22 -

Эдуард Бормашенко

История истины



"Сокрытое - это Господу Б-гу нашему,
а открытое нам и сынам нашим навечно".

Дварим, 29, 28.


     В книге Владимира Бибихина "Мир" я наткнулся на очаровательную историю. Автор рассказал о нетривиальной неудаче, постигшей его в весьма заурядном предприятии: обучении школьницы таблице умножения. Девочка вовсе не была дремучей тупицей, такая себе средней сообразительности девчушка. У нее просто не было ни малейшей уверенности в истинности знаменитой таблицы. Учитель в недоумении спрашивал: ты что, в самом деле, не убеждена, что дважды два четыре. Да нет, не убеждена. Разумеется В. Бибихин - тонкий философ не удержался от широких и проницательных обобщений, но мне хотелось бы нажать на другую педаль: весьма вероятно, что девочке было просто не интересно: а сколько же на самом деле дважды два.
     С подобным же феноменом я столкнулся и в своей педагогической практике. Рассказывая студентам классическую механику, я пытался их заинтриговать тем, что по истине мир устроен вовсе не так как я толкую, и доступная нашему сегодняшнему пониманию физическая картина мира поувлекательнее самого навороченного детектива. В ответ глухое, ватное молчание, единственный искренний вопрос задал юноша, поинтересовавшийся, входят ли релятивистская и квантовая механики в экзаменационную программу, и удовлетворенно засопевший, услышав отрицательный ответ. Мир по истине просто никого в аудитории не интересовал.
     Впрочем, картина мира по "гамбургскому счету" не так уж сильно интересует сегодня и тех, кто должен взыскать истины уж хотя бы в силу избранной профессии. Еще двадцать-тридцать лет назад ученые беспомощно разводили руками, глядя на пышное разрастание древа науки. Давно стало ясно, что даже супергению не охватить не только науки в целом, но даже и физики или биологии взятых по отдельности. Однако поколение, вскормленное на пафосах "Девяти дней одного года", подобное положение вещей все же сильно беспокоило, и бескорыстный поиск истины по самому высокому счету был приоритетом номер один в ученом сообществе (можно припомнить и "За миллиард лет до конца света" Стругацких, быть может вернее всего передающую аромат времени). Сегодня не то. Сместился всего лишь смысловой акцент в прутковском "никто не обнимет необъятного": с огорченного на удовлетворенный.
     Обозначилась привычка к непосильности по-настоящему крепких задач, касающихся сердцевинных проблем устроения мира. К тому же прикладные исследования, тоже дающие выход интеллектуальной энергии исследователей, и спускающие пар, накапливающийся в ученых котелках, кормят куда лучше фундаментальной науки. Стоит прибавить, что надвигающаюся экологическая катастрофа, справедливо или нет, связываемая простым человеком с деятельностью яйцеголовых, сильно подорвала моральный авторитет науки, как добытчицы истины. Юноше, жаждущему приложения своему духовному жару, дело спасения какого-нибудь вымирающего вида может оказаться ближе и роднее унылого корпения в лаборатории.
     Да что ученые? Религиозные авторитеты, тоже по долгу службы находящиеся с истиной в интимной связи, оказались неожиданно готовы к весьма сомнительным компромиссам. Оказывается, между наукой и религией теперь противоречия нет, и только уж самые отпетые мракобесы намекают на некие напряжения существующие в зазоре между верой и научным разумом. Религиозная философия вдобавок охотно обслуживает подобное умилительное примирение еще вчера заклятых врагов. Только самые честные ученые вроде страдальца Стивена Хокинга набираются окаянства выкрикнуть "Бога нет!". Мне же вовсе не видится исчерпанным конфликт веры и научного познания, и сдается, что честная декларация Хокинга милее Вс-вышнему уютной болтовни примирителей науки и религии. Нарастает и безразличие к самой постановке проблемы, никого уж так сильно и не беспокоит: есть там Бог или нет, и кто прав, ученые или служители культов, ну вроде той девочки, несильно интересовавшейся: сколько же на самом деле будет дважды два.
     В среде ученых - возвращенцев к религии я отметил поразительный феномен - терпимое отношение к религиозному мракобесию. Ведь мракобесие - по сути и представляет собою циничное попрание истины. Написано, скажем, в святой книге, что Земля - квадратная, и доктор физико-математических наук вслед за религиозным авторитетом согласно трясет бородой: квадратная так квадратная. Несколько раз не выдержав, я начинал приставать к приятелям-ученым: тебе, что в самом деле все равно с истиной соглашаться или с ложью? Наиболее популярный ответ вот каков: понимаешь, это не самое страшное, сказать, что Земля квадратная. ХХ век оказался так плох, Освенцим и Гулаг так сместили акценты в порядке интеллектуальных предпочтений, доверие к человеческому разуму настолько упало, что оказалось очень трудно устоять перед соблазном прикрыться от внутреннего хаоса щитом внешней упорядоченности: культа, ритуала, ритма. Вопрос об истине при этом просто потерял свою значимость.
     Симптоматично и наступление экуменистов всех мастей, примиряющих всех и вся, а на самом деле скользящих по поверхности мировых религий, ибо любая из них требует человека всего, без остатка. Снимаемый же экуменистами верхний слой конечно полон жемчужин, но питаться то человеку приходится хлебом. Интеллигент ХХ1 века с легкостью соглашается, с тем, что в христианстве, исламе и иудаизме" что-то есть", и с еще большей готовностью признает, что все мировые религии, в сущности, толкуют об одном и том же. В Бергмановской "Земляничной поляне" искренняя девушка восклицает: "Ну как в наше время можно верить в бога?!" Сегодня пафос подобного заявления режет слух, только самые твердолобые (иногда в силу ограниченности а иногда и от честности) готовы подписаться под тем, что "в нашей стране давно уже никто не верит сказкам о боге". Напротив, настала эра Карла Юнга и Григория Померанца, охватывающих незатуманенным изначальными предпочтениями взором всю мозаику мировых религий (и не только монотеистических);мыслителей, которых не стоит убеждать в самоценности религиозного духовного усилия и "преодолевающих" в мистическом порыве ограниченность отдельных религиозных систем.
     В самом деле, чтение трудов Карла Юнга производит некое убаюкивающее впечатление и создает ощущение причастности к чему-то несомненно значительному и предполагающему к тому же высокий уровень интеллигентности читателя. Беда-то в том, что специфическое религиозное усилие при этом легком касании ключевых проблем бытия вовсе и не совершается. А почему оно не совершается лучше всего объяснил Эрих Фромм, затронув самый нерв проблемы: "для Юнга "бессознательное" и миф сталиновыми источниками откровения, которые должны быть выше рационального мышления только потому, что их происхождение внерационально. Сила великих монотеистических религий Запада, как и великих религий Индии и Китая, состояла в сосредоточении внимания на истине и в утверждении, что эти религии и были истинной верой. Хотя эта убежденность часто служила причиной фанатичной нетерпимости по отношению к другим религиям, в то же время она внушала приверженцам и оппонентам одинаковое уважение к истине. Эклектически восхищаясь всякой религией Юнг в своей теории отказался от поиска истины".
     Мне знакома лишь еврейская ортодоксия, она требует от человека ежедневного и ежечасного духовного усилия, предполагающего но вовсе не сводящегося к чтению умных книг. Моисеева Тора не есть лишь только свод знаний, но и образ жизни и закон. Чтение же без разбору разномастных мистических книг вскармливает и холит душевную лень и пренебрежение к истине. Рост опухоли мистики в "широком смысле слова" столь же характерный симптом духовного ожирения "образованщины" сколь и неожиданный успех буддизма на западе. От интеллектуалов Оксфорда до голливудских кинозвезд - все разом ощутили величие и глубину буддизма. Думается однако, что наиболее привлекает в буддизме известная терпимость (о ней речь впереди): буддист може тверить в одного бога или нескольких или вовсе быть атеистом и своебразное отношение к истине. Логика буддизма не предполагает закона исключенного третьего, гласящего, что утверждение может быть или истинным или неверным, но ни теми другим одновременно.
     Отказ от закона исключенного третьего в буддизме связан с тем, что достойною созерцания признается лишь истина абсолютная, вечная. Мартин Бубер пишет об этом так: "любое понятийное выражение подчиняет свой предмет закону противоречия, снижает его до уровня диалектики, где каждому тезису можно противопоставить антитезис, и таким образом абсолютная истина превращается в относительную" и там же Бубер цитирует Лао Цзы: "Дао которое можно выразить не есть вечное Дао". Я вовсе не специалист в проблемах буддизма, но мне ясно, что буддийское отношение к истине никак не может быть вырвано из общего контекста грандиозного духовного полотна Индии. Однако, его, это отношение, вполне можно использовать для легитимации собственной духовной нетребовательности. и
     Наступление гуманитарного релятивизма всего заметнее в метаморфозах, претерпеваемых языками в современном мире, с одной стороны на язык активно наступает сленг, с другой обедняется фонетический и словарный запас языков. Процесс этот в современном иврите носит обвальный характер, множество звуков просто утеряно, иврит Танаха и Мишны теснит нахальный и всепроникающий сленг. Все свидетельствует о том, что мало кого интересует как же говорить "правильно", какова" на самом" деле нормативная речь. Поначалу я полагал, что проблемы иврита - проблемы возрожденного языка, оказывается германисты и "англичане" жалуются на те же болезни. О современном состоянии русского языка и говорить не приходится.
     Чуть сменив масштаб, оглядывая интеллектуальный пейзаж конца ХХ века в целом, видишь, что оппозиция "истина-ложь" утратила свое значение не только в гуманитарном отсеке знания, но как бы получила благословение ученых естественников, причем порча проникла в святая святых -математику! Мало кто глубоко разобрался в содержании теоремы Геделя, но главный ее вывод немедленно захватил умы интеллектуалов (без разделения на "физиков" и "лириков").Оказывается, в любой непротиворечивой системе аксиом можно сконструировать утверждение, о котором нельзя сказать истинно оно или ложно. Экая гниль завелась в датском королевстве точных наук, пошатнулись основы, и эхо взрыва отдалось порой уж совсем неожиданным образом.
     Вот Сергей Довлатов цитирует Нильса Бора: "Истины бывают ясные и глубокие. Ясной Истине противостоит ложь. Глубокой истине, противостоит другая истина не менее глубокая". Впрочем, приоритет Бора здесь сомнителен, вопрос ребром поставил еще Достоевский: ежели мне математически точно докажут, что истина не с Христом, я все равно останусь с Христом. Речь идет все о том же: за спиной прозрачной (по Достоескому: математической) истины прячется истина глубокая. Но Достоевский в отличие от Бора устанавливает и порядок предпочтений: для него глубокая истина выше, значимей истины ясной. Я попытаюсь показать, что Достоевский зря ополчился на математику, ибо математика служила и будет служить могучим источником мистического вдохновения, но, в принципе, сегодня Федор Михайлович мог бы быть доволен интеллектуальным климатом эпохи. Ясная мысль напрочь заглушена потоком "глубоких" откровений. Мистический дым густо стелется в дворницких и университетах.
     Забавно, что столь же яростно нападал на поставщика истины ясной - науку и второй столп русской мысли - Толстой. Толстой при случае никогда не упускал возможности пнуть науку и ученых, хуже ученых по Толстому только врачи (об этом разговор еще впереди). Марк Алданов в "Загадке Толстого" пишет: "Толстой ненавидит науку какой-то мистической ненавистью". Стоп! Ключевое слово произнесено: толстовская вражда именно и по сути мистична. Гиганскому уму Толстого была вполне понятно, что наука все же имеет дело с истиной. Исступленная Толстовская атака на науку объяснима тем, что она недостаточно истинна. В самом деле "сточки зрения вечности" любая даже самая прозрачная истина возвещаемая наукой не вечна. Интеллектуальный максимализм и томление духа человеческого по вечности и есть питательный бульон, в котором прорастает критика ясного мышления.
     В то же время никакое познание невозможно без некоторого минимума ясных истин, их отсутствие знаменует утерю критериев адекватности наших познавательных усилий миру "по истине". Казалось бы мистицизм органичен религиозному поиску, но христианство не мыслимо без Аристотеля а иудаизм без Рамбама, для которых ясное мышление самоценно! Именно близость нацеленности Аристотеля и Рамбама на ясность позволяет говорить о нынешней западной цивилизации как иудео-христианской, ибо практически во всем остальном (я намеренно заостряю мысль) предпочтения иудаизма и христианства противоположны. Ислам же избрал вовсе иной путь, предпочтя мистицизм истине ясной.
     Можно почти безошибочно выделить и точку, в которой пути трех монотеистических религий разошлись. Маймонид, Фома Аквинский и Аверроэс - почти современники. Вот только Рамбам (Сесиль Родс верно написала о нем: его гигантский ум не выносил никакого беспорядка) и ангелический доктор свою борьбу за ясный разум внутри своих конфессий выиграли, а Ибн Рушд проиграл. Без Рамбама был бы невозможен феномен Штейнзальца, а может быть и Эйнштейна. На прозрачном мышлении Маймонида воспитаны десятки поколений. В той же мере ясно, что без Фомы Аквинского и поворота к Аристотелю едва ли возможно и чудо европейской науки. Рассел несправедлив к Фоме, когда упрекает его в отсутствии истинно философского духа, ибо "Аквинату ответ всегда известен заранее, он возвещен в католическом учении". Всякое мышление, в конце концов, определено изначально принятыми исходными посылками. Начиная с Фомы, в христианстве нарождается вкус к ответственному мышлению, когда нельзя говорить что угодно, ибо каждый мыслительный акт может быть поверен аристотелевой логикой, последствия такой интеллектуальной революции переоценить невозможно. Самум истику Аквинат определяет через cognitio dei experimentalis (ЛАТИН)- познание бога посредством опыта.
     Впрочем борьба за равноправие истины прозрачной никогда не может быть вполне закончена, еврейская традиция в силу своей сводящей с ума непрерывности дает обильную пищу для размышлений: спор и сегодня кипит вокруг все тех же книг. Посей день существуют религиозные авторитеты считающие Рамбамовский "Наставник Колеблющихся" не вполне благоденадежной и даже опасной книгою. Когда рав Адин Штейнзальц пишет о том, что дабы представить себе каббалистические сфирот предпочтительно обратиться к понятию математических колец, он обращается к истине ясной. Но и результат подобного обращения не заставляет себя долго ждать, книги Штейнзальца, как и в прежние времена книги Рамбама регулярно вышвыриваются из ешив.
     Стоит взглянуть на социальные силы, стоящие за борьбой истин глубоких и ясных. Вернемся к поклоннику Аристотеля, проигравшему битву за ясное мышление (какая ирония: Европа узнает напрочь забытого Аристотеля в арабских переводах, а аверроизм станет течением философии европейской). Ренан вслед за арабскими историками скажет, калифы запретили изучение Аристотеля и комментария Аверроэса потому, что хотели угодить черни. Народу больше нравились исламские мистики. Это явление прекрасно было известно еще рабби Акиве. Своим ученикам он рассказывал: когда я был человеком неученым (рабби Акива начал учиться поздно), я так ненавидел книжников, что кусал бы их как осел. "Как собака"- поправил его ученик. "Нет, именно как осел, когда собака кусает, то оставляет целой кость, осел ломает и кости", -ответил рабби.
     Народу всегда угодны маги и чудотворцы более ученых. ХХ век - справедливо войдет в историю как восстание масс. Снижение роли всех видов аристократии - примета века. Общее наступление толпы, повлекло в том числе и сдачу позиций прозрачных истин в пользу глубоких, носящую в самое последнее время тотальный характер. Удивительна судьба мистических учений, начавшись в узком кругу посвященных, они со зловещей непременностью заканчивают обращением к толпе.
     Даже еврейское мышление, в максимальной степени привитое против атавизмов магического, прямыми инвективами Торы против волшебников и заклинателей, начиная с хасидской революции, распространившей в массах каббалу, постепенно сдало свои позиции. Характерны в этом плане яростные нападки на конвенциональную медицину, всегда бывшую традиционной еврейской профессией, знаменитейшим врачом эпохи (личным врачом султана!) был Рамбам. Медики подвергаются ожесточенным атакам, говорится о свободе врачей убивать, повсеместно цитируются слова рабби Нахмана из Бреслава о том, что когда ангел смерти из-за роста населения, перестал справляться с работой, Вс-вышний создал ему помощников и назвал врачами. Дело доходит от отказа от медицинской помощи даже в экстренных случаях. Вместо этого расплодились невежественные знахари и чародеи. Казалось бы закон требует вовсе иного: если у больного есть выбор и он знает, что один из врачей неуч, но человек набожный, а другой врач -классный специалист, но безбожник, предписано обращаться к врачу сведущему в своем ремесле.
     Злобные нападки на точное медицинское знание никак неновы (они новы именно для еврейской мысли). Толстовская агрессия по отношению к врачам просто изумительна. Вересаев писал о том, что феномен Толстого во многом обусловлен тем, что для него не существует неинтересных людей. Оказалось, что человеческое отношение возможно ко всем буквально слоями группам рода людского (убийцам - "Крейцерова Соната", проституткам - "Воскресение", непримиримым врагам - "Хаджи Мурат") за исключением врачей (лучше врачей, незначительно но все же лучше ученые и немецкие генералы). Перечтите, скажем, смерть "Ивана Ильича".
     Уязвимость докторского ремесла внешней критике очевидна. главный прием, мыслительный лом столь эффективный в науке: членение исследуемого объекта на поддающиеся анализу части, доставляющие ясное понимание, не то чтобы вовсе бесполезно, но отнюдь не гарантирует успеха в лечении. Лечить надо не ногу или печень, не болезнь но больного, и умение удерживать перед глазами не дробящееся целое в медицине не менее важно чем скрупулезный анализ мелочей. Потому-то и хороший доктор столь редкая персона, люди удерживающие картину целого и вовсе редки, в науке они становятся учеными первого ряда, но ведь каждому больному вынь да положь врача первого ряда. Потому еще и слыла медицина еврейским ремеслом, т. к. бескомпромиссный монотеизм вырабатывал умение удерживать все тот же образ целого.
     Все это банальности, и не может быть, чтобы Толстой не понимал столь тривиальных вещей. Но у медицины есть и врожденный порок, она не обеспечивает нас истинным, бишь вечным, знанием. А этот дефект - непростителен. Истина глубокая, поскольку ей не противостоит ложь по сути своей неопровержима, ее претензии на вечность спрятаны в самой ее структуре. Для ее словесного оформления лучше всего подходит жанр притчи. Притча, кроме того, открывая дверь в неведомое, таящееся в душе человеческой, интимна и как всякое интимное знание (знание в самом точном смысле слова!) не предполагает возможности опровержения. Искушение вечностью столь громадно для человеческого мышления, что тот же Толстой в конце жизни сбивается именно на притчу и становится нестерпимо скушен. Человеческое знание не может изъясняться только притчами.
     Стоит обратить внимание и на то, что великий мизантроп Чехов если и находил для кого теплое слово, так это для врачей, и не только оттого, что сам был врачем. Чеховская проза показала, что литературе, чтобы быть истинно содержательной, вовсе не обязательно останавливать взгляд на вечности, и уж вовсе ни к чему от имени вечности проповедовать. Кроме того, уж такая прозрачная истина, что врачебная помощь страдающему - занятие достойное и почтенное Чехову представляется бесспорной. Конечно, sub specieaeterni (ЛАТИН) облегчение страданий не такое уж достойное дело, никакое ремесло не дает столь временных результатов как лекарское, но не это задает Чеховскую лестницу предпочтений. В "Дуэли" Самойленко кричит в гневе Лаевскому: "Я русский врач, дворянин и статский советник!", в Чеховских повестях мало случайного, необязательного, не случаен и этот вопль одного из многочисленных чеховских докторов, даже на пике эмоционального всплеска, осознающего себя в первую очередь врачом.
    
     ***
     На глазах пышно расцветающий сорняк мистического знания заглушает все остальные (в том числе религиозные) духовные ростки. Я ничуть не ставлю под сомнение ценность мистического познания мира, более того попытаюсь показать неизбежность мистического компонента в мышлении, ищущем истину. И даже более того: никто не сделал так много для становления точного знания как мистики, отношения ясного и глубокого мышления никогда не были однозначными, но нельзя при этом не видеть, что принижение ясных истин пестует безответственность и взращивает в конечном счете духовную безвкусицу.
     Разумеется, Аристотелю уже было ясно, что с закономи сключенного третьего не так уж все и ясно, и реальное познание не всегда может быть нарублено на истинные и ложные у твердения. Вообще, как писал Мераб Мамардашвили, чем ни занимайся в философии - всегда упрешься в "железную задницу Аристотеля", то есть ты вот бьешься над чем-то, трепыхаешься, радуешься находкам, а потом выясняешь, что Аристотель это уже все знал. Так вот в трактате "Об истолковании" Аристотель пишет: "противолежащие по противоречию высказывания об одном и том же могут быть иногда истинными, например: "не каждый человек бледен" и" есть некий бледный человек". Рамбам тоже прекрасно понимал разницу между истиной ясной и истиной плоской. В книге Иова утешающие страдающего праведника друзья говорят именно плоскости, и Вс-вышний отвечает им загадкою на загадку. Но Аристотель и Рамбам воспринимают парадокс как проблему, провоцирующую мышление к выходу из интеллектуальных тупиков, и в этом разница между полными парадоксов трактатами Аристотеля и Гмарой с одной стороны и буддистскими коанами с другой. Коан и не предполагает поиска этих выходов, с ним смиряются. Мое же наблюдение, касающееся духовной неразборчивости и нетребовательности к истине молодых людей, сегодня на этих коанах воспитывающихся, носит исключительно эмпирический характер (я вижу немало медитирующих студентов, предъявляющих полную этическую и эстетическую неразборчивость, в тех случаях, когда дело заходит об их прямом ремесле).
     Все вышесказанное вовсе не означает, что я готов выписывать рецепты по накачиванию духовной мускулатуры, более того мне ясно, что уж очень многое в благополучии нынешней западной цивилизации покоится на вот этом полнейшем равнодушии к истине.
    
     ***
    
    

"И не говорите мне, пожалуйста, о терпимости, для нее, кажется, отведены специальные дома"
     М. Алданов


Диагноз "безразличие к истине" был поставлен эпохе, разумеется, не сегодня и не мной. Многие проницательные мыслители размышляли об этом феномене. Но, пожалуй, в наиболее явном виде, болезнь была описана перед началом Второй Мировой войны голландским культурологом и философом Йоханом Хейзингой. В полной поразительных предвидений книге "В тени завтрашнего дня" Хезинга рассуждал в том числе и об извилистых путях, по котором иногда бредет человеческое познание. Рассуждая о ХХ веке, Хейзинга пишет: "систематический философский и практический антиинтеллектуализм, какой мы сейчас наблюдаем, и в самом деле есть нечто новое в истории человеческой культуры. Спору нет, в истории человеческой мысли не раз бывали повороты, при которых взамен чересчур далеко зашедшего примата рационального постижения на первый план выдвигалась воля. Такой поворот имел место, например, когда к концу ХIII века рядом с идеями Фомы Аквинского утвердились идеи Дунса Скотта. Но эти повороты совершались непременно в форме познания, как бы далеко на заднем плане не оставался разум. Идеалом всегда оставалось постижение истины. Я не знаю ни одной культуры, которая отвергала бы познание в самом широком смысле или отрекалась от Истины".
     Познавательный идеал настолько централен для еврейской культуры, что преломлен даже в мидрашах, толкующих об аде и рае. Согласно одному из мидрашей ад и рай находятся в одном месте, более того и праведникам и грешникам предлагается заняться одним и тем же делом: изучением Торы, только для человека праведного наслаждение светом истины превращает это изучение в рай, для грешника - то же самое времяпрепровождение - сущая пытка.
     Но вот, кажется, пророчества Хейзинги сбылись, и перед нами культура, в самом широком смысле слова не интересующаяся истиной. Престиж науки упал донельзя, менеджеры крупных западных фирм жалуются на невозможность укомплектовать отделы развития. Когда я просматриваю научную периодику - бросается в глаза обилие китайских, индийских, русских, арабских имен и фамилий. Нормальный ребенок из обеспеченной западной семьи ориентирован на профессии юриста, на худой конец врача, сулящие гарантированные доходы. Потертые джинсы профессора физики или математики вовсе не видятся юноше, обдумывающему житье, привлекательными. В самом широком смысле произошла смена познавательного идеала культуры на потребительский. Стоит обратить внимание на резкие изменения, произошедшие всего за сто лет в образовании: совсем еще недавно непременным компонентом в интеллектуальном багаже европейца было знание мертвых языков: греческого и латыни. Я не говорю уж о традиционном еврейском обучении, сотни лет включавшем в себя совершенное знание неразговорных иврита и арамейского. Ну кому сегодня придет в голову включать в программу средней школы мертвые языки? Никакой прямой пользы от их изучения извлечь в самом деле нельзя.
     При более же внимательном вглядывании в "скромное обаяние буржуазии" бросается в глаза то, что чистая потеря для будущего культуролога обращается столь же чистым выигрышем для среднего класса. В самом деле, стабильность западного общества не в последнюю очередь обусловлена все тем же презрением к истине. Мераб Мамардашвили справедливо писал о том, что уж слишком часто в ХХ веке энергия истины, энергия видения истины надувала паруса насилия и запускала кровавые мясорубки. Галичевское "бойтесь единственно только того, кто скажет "я знаю, как надо" еще долго будет отдаваться в интеллигентских ушах. Вот уж воистину "век двадцатый - век необычайный, чем он интересней для историка, тем для современника печальней". Да разве только лишь двадцатый славен эдаким хитрым сплетением? Воронель как-то обронил, что из всех войн только религиозные не были лишены смысла, ибо в них выяснялась истина.
     Интеллигентному человеку сегодня приличествует повторять вслед за Вольтером: "я не согласен с тем, что вы говорите, но я готов отдать жизнь, за то, чтобы вы имели возможность это говорить". Интеллигент наш правда не заметил того, что Вольтеровский афоризм сменился более определенным кредо: мне вовсе наплевать на то, что вы говорите, только не мешайте мне хорошо жить. Неожиданно оказалось, что на этом подходе можно обустроить благополучие такого гиганта как США, великий соблазн принятия кромешного интеллектуального релятивизма исходит от пышущей здоровьем, бодрой, румяной Америки. Наверное, ничем современная нам западная цивилизация так не гордится, как высоким уровнем терпимости, достигнутой по отношению к иным мнениям, социальным слоям, отличающимся нетривиальным поведением, и т. д. На самом же деле цивилизация, мнящая себя христианской, исхитрилась-таки выработать полнейшее презрение к истине, принимаемое за толерантность. Или аборт - убийство, или нет, или гомосексуализм - грех, или некое вполне нормативная сексуальная ориентация, или Библия - святая книга, или набор бабушкиных сказок. Примирение позиций здесь возможно только при полном пренебрежении истиной. То, что мнилось стечение последних двухсот лет социальным прогрессом -было на самом деле все более безбрежным расширением понятия нормативного поведения. И скорее всего на первом этапе это расширение способствовало смягчению нравов, например в том случае, когда общественно неопасных умалишенных перестали заковывать в цепи и ввели в круг "людей", с соотвествующими гражданскими правами.
     Но бесконечное расширение понятия нормы вконец обессмыслило его применение (очевидным образом!). Любые моральные суждения стали невозможны, в американской шутке: "труп - это человек альтернативной жизненной ориентации", больше правды, чем хотелось бы. Но штука-то в том, что на вот этом-то презрении к истине подвешено и благополучие закатывающейся Европы.
     Беда же цивилизации, пренебрегшей истиной, всегда состоит в том, что помимо истины подзабывается и то, что цивилизация никогда не живет одна, и ее молодых и задорных соседей, правда-мать очень даже может интересовать. Можно отметить, что всякая эпоха упадка узнается по утрате воли к истине ясной и вспуханию настроений псевдомистических. Русский декаданс не исключение. И не было б в этом гипертрофировании мистического ничего дурного, кабы не помянутый уже нами в хвост и в гриву паралич воли, неизбежно следующий за вспуханием мистического знания. Тот, кто хочет почувствовать, чем был декаданс русский, тому стоит почитать роман Зеэва Жаботинского "Пятеро". Конец Х1Х - начало ХХ столетий стоят пристального вглядывания, уж очень многое проясняется при таком рассмотрении во времени сегодняшнем. И тогда, и сегодня в отвыкшей воевать западной цивилизации возникало ощущение вечности существующего порядка, и как-то не хотелось думать о том, что большинству человечества несладко естся и не мягко спится. А чувство глубокого удовлетворения достижениями (реальными!) мешало видеть в горстке подстрекателей, зрящих истину, будущих разрушителей такого славного мирового порядка. И ведь не отнять у времен упадка своеобразного очарования: предреволюционная Одесса, сытая, веселая и беспечная, в ней даже смена веры происходила под местным наркозом всеобщей беззаботности. Но вот молодые варвары-большевики, они всегда наготове, и сила их не только в крепких зубах, но и в бесспорности видения истины.
     И вот еще любопытное обстоятельство: декадентская утрата воли к ясному знанию, немедленно сопровождается нарастанием роли хэппенинга. Символизм и постмодерн, отказываясь от традиционного познавательного идеала, требующего жесткой дисциплины ума, в качестве замены предлагают слияние культурного и интеллектуального акта с самой жизнью. Неслучайность такой подмены вскорости прояснится, сейчас нам важнее другое: перенос центра тяжести на хэппенинг работает в том же направлении, сковывая волю и лишая возможности различать добро и зло. Если всякое переживание (лишь бы сильное!) ценно, если утрачены критерии добра вразумительные и прозрачные (ну, вроде десяти заповедей), то очень понятным становится упоение эстетикой кожанок, маузеров и тачанок. Не случайно левая интеллигенция всех мастей, обожающая хэппенинг, несет в себе зерно разрушения традиционных ценностей, еще вчера внятных и очевидных.
     Неверно думать, что атрофия воли к истине немедленно сопровождается тотальным нарастанием невежества. Напротив, декадентские десятилетия, завершающие XIX и ХХ века, сопровождаются невиданной активностью в составлении и издании всех и всяческих энциклопедий и словарей. Брокгауз и Эфрон, Британика и Еврейская энциклопедия, любовно-иллюстрированные и переплетенные призваны символизировать торжество разума. Полезность составления справочников несомненна. Но механическое накопление знаний (всегда по привычке противопоставляемое невежеству) вовсе не свидетельствует о порыве к истине, напротив, под обложкой энциклопедии соединены суждения, заведомо противоречащие друг другу, ничего кроме легкого касания проблемы знакомство со словарной заметкой дать не может. Чтение специального труда - утомительное дело, а человек декаданса ох как не любит утомляться, в деле же наведения интеллектуального лоска энциклопедия - бесценна. Всякий же тупо копающий в одном направлении и взыскующий последней истины выглядит варваром.
     Христианство первых веков было очевидным варварством в сравнении с греко-римской цивилизацией, это через полторы тысячи лет христианство создаст христианскую культуру. Но энергии видения истины первым христианам было не занимать, и дни Рима были сочтены. Сегодня самая молодая из мировых религий ислам наступает повсеместно. Россия в Чечне и Израиль на Ближнем Востоке отстаивают интересы всей современной западной цивилизации перед исламским миром, в котором все еще за честь почитается положить жизнь за истинную веру, но Запад с легкостью сдает своих союзников, во имя сегодняшнего процветания. Поражение Франции в Алжире, России в Афганистане, скрытое поражение США в Иране, сдача Израилем завоеванных территорий - первые волны накатывающегося большого противостояния.
     Европейское дело сегодня не защищает никто. Еще в конце прошлого века Эрнест Ренан, рассуждая об Аверроэсе, мог произнести вот эдакое: "Аверроэс, хотя и терпел от фанатизма, был тем не менее свидетелем того, как его имя, его произведения вошли в общий поток европейской жизни, т.е. истинной жизни человечества". Произнеси Ренан сегодня подобное с университетской кафедры, быть ему немедля окрещенным грязной шовинистской свиньей. Вечно левая интеллигенция, поборница выморочного термина "афроамериканец" вместо непристойного "негр", разорвала бы Ренана на куски. Непременный кумир интеллигенции Чехов, был бы просто линчеван, ибо герой "Скучной истории" желая выразить скверное ощущение, возникающее у него за семейном обедом, в присутствии жениха дочери, говорит о том, что чувствует себя настолько нехорошо, как если бы ему за стол посадили зулуса. Ну, в чем, собственно говоря, повинен зулус - в том, что не умеет ковырять мясо ножом и вилкой? Белый расизм чистой воды!
     А ведь этой интеллигенции положено о нас печься, поставляя кадры во все элитарные слои общества. Остается лишь надеяться вместе с Марком Алдановым, что должна быть какая-то внутренняя сила в западном мире, "если его еще не погубила граничащая с чудесным глупость нынешних его руководителей". ***
    
    
"Вы нападали на разум, а это дурное богословие"
     Г. К. Честертон

     Возникновение представления об истине знаменует собою начало того, что мы привычно называем человеческим познанием. Настолько насколько мы можем сегодня судить, прапознание радикально отличалось от современных интеллектуальных ухваток, и главная его черта -гомогенность. Специалисты по мифопоэтическому мышлению пишут, что для человека, живущего в мире мифа нет разницы между "есть" и "может быть". Он живет в однородном мире. Все, что "может быть" (скажем, во сне) то и есть, и наоборот. При этом мир мифа чрезвычайно высокоорганизован и исполнен смысла, как писал в "Появлении философии на фоне мира" Мераб Мамардашвили "мифические фантазии порождались не потому, что человек якобы стремился "заговорить" стихийные и грозные силы природы. Не из страха невежественного человека, который не знал законов физики. Наоборот, миф есть организация такого мира, в котором, что бы ни случилось как раз все понятно и имело смысл". Наблюдая за в общем нечастыми диалогами верующих с людьми нерелигиозными, я обратил внимание на характерное раздражение, возникающее у верующих в ответ на безобидные вопросы атеистов. Это раздражение связано именно с тем, что вполне легитимные сами по себе вопросы эти разрушают сложившийся, исполненный смысла мир.
     По Мамардашвили, миф основан на грандиозном открытии соизмеримости человека - миру. "Понимание есть в принципе нахождение меры между мной и тем что я понимаю - соизмеримость... Даже будучи божественным, смысл соразмерен моей способности понимания". Так произошло открытие первой из "глубоких" истин, мистической истины устанавливающей, что-то, что происходит внизу, в мире материальном, всегда имеет свое отражение "наверху". В современной философской лексике можно сказать об открытии соответствия мира истин миру фактов. В сущности вот это осознание тождественности размерностей мира и человека и есть колодец, из которого по сей день добываются истины глубокие. В этом гомогенном мире нет маловажного. "Высшая истина - говорится в одном раннем дзэнском тексте - нетрудна, пишет Мартин Бубер, - она лишь отвергает выбор". Несть числа хасидским истории вроде эдакой: ученик отправляется в изнурительнейшую дорогу за десятки верст к известному цадику, и, пробыв у него всего четверть часа, возвращается домой. Домашние по возвращении набрасываются с расспросами: что же ты видел, почему так рано вернулся. Молодой человек отвечает: я хотел увидеть, как рабби завязывает шнурки на ботинках, увиденного мне было достаточно.
     Внутренний мир мистика однороден в самом широком смысле слова: все живое в этом мире важно и ценно. По-моему нет мистиков, которые не знали бы языка животных: от св. Франциска до каббалистов все мистики на равных общаются со зверями, которых в такой ситуации даже как-то неудобно называть братьями меньшими. В этом плане особый интерес представляют каббалисты, ибо евреи известны миры в качестве мастеров интеллектуального и всякого прочего сепаратизма. Однако в каббале универсалистская, космополитическая тенденция выражена едва ли не наиболее последовательным образом. Последний из великих каббалистов рабби Ашлаг, пояснял, что выполнение заповеди "люби ближнего как самого себя" подразумевает подъем по духовной лестнице: в начале человек обязан научиться именно своих близких (Иудаизм остается иудаизмом! Преимущество близких имманетно еврейской мысли). Но затем круг близких должен непрерывно расширяться, и в пределе каббалист должен полюбить весь мир, ведь все созданное Тв-рцом достойно любви.
     Итак, узнавание истины начинается с контакта с истиной глубокой. Но этот прорыв еще не есть философия (поборники истины вечной всегда будут относиться с некоторым презрением к философам). Вслед за первым открытием пришло и следующее, пришло осознание отличия мира "по истине" от гомогенного мира возможностей и реальностей. Отделяя "на самом деле" от "может быть", человек сделал первое и может быть самое существенное собственно философское усилие, осознанно покинув при этом едва обретенный осмысленный мир и поставив в центр размышления вопрос об истине, можно здесь обратить внимание на то, что здесь впервые расходятся пути истины и смысла. Напряжение, возникающее в зазоре между истиной и смыслом, будет с этого момента преследовать человеческий разум, служа с тем вместе сильнейшим катализатором познавательных процессов. (Видно, что постмодерн и декаданс, плохо различающие мир по истине и мир виртуальный - суть атавизм, возврат к первичным формам мышления).
     Научившись отличать и говорить об ином, философия сделала свое главное открытие - было открыто бытие человека. Ибо быть для человека - это в первую очередь быть иным. В том, что существовать, жить, быть - это быть иным согласились сегодня философы (Мераб Мамардашвили сказал, что живой всегда поступит иначе чем ты ждешь, пошутит по-другому, напишет другую книгу) и психиатры (Виктор Франкл).Один из секретов вечной молодости иудаизма и состоит в том, что еврейская религия помещает вопрос об ином, отделенном в самую сердцевину мировоззрения и потому остается религией жизни.
     Датировать в точности первый кризис познания мира, состоявший в отделении "на самом деле" от "может быть" невозможно. Но именно этот кризис произвел и еще одно разделение, подарив познанию индивидуальность. Вспомним библейский рассказ о вавилонской башне: "и сказали они: "давайте построим себе город и башню до небес, и сделаем себе имя" (Берейшит, Ноах, 11, 4). Рывок к небесам, подкрепленный технологическим успехом (был открыт процесс обжига кирпичей), должен был сделать строителям башни имя! В уже цитированной работе Мамардашвили пишет "уже на уровне интуиции мы узнаем акт философствования как акт некой автономной, не ритуальной мысли, и одновременно знаем имя…Философия в отличие от мифа уже датируется, она индивидуальна и неповторима". В странном смысле строители башни преуспели, ибо таки заимели имена, Вс-вышний перемешал языки и отделил их друг от друга.
     Любопытно, что в "Появлении философии..." Мамардашвили не вспоминает историю башни, он пишет о греках. Вавилонская башня в первом слое понимания представляется лишь только символом технологической гордыни человечества, на более глубоком уровне ("сделаем себе имя"!) история башни указывает на гордыню философствования. Философия никогда не избавится от щепотки мифического, ибо мифическое есть осознание соизмеримости человека миру. И в нашей трактовке это приводит к тому, что философии не обойтись без "глубоких" истин, несущих на себе неудалимый налет мистического. Ибо осознание равномощности микро- и макрокосмов и совершается в специфически мистическом усилии, вовсе не нуждающемся в индивидуализации. Обратите внимание: все великие мистики прилагали невероятные усилия, дабы остаться анонимными.
     Разумеется, мистическое познание бытия есть познание в самом точном смысле слова, ибо бескомпромиссно нацелено на истину. Но как бы мистик не дорожил уникальностью, неповторимостью и яркостью своего личного переживания для передачи мистического опыта ему потребуется всеобщий, понятный всем язык. Слабость и непригодность "нормального" человеческого языка для выражения истин глубоких провоцировала мистиков всех поколений на борьбу с языком. И все же такой универсальный язык был найден, имя ему ритуал. Ритуальный жест, обряд - общедоступная речь мистиков. В ритуальном жесте в разговор при этом вовлекаются не только прямые его участники, но и Вс-вышний. Наиболее высвечена универсальность обряда, его речевая, связующая роль в хасидской Каббале. Каждый ритуальный жест, все обрядовые мицвот наполнены для хасида мистическим смыслом, внятным остальным членам общины и связующим их непосредственно с Тв-рцом.
     В более же широком смысле слова вся алаха представляет собою грандиозную попытку преодоления дуализма истин и фактов. Религиозный еврей верит не только в существование правильного, нормативного поведения, но и в возможность его познания и воплощения. Можно обратить внимание на то, что алаха, никогда не требует от еврея сверхъестественных усилий: тяжелых постов и изнурений, самоистязаний и т. п. Правила, изложенные в "Шулхан Арухе", посильны к исполнению весьма средним человеком (что не избавляет этого среднего человека от обязанности их знать, значимость познавательного идеала в иудаизме абсолютна). Исполняя же религиозные предписания, верующий еврей создает факты, реализуя единство познавательного и объективирующего усилий и преодолевая дуализм норм и реальности. При этом стоит обратить внимание: иудаизм предельно четко различает миры духовный и материальный (это различие - коварнейшая ловушка, для мыслящего). Различает и ожидает преодоления в алахическом усилии. Может показаться, что подобное создание фактов весьма в духе постмодернистского хэппенинга, но сходство лишь внешне, ибо алаха предполагает при этом приоритет познавательного идеала, поиска истины, для хэппенинга же важна лишь сила, подлинность впечатления производимого на себя и окружающих. Один мой знакомый религиозный математик считает (вполне в духе алахического познавательного экстремизма) подделку научных результатов грехом, худшим, чем убийство.
     Естественная для монотеизма нацеленность на преодоление двойственности истин и фактов вовсе не очевидна сама по себе. Скажем, если верить А. Пятигорскому, буддизм исходит из принципиальной невозможности мыслить и жить одновременно. Чуть позже мы увидим, что в лице Карла Поппера современный рационализм и вовсе видит тоталитаристский уклон в попытке преодоления дуализма истин и фактов.
    
     * * *
     Как и все мистическое познание, речь ритуала тяготеет к анонимности. Идентификация речи Толстого или Пушкина, почерка Эйнштейна или Бора не составит никакого труда (вот когда Толстой станет изъясняться притчами - его мышление станет последовательно непознаваемым, притче не требуется автор). Речь мистика (язык или ритуальный жест) жаждет анонимности. Точно и тонко писал об этом Ходасевич, анализируя лирику Брюсова: "женщины Брюсова похожи одна на другую как две капли воды: это потому, что он ни одной не любил, не отличил, не узнал. Возможно, что он действительно чтил любовь. Но любовниц своих не замечал. Мы, как священнослужители, Творим обряд - слова страшные, потому что если "обряд", то решительно безразлично, с кем. "Жрица любви" - излюбленное слово Брюсова. Но ведь у жрицы лицо закрыто, человеческого лица у нее нет. Одну жрицу можно заменить другой - "обряд" останется тем же".
     Но философия немыслима и без истин ясных, коренящихся в осознании отделенности микро- и макрокосмов и сообщающих мышлению индивидуальность. Не надо дивиться тому, что Ньютон с Гуком вели гнуснейший спор о том, кто же из них на самом деле открыл закон всемирного тяготения. А уж в какие тяжкие пускались прочие ученые (в том числе и самые крупные) в спорах о приоритетах и говорить не приходится (отметим, что еврейский закон требует непременно при цитировании указывать имя того, кто открыл или сообщил истину).
     И вот за первым специфически философским усилием, нацеленным на истину ясную, следует появление мировых религий. Не наоборот, как пишет Мераб Мамардашвили, ведь мы привыкли к прогрессистской концепции, в которой философия высвобождается из-под пут религии. Буквально о том же пишет Рав Адин Штейнзальц в своем рассказе об Аврааме. Считается, что "Авраам был провозвестником монотеизма, что он принес людям веру в единого Б-га. Ему приписывается заслуга открытия этой идеи и развития ... Согласно Танаху, вера в единого Б-га не была во времена Авраама чем-то совершенно новым и не явилась следствием эволюции религиозной мысли. Монотеизм - это не высшая стадия процесса развития следующая за политеизмом... Сперва возникает представление о всеобщей сущности, потому что человек еще не может определить специфическое... Авраам был не новатором, но ультраконсерватором, как бы принадлежащим к некоему культу далекого прошлого". Специфическое интеллектуальное усилие, совершенное Авраамом состояло в разбиении прежде однородного мира. Это усилие навсегда определит специфику еврейской мысли, нацеленную на разделение сущностей. Важно, что мистическая традиция, ищущая в первую очередь аналогий и ассоциаций, генератор истин "глубоких" появляется и иудаизме позже. Каббала, самими еврейскими мистиками связываемая с именем рабби Шимона Бар Иохая, продукт значительного более позднего духовного творчества.
     Со временем в еврейской традиции наступали времена расцвета и упадка мистики, но такого как сегодня наступления мистического не было никогда, "Зогар", распространенный в массах хасидизмом, стал книгой книг. Огромная опасность процесса состоит в обманчивой легкости приобщения к истине глубокой через единоразовое мистического усилие. Адепты истины ясной издавна объяснили незадачливому греческому царю, что царских путей в геометрию нет, и я не стану скрывать того, что честность ответа вызывает во мне куда большие симпатии, чем обещания ускоренного восхождения в рай мистических откровений.
     Опасности мистического интеллектуального рецидива с пронзительной зоркостью провидел Достоевский. В одной из работ А. Воронель замечает, что сегодняшняя интеллектуальная безвкусица гениально угадана в Смердякове. Смердяков живет в "докультурном" мире, в котором все варианты поведения хороши, и нет еще никаких запрещенных религиозной традицией состояний. Это и есть гомогенный мир мифа, о котором мы говорили.
     Еще одна опасность, таящаяся в поклонении одной лишь истине глубокой и пренебрежении истиной ясной состоит в том, что мистическое мышления склонно к созданию иерархий. Иерархия миров, обозреваемых мистиком, с нехорошей неизбежностью приводит его к классификации космосов на "высшие" и "низшие". Толстой, описывая масонские приключения духа, претерпеваемые Пьером Безуховым, замечает, что Пьер после приобщения масонских тайн немедля ощутил убогость и скудность всех прочих отсеков человеческого знания. Высокомерие по отношению к истине ясной и потому низкой - тягчайший грех припадающего на мистическую ногу мышления. Между тем как жажда истины ясной есть точно такая же духовная потребность, как и порыв к истине глубокой, всякий последовательный монотеист ведь обязан признать единство источника всякой истины. Как пишет Адин Штейнзальц "истина, что нет никого кроме Него", означает, не только, что другая сила или другое божество не могут существовать, но и что не может быть никакой другой реальности". Ответственность перед Вс-вышним, я понимаю в первую очередь как ответственной перед истиной во всех ее проявлениях.
     Прогуляемся из Иерусалима в Афины. Греческая мысль, вечный оппонент интеллектуальной еврейской традиции, развивалась в обратном направлении, начавшись с мистики элевсинских мистерий и пифагорейства, эволюционируя от Платона к Аристотелю. Евклидова геометрия возникает уже на закате греческой мысли. Карл Ясперс обратил внимание на еще одну важную черту греческой науки, существенно отличающую ее от того, что мы понимаем под наукой современной "греческая наука кажется равнодушной к реальности, случайно избирающей свои объекты, руководимой тем, что ей заранее известно, игнорирующей, как правило, большинство реальных данных. Это относится даже к Гиппократу, как бы тщательно он подчас не исследовал свой эмпирический объект". Этос же современной науки - библейский: "этос библейской религии требует истинности любой ценой. Требуемая Богом истинность заставляет видеть в познании не игру, не благородное занятие для досуга, а серьезное дело профессию, являющую собой самое важное для человека".
     Этот библейский этос, эта "истина любой ценой" не есть само собой разумеющееся даже для монотеистических, дочерних по отношению к иудаизму религий. Уже упоминавшийся Аль Газали писал: "знай что ложь сама по себе не порочна, если бы она не вызывала вредных последствий, приводящих слушателя к вере в несуществующее! Если ложь - единственный путь для достижения хорошего результата, она допустима. Мы должны лгать, если правда ведет к неприятным результатам". Иезуитское кредо оказывается сформулированным в самом явном виде мусульманским теологом задолго до Игнатия Лойолы. У евреев вот это "истина любой ценой" по сей день приводит к весьма объяснимым поведенческим результатом. Поглядите на израильских политиков на переговоров с Арафатом, они пытаются вести честную игру с заведомым лгуном. Другим следствие все той же интеллектуальной честности (или, если хотите, интеллектуального экстремизма) - предельно малое количество ученых в кипах.
     Библейский этос создает и стиль мышления: в этом мире сотворено Вс-вышним, и нет предметов маловажных и недостойных изучения. Потому-то Талмуд так дотошно и въедливо копается в вещах порой уж совсем малозначимых. В этом пафосе искания ясной истины в малом - содержится серьезнейшее противотуманное средство, уравновешивающее в еврейской мысли жажду трансцендентного. Настоящее несчастье современности состоит в том, что люди, по долгу службы, ведающие проблемами духа, с готовностью уступили изучение мира низшего науке, а ученые утратили вкус к истинно мистическому.
     Лучше всего сложившееся положение вещей иллюстрирует чудный анекдот, рассказанный крупным американским химиком Полем Абрагамом. В зоопарке у загона с бегемотом раскрасневшаяся от напряжения посетительница тычет в животное зонтиком и спрашивает служителя: "Скажите, это самец или самка?" Служитель задумывается и отвечает: "Вы знаете, сударыня, этот вопрос, по-моему, может интересовать только самца гиппопотама, а он знает". Анекдот этот рассказан Абрагамом вот к чему: современный ученый и без философского трепа знает свой метод и без философских протезов успешно ищет и находит истину. На самом же деле история эта еще и лишняя иллюстрация утраты жажды, тяги ученых к последним вопросам устроения мира.
    

    
    
     (Окончание в следующем номере)
    
    
    
    
    
    

 

 


Объявления: