Валентина Голубовская

 

Гимназическая угол Малой Арнаутской

 

   Зимой двор замирал. Даже «зимних праздников веселые тревоги» были домашними и на двор не распространялись. Даже выпадавший снег, сугробы, санки –  не выводили двор из зимней летаргии.

    Настоящая жизнь начиналась весной. С весенних, мартовских, каникул. Сбрасывались галоши с ботинок или полуботинок, с туфель на шнурках, которые назывались «мальчуковыми», сбрасывались носимые поверх чулок (о колготках в те послевоенные годы еще ничего не было известно) байковые, чаще всего коричневого цвета, шаровары. На смену тяжелому зимнему пальто приходило демисезонное, если только оно было. Становилось легко и свободно.

    От зимней выморочности, от спячки двор постепенно приходил в себя. Во дворе зацветали абрикосы, выносились из квартир фикусы, олеандры, на подоконниках в горшках расцветали скромные «райские кущи» небогатого послевоенного быта - бегонии, герани, фуксии, калачики. В конце мая воздух был залит запахом цветущих акаций.

     Словно истосковавшись в зимней немоте по звукам, двор начинал прочищать горло.

    Из распахнутых окон звучали концерты по заявкам, которые непременно начинались «Кантатой о Сталине» или же «На просторах Родины чудесной», потом шли «Москва-Пекин, Москва-Пекин, идут, идут вперед народы…». После марта пятьдесят третьего трудящиеся в едином порыве хотели слушать «Партия – наш рулевой»! После официальной части приходила очередь услышать «Ой, стоит калина в поле у ручья…», которая сменялась «Полонезом» Огиньского, а «Полонез», в свою очередь,  кубинской народной песней (так объявлял диктор). «О, голубка моя….», или куплетами «Из-за вас, моя черешня, ссорюсь я с приятелем…». Голоса Михаила Александровича, Робертино Лоретти, Гелены Великановой сменяли друг друга.

     Появлялись точильщики ножей, лудильщики медной посуды, старьевщики или старывешшники, как тогда звучало это слово, стекольщики, слепые с аккордеонами и дети с ними, жалобными голосками певшие «Разлука ты, разлука…». Иногда появлялся человек с волшебным фонарем, вставлявший в него подобие  современных слайдов. Прильнув глазом к окуляру, несколько минут можно было лицезреть виды европейских городов. Это было чудо! Забредали гадалки, зычными голосами предлагавшие поведать все о будущем, иногда приходили более тихие владельцы птичек, вытягивавших бумажки с предсказаниями все той же счастливой судьбы.

Но это были пришлые голоса. У двора были свои мелодии, своя музыка, иногда гремевшая как  «Полет валькирий».

     На деревянных ступеньках площадки, в подъезде, усаживалась мадам Корецкая со своим пинчером Жулькой, заливистым голоском встречавшего и провожавшего каждого идущего. Неистовым лаем радости Жулька встречал мужа мадам Корецкой, тачечника, который в конце дня вкатывал во двор свою тачку  (грузовое «такси» тех послевоенных лет), оглобли которой, казалось, под наклоном упирались в небо.

      У ворот,  из открытых окон второго этажа, был слышен серебристый смех, а иногда пение мамы Милочки Рахман. У нее был необыкновенной красоты голос, и весь двор сожалел, что Лидия не стала, а могла бы стать, оперной певицей. Иногда  все с того же второго этажа раздавался крик петушиной тоски. Милочке Рахман бабушка купила цыпленка. Милочка, интеллигентная городская девочка, привязалась к этому пушистому комочку живой природы. Цыпленок, превратившийся в петушиного юношу, а потом в заматерелого петуха, привязанный за лапку,  расхаживал по площадке второго этажа, оглашая одинокими криками подъезд. О том,  чтобы совершить обряд превращения его в бульонное  мясо, в семье Рахманов не могло быть и речи. Уж не помню точно, как сложилась судьба Пети, но, кажется, бабушка его кому-то подарила. Мы сострадали Милочке в ее печали.

     От площадки второго этажа наверх (в типичной одесской галерее) шла узкая деревянная лесенка в крошечную квартирку, в которой жила Майя Ладыженская и ее мама – тетя Этя. Отец Майи погиб на фронте. Тетя Этя, чуть сутулившаяся, с неизменной приветливой улыбкой, легко взбегала на третий этаж. В их квартире единственной вещью, словно выпадавшей из неказистой обстановки, было пианино. До сих пор помнится робкое прикосновение к клавишам, которое Майя великодушно позволяла мне совершить, коричневая с вышивкой фуляровая дорожка, которой покрывалась клавиатура, перед тем как опускалась крышка. Даже легкий запах нафталина, шедший от пианино, завораживал.

     Летом, когда тете Эте удавалось получить путевку для Майи в пионерлагерь, на одну смену, я скучала без нее и даже тайком ездила куда-то на Фонтан, чтобы найти Майю в пионерлагере. Как «на деревню дедушке». С тем же результатом.

      Здесь же в подъезде жила счастливая до поры до времени пара – Надя и Лева, с сыном Адиком. Счастливая до тех пор, пока Надя не пошла торговать в будке пивом, к которому Надя быстро  пристрастилась… Не стану описывать, в каком виде красивую Надю все чаще стали видеть. Уж не знаю, каким способом Лева (очевидно, только силою любви) вытянул Надю из этой воронки, но случилось невероятное – спасши Надю, Лева запил сам. И неблагодарная Надя его выгнала. Двор единодушно встал на сторону Левы, и Надя поменяла квартиру. Так во дворе к моей радости, появилась еще одна умненькая  девочка – Эмма Школьник.

     Там же в подъезде жил военный музыкант, и в многоголосье двора вплетался медный звук трубы!

     Военную медь могла перекричать баба Настя, которою награждали нелестными эпитетами, и только моя мама жалела ее и  звала, по своей привычке уважительного отношения к имени - Настасья Фоминична. Рядом с крикливой Настей, в подвале, жила тихая, смиренная мадам Шиманская, которая вечно чистила во дворе чьи-то кастрюли, сковородки, начищала до блеска медные примусы, и, тем не менее, к ней обращались неизменно – мадам Шиманская. Кстати, когда несколько позже во дворе появилась польская семья, то к матери семейства не обращались «пани Новаковская», а все  так же, по одесскому обычаю, «мадам Новаковская». И не было разницы, где жили эти мадам – в подвалах нашего двора, на втором, третьем этажах, пользовались ли они духами «Красная Москва» или простенькой «Белой сиренью», а то и просто от их натруженных рук шел запах хозяйственного мыла - не социальный, не квартирный статус был определяющим - нужно было уж очень «достать» дворовое сообщество, чтобы лишиться права обращения «Мадам!». А так во дворе постоянно звучало обращение  - мадам Лименис, мадам Королёва, мадам Медведева, мадам Сталова, мадам Талесник, мадам Школьник!..

      Двор был узким и длинным. В нем были свои полярные  территории – подъезд и часть двора, примыкающая к подъезду, где вибрировали свои страсти, возникали свои, местные, «скандалы в Клошмерле», более тихая зона посреди двора и, наконец, другой полюс - противоположная от подъезда часть двора, где взрывались свои вулканы.

     При отсутствии, за редкими исключениями, бытовых удобств, все жильцы тянулись через весь двор к уборной и крану в конце двора. (Рядом с краном стояла огромная бочка с дождевой водой. Вода в деревянной бочке казалась черной, в ней плавали листья). Это тоже объединяло, а, порой, приводило к противостоянию между обитателями дворового пространства.

    В конце двора жила подруга моей сестры Таи – Лиля Тартаковская. Ее отец, то в военной форме, оставшейся еще с военных лет, то в гражданском костюме, проходил медленно, прихрамывая, через двор. Однажды я увидела его, шедшим по двору на костылях,  - без ноги, штанина брюк была подвернута до уровня колена. Я была потрясена и ничего не понимала, пока  от взрослых не услышала слово «протез»…

      Под Тартаковскими на первом этаже жила еще одна семья Рахман.  Аллка Рахман была года на два старше меня, и какое-то время я взирала на нее с таким же почтением, как незабвенная Эллочка на Фиму Собак. Еще бы! Когда Аллка хлюпала и шмыгала носом, то все лицо словно переворачивалось по диагонали. Мне это казалось почти цирковым фокусом! И я какое-то время, то, стоя перед зеркалом, то, просто идя по улице, тренировала мышцы лица, с тем, чтобы рот уходил в одну сторону, а нос – в другую! Нет, мне так и не удалось хоть частично приблизиться к желаемой цели! Наверное, мне не повезло – у меня не было такого насморка, который одолевал Аллку !

       В том конце двора жили Капитан и Капитанша с детьми. Капитан был владельцем трофейной развалюхи, по сравнению с которой «Антилопа-Гну» выглядела, как «Мерседес» рядом с горбатым «Запорожцем». Все поездки на этом авто ограничивались, по-моему, выкатыванием его, с помощью соседей, из двора, затем шло продолжительное копание в механизме, затем машина вновь вкатывалась во двор. Тем не менее, обладание пусть такой, но все же машиной, придавало Капитанше самоуверенности. Она с превосходством взирала на соседок, высокомерно подняв голову, прохаживалась по двору в длинном халате, жеманно цедила слова. Этого ей, возможно, еще чего-то, что мне неведомо, ей не прощали. Скандалы возникали часто. Уж не помню в адрес ли Капитанши, из ее ли уст, но точно помню, что летним днем, сидя с Аллкой Рахман под ее окном, в классической дворовой перебранке я услышала неизвестное доселе мне слово «проститутка». Слово мне понравилось своей иностранной непонятностью и созвучием со словом «институтка», которое я хорошо знала по романам Лидии Чарской, над страницами которых было пролито столько слез. И все же, как теперь бы сказали, контекст настораживал, и я не решилась выяснить значение слова – ни у мамы, ни даже у Аллки, чтобы не проявить перед ней свою неграмотность.

     Тем более что к моей словесной неграмотности ровесники относились не слишком доброжелательно.

      Летним вечером мы сидим во дворе, и Витьку, Марусиного сына, муж которой тоже погиб на войне, просят рассказать анекдот. Витька был грозой двора и окрестных кварталов. Он отказывается, его просят все настойчивее, и вдруг Витька, указывая на меня, говорит: « Я при ней не могу!». Меня, как белую ворону, прогоняют, я, глотая слезы, иду домой. Через много лет я с признательностью вспоминаю Витькину тактичность.

     Витька с мамой жил напротив Алки на первом этаже, над ними жила семья Толика Малых, отец( а может, отчим?) которого вернулся с фронта слепым, и мама Малого, как во дворе звали Толика осторожно и бережно водила мужа под руку. А над ними, на третьем этаже, жила семья Левит. Я с восхищением смотрела вслед их дочери, приходившей навещать родителей – иногда с мужем, иногда с сыном, иногда всем семейством. Ее звали Люся. И весь двор был единодушен в оценке, что Люся - красавица.

      Когда мы провожали на вокзале в далекую Австралию Михайликов, то уже после того, что поезд отошел, а все слезы не были выплаканы, я среди стоявших в немом отчаянии знакомых, смотревших вслед поезду, вдруг увидела Люсю. Теперь это была дама «серебряного» возраста, возможно, она была приятельницей Эддочкиной мамы - Номы Григорьевны. Вероятно, внутренняя необходимость как-то побороть наступившую прострацию вдруг толкнула меня к ней, и я рассказала, как любовалась ею в детстве… По-моему, она была смущена не менее, чем я.

    О скольких я еще не упомянула! О начитанных, увлеченно игравших в шахматы, мальчиках нашего двора. О совместных походах на море – в Отраду, на Ланжерон, или любимый кусочек моря под Лермонтовским курортом. О дворовых играх в жмурки, в штандер, в волейбол, и горе было тому, кто попадал мячом в соседское окно! 

    Но были при дворе постоянные величины  - дворничка, тогда говорили - смотрительница, Феня со своей огромной семьей. Постоянно обходила весь квартал, захаживала в квартиры, выступала  в роли третейского судьи управдом Любовь Матвеевна (Вы знаете хотя бы фамилию начальника вашего ЖЭКа или ДЕЗа?),  многолетний однорукий почтальон Федя. И, наконец, в послевоенные годы, наш участковый врач  - доктор Липшиц. Это была пожилая дама, очевидно, судя по интеллигентному облику и медицинскому опыту, из той когорты одесских врачей, которые образование получали до революции за границей. Она жила на нашей же Гимназической, но на квартале , куда выходит  боковой фасад бывшей Пятой гимназии. После нашего говорливого двора, вытекавшего за ворота, в квартал между Малой и Большой Арнаутскими, где все друг друга знали, - тихое окончание Гимназической мне казалось почти аристократическим. В немалой степени этому способствовало то, что здесь была квартира доктор Липшиц, которая жила здесь со своей сестрой. Когда она приходила к нам, то после «докторского» визита, на какое-то время задерживалась. Мама наливала чай и ставила нехитрое угощение, но, очевидно, потребность в доброжелательном общении была необходима нашей доктор Липшиц больше, чем скромное угощение. Не помню, к сожалению, ее имени- отчества.

      Конечно же, как в каждом или почти в каждом одесском дворе и у нас были подвалы, переходившие в катакомбы, тянувшиеся до Канатной, возможно, и дальше. После войны между двором и Малой Арнаутской тянулась развалка. И хоть взбираться на нее мне было запрещено, но разве можно было удержаться и не нарушить родительский запрет?!

     Скромные ромашки, кустики паслена, дикие калачики, безымянный бурьян скрывали лежавшие на поверхности сокровища – кусочки стекла, осколки расписных тарелок, какие-то железячки, деревяшки, винтики, кусочки фольги…. Наш неистовый исследователь одесских котлованов Олег Иосифович Губарь поздно родился. Он уже не застал те развалки, которые, очевидно, хранили, как пепел Помпеи, материальный слой довоенной Одессы… А я, вспоминая  двор своего детства, на Гимназической-Вайсмана-Институтской-Иностранной коллегии-Гимназической – думаю, что моя память, как та спрессованная развалка, хранит дребезги, осколки  моих воспоминаний.

 


Оглавление номеров журнала

Тель-Авивский клуб литераторов
    

 


Рейтинг@Mail.ru

Объявления: