Валерий Юхимов
*** ночью полной луны на берег выходят крабы, маленькие крабы, за руки взявшись, попарно, их оловяные панцири скроены домом культуры прадо, они поклоняются белой богине астральной, с песней пунических войн маршируют их маленькие отряды.
ночью полной волны крабы съедают берег, маленькими челюстями перемалывая ракушки и кремний, волна за волной арабы обгладывают пиренеи, взявшись за руки всем гаремом, салют, говорят, алес капут, говорят и разучивают – я хренею.
ночью долгого дня море садится в ногах, на краю кровати, словно садовник, подсчитывающий урожай, на свет ночника слетелись ферины, ставриды и черт мохнатый лезгином держит в зубах кинжал, а ты зажимаешь берег тампоном из ваты.
ночью длинных клешней, в хирургическом лунном свете иссекается ткань суши, нарезанной тебе в надел, и с каждой волной морской хронометр отсчитывает возраст – девять, десять, пятнадцать метров, где ты вместе с пляжем упрешься в обваленный меловой… и давят застежки в хитиновом тесном корсете.
*** ветер намыливает заливу рассказ о том, как направлять золинген в блэйдевинд, косая тень скользит по гребням, склянки пробили полуденное динь-дон, кариатиды пялятся в тени балкона со стен, как поседевший посейдон стрижет баранов по сей день.
ветер, известный враль, что твое помело, гонит бортом волну с перепоя на волнорез, засыхает на пляже древнегреческое село в ожидании контрабанды, которой нет мочи без, вот к чему просвещение привело – сочинения графа нулина и шартрез.
*** неизменными остались координаты места. пара атлантов согбенно поддерживают балкон, ожидая третьего, как жениха – невеста, как верующий – пришествия, как змея – лаокоон, здесь был город, записанный палимпсестом, пошел в магазин и вышел вон, ариан, проплывая, его называл одессом, тень его наблюдал в пещере платон и никогда не видел его иньеста, знавший платона в оригинале – как стадион.
вместе с восходом синяя тень все короче отсчитывает угол, чтобы в полдень в босфор указать огрызком мелка на асфальте, ночью тень обычно хватается за топор, но в широком размахе ее кособочит, и она стеснительно раскланивается, как актер на редкие аплодисменты пустого зала, почерк неразборчив и валится под забор вместе с забором, который был раскурочен, перед тем, как был расстрелян в упор.
*** вечность не рукоплещет, пиши для нее, не пиши, каждый день у нее хлопоты судного дня, на ее стене остановились давно часы, потому не спеши греться у остывшего черте-когда огня.
она готовит борщ на завтрашний день, нарезает картофель, капусту, буряк, морковь и лук, хорошо бы косточку отварить или грудинки, тень сжимается в полдень мошонкой, впавшей в испуг.
она достает жестяную банку томатной пасты, заправить борщ, красный перец стручком, разбирает зубчики чеснока, и никто не придет развести огонь, чтобы ей помочь, потому как долго-долго течет до нее река.
долго-долго издалека текут мутные воды времени, словно ганг, по которому сплав мертвецов, как по лене идет лесосплав, где за бревном заимки в промасленной тряпке наган, словно ссылка в тексте на караульный устав.
пусть она приготовит свою стряпню, не спеши, борщ хорошо идет на закате второго дня, будет милостива и поднесет стакан, отдышись, помню, ел ее борщ и все умерли до меня.
цимцум
и приходят они туда, куда реки впадают, в море они впадают, к месту, куда текут снова приходят они, предмет, вынутый из пространства теряет вскоре форму и отплывает подобно свече, откликающейся на огни.
слева, за мысом, ветер кружит и восход борется с тягочением, справа в закате тот же ветер нагоняет волну и топит красный сегмент — пароход брюхом кверху сучит винтами и сносится по течению впадающей поблизости. данный эксперимент
подтверждает вновь заполнение пространством формы, подобно телу, испустившему вздох, чтобы оплыть свечой на ясный огонь, известно, куда идти — по линии гипотенузы беспроводной связи из сиракузы на здешнюю оболонь.
алеф и бет цимцума, систола и диастола, так выдох предшествует вдоху, за исключением случая хронической астмы творца. суета сует из поколения в поклонение, согласно мазоху, возвращает пространству форму и стирает черты лица.
*** где пращур пещерный жирафа чертил утонченно рубилом по камню в окрестностях чада, чтоб каменной лодкой отплыть со своим зоосадом – ты спишь и не слышишь, вода прибывает. под черной
завесой чачвана над черной водой, в промежутке, костра проступало мазком светотени на стенах письмо и сплетаясь с корнями растений, казалось арабскою вязью, когда бы не жуткий
славянский акцент в синодальном прочтении касры. ты спишь и не слышишь, вода подступает в тумане, по сходням торопятся львы – не москва ли за нами, и smoke on the water три раза взрезается красным.
вода прибывает и дождь расцветает над молом эзоповой фразой и взгляд карантина в наркозе, как дождь, близорук, и надрывно кричит пароходик – ты спишь и не слышишь, и кофе паршиво помолот.
*** снова взошел ступенями дней белого солнца профиль, знаку согласно раздвинула бедра грузная кинеретта – хоть бы какой-то петр сеть на нее набросил, хоть бы покрыло ниву облако интернета.
белой тоской туман полосой скрывает ее изъяны, один африканский рог стоит дневной молитвы, сколько в нее входило струями иордана и вытекало при каждодневной микве.
ложе ее просело так, что если смогло бы, море своим языком, соленым как сельдь, ее ласкало, кто из проезжих прославил тебя на заборе, сколько монет с тебя мытари не взыскали?
кто проходил покровом твоим словно сушей, плату исправно справлял, оставляя монету подружкам, капернаумским – им лишь околачивать груши, солнце садится и следом уходит наружка.
Тель-Авивский клуб литераторов
Объявления: |