. Верно. Одного срочно простили, а другого сразу обвинили. Наш профессор знал и того, и другого. Он мог бы на следствии разоблачить провокацию, используя известные ему факты. Но он не явился на допрос. Если бы такая его позиция КГБ не устраивала, его бы доставили на допрос силой. Но и КГБ не повезло: тот, кого они арестовали, оказался человеком умным, а главное – мужественным! А наш профессор тогда же написал открытое письмо «глубокоуважаемому Леониду Ильичу». Выдержки из него опубликованы в «Хронике текущих событий». Ознакомтесь! Он пишет, что “все жестокости, творимые злыми и тупыми исполнителями, - всё это ляжет чёрными пятнами на красное знамя и мрачными страницами в биографию Леонида Ильича”. “А меня, – пишет он, - уже невозможно запугать, я прожил интересную и плодотворную жизнь, опубликовал более полутораста книг и статей, у меня много друзей и миллионы доброжелателей»... Глубокоуважаемый отказник пишет глубокоуважаемому Леониду Ильичу о том, что он тоже глубокоуважаемый, поскольку прожил одновременно с ним плодотворную жизнь (в атмосфере лжи и корысти!) Но в своей трогательной заботе о красном знамени и биографии Леонида Ильича он как-то не заметил, что глубокоуважаемым был тогда другой человек, и от него очень многое тогда зависело. От него зависела, по-видимому, и судьба нашего профессора.

РЕЖИССЁР (иронично). А это лучше всех, конечно, понимали те, кто добивался возрождения еврейской культуры здесь, в России?

АВТОР. Да. Во всяком случае, один из таких людей в замечаниях к протоколу своего свидетельского допроса написал примерно так: «Я полагаю, что при закрытии дела обвиняемый прочтёт эти мои показания, и надеюсь, что они станут для него доброй вестью с воли. Я хочу, чтобы он, обвинённый в измене родине, знал, что его родина не забыла о нём, что она молится о том, чтобы Всевышний укрепил его волю и совесть». А во время суда стоявшие на улице отказники пели «Атикву». Вокруг них рассредоточились топтуны и молча на это взирали. (Короткая пауза.) Скажите, почему вы весь дальнейший текст выбросили?!

РЕЖИССЁР. Александр Борисович, вы же главный герой спектакля, и вдруг ни с того ни с сего впадаете в уныние. Куда это годится? Общественный вкус требует, чтобы герой был остроумным, мужественным, смелым!

АВТОР. Но я не был ни тем, ни другим, Мне просто повезло. А в реальности подобные требования безнравственны, и глупы! Во французском Сопротивлении, я слышал, существовало правило: если попал гестапо, надо продержаться сутки. Потом - говори, что хочешь. Диссиденты на этот счёт ничего не придумали. Может, и зря?

(Неожиданно гаснет свет.)

РЕЖИССЁР. В чём дело? (Сердито) Где свет? Дайте кто-нибудь свет!

ШИВИЛЁВА (появляется с фонариком). Электрики предупреждали: если не заплатим...

РЕЖИССЁР (перебивает). Так мы же всё заплатили! Я сам отослал чек неделю назад!

ШИВИЛЁВА. Я вчера звонила. Чек у них есть, но наш банковский счет арестован.

РЕЖИССЕР. Александр Борисович! Свет отключили! А вы наш замполит и должны нас поддержать.

АВТОР (иронично). Как говорят в армии, рота без замполита - как деревня без дурака. А если свет отключили, то есть же ещё немеркнущий свет вашего искусства?

ДРЕФТ. Я знаю: есть ещё свечи и лампы из чеховской "Чайки".

РЕЖИССЁР. Тащите эти лампы! И раздайте свечи!

(Актёры возбуждены, они зажигают свечи одну от другой.)  

АКТЁРЫ. Надо выходить на демонстрацию. Анатолий Владимирович! Вы нас возглавите.

РЕЖИССЁР (Актёрам). Друзья мои, спасибо за поддержку! Репетиция продолжается. А вы-то, Александр Борисович, что скажете?! Вы же правозащитник! Нам не дают ставить вашу пьесу?!

АВТОР. Но если пьеса моя, то, выходит, я заинтересованное лицо. И хотя закрытие театра вместе с моей пьесой – наверняка полезный для всех нас скандал, давайте подождём, может, ещё что придумаем...

РЕЖИССЁР. Не понимаю. Почему вы отказываетесь нас поддержать? Мы ваши единомышленники! И те, кому мы даём взятки, абсолютно честные люди. Они вынуждены брать, чтобы делиться с теми, кто тоже с кем-то делится. Государство приватизировалось! Надо вместе искать выход. Ведь без нас эту вашу антипьесу публика никогда не увидит. Да в ней даже нет интриги!

(Снизу раздаётся громкий стук.)

АВТОР. А вы узнайте: прежде там стреляли, теперь стучат? Вот вам и интрига! А публика? Она вымирает в год по миллиону! Сто пятьдесят тысяч пропадают неизвестно куда!

ДРЕФТ. А внизу уже не стреляют. Там теперь поют. Слышите? (Открывает на сцене люк. Слышно хоровое пение: «О Путине мудром, родном и любимом прекрасную песню слагает народ».) Александр Борисович, вот если бы вам параллельно раскрыть историю некоего мальчика Володи. Ну, вы понимаете? Он в это время делает карьеру в организации, которая вас преследует. Он усваивает ваши методы. И не вы, не академик Сахаров, а он становится главным правозащитником в стране. Ого! Тогда у вашей антипьесы будет бешеный успех... Мы могли бы с вами это сделать…

АВТОР. А моей антипьесе успех не нужен. Она про нашу антижизнь. Но ваше предложение интересно! Особенно если в конце мальчик Володя отправится в лагерь вместо Ходорковского. Вот только кто его сыграет? Вы согласны молиться Богу, будучи атеистом?

РЕЖИССЁР. Александр Борисович, но если публика вымирает, для кого же вы тогда всё это написали?

АВТОР. Для следователя. Он уверял: всё, что напишу, обязательно принесут ему. Я и хочу это принести ему. У тех, кто придумал мою вину, я хочу узнать, ради чего они старались? Что-то им за это дали? Квартиру, должность? А может - ничего? Пока я этого не узнаю, у меня, у моих внуков здесь нет будущего! Если вы скажете, что это никому не интересно, значит - и у вас нет будущего! Моя антипьеса – это всего лишь протокол осмотра места преступления. На самом деле я всё-таки жил почти счастливо! Любил, был любимым. В ней этого нет, нет чувств моих, нет тех, кто всегда согревал мою душу теплом своего добра и сочувствия. А они-то были, есть и всегда будут! Так что вы, Анатолий Владимирович, отнеситесь ко мне критически. «Я такой же, как и вы, только хуже».

РЕЖИССЁР. Александр Борисович, мы любим и гордимся вами, но нам-то что делать?!

АВТОР. А вы постарайтесь, чтобы и я вами гордился.

РЕЖИССЁР. Но что я один могу сделать?

АВТОР (Актёрам). А вы?

АКТЁРЫ (поочерёдно). А что я один могу сделать?

АВТОР (обращаясь к зрителям). А вы? Давайте скажем это дружно...

(Зрители хором повторяют «А что я один могу сделать?» Из люка на сцене высовывается по пояс голая баба.)

АВТОР (Бабе). Ну и как тебе эта антипьеса?

БАБА. А нам любая хороша, где деньги платют!

РЕЖИССЁР. Александр Борисович, вы что, уйдёте, не оставя нам надежды?

АВТОР. Ах, да! Оказывается, вам нужна надежда! Ждёте чуда? Специально для вас -Пожалуйста! (Хлопает в ладоши и исчезает. Зажигается свет. На сцене Милиционер).

МИЛИЦИОНЕР. Господа, у меня в руках постановление прокуратуры. (Читает) «В связи с нарушением правил пожарной безопасности, выразившемся в использовании огнеопасных средств освещения, помещение театра временно закрывается... (Режиссёр и актёры испуганы.) Но, принимая во внимание исключительно полезную деятельность театра, руководимого народным артистом Анатолием Владимировичем, в деле пропаганды лучших образцов русской и зарубежной классики, руководство предлагает вам новое здание. А на месте нынешнего решено построить трёхсотэтажный всемирный дворец всех искусств». Если только земля его выдержит, не провалится. Где же ваши аплодисменты, господа?

(Все стоящие на сцене аплодируют. Звучит песня Окуджавы:

«После дождичка небеса просторней,

Голубей вода, зеленее медь.

В городском саду флейты да валторны.

Капельмейстеру хочется взлететь...»)

 

 

                КОНЕЦ        

 

 


Оглавление номеров журнала

Тель-Авивский клуб литераторов
    

 


Рейтинг@Mail.ru

Объявления: