בס''ד Э. Бормашенко Моей жене, Леечке, с любовью. Сухой остаток. Осколки меланхолической автобиографии
"Человек себя знает, а потому уважать себя ему трудно". М. Алданов
Распределение
Верховным божеством советского пантеона была Справедливость. Не свобода, с ней в России никогда не ладилось, не равенство, с ним, при распределении всего на свете "через заднее крыльцо", тоже было как-то неловко, не братство, от него тянуло церковным ладаном, а именно Справедливость. Поэтому, когда декан нашего физического факультета Виктор Васильевич Воробьев объявил, что распределение студентов выпускного курса будет производиться "по справедливости", мы понимающе закивали головами, ну, как же, этот божок знакомый, не обидит. Справедливость выглядела так: всем студентам вывели средний балл, итоживший пять курсов учения (квантовая механика и физкультура при этом шли в одну цену). Альфа-студент, носитель максимального среднего, первым торжественно пересекал порог комнаты, в которой Справедливости надлежало вести правый суд и воздавать по заслугам, одаряя сестер серьгами. Лучшему предлагался выбор из всех возможных вариантов трудоустройства. А варианты были заманчивые, только физику дано услышать нежную музыку в таких корявых словесных монстрах, как: Институт Низких Температур, Физико-Технический Институт, Институт Радиоэлектроники. Хорошо бы приврать и сказать, что у меня был наивысший на факультете средний балл. Но нет, у меня он был второй, я умудрился получить четверку по теории функций комплексной переменной, что, вообще говоря, было досадно, ибо предмет этот я знал неплохо. Совсем четверок не было у Лялечки Гольдштейн. Итак, на капище Справедливости я взошел вторым, вслед за Лялечкой. Виктор Васильевич, скосив соловые глаза куда-то в угол, так что общаться пришлось с его лысиной (запомнилось огромное родимое пятно на темени, очертаниями странно напоминавшее Африку), грустно поведал, что все заказы на молодых специалистов закончились, и он будет счастлив предложить мне "свободный диплом". Почти смешное состояло в том, что приговор был мне известен заранее, и мы с деканом разыгрывали заранее согласованную раскадровку. Я прекрасно знал, что ни в один из сладостно звучащих институтов не просочусь. Во-первых, я был евреем. А во-вторых, еще на первом курсе у меня приключился вполне бескровный конфликт с КГБ. Я просто послал их подальше, а стукачей у них доставало, и по второму разу они уже и не приставали. Но соли на хвост насыпали и физикой заниматься не дали. Однако, где-то же работать было надо, и моему покойному тестю удалось впихнуть меня в заведение с невероятным названием "Машприборпластик". Достоевский недоумевал: как можно жить с фамилией Фердыщенко? А каково с фамилией Бормашенко служить в "Машприборпластике"? "Машприборпластик" В сентябре 1984 года я толкнул дверь на проходной "Машприборпластика". Моим глазам предстала чудовищная картина: крошечный двор, зажатый каре двух и трехэтажных хибар, был загроможден ржавым, мокрым от дождя железом. Среди корыт, станин, моторов боком пробирались, вяло матерясь, люди в спецовках, ватниках и халатах, пейзажа не замечающие. Прямо перед моим носом, как гномик, сконденсировался из ничего плотный человечек и, пришепетывая, спросил: "Ты, что здесь делаешь?" Моя очумевшая физиономия выдавала новичка и побуждала спрашивать. Я многословно и бестолково отвечал: ищу, вот, физико-механическую лабораторию, где мне надлежит работать. "А сколько тебе там положили?"- продолжал допытываться человечек. "Девяносто пять рублей", - честно и мужественно признался я. Не ходи туда, объявил мой собеседник, я дам тебе на десятку больше. Так впервые в жизни я продал свою душу, и не задорого. После того, как передо мной захлопнулись двери физических институтов, мне было все равно, где служить, а человек я к тому времени был женатый, и к десятке относился уважительно. Быть может, в тот раз я совершил лучшую сделку в своей жизни. Гномик оказался заведующим технологической лабораторией, Владимиром Семеновичем Левиным, одним из самых удивительных людей, повстречавшихся мне в жизни. Левин всю жизнь мечтал иметь в отделе всамделишного физика, и тут я свалился ему на голову. О Левине я расскажу позже, вначале о "Машприборпластике". Нейлон и полиэтилен, синтезированные в шестидесятые, изменили жизнь более, чем все остальные чудеса науки вместе взятые. Оглянитесь и увидите, что мы живем в пластиковом мире. Уже в восьмидесятые обозначились и проблемы: полиэтиленовый кулечек оказался вечным. Редкий случай, когда с вечностью пришлось бороться: оказалось, что в конечной точке назначения – на свалке - кулечек не гниет, не разлагается. Первыми забеспокоились европейцы, места в тесной Европе маловато, а накапливающиеся мешочки, детские игрушки и одноразовая посуда начали прорастать зловонными терриконами. Решения не было ни на Западе ни на Востоке; у инженеров появилась новая специальность: специалист по пластмассовым отходам. С опозданием угрозу осознали и в СССР и соорудили "Машприборпластик", которому надлежало проблему решить и избавить социалистическое отечество от неумолимо накапливавшегося стойкого мусора. Разместили КБ, в котором служило человек триста, в халупах, принадлежавших до войны артели по изготовлению гуталина. Как размещались три сотни насельников в помещении, в котором было тесно трем артельщикам, - уму непостижимо. А ведь размещались, и, более того, уже совершенно мистически, на той же территории располагался опытный цех. Именно его ржавой, неказистой продукцией и был завален двор, в который я шагнул с проходной. Лаборатория Войдя в одну из хибар и переступив порог левинской лаборатории, я, будучи чувствителен к запахам, зажал нос. Позднее я узнал, что перегоняли необходимый для химических анализов три-крезол (входящий в пропитку железнодорожных шпал). Читателям старшего поколения знакома эта неистребимая железнодорожная вонь. После нескольких часов, проведенных в лаборатории, казалось, что ты облизал шпалу. В углу громоздились свернутые в трубу чертежи, от которых на версту несло аммиаком, применявшимся при копировании. Рядом с перегонным кубом стояла электроплитка, на которой в неплотно прикрытой кастрюльке варился борщ и тоже воздуха не озонировал. Смесь запахов на человека неподготовленного действовала убийственно. К кастрюльке приблизилась крошечная негроидная, кучерявая еврейка, приподняв крышку, засунула в нее нос, которого не постыдился бы и майор Ковалев, и громко и отчетливо изрекла: "Пойду-ка я лучше три-крезольчиком подышу". Так я познакомился с Валей Слесарской, языкатой, остроумной инженершей, фигурой в лаборатории заметной. Валю отличали малый рост и несуразно большой бюст, явно по недоразумению к ней приделанный. В лаборатории было тесно, и Валя постоянно за кого-то цеплялась выдающимися арбузными частями. Зацепившись, потешно всплескивала ручками, приговаривая: "А что делать, что делать?" Борщ варила Юля Бунакова, пожилая лаборантка, отличавшаяся незлым характером и чудовищной невежественностью. С обнюхивания Юлиного борща начиналось каждое лабораторное утро. И всякий раз после Валькиного выступления Юля багровела, вплотную приближаясь к апоплексическому удару. В левинском отделе числилось полста сотрудников. Работали при этом человек пять. Остальные годились в лучшем случае в породистые лаборанты. Разместить эти полсотни в тесном курятнике, отведенном под лабораторию, было невозможно. Да они там одновременно и не находились. Спасали колхозы и командировки. Колхоз Вся наука была прикреплена к "колхозам": ближним и дальним. Мой второй рабочий день начался воплем Левина: "Десять человек на буряки". Левин выдавал сотрудников начальству зеленого цеха только в случаях крайних и научил меня великой премудрости взаимоотношений с начальством, служащей мне верой и правдой уже много лет. Премудрость эта такова: звонят сверху и вопят: "Двадцать человек на капусту". Не следует двигаться с места. Начальство, скорее всего, о тебе забудет. Второй звонок с небес. Следует реагировать и сообщить, что идешь искать свободных лаборантов. С места двигаться отнюдь не следует. Невелики шансы, но они есть, что начальство обойдется. Третий звонок: взбешенное руководство уже выпрыгивает из телефонной трубки, грозя страшными карами. Ничего не попишешь, следует выдать нерадивых, а лучше тех, кто все равно не поедет, пребывая на бюллетене, в запое или командировке. В России ли, в Израиле или на Марсе подобное структурирование взаимоотношений с начальством спасает от многих неприятностей. Вопль Левина означал, что ритуальные звонки сверху свершились, и приходится выдавать жертв на заклание. На дворе стоял дождливый харьковский октябрь; перспективка мокнуть в грязном ватнике посреди зловонных куч с овощами никому не улыбалась, и весь отдел дружно посмотрел на меня. Сочувствие теплилось лишь во взгляде Юли Бунаковой. На следующий день в пять утра, в лыжной шапочке, ватнике и резиновых сапогах, прижимая к пузу торбу с термосом и бутербродом, я уже забирался в желтый институтский ПАЗик, вонявший мокрой псиной. Там уже сидела дюжина страдальцев, среди которых выделялась элегантная высокая дама, одетая в белую, изящную, нейлоновую курточку и легкие модельные туфельки. Тронулись. Выехали за город. Выворачивающая душу поездка по колхозным полям. Прижимаю к себе термос, чтобы не разбился. ПАЗик накренился и встал. Приехали. Выползаем, прыгая в мокрую, металлически блестящую жижу украинского чернозема. Первым молодцевато выпрыгивает начальник зеленого цеха Изя Каменецкий, рыжеватый, картавый еврей, тертый и битый, прекрасный электронщик, дело свое знавший и приторговывавший в свободное от колхозов время магнитофонами и проигрывателями. Последней, неловко переставляя ножки в открытых туфельках, выпорхнула барышня в белой курточке. На свету удается ее разглядеть: безукоризненное сложение, не затуманенное и нейлоном куртки, лицо правильно красивое и злющее. Барышня немедленно увязает в мокрой жиже, силится вытащить из нее ножку и немедля обращается к Изе: Изя, я забыла сапоги, какая нелепость, как же я буду работать? Мгновенная реакция: Наденька, что ты? Разве можно в такой обуви? Это же против техники безопасности. Иди, дружочек, посиди в автобусе. Так я познакомился с Надей Завойской, одной из секс-прим "Машприборпластика". Надя немедля впорхнула в ПАЗик и принялась за заботливо припасенный детектив. Изя никак не мог допустить соприкосновения чернозема с Надиными ножками; погода, как выяснилось позднее, никакого значения не имела. Надя любила июльское солнце не более чем ноябрьскую слякоть, предпочитая детектив и подванивающий кислым салон ПАЗика тяпке и свежему воздуху зеленого цеха. Вместе со мной Левин послал на поля Сережу Панича, нелепого очкарика-толстяка, выделявшегося совершенным безделием даже среди кадровых тунеядцев лаборатории. Панич деловито осведомился у Изи, в чем задача? Нас привезли на поле с неубранной свеклой, именуемой на Украине буряком. Подгнивающий буряк мог вызвать гнев районного начальства. Его следовало убрать. И Сережа понял задачу правильно, затоптав на своей делянке огромными сапожищами буряк в землю, так что издали, из райкомовской "Волги" его и не разглядеть. Пока добросовестные тупицы (и я среди них, меня всегда отличала ослиная исполнительность) выковыривали буряк из земли, Сережа, сопя, забрался в ПАЗик, припав к термосу и "Графу Монте-Кристо", которого знал "на прокол". Летом Сережа интересовался, где грядка, и с невероятной ловкостью орудуя тяпкой, изничтожал за считанные минуты все отдававшее зеленым, не отличая сорняков от огурцов. От моей занудной добросовестности проку было не больше, ибо даже убранные овощи догнивали на базах в неописуемых количествах. То, что голода в восьмидесятые все же не было, следует отнести исключительно на счет милости Господней и трудолюбия канадских фермеров. Владивосток Закончив физический факультет Университета, я мог взять мудреный интеграл, решить дифференциальное уравнение в частных производных и вырастить монокристалл поваренной соли. Инженерной премудрости нас не учили. Двигатель от редуктора и полиэтилен от полиамида я не отличал, простейший чертеж пугал, как неведомые письмена. Приходя на службу, я утыкался в схемы и чертежи, восполняя зияющие дыры в образовании. Устав, рисовал выдуманную мной в Университете функцию марксинус, представлявшую собой волны синуса, выплетавшиеся из бороды Карла Маркса. Утро. Обнюхав борщ и споткнувшись об меня бюстом, Валя неожиданно шепнула мне на ухо: к Левину. Я внутренне потянулся за ватником и резиновыми сапогами. Захожу в каморку. Левин оторвался от книги и долго смотрел на меня, очевидно соображая, зачем он меня вызвал. Затем произнес следующее: "престафляеф, захожу в кабинет, а в нем кофки кифмя кифат". Я остолбенел. Вездесущая Валька немедленно перевела: захожу в кабинет, а там кошки кишмя кишат. Как многие шепелявящие, Левин обожал слова, содержащие щетинистые "ж" и "ш". Кошки, гадившие в углах и на столах, пакостившие чертежи, были, в самом деле, бедствием лаборатории, но я-то тут при чем? Потом я привык к левинским вводным фразам, дававшим ему возможность мысленно перескочить с одного дела на другое. Этим другим делом на этот раз была моя командировка во Владивосток. Левин очень верно решил, что учиться ремеслу по книгам я буду долго и скучно. Куда как веселее поехать на дело и поработать с живыми железяками. Железяки располагались во Владивостоке. Там наша лаборатория строила первый в мире завод по переработке изношенных рыбацких сетей. Рыболовецкий траулер, выловив положенные тонны рыбы, вышвыривал капроновые сети на берег, догнивать. Береговая линия Россия - длинна, но и на ее бесконечном профиле все заметнее прорисовывались фрактальные капроновые кучи. Начальство постановило кучи убрать, и, как говорил Левин, засукивая рукава, мы взялись на работу. Я подоспел к концу проекта: во Владивостоке уже стояла линия, разработанная верными левинцами. Технике надлежало пожирать изношенные сети и перегонять в первосортный капрон. Через месяц ожидались пробный пуск и приезд замминистра. Однако по доходившим из Владивостока слухам, дела там обстояли худо. Линия отказывалась жрать сети, капризничала, в общем, требовалась срочная терапия. Я очень сомневался в том, что мои университетские знания пойдут больному на пользу, но упустить возможность увидеть Дальний Восток не мог; командировки очень скрашивали убогую советскую жизнь. В командировках познавались скрытые стороны жизни, свершались и рушились карьеры, завязывались и развязывались романы, и все на казенный счет. Через неделю я уже сидел во чреве чуда отечественного самолетостроения ИЛ-62, переносившем меня на своих поскрипывающих крыльях в Хабаровск. По странной причуде конструктора крылья ИЛ-62 издавали странный, тоскливый звук, наводивший на непривычных пассажиров ужас. Впрочем, за десять часов лету тягостные для психики звуки превратились в малозаметный, необременительный фон. Отношения с Китаем были – хуже некуда, поэтому напрямую самолеты во Владивосток не летали, пролет над китайской территорией мог кончиться худо. По молодости как-то легко и весело сошли сорокаградусный мороз в Хабаровске, пересадка на другой самолет, еще один перелет. Утром во Владивостоке, подойдя к окну гостиничного номера, я долго не мог прийти в себя. Харьков – город сухопутный, а передо мной развернулась панорама залива Золотой Рог, солнце выкатывалось из-за портовых кранов. Однако, пора было шлепать на службу. Там уже месяц сражалась с сетями группа левинцев во главе с Паничем. Приезжаю на завод, иду к родным железякам, в цеху ни души. В углу свалены сети. Странно. Брожу, приглядываюсь, принюхиваюсь. Дух стоит тяжелый, гнилостный, хоть топор вешай. И никого. Через час соображаю, что неплохо бы покричать. Ору: Панич, Сережа! Неуверенно зашевелилась одна из капроновых куч; из нее, потягиваясь затекшими частями, выпросталось тело Панича. Панич растолковал: когда проектировали линию, не учли того, что в сетях попадаются рыбешки. В цеху сети с остатками рыбы оттаивают, отсюда и нестерпимая вонь (спать в берлоге из сетей Паничу не могла помешать и она). Но это полбеды. Настоящая беда в том, что капроновая сеть нанизана на стальной трос, толщиной в руку. Пережевать этот трос наше оборудование не в силах. Дело – табак, грядет скандал. С тросом мы справились быстро. Вздернули сеть при помощи тали и мобилизовали работниц, вооруженных рыбными ножами. Они ловко срезали трос вручную. Заводское руководство было счастливо. В портовых городах была неистребимая женская безработица; мужики плавали, а куда девать баб? Мы придумали полдюжины рабочих мест, на радость владивостокским рыбачкам; непостижимы извивы социалистической экономики. Неприятность подкралась совсем с другой стороны. Срезанные с троса сети попадали под гильотину. Усовершенствованному изобретению доктора Гильотена надлежало разрезать тонную сеть на небольшие куски. Эта проклятая гильотина упорно недорезала сеть (головы, видать, рубить проще), и дырявое капроновое чудовище тянулось цельным куском, забивавшим технологический хвост линии. Что мы с Паничем ни придумывали, злокозненная полуметровая бритва оставляла непрорезанные волокна, и зеленая капроновая змея, глумясь над изобретателями, продолжала извиваться бесконечным телом. Левин выслал к нам подмогу. Один из прибывших конструкторов, интеллигентный, миловидный татарин Марат Садыкович Бингалеев с утра располагался напротив гильотины и созерцал мерные движения ее лезвия. Созерцание продолжалось до обеда. После обеда Марат Садыкович творил, упершись взором в лист бумаги, не решаясь нарушить его девственного великолепия. В самом деле, что может быть прекрасней белого ватманского листа? Этот цикл, созерцание гильотины – разглядывание листа бумаги, продолжался до нашего отъезда из Владивостока. Ни одного чертежа, намалеванного Маратом, я так и не дождался. Вернувшись в Харьков, я наблюдал за тем, как Марат часами упирался взглядом в железяку, валявшуюся во дворе "Машприборпластика". На лице его была полная отрешенность. Марат был добрейшим, безвреднейшим существом, по недоразумению угодившим в конструкторы. От остальных прибывших с Маратом пользы было не больше. За неделю до визита замминистра во Владивосток прилетели сам Левин и директор нашей лавочки Иван Неелов. Они дали пару полезных терапевтических советов, после которых гильотине стало совсем нехорошо. Терапия не помогала, я принялся за хирургию, разбросав гильотину на части и, удалив лишние детали, собрал заново (впоследствии я разобрал и собрал много сложных железяк, и всегда оставались неприкаянные деталюшки). Не в коня корм. День запуска. Рядом с гильотиной разместили мясницкую колоду. Панича вооружили топором, напомнившим кровожадную картину Дмитриева-Оренбургского "Стрелецкий Бунт". Сочные работницы образовали живой щит, закрывавший Панича от министра. Мясницкое хеканье Панича, дорубавшего недорезанные капроновые нити, тонуло в гуле оборудования. Замминистра талантливо ничего не замечал. Я впервые услыхал изумительную формулу: "будем сдавать линию в гудящем состоянии". Это означало вот что: несмотря на паралич техники, все лампочки на пультах ладно мерцают и перемигиваются, моторы уверенно гудят, вращаясь вхолостую, и можно приглашать местную прессу. За неделю до запуска в гудящем состоянии, трудовой энтузиазм погнал меня в гигантскую бочку центрифуги, приспособленной для стирки сетей. В машине порвалась сетка, и мне непременно захотелось ее починить (комиссары в пыльных шлемах глядели мне в затылок). Я был близок к финишу и вдруг почувствовал, что бочка начинает медленно вращаться. Сейчас пустят острый пар… Потом мне рассказывали, что мой вой перекрывал шум двигателей в цеху. Бочка начала тормозить. Я вылез наружу, уверенный в том, что кто-то по ошибке решил проверить стирку сетей. Ничего подобного. Сережа Панич, поглощая гигантский бутерброд, удобно разместил неформатную задницу на пульте управления стиральной машиной. Сработала пусковая кнопка и бочка начала крутиться. Русская классическая литература и университетское образование не предоставили мне адекватных средств, пригодных для оценки происшедшего; в ход пошла уместная обсценная лексика, ничуть, впрочем, Сережу не задевшая. Мурманск Великое дальневосточное сидение не прошло для меня даром. Я начал постигать инженерную премудрость, а главное, разницу между научной и инженерной хваткой. Ученый ищет Истину, абсолютную и вечную; инженер ищет работающее решение. Поэтому инженеры обычно лучше ученых ориентируются в жизни, ибо ничто не расположено от мира дальше, чем Великая Истина науки, ее место в сверкающих покоях Снежной Королевы. Инженеры обычно лучше ученых знают, с какой стороны намазан бутерброд маслом; платой за это знание служит особая инженерная ограниченность, инженерам кажется, что работающее решение можно найти всегда. А уже царь Соломон знал, что найти его можно лишь тогда, когда и искать-то особенно не стоит. Впрочем, Экклезиасту нечего сказать и ученым, как говорил Марк Алданов: там, где дуют ветры вечности, все человеческие постройки не прочнее карточных домиков. Между тем, во времени реальном капроновые рыбацкие сети продолжали равномерно загаживать берега морей и океанов. Технологическую линию, подобную дальневосточной, решили возвести и в Мурманске. Она тоже отказывалась жевать сети, и Левин погнал в Мурманск группу технологов. Я, разумеется, напросился в реанимационную команду, чувствуя себя уже заматеревшим инженером. Манил Ледовитый океан. Группу возглавлял Александр Иванович Якунин. Саша был лыс, зверообразен и, протягивая для рукопожатия руку, предъявлял пухлые пальцы-сардельки человека, физическим трудом брезгующего. Такие руки остро ненавидел великий человеколюб Лев Николаевич Толстой. Несмотря на отталкивающую внешность, Саша слыл знатным сердцеедом, приговаривая: это ничего, что я росточком и личиком не удался, зато я пошел весь в корень. Помимо женщин Саша любил дешевый портвейн, и Левину, мобилизуя все мыслимые харьковские связи (Харьков город провинциальный, теплый, семейный), не раз доводилось вытаскивать Сашу из вытрезвителя. За все годы моей работы я не видел ни одной работы, сделанной Сашей. Не то чтобы интересной разработки, но жалкой, кривобокенькой идейки он "на гора" не выдал. Непостижимой загадкой было то, что Саша считался великим технологом, экспертом. Хорошим тоном считалось спрашивать у него совета. Штука в том, что Сашин отец был деканом факультета химтехнологии харьковского Политеха, личностью в городе видной, прославившейся разработкой синтетических шоколада и черной икры, напоминавших прототипы лишь цветом. На этом сходство исчерпывалось. Газетный треск, сопровождавший появление в вечно голодной стране искусственных деликатесов, разносился, однако, на шестую часть суши; был и репортаж в программе "Время". Отблеск отцовского величия отсвечивал на Сашину лысину. Нам с Сашей был придан слесарь Витя Ращупкин. Вите я обязан многим. Он научил меня читать чертежи, недурно слесарить и паршивенько варить металл электросваркой. А главное, научил не бояться железа. Витенька был добродушен, огромен, лупоглаз, краснонос и в поездках незаменим, ибо умел все. У меня на глазах он заварил протекшую цистерну с керосином. Причем заварил, горючего не сливая. Вначале мастерски нашел трещину, натерев цистерну мелом. Через минуту керосин зазмеился по мелу, обнаруживая течь. Затем Витя потребовал долить цистерну доверху и взялся за сварочный аппарат. Я с ужасом ждал взрыва. Витя посмотрел на мою физиономию, не выделявшуюся на фоне натертой мелом цистерны, и терпеливо растолковал: взрываются пары, а не само горючее, а цистерна залита под завязку. И спокойно заварил трещину. Мой восторг был сродни чувствам Маргариты, распаленным виртуозной стрельбой Азазелло. У Вити был размашистый кураж русского мастерового. Все, что Витя делал, он делал плохо: приваренные им детали со временем отваливались, собранные им установки приходилось пересыпать. Делал плохо, но лихо. Так ведь и Петровский флот через пару лет после смерти императора-голландца сгнил; подкованная Левшой блоха тоже скакать перестала. Летим в Мурманск через Пулково. Ждем самолета на Мурманск, приняв форму неприспособленных для сидения кресел зала ожидания. Все кресла в советских аэропортах и вокзалах проектировались людьми, в прошлой жизни специализировавшимися на железных девушках, помогавших выяснять истину инквизиционным трибуналам. Неведомо где и когда Саша умудрился накиряться до изумления. Бог ведает, что ему стукнуло в голову, но он неожиданно вцепился мне в глотку и начал деловито и задумчиво меня душить. Ни до, ни после я не видел на Сашином лице такой сосредоточенности. Сидя в кресле, разжимать его алкоголический, железный захват неудобно. Пытаюсь встать и сбросить с шеи его неожиданно затвердевшие сардельки. Никак. Почуяв неладное, к нам приближается милиционер. Это катастрофа. Всего месяц назад Левин выволок Сашу из вытрезвителя. Между милиционером и Сашей взгромоздилось центнерное туловище Ращупкина. В четыре руки расцепили Сашины пальцы и затолкали его в кресло. Витя повернулся к менту: укачало товарища, худо ему, конкретно худо. Милиционер все же приблизился к Саше. Он безмятежно спал. Объявляют наш рейс. Дотащили Сашу до самолета и запихнули в кресло. В Мурманске нас встретили сорокаградусный мороз и стопроцентная влажность воздуха: сочетание убийственное, и для Мурманска привычное. На наше счастье в аэропорту нас встречал госснабовский "бобик". Всеми вторичными ресурсами занимался в СССР Госснаб, а потому мы подчинялись этой могучей организации. В "бобике" оказались одно сидячее место возле водителя и кабина, до половины заваленная рулонами с туалетной бумагой. Нежную финскую бумагу Госснаб обменивал на макулатуру, безропотно, но не бескорыстно сдаваемую гражданами. В магазинах туалетная бумага мелькала изредка в Москве и Ленинграде, остальная часть населения СССР вынуждена была разбираться в достоинствах бумаги газетной. Ращупкин, например, квалифицированно утверждал, что "Труд" значительно мягче "Правды". Тем временем из поездов Москва-Харьков вываливались бродяги-командировочные, залихватски перемотанные туалетной бумагой, издали напоминавшие героических революционных матросов, перетянутых пулеметными лентами. В сидячее место мы с Витей утрамбовали не приходившего в сознание Сашу, нахлобучили ему на голову шапку-пирожок, а сами полезли на бумагу. Рулоны перекатывались под ягодицами, было неудобно, но тепло. Подъехали к гостинице "Арктика". Ее строили скандинавы, то ли шведы, то ли финны. Построили добротно, но на последнем этапе местные власти сэкономили и потребовали заменить запроектированные дорогие пластиковые оконные рамы на дешевые, алюминиевые. Изумленные, но дисциплинированные то ли финны, то ли шведы согласились. Рамы промерзали насквозь. Заходим в номер: на подоконнике лед. Так и жили целый месяц, периодически соскабливая ледяные наросты. Саша прямо в пальто повалился на кровать, а мы с Ращупкиным отправились на промысел. Очень хотелось кушать. Втайне рассчитывая на северное снабжение, побрели во тьму полярной ночи. Возле огромного гастронома змеился хвост очереди, обозначая наличие съестного. "Что дают?" - бодро осведомился Ращупкин. "Крылья Советов", - буркнул из очереди смурной дядька и отвернулся. Разговаривать было холодно, выяснять, какие такие "крылья" - невмоготу. Стыдясь признать невежество и не разгадав предложенного нам ребуса, стоим в очереди. Проникли в теплую утробу магазина: там продавали морского окуня, тщедушную, дистрофическую красно-оранжевую рыбешку, гордившуюся при жизни огромными, царственными плавниками-крыльями, в пищу, однако, непригодными. Умилившись величию русского языка, набрав окуня и жареной трески, вернулись в гостиницу. По дороге "Крылья Советов" и треска успели от холода задубеть. Греть негде, в номере ничего, кроме кроватей и телевизора. Находчивый Ращупкин уложил рыбу на змеевик отопления, рыбий жир потек по изящному финскому радиатору, отвердевая сталактитами. Откуда взялась водка - не помню. Наутро отправляемся на завод. Выясняется, что городской автобус до завода не дотягивает, и надо шлепать по дикому холоду пешком километров пять. Бредем в снегу, замотав физиономии шарфами. Впереди, рассекая мокрый ледяной ветер Ращупкин, за мной – Саша. Оборачиваюсь, Саша исчез. Растворился. Подбегаю к Ращупкину, возвращаемся, топая по своим следам. Неожиданно под ногами разверзается пасть канализационного люка, крышкой по русской традиции не прикрытого. Саша ухнул в люк, но ему повезло: пальто зацепилось за торчавший из цемента крюк; ангел-хранитель русских алкоголиков в очередной раз заступил на свою и опасную и трудную службу. Выволокли Сашу, добрели до завода. Захожу в цех и цепенею: на полу лужа воды, подернутая ледком. Быстро выяснили, что завод еще к отоплению не подключен. Бетон стен от ветра защищал, но ежели голой рукой возьмешься за гаечный ключ, кожа с ладони непременно слезет, рука к железу примерзает, на радость бессмертным комиссарам в пыльных шлемах, вдохновлявшим нашу молодость. И ничего, привыкли и к ледку на полу. Идем глядеть на наши железяки. В цех вваливается бригада розовощеких плиточниц, все кровь с молоком. К приезду начальства цех надлежит облицевать кафелем. Я тупо разглядываю околевшую технику и слышу размякший, потеплевший голос Саши: раскладушки пришли; острый Сашин взгляд бывалого командировочного немедленно оценил ситуацию: у половины из этих непритязательных теток мужья наверняка в море. А соскребать лед с гостиничного подоконника и запихиваться разогретой на радиаторе треской очень скучно. Уже на следующий день Саша в гостинице не ночевал, а поутру, цыкая зубом и глумясь, рассказывал о жареной картошке с котлетами, которыми его потчевала плиточница. С тех пор Саша в цеху появлялся не часто, сконденсировавшись и обретя плоть лишь к приезду высочайшей приемочной комиссии. И остались мы с Ращупкиным у обледеневшего подоконника. Вскоре и Ращупкин присмотрел себе голубоглазую маляршу, но через день с позором был изгнан из рая. Под разогретую на радиаторе треску и "Московскую" я бесцеремонно осведомился: в чем дело, Витюша? Набычившись, Витя процедил: она сказала, что на мне кримпленовые брюки, конкретно. Пролетарский дендизм был мне внове. Снобизм малярши не помешал ей наградить Витю лобковой вошью, свирепой и, по-видимому, озлобленной мурманским холодом; зуд не давал Витеньке спать ни минуты. После работы отправились в аптеку за цинковой мазью. Полярная ночь, улица, фонарь, бельмастое окно аптеки. В аптеке - очередь. Достоялись до миниатюрной, миловидной провизорши. Витя, конфузясь и наклоняясь поближе, шепчет ей, по возможности, на ухо: "Мне бы цинковой мази". Провизорша рявкнула: "цинковой мази нет". Огорошенный Витя, нелепо растопырив руки, пролепетал: "Так, что же мне теперь делать?" - "Ходите и чешитесь", – сладострастно улыбаясь, громыхнула аптекарская леди. Обойдя полгорода, цинковую мазь раздобыли. Треска и "Московская" окончательно примирили нас с жизнью. На следующий день, бессмысленно проболтавшись в нетопленном цеху, раздобыли по дороге в гостиницу апельсины и две бутылки болгарского сухого "Медвежья кровь". Сидим в номере, благодушествуем. Витенька неожиданно напрягся, порозовел и выговорил: ты, не баптист, конкретно? -Нет. -Тогда с тебя трешка. Мой разум не поспевал за галопом пролетарской мысли. -За что? -За кино. -Какое кино, Витюша, я не собираюсь в кино. - Да не ты, а я. Тебе ж раскладушку надо привести, а мне что ж, по этому собачьему морозу по улице топать? Я околею. - Витя, я не собираюсь приводить бабу. У Вити не осталось сомнений в моем тайном сектантстве. А я тосковал по своей молодой жене, по-детски полагая, что и она занята тем же. В сектантстве Витя подозревал меня зря. Будучи правнуком звенигородского раввина, я к тому времени о Библии знал лишь то, что, гаденько хихикая, сообщал университетский курс научного атеизма. Моим моральным кодексом были "маменькины страшные глаза", с подозрительным знанием дела описанные принципиально бесчестным и бессовестным красным графом Алексеем Толстым в "Петре Первом". Мама плотно вбила в мою юношескую голову представление о женщине, радикально отличающее от привившегося сегодня и нисходящее к ароматному куску мяса с отверстиями хуже ли, лучше ли притертыми к моим половым органам. Сегодня я прочитал Библию, но "маменькины страшные глаза" столь же грозны для меня, как и прежде. Без них и веры нет. Да, о Толстых. В Мурманске по недосмотру властей предержащих было свободнее с книгами, чем в очкастом Харькове. Там мне впервые попался в руки томик Татьяны Толстой. Я взахлеб, вцепившись глазами в строчки, читал в гостинице "Охоту на мамонта", "Огонь и пыль" и "Петерса". Я тогда еще не понимал, что с этой посверкивающей прозой в русской словесности начинается нечто совсем новое. Толстая превратила едкое презрение к человеку в литературу. Вообще, нравы в Мурманске были простые. Сидим с Витенькой в номере, потягиваем винцо, уютно урчит телевизор. Витя деликатно курит в приоткрытое окошко. Вдруг что-то с шумом проносится за окном. Через пару минут у гостиницы "Скорая" и милицейский "бобик". Менты распихивают зевак. На льду распластанное тело разбившейся насмерть женщины. Возвращавшиеся из рейса матросы рыболовецких траулеров сход на берег отмечали лихой гулянкой. В русской жизни за последние полтыщи лет изменилось немногое, уцелел и радикальный способ разрешения женского вопроса, рекомендованный Стенькой Разиным. В цеху, между тем, становилось все скучнее. Отказывали и те узлы, которые до этого вели себя пристойно. Вибросито, вместо того чтобы перемещать отходы, прыгало по цеху само. За неделю до запуска появился Левин в сопровождении Панича, лаборанток, электриков и прочей челяди. Началась имитация бурной деятельности. Мы с Ращупкиным перебирали окоченевшую дробилку. Пришлось ее приподнимать на тали. Я забрался на балку под потолком цеха. Лихо подцепил таль. Теперь надо было перебросить через блок канат. Подо мной бессмысленно топтался Панич. Я ему крикнул: Серега, брось канат. Панич раз пять безуспешно швырял канат, всякий раз бессильно валившийся ему под ноги. Ращупкин еще во Владивостоке научил меня тому, как это делается; я заорал: Серега, привяжи к концу веревки гайку потяжелей и швыряй в меня. Панич добросовестно исполнил указание, влепив мне гайкой точно промеж глаз. Я чудом не сверзился с десятиметровой высоты, по-видимому, не выполнив к тому времени своей жизненной миссии. Впрочем, в чем она состоит, я не знаю и по сей день. За день до приезда появился замминистра в шапке из серого каракуля, издали напоминавшего мозги. Линию сдали в гудящем состоянии. Левинская голова бурлила великолепными технологическими идеями. Но, пройдя наше конструкторское бюро и опытный цех, эти идеи порождали ублюдочную технику, заставлявшую пожалеть о металле, пошедшем на ее изготовление. Казалось бы, бессмысленность жизни насельников "Машприборпластика" должна их угнетать, ведь все завершалось грудой металлолома. Ничего подобного. Борьба за четвертак премии, защита никчемных диссертаций, карьерное продвижение, служебные романы, летние походы на байдарках, чтение толстых журналов и последней страницы "Литературной газеты" очень скрашивали быт. О смысле жизни думать было некогда. Блаженны, смысла не ищущие. Немного об экологии Наши установки работали скверно. Ну, а если бы они работали хорошо? Довольно быстро выяснилось, что вторичный капрон, добытый из отмытых, высушенных, измельченных и переплавленных рыбацких сетей дороже и хуже великолепного первичного капрона, синтезированного, как ему и положено, из нефти. В самом деле, грязные сети нужно отмыть, а стало быть, вонючую воду, вдобавок загаженную мылами, необходимо куда-то слить. На измельчение, сушку и переплавку сетей нужны бесчисленные киловатты. Вполне возможно, что с точки зрения глобальной экологии сети лучше бы и не трогать и оставить их догнивать на берегу. Лучше это или нет, никто не знает и по сей день. Ибо оценка экологического ущерба дело очень сложное, многофакторное и, по сути дела, неразработанное. Вопли природоохранных организаций вынуждают политиков делать дерганные и бессмысленные телодвижения. Вот, например, недавно изобрели пластики, изготовленные из кукурузы. "Зеленые" в восхищении. Не надо выжимать из земли нефть. У экологов заблестели под очками глазки. Сколько конференций можно провести в точках, подозрительно близких к теплым морям и коралловым рифам, сколько гламурных интервью опубликовать. "Зеленые" в интервью забывают сказать, что для выращивания кукурузы придется истреблять леса, что кукурузу надо поливать несметными количествами воды, что био-полимеры будут дороже обычных и, в конечном счете, не только нам, но и природе станут в копеечку. Пластиковый полу-рай стал скушен. Модные философы талдычат о том, что библейская установка на овладение природой на самом деле привела к ее изнасилованию. Больше всего от экологов достается Библии и Декарту (сочетание забавное), они - главные насильники. Вот раньше люди жили в гармонии с природой. Где ее "зеленые" видели, эту гармонию? Ее не было нигде и никогда от Сотворения Мира. Все древние цивилизации оставляли после себя пустыни, истощенные почвы и сведенные леса. Как-то меня пригласили в Будапешт, как эксперта по пластиковому дерьму. Оказалось, что "зеленые" взъелись на пластиковые трубы, они-де в почве разлагаются, грозя истреблением всему живому. Конференц-зал будапештской гостиницы "Кемпиньски". Гостиница о пяти звездах. Краны в ванной только что не из литого золота. В зале, потея, ждут прибытия главных действующих лиц профессора-насильники матери природы, злые гении полимерной химии и акулы капитала. Шевеление в зале. По проходу между креслами, гордо неся отчетливый семитский профиль, шествует главный "зеленый", при ближайшем рассмотрении смахивающий на Троцкого во славе. Он кучерявый коротышка, но зеленого генералиссимуса играет окружение. Исступленные взоры следующей за ним дамской свиты (все, как одна мосластые, страшные, как смертный грех) не оставляют сомнений, пред наши очи предстал экологический гений, гуру поколения. Конференция начинается с просмотра "зеленого" фильма. Зеленые активисты блокируют в Канаде завод, производящий пластиковые трубы. Зеленые на немыслимых катамаранах (заметим, пластиковых) устраивают заплывы, открывающие глаза мировой общественности. В катамаранах - воинство гуру, скандинавские комиссарши в мокрых шлемах, наследницы других амазонок, сто лет тому угробивших из лучших чувств Россию. Кучерявый гуру гордо оглядывает зал. Акулы капитала и химики-вредители робко отбиваются. Дрожащими голосами разъясняют, что именно пластиковые трубы обеспечили дешевой питьевой водой сотни миллионов людей. Что современные пластики безопасны. Что металлические трубы, в конце концов, тоже в земле разлагаются и гораздо быстрее, чем пластиковые. Что закрытие заводов по производству пластиковых труб грозит увольнением тысячам. Но куда там. Экологические дамы, выпятив мощные шведские подбородки, уже разводили пары праведного гнева. Не дожидаясь линчевания коллег, я пошел бродить по чудо-городу Будапешту. Нас на Земле стало много. Технически оснащенное человечество вытаптывает вокруг себя все живое. Это правда. Гуманизм, покоящийся на старой формуле "человек есть мера всех вещей, существующих, что они существуют, и не существующих, что они не существуют", стал подозрителен. Человеку для его существования необходимо, чтобы многое вокруг существовать перестало. Бурый Мишка хорош на конфетной обертке, в лесу я предпочел бы с ним не встречаться, пусть уж посидит в зоопарке. До проклинаемой экологическими гуру научной революции люди жили до тридцати лет, пятидесятилетний воспринимался дряхлым старцем. Видел я в Индии "зеленый рай", густо заселенный рахитичными детьми, колупающимися в пыли, ночующими в коробках из-под холодильников. Вот слушал как-то очень мудрого, экологически озабоченного Сергея Петровича Капицу. В его голосе звучали знакомые нотки: правильное распределение ресурсов, вот ключ к решению глобальных проблем. Ну, а от этой мысли до социализма – рукой подать. При социализме ведь все можно учесть, распланировать и распределить. Эту песню не задушишь, не убьешь. Сергей Петрович наверняка помнит о том, что СССР, в котором распределялось все: от презервативов до мест на кладбище, был рекордсменом мира по экологическим катастрофам, при этом презервативов и мест на кладбище недоставало. Нужно ограничивать собственную жадность и поменьше вредить природе. И даже эта скромная задача оказывается неразрешимой; борцы за зеленое дело и социальную справедливость из авто упорно предпочитают "Феррари". Ильф и Петров говорили: не надо бороться за чистоту улиц, надо подметать. Нечего устраивать заутрени за дело экологии в пятизвездочных отелях, надо пересесть с "Феррари" на велосипед. Ничего умнее присоветовать нельзя. Научиться бы толково и умело обходиться с отходами человеческой деятельности (зелено-исламо-социалистические гуру в этом без надобности), сводя к минимуму ущерб окружающей среде. Из всех искусств наиважнейшим на сегодня оказывается искусство канализации. Отключите-ка на день (всего на день) канализацию в большом городе, и вы в этом убедитесь. Баку Левинская неуемная энергия вылилась в сотрудничество с азербайджанскими коллегами. Шефом азербайджанцев был тамошний инженерный шейх по фамилии Гаиблы. Слесарская обожала звонить в Баку и склонять во всех падежах фамилию пластикового генерала. Поставленное нами в Азербайджан оборудование, разумеется, не работало. Сдружившись с Ращупкиным, мы вызвались на лечение. За неделю до вылета ко мне потянулась струйка лаборанток и инженерш всех возрастов. Дамы, конфузясь и мило тупя взоры, совали мне в ладонь деньги и записки с четко выведенными цифрами, четными и нечетными, но не большими пяти. Это были номера бюстгальтеров. Последней вручила записку Валька; твердо держась пуританских принципов, не буду смущать незрелых читателей распаляющей, интимной информацией. Капризные харьковчанки брезговали устрашающей продукцией отечественных трикотажных фабрик (одни рвотные цвета чего стоили). Выставка советского нижнего белья, затеянная по возвращении из Москвы озорниками Ивом Монтаном и Жераром Филипппом, имела оглушительный успех, рикошетом угодивший в советских подростков, лишенных возможности поедать глазами прелести Джины Лоллобриджиды в "Фанфан-Тюльпане", где снялся неблагодарный Жерар Филипп. Реакция властей на поведение заморских гостей не изменилась со времен маркиза де Кюстина: мы его икрой кормили, водкой поили, на балет водили, а он… Итак, харьковчанки непатриотично предпочитали зарубежную одежу, смиренно соглашаясь, за неимением лучшего, на продукцию братьев-демократов. Всеведущие дамы из неведомых, но достоверных источников знали, что в Баку есть чем поживиться. В Баку прилетели июльским вечером. Вывалились из самолета, вдохнули, а выдохнуть уже не смогли. Такой жары мы не знали. Пережив в Израиле пару десятков наждачных суховеев-хамсинов, понимаешь, что бакинская влажная жара – рай. В гостинице очутились уже поздно ночью. В номере первым делом включили кондиционер. Попытались заснуть. Тщетно. Только ворочались на мокрых от пота простынях. "Погуляем?" - предложил Ращупкин. Я легко согласился. Мы вышли на улицу и обомлели. На улицах – полно народу. Сидят за столиками, пьют свежезаваренный чай с брынзой. Присоединились. Заказали чайник. Такого душистого чаю отродясь не пил. Спать не хотелось совершенно. Утром первым делом поплелся в универмаг, ответственно сведя дамские грезы в аккуратную табличку. Отдел трикотажа. Ко мне приближается оливковый продавец. Я разворачиваю заветный список, объясняю, чего и сколько мне нужно. По мере изучения свитка, оттенки оливкового на лице продавца менялись, сгущаясь к болотному. Изучив список, парень поднял на меня полные обожания глаза и завопил: друзья, какой джигит к нам приехал! Обслужим, родной, в обиде не останешься. И метнулся к подсобке. До меня с большой задержкой дошло, что я в мусульманской стране. Не было и тени сомнения в том, что я большой бай, собравшийся щедро ублажить своих жен и наложниц, не жалея бумажек, украшенных профилем Владимира Ильича. Через полчаса оливковый вернулся из подсобки, неся на вытянутых руках неимоверного объема сверток. Предъявленная к оплате сумма едва не повалила меня на пол. В свертке было бельецо, преимущественно французское. Я расплатился едва ли не всей имевшейся наличностью, в ужасе готовясь сидеть на столовском сыром, нарезном хлебе до окончания командировки. Голодать мне не пришлось, а за свою джигитскую лихость я был вознагражден сполна, вернувшись в Харьков и развернув в лаборатории бакинский сверток. Инженерши-аристократки с легкостью расстались с человеческим обликом, впившись сначала глазами в тряпье восхитительных, теплых тонов. И понеслось… Наверное, нечто подобное наблюдал Фагот, открыв в Варьете дамский магазин. Никогда после я не был столь популярен в народе. Я определенно упустил в этот день многие шансы. Добравшись с Ращупкиным до Гаиблы, выяснили, что надлежит нам ехать в Ляки, сельцо поблизости от Агдаша, по созвучию напомнившему нам баснословно дешевый портвейн "Агдам", примиривший с жизнью не одно поколение советских алкоголиков. Нас загрузили в пыльную "Волгу", и через час мы оказались в Ляках. Прием нам был оказан царский. Первым делом отвели обедать, и стало ясно, что голодная смерть нам не грозит. К тому же, несмотря на мусульманский колорит, за обедом было выпито столько отменного коньяка, что о работе в этот день не могло быть и речи, и ласковые хозяева перегрузили нас в странноприимный дом. Наутро, заглянув за проходную, немедля поняли, отчего хозяева заглядывали нам в глаза с собачьей преданностью. На фабрике, разинув голодные пасти, стояли машины, изготавливавшие пластиковые бутылки. Азербайджан – страна винная, и более того - коньячная. Дивных напитков море. Но надо же их во что-то разливать. Вторичные пластики доставляли несчетные тонны левого сырья, которое при некотором умении можно было перегнать в бутылки и канистры. Открывались неограниченные возможности для подпольного бизнеса: никем не мерянное пойло разливалось в никем не учтенные сосуды. Бутылки, отдавая вторичным полиэтиленом, пованивали, но портвейны "777" и "Агдам" испортить было мудрено. Отечественный алкоголик пил и не такое и не из таких мехов. Обладателями тайного пластикового знания были мы с Ращупкиным. Нам понятно растолковали, что если оборудование заработает, мы в накладе не останемся. Выданный в первый же день аванс щекотал мужское самолюбие. И мы засучили рукава. И то, что отродясь не работало и работать в принципе не могло, ожило. И нас-таки не обидели. Мы получили не только несусветные деньги, но и по канистре великолепного азербайджанского коньяка. Социализмом в Азербайджане вообще не пахло. Вся работа велась за наличные, "черные" деньги. Они, разумеется, были не у всех, а у тех, у кого на востоке им положено находиться: у местных феодалов и их прихлебателей-чиновников. Работали на фабричке только женщины и совершенные оборванцы, голь перекатная. Начальство, с мастера цеха и выше, являлось на службу в белых выутюженных рубашках, распространяя запах приторного одеколона и держа под мышкой непременную черную папку для бумаг, обозначавшую, что ничего тяжелее этой папки ее владельцу поднимать не по чину. К нам с Витенькой, представлявшим белых колонизаторов, хозяева относились с презрением, разбавленным вымученным подобострастием. Без нашего колдовского умения порождать из мусора вторичные пластики - никуда. Во что ж левый портвейн разливать? Это - традиционная восточная схема. Западный человек, конечно, - шваль, жизни не понимает, но умеет делать "калашниковы" и атомную бомбу. А куда ж нам без "калаша" и атомной бомбы? Забавно, но западным людям Восток часто видится источником бесконечной мудрости. Вот и Александр Дюма в "Графе Монте-Кристо" пропел Востоку слащавый дифирамб. А что, кстати, так понравилось на Востоке Эдмону Дантесу? Несовершеннолетние наложницы, рабы, кальян и наркотики. Воистину безбрежна мудрость Востока. А я долгое время полагал самым радостным событием мировой истории битву при Марафоне, где малые числом, но свободные греки наваляли тупой, бессмысленной громаде Персидской империи. В Шестидневную войну произошло примерно то же. В последний день, отмечая наши успехи, хозяева радушно нас пригласили на сельскую свадьбу. Количество съеденного и выпитого не поддается описанию. Мы с Витенькой напились до изумления, и хозяева предложили освежиться купанием в горном озере. "Волга" понеслась по серпантину, и я мысленно попрощался с близкими, ибо водитель Тофик был пьян вдрабадан, а в пропасти справа и слева от серпантина лучше было не заглядывать. Шансы остаться в живых были невелики, но через полчаса бешеной гонки "Волга" затормозила у озерца. В него впадал хрустальный водопад. Я полез в воду, оказавшуюся ледяной. Нырнул, выплыл на поверхность и обмер: на меня уставились черные, рогатые, бычьи морды, срезанные поверхностью воды. Я немедля зарекся никогда больше так не пить и нырнул еще раз. Морды не исчезли. Я вылез на берег и замычал. Обсыхавший на берегу, протрезвевший Тофик глянул на меня и растолковал: да это буйволы. Они тут в озере прячутся от жары, заходя по шею в воду. Я много в жизни путешествовал, но такой красоты, как горный Азербайджан не видал. Зеленые горы, охватывающие чистейшие озера, водопады. Эх, да что говорить. Дача Вернувшись в обнимку с канистрой азербайджанского коньяка из Баку, я немедля помчался на дачу. Надо сказать, что лето в Харькове нестерпимо. Город раскалялся и пропитывался выхлопными газами автомобилей и бессчетных заводских труб. Ни моря, ни озера, ни сносной речушки в Харькове нет. Ад. Замечу, что и зимой выпадал черный, жирный снег, впитавший выплюнутую заводами мерзость. Черный снег социалистической экологии крепко впечатан в мою память. К тому времени я уже два года был отцом девочки Леночки, за рождение которой мы с женой долго и, были большие основания думать, что безнадежно, боролись. Оставлять ребенка в городе на лето я решительно отказывался. Поэтому уже первого июня я брал отпуск (Левин позволял мне эту роскошь), и мы снимали дачу в очаровательном поселке Зеленый Гай. Мы нанимали флигелек у армянской семьи, осевшей после тяжких скитаний под Харьковом. Хозяйка, Ася Матриросовна, держала козу, а предложенный нам флигель был совершенно отделен от хозяйского дома. Коза и приватность жилья делали в наших глазах дачу Аси Мартиросовны неотразимой. Утром первого июня я заказывал такси. В "Волгу" грузились детская кроватка, горшок, книги, гитара, микро-холодильник, раскладушки, велосипеды и прочие бебехи, едва оставлявшие место для пассажиров. Мысленно проклиная пархатых, отнявших своей копотливой погрузкой полдня, шофер через полчаса выгружал нас у флигелька. Щедрые чаевые утишали его горе. Я торжественно перетаскивал наше барахло во флигель, и начиналась дачная жизнь. На следующее утро жена уезжала на службу, а я оставался с малышкой. Я исполнялся возвышенной отцовской ответственностью, разрешавшуюся обременительным для близких педантизмом, вообще говоря, мне не свойственным. Вставали мы с дочкой раненько и отправлялись пить козье молоко утренней дойки, по бытовавшему мнению особо полезное. Затем я готовил малышке завтрак. Я овладел высоким искусством приготовления манной каши без комков. Знаете, как отвратительны комки в манной каше? А чтобы их не было, всыпайте в едва закипевшее молоко манку, непременно тонко пересыпанную сахаром, и немедленно начинайте помешивать, не давая образоваться зловредной пенке. А уж когда все готово, капните на манную кашу столовую ложку вишневого варенья. Нет в мире детей, которые бы не уплетали мою манную кашу. Я – пошлый мещанин, и нет для меня зрелища, прелестней детской мордочки, перемазанной манной кашей. Мне никогда не хотелось перевернуть мир; охватывавший меня периодически производственный энтузиазм был заурядным трудоблудием. Затем мы шли на пруд, а с пруда направлялись в баптистское семейство, державшее могучее молочное хозяйство, и пили там парное молоко, заедая черным хлебом. Баптисты жили на отшибе, сочувствия им ждать было не от кого, чем дальше от людей – тем спокойней. Детей в школы не посылали и вкалывали, реализовывая толстовскую утопию, к которой я всегда был неравнодушен. Я глядел на них с наслаждением. Вот только всегда меня изумляло то, что бесчисленные баптистские дети все как один были выраженно рахитичны. И это на природе и при собственных молоке, твороге и овощах. Выкушав парного молока (белесая жидкость, заботливо разливаемая сегодня в картонные пакеты, бессовестно присвоила себе имя того, баптистского молока), купив творога, шлепали разморенные домой, и я приступал к самому приятному: купанию Леночки. А дело это было не простое, ибо воды во флигеле не было, надо было ее натаскать из колонки и нагреть. Потом мы обедали, и я укладывал Леночку спать. Тут наступало мое время, и я писал диссертацию. После сна я сажал дочку в коляску, и мы шли на станцию встречать жену. Так мы ездили на дачу три года подряд. Это летнее время было лучшим в моей жизни. В каждую минуту жизнь была настолько наполнена смыслом, что о смысле и не думалось. Если тебе некогда задумываться о смысле происходящего, то это верный признак того, что ты счастлив. В последний из дачных заездов тот, кому принадлежат и жизнь и смерть наши, показал, кто в доме хозяин. Отнюдь ни к чему человеку умиляться своей праведностью. Мне было разъяснено, что в моих услугах примерного отца и мужа более не нуждаются, и мне позволено выйти вон. Все это впереди, а пока на душе у меня легко: я качу по склону коляску на станцию Зеленый Гай. Диссертация Первую сносную работу по физике я сделал на пятом курсе университета. Вначале дело не клеилось, но потом я как-то понял, чего от меня хочет шеф, и посчитал задачку, опубликованную затем в респектабельном журнале. Если бы я не был евреем, то эта работа при надлежащем усердии превратилась бы в диссертацию. Но физические институты хлопнули перед моим носом дверью, и я оказался в "Машприборпластике". Первое время я, пыжась изо всех сил, разрабатывал застолбленный участок физики, катаясь после службы к своему шефу через весь Харьков. Но вскоре я понял, что двухчасовые прогулки в запсиненном транспорте в один конец мне не по силам. Да и командировки делали серьезную работу невозможной. Я сдался. Прижившись у Левина, я первое время о диссертации и не думал. Затем, оглядевшись, заметил, что все сколь-нибудь честолюбивые левинцы пишут диссертации. Что было странно. Ибо с моей снобистской, университетской точечки зрения наукой в лаборатории и не пахло. Наука - это вроде бы то, чем занимаются ученые, а ученых, кроме Левина я в лаборатории не выявил. И, тем не менее, диссертации плодились и размножались. Чехов в "Скучной истории" безукоризненно определил, что такое диссертация: "под этим словом принято разуметь сочинение, составляющее продукт самостоятельного творчества … Сочинение, написанное на чужую тему и под чужим руководством называется иначе". Только очень наивные, примитивные люди думают, что сегодня есть связь между наукой и диссертацией. Такая связь, наверное, наблюдалась лет триста назад, когда защита диссертации означала, что вылупился самостоятельный ученый, добывший умом ли, везеньем ли значимый результат, и свеженький доктор философии имеет неоспоримые основания потряхивать на окружающих свысока кисточкой своей угловатой шапочки. В левинской лаборатории самостоятельно творил только сам Левин. Все остальные угрюмо и неторопливо обмеряли и обсчитывали его идеи, в лучшем случае недурно отправляя лаборантские функции. И вовсе не потому, что сатрап Левин давил инициативу. Давить было нечего. Распределение обязанностей всех устраивало. А защита диссертации пробивала дорогу к высоким должностям, прибавке жалованья, премиям и прочим благам мира сего. На высиживание диссертации уходило полжизни, наполненных вылизыванием начальственных задниц, интригами и кляузами, избавлявшими диссертанта от бремени сенсорного голода. Раздувалась оболочка жизни, не содержавшая самой жизни. Диссертация защищалась, отгуливался банкет, на котором говорились речи, приличествующие некрологам; защитившийся запихивал папку с диссертацией пылиться на шкаф и перебирался на следующую ступеньку инженерской иерархии. Все это мне было очень противно, и я решил сойти с дистанции. Но тут на меня насели Левин и родители. Вынь да положь им диссертацию. А я мягкотел, что при некотором пренебрежении истиной можно полагать добротой. Я вздохнул и согласился писать проклятую. Как всегда, родители оказались правы, ибо красная корочка дала мне впоследствии возможность заняться наукой в Израиле. Без нее - ни-ни, не видать мне эмигрантской стипендии Шапиро. Я сел и посчитал три пристойные гидродинамические задачки, имевшие трудноуловимое, но неотрицаемое отношение к переработке пластикового мусора. За одну из них мне до сих пор не стыдно. Слепил экспериментальные установочки и кое-что померил. К тому же я научился переплавлять пластиковый мусор в добротные доски, не подверженные гниению. Но нужен же был и руководитель. Левин в гидродинамике не понимал. И тогда он приискал мне московского шефа. Нежно меня любя, взял за руку и отволок в Москву к Михаилу Лазаревичу Фридману. Михаил Лазаревич был прекрасным инженером и могучим научным дельцом, в том смысле слова, в каком его понимал Ключевский: человеком, умевшим сделать дело. Русский язык немилостив к "делу": дела обделывают. Но кому-то приходится их все же делать. Фридман руководил отделом, породившим тьму пластиковых чудес. Фридман был наполеоновски малоросл, коренаст и ходил как-то странно по-кавалерийски, вразвалку. Непропорционально большую голову украшал вздыбленный, серебристый ежик. В нашем ремесле Фридман знал все. Видно было, что сотрудники его обожают за ум, за талант, за бешеную энергию, за умение вышибать деньги. Мои азербайджанские коллеги говорили о таких Фридманах: под таким трава растет. Кажется, во всех советских НИИ был гиперактивный еврей-завлаб (выше по служебной лестнице не пускали), испускавший далеко бегущие энергетические волны. Левин меня представил, и я остался на неделю в Москве поработать в отделе Фридмана. Людская температура в отделе меня поразила, сотрудники не ходили по лаборатории, а бегали вприпрыжку. Все кипело, булькало и пузырилось. Обсуждались идеи, запускались установки, а главное, отчаянно рубились на семинарах и ученых советах. Страсти на них разыгрывались вполне густопсовые, научные генералы со звероподобным рвением друг друга подсиживали. Толкущаяся вокруг генералов мелкота визгливо подгавкивала, периодически перебегая из одного генеральского стана в другой. Харьковская жизнь в сравнении с московским высоковольтным вибрированием казалась тихой заводью. Фридман быстро смекнул, что руководить мной не нужно, но по уже написанной диссертации прошелся блистательно, наведя лоск, запрятав поглубже все тусклое и усилив выигрышное. Текст заиграл. Я получил урок научного писательства, в своем роде бесценный. Сдал кандидатские экзамены и уже готовился к защите. И тут началось… У Фридмана захворал сын, и он подал документы на выезд в Израиль. Его немедленно вышвырнули с работы, отняли пропуск и велели охраннику в институт не пускать. А тут - моя защита. Пришлось выступать в зале, в котором не было руководителя диссертации, заметим, живого и здравствующего. Случай беспрецедентный. Ожидалась обструкция. На защиту приехали папа и Левин, нервно и дружно помогавшие развешивать плакаты. Сомнамбулой я отбарабанил свою тронную речь, ответил на вопросы и уселся ждать результатов голосования, приготовившись к неизбежному. Ну, чего следовало ожидать диссертанту, ведомому изменником родины? И тут русская интеллигенция проявила себя во всей красе: на двенадцать белых шаров в урне для голосования пришелся лишь один черный. Папа и Левин победно переглянулись, и мы отправились заказывать банкетный зал. По приезду в Харьков меня ожидал венок победителя, искусно сплетенный из отходов рыбацких сетей моей будущей женой. Балахна Московское начальство, убедившись в нашей полной никчемности, решилось на разумный шаг. За нефтедоллары в Италии была приобретена итальянская линия, перегонявшая пластиковые отходы в трубы, предназначенные для осушки болот. Это было очень адекватный ход. Дрянные, пованивавшие трубы укладывались на дно болота, упокоясь до конца времен. В бочке разума был и непременный половник с верхом безумия. Линию у итальянцев купили не всю. Всю подготовку сырья поручили нам. Ну, мы и расстарались. Было спроектировано и изготовлено железо, отправленное в Балахну Горьковской области, где по неведомому капризу руководства воцарилось итальянское чудо. В Балахне построили новенький, с иголочки заводик со скрежещущей аббревиатурой на входе: БЭЗПДТ (Балахнинский экспериментальный завод полимерных дренажных труб). Через неделю после торжественного запуска (красная ленточка, банкет, премии) из Балахны донеслись тревожные звонки: срочно шлите специалистов. Ваше оборудование не работает. Итальянская чудо-линия простаивает. В самом деле, если не работает первый узел, то остальным делать нечего. Левин погнал меня, обстрелянного инженера, в Балахну. Через неделю вслед за мной должен был вылететь Ращупкин. Ехал я неохотно. Болела бабушка жены; ее состояние ничего хорошего не предвещало. Заводик размещался даже и не в Балахне, а в поселке, чудовищно поименованном Гидроторф Четвертый. Кое-как добрался до завода. С ходу направился к главному инженеру. Главный, Виктор Семенович Денисов, сорокалетний мужчина с худым, очень приятным лицом русского чудака, не всегда знающего, как жить, но в каждый данный момент, понимающего, зачем он живет, облаченный в ватник и кепку, сидел за столом, уткнувшись глазами в чертежи. Сановито отдуваясь с дороги, поглаживая отсутствующие бакенбарды и демонстрируя повадки столичного профессора-хирурга, вызванного в провинцию на консилиум к тяжелому, но небезнадежному больному, участливо спрашиваю Главного: ну, где тут наше железо, как оно выглядит рядом с итальянским? Виктор Семенович поднял на меня глаза и с улыбочкой, не сулившей хорошего, переспросил: "Где ваше железо? Как выглядит?" И с ходу: - А скажи мне, у тебя собака есть? - Есть, эрдельтерьер. - А на выставки собак ты ходишь? - Бывает. - Ну, так я тебе скажу, как выглядит ваше железо. Вот представь себе: приходишь ты на выставку. Сидят в ряд колли, ньюфаундленды, ризеншнауцеры. Все свежевымытые собачьими шампунями, расчесанные, холеные. И среди них сидит серый, матерый волчина и щелкает, ощеряясь, на всех зубами. Вот так и выглядит ваше железо. Проглотив язык, я побрел по заводу. Я проходил цеха, начиненные итальянской техникой, над которой кроме инженеров потрудились и дизайнеры. Блестящие, покрашенные нежной кремовой краской, покатые бока оборудования хотелось погладить. На задворках завода, в подготовительном цеху, топорщилось неладно скроенное, но крепко сшитое, злосчастное наше железо. Опытный цех из всех цветов признавал защитный, из всех углов – прямой, из всех видов соединения деталей – сварку, неошпаклеванные рубцы которой довершали общее отталкивающее впечатление. Волчина волчиной, подумал я, и хоть бы матерый, а то ведь паршивый какой-то. Попытался включить оборудование и сразу понял по характерному стуку, что полетел подшипник в главном агломераторе. Я аж засветился от тщеславия. Прослушав больного, немедля поставил диагноз. Сейчас я покажу балахнюкам высокий класс. Знай харьковских. Подшипники менять меня научил Ращупкин. Я попросил ватник, съемник и начал выколупывать подшипник. Не тут-то было. Съемник я согнул, а проклятый подшипник, издевательски подмигивая мне, не сдвинулся и на миллиметр. И тут я проявил инициативу. Привязал подшипник тросом к могучей станине неподалеку. Загнал в подшипник лом и подогнал погрузчик-автокар. Автокар зацепил лом и дернул. Подшипник остался на месте. А станина почему-то медленно начала смещаться. Я заворожено смотрел на ее движение. Поднял глаза и на эстакаде увидел над собой Денисова. На его перекошенном лице беззвучно шлепали губы, он пытался что-то крикнуть и не мог. Оказалось, что я привязал неизвлекаемый подшипник к станине реактора, дюжиной кабелей, труб и трубочек соединенного с паром, электричеством и прочими чудесами цивилизации. Автокар оторвал реактор от артерий, и в цех вырывался пока только пар. К счастью, никто не пострадал, а производственные аварии были в порядке вещей. За обедом в заводской столовой, оказавшись за одним столом с Денисовым, я уткнул глаза в тарелку с рагу из говяжьих почек. Отвратное, скажу честно, блюдо. Но выбор был небогат. В поселковом магазине не было и морской капусты, традиционно заполнявшей пустые полки. Хлеб заканчивался через час после открытия лавки. Денисов налегал на почки, потом взглянул на меня и сказал: а сдается мне, в корпорации "Мицубиси" за предложение снимать подшипник автокаром тебя бы выкинули с работы? А? Я не поддержал разговора, не обещавшего быть томным. Через неделю прилетел Ращупкин и автогеном вырезал подшипник. Через день после прилета Ращупкина на завод пришла телеграмма: "Срочно вылетай в Харьков. Левин". Я, подозревая худшее, на перекладных метнулся в Горький. Размахивая телеграммой, пробился к начальнику аэропорта. Меня впихнули на ближайший рейс, вылетавший в Москву. Из Москвы я позвонил домой, выяснив, что, в общем, ничего экстренного не приключилось. Слегка расслабившись, вылетел в Харьков. Из аэропорта рванул на работу. Захожу в лабораторию. Разгром. Столы сдвинуты и завалены объедками. В воздухе - запах технического спирта. Вламываюсь в кабинет Левина. Левин спал, всхрапывая, положив голову на стол, кроваво засыпанный винегретом. В бешенстве хватаю Слесарскую за рукав халата: в чем дело? Почему меня телеграммой выдернули из Балахны? Оказывается, на "Машприборпластик" пришли "Жигули". Точнее, возможность купить "Жигули". За эту возможность осатанело боролись два ведущих инженера: Левин и Гольдштейн. Борьба разогревалась лютой, застарелой ненавистью, издревле полыхавшей между ними, надо полагать, доставлявшей немало тихой радости нееврейскому большинству "Машприборпластика". Не проходило техсовета, не омраченного размазыванием то ли Левина, то ли Гольдштейна по стенке. Я ошибочно полагал, что истоки этой ненависти – профессиональные, каждый из ненавистников почитал коллегу профаном, шарлатаном и невеждой. Значительно позже до меня дошло, что пузырившаяся, оголтелая злоба – мистическая. Она прорастала из тех же эмбрионов, что и двухсотлетней давности грязный хасидско-литовский конфликт, сопровождавшийся доносами властям. Зародыши эти были брошены в еще теплую Вселенную при акте Творения ex nihilo. Порядку ненавистен хаос. Педантизм не выносит жизни, жизни омерзителен педантизм. Жовиальный, никогда не унывающий, любящий пропустить стаканчик Левин в прошлой инкарнации был хасидом; сдержанный, немногословный, суровый Гольдштейн – литваком. Наш директор, утомленный еврейской сварой, предложил полному составу "Машприборпластика", проголосовав, демократически решить судьбу "жигуленка". Каждый голос был на счету, и Левин извлек меня из Гидроторфа Четвертого. Я был вне себя. Но когда на следующий день я увидел сияющую физиономию Левина, публично посрамившего своего извечного врага, желание читать нотации у меня улетучилось, и мы выпили за обновку по стопке спирта, настоенного на клюкве, так славно удававшегося Вале Слесарской. Левин Левин жил сам и давал жить другим. Под ним росла трава. Но было в нем и иное. Левин был стратегом. Его философия ремесла сводилась к следующему: да, мы возимся с отходами. Но не будем почитать их отбросами. Состаренная полиэтиленовая пленка, побывав пару-тройку лет на солнышке и проглотив немало квантов ультрафиолета, приобрела свойства, которых не было у свеже-синтезированного пластика. А потому, мы имеем дело не отбросами, а с принципиально новым материалом. Это был гениальный сдвиг взгляда. На Западе Левин непременно стал бы крупным инженером, богатеем. В СССР все заканчивалось зелеными каракатицами, регулярно выползавшими из опытного цеха. А Левин, уже будучи завлабом и кандидатом наук, жил с женой и двумя детьми в малосемейном общежитии. Всеми успехами Левин был обязан самому себе. Подростком из захолустных Лубен он приехал в Харьков и поступил в Политехнический. Его вели по жизни талант, интуиция и бешеное честолюбие. Левин прекрасно играл в шахматы и решал задачки по физике. В отличие от толстовского, наш Левин не терзался утраченной девственностью. Как все щедро одаренные люди, он любил потискать нежное женское мясо. Пухленькие и тощенькие, блондинки и брюнетки равно пользовались его расположением. Левин любил женщин как таковых. Как-то в нашей лаборатории завелась юная цыганка Лола. Она была столь молода, что при ней была справка из райисполкома, разрешавшая несовершеннолетней Лоле работать. По-видимому, она была смешанных кровей. Округлые, мягкие славянские черты лица маняще сочетались с определенно цыганскими глазами. Картину довершала густая, русая коса. Лола была прелестна и распространяла ауру, заставлявшую мужчин лаборатории ходить за ней, подрагивая носиками, подобно грызунам, не упускавшим из виду Гаммельнского крысолова. Как-то мне пришлось ехать с Левиным в Москву, по делам инженерным, запутанным и склочным. С удивлением узнаю, что едем втроем. С нами Лола. И что ей делать в Москве? В пластиках она решительно ничего не смыслила. Как видите, добродетель отупляет. Приезжаем в Москву. Размещаемся в служебной гостинице. Левин выбил нам всем по номеру-люкс. Я с ходу рванул к Фридману, а потом помчался на другой конец Москвы в Госснаб. Возвращаюсь поздно, предвкушая горячий чай и вечер с томиком заботливо припасенного Маркеса. Взбодрил витым кипятильником чаек и принялся за "Осень патриарха". Дробный стук в дверь. Открываю. В номер врывается зареванная Лола и немедленно запирает за собой дверь. Что случилось? -Там Левин. -Что Левин? -В дверь ломится Левин. Я вздернул брови: Лола не была неприступной крепостью. Заметив мое удивление, немедленно отреагировала: - Да, он же старик. - Понимаю. Сейчас мне примерно столько же, сколько тогда было Левину. И что я тогда понимал? Ну, хорошо, говорю: у меня переночуешь. Лола улеглась на мою кровать, а мы с Маркесом расположись в люксовском креслице. Назавтра спокойно отбыли в Харьков. По приезде, я в лицах разыграл невзрачный московский водевиль перед Слесарской. "И что, ты, студень, так и просидел всю ночь в кресле?"– живо заинтересовалась Валя. - Ну, разумеется. - Нечем хвастаться, - буркнула Слесарская, вслед за Ращупкиным записав меня в баптисты. Казань В семидесятые годы советский человек познакомился со скукой. При Сталине и Хрущеве скучать было некогда, приходилось выживать, уворачиваясь от грандиозных замыслов вождей. Почти вегетарианский брежневский режим нагонял сплин. Отдушиной был магнитофон - черный ящик свободы. Из него доносились живые голоса Высоцкого, Галича, Окуджавы, Кима. Магнитофонам требовалась магнитная пленка. Ее, разумеется, недоставало. Импортные кассеты продавались из-под полы по горемыческим ценам. На жалованье инженера можно было купить дюжину кассет. Магнитная пленка все же выпускалась в Казани на заводе ТАСМА. А там, где что-то производится, есть и отходы. Левину позвонили из Казани, и я выехал поглядеть на бракованную магнитную ленту. До Москвы добрался без приключений, там пересел на поезд Москва-Казань. За триста километров от Казани поезд занесло снегом. Стоял тридцатиградусный мороз. Система отопления замерзла. Температура внутри купе вскорости сравнялась с забортной. Я начал бороться за жизнь. Разыскал проводницу. Юное, беспомощное существо, закутавшись в тулуп и напялив ушанку, забилось в служебное купе и тихонько плакало. Мне удалось растопить углем котел. Вода в вагон по замерзшим и скорее всего лопнувшим трубам не побежала, но возле котла стало тепло. Для того, чтобы отогреть ноги, я совал ботинки прямо в топку и ставил на тлеющие угли, следя за тем, чтобы подошвы не задымились. Я поделился с проводницей заботливо припасенной "Столичной", залепил окна купе матрацами, удерживавшими тепло, и настроение наше улучшилось. К огню сгрудились и остальные пассажиры. Часов через двадцать нас откопали. В общежитии завода было натоплено, и я отогрелся. На следующий день топаю по снежку к главному инженеру ТАСМы. В предбаннике у Главного - нервное оживление - верный знак нештатной ситуации. В самом деле, рабочий NN, просверлив дырку в метилопроводе, припал горячечными губами к отверстию, заливая внутренний пожар, и наглотался метилового спирта. Метиловый спирт в лучшем случае лишает зрения, в худшем убивает на месте. С тех пор я не раз был в Казани, и мне начало казаться, что рабочий день главного инженера всегда начинается с метилопровода, провоцирующего народные массы на выпивку, не всегда совместимую с жизнью. К заветной трубе равно прикладывались русские и татары, населявшие ТАСМу. Ислам строго запрещает алкоголь, но, по-видимому, в суратах Корана о метиловом спирте ничего не сказано. Вся территория завода была увешана и замощена отходами магнитной пленки. Пленка скрипела под ботинками, цеплялась за линии электропередач, наматывалась на трубопроводы и скатывалась в клубки. Ветер шевелил шевелюры клубков, превращая завод в площадку для съемки фильма ужасов. Но откуда же бралось столько отходов драгоценной пленки? Выяснилось следующее. Пленку получали так: на широкое пластиковое полотнище наливали лак, содержащий магнитный порошок. Лак разливался неравномерно, и потому хорошо получалась лишь серединная треть полотна. На нее немедленно накладывала лапу оборонная промышленность. Я поначалу не мог взять в толк: зачем военным столько магнитных лент? Потом сообразил, что главный заказчик не оборонка, а КГБ. Ну, а тем магнитной пленки требовались тысячи километров. Еще бы, записывать каждое подозрительное слово, это же сколько пленки нужно? Россию можно представить себе без многого, но не без тайной полиции и литературы. Иногда эти фундаментальные составляющие непостижимо переплетаются: Тютчев был цензором министерства иностранных дел, весьма разумно, но, к сожалению, не надолго запретив к переводу на русский "Коммунистический Манифест". Удаление органов внутренних дел из государственного тела России приведет, по-видимому, к ее смерти. Оставались, однако, две трети магнитного полотна. Частично они передавались на выпуск вожделенных магнитофонных кассет, ну а совсем негодная пленка вышвыривалась. Учесть, сколько же в точности пленки поступало в отходы, было невозможно. Что создавало безграничные возможности для "левого" производства. Подрагивавшие на ветру ершистые клубки пленки свидетельствовали о том, что и совсем никчемушной пленки было немало. Уже в Харькове мне удалось придумать процесс отделения магнитного лака от пленки. Я прокипятил коричневый моток в щелочи, и лак отскочил от пластиковой основы. Затем, в присутствии Левина, Лола погружала в чан с пленкой магнит и с ловкостью фокусницы эффектно извлекала наружу все магнитные составляющие. В чане оставался чистый, первосортный пластик. Этот изящный процесс мы продали затем в Казань через комсомольские организации. Это означало, что началась Перестройка.
Тель-Авивский клуб литераторов
Объявления: |