(Окончание первого тома. Начало см. в номерах 173, 174, 175)
ДНЕВНИК МАЛЬВИДЫ
Я получила подряд несколько писем от Фридриха, но никак не могу ему ответить – он с такой скоростью носится по Европе, что почта за ним не поспевает. Его письма отправлены не только из разных городов, но даже из разных стран. Из них видно, что, гонимый одиночеством, он ищет пристанище не столько для тела, сколько для души.
С одной стороны, он нуждается в читателях и собеседниках: “Я один дерзновенно берусь за разрешение громадной проблемы. Мне нужны помощники, мне нужны ученики”. С другой, зная, какие страдания причиняет людям его образ мысли, он боится завлекать их в свои сети: “Я не хотел бы, чтобы этот человек читал мои книги – он слишком чувствителен, я причиню ему зло”.
В конце концов он поселился в Венеции и начал работу над новой книгой “Воля к власти, опыт переоценки всех ценностей”. Пока трудно назвать это книгой – он присылает мне отдельные афоризмы и удачные фразы, но это всё лишь обрывки и целое ещё не просвечивается сквозь хаос. Но будущее покажет.
Порой мне кажется, что он неприкаянно мечется с места на место не для того, чтобы убежать от болезни, а чтобы скрыть от себя самого, как он страдает из-за отъезда Элизабет на край света. Тоска по ней гонит его из города в город, от отчаяния к отчаянию. Она не даёт ему собрать свои разобщённые афоризмы хотя бы в одну цельную страницу, потому что мысль его всё время стремится вслед за любимой сестрой в далёкий Парагвай.
ЛИЛЬКА
В 1886 году Парагвай, куда Фюрстеры увезли на утлом пароходе сотню своих доверчивых последователей, лежал в руинах. Он ещё не оправился от тяжких последствий разрушительной войны с Тройственным альянсом, затеянной безумным парагвайским диктатором Франциско Солано Лопесом. Вообразив себя Наполеоном Бонапарте, он возмечтал покорить себе всю Южную Америку и в 1864г. объявил войну сразу трём соседним державам – Аргентине, Бразилии и Уругваю.
Наполеоном он вообразил себя не случайно – за несколько лет до этого его отец, президент Карлос Антонио Лопес, отправил молодого, склонного к романтике сына в Европу, назначив его своим дипломатическим представителем. Бурлящая нарядная европейская жизнь покорила воображение юноши, только-только вырвавшегося из объятий диких южноамериканских джунглей. Особенно сильно потряс его воображение образ всё ещё воспеваемого великого французского императора Наполеона Бонапарте. Потряс настолько, что он, готовясь стать у себя на родине военным министром, избрал для парагвайской армии униформу наполеоновских солдат.
Домой из Парижа он вернулся не с пустыми руками, он привёз с собой выкованную по его заказу копию короны Наполеона и красавицу-блондинку Элизу Линч, роскошную куртизанку ирландского происхождения. Элиза Линч приехала в Парагвай тоже не с пустыми руками – кроме сундуков с ослепительными парижскими туалетами она прихватила с собой рояль знаменитой фирмы Плейель. До начала войны Элиза часто услаждала слух императора и его придворных, исполняя на этом рояле фуги Баха и сонаты Моцарта во время пышных приёмов и концертов классической музыки. Она утверждала, что пожертвовала ради Солано Лопеса блестящей музыкальной карьерой, которую предрекал ей в Париже сам великий Франц Лист. Во времена правления Лопеса главным советником Элизы по организации балов и концертов был всё тот же полковник Моргенштерн де Визнер, чьи завлекательные призывы втянули Бернарда Фюрстера в парагвайскую авантюру.
Ужасная смертоносная война с Тройственным альянсом прекратила не только концерты, приёмы и балы, но и постройку грандиозного императорского дворца на берегу реки Парагвай, спроектированного многоликим полковником Моргенштерном де Визнер. Судя по фотографиям дворца, восстановленного через четверть столетия после окончания войны, он был чудо как хорош. Похоже, что полковник Моргенштерн де Визнер был не только авантюрист, спекулянт и лучший знаток придворных церемоний, но так же и замечательный архитектор и военный инженер. И к тому же блестящий финансист – ведь именно он после разрушительного военного проигрыша пытался спасти экономику Парагвая умелой распродажей бесконечных просторов этой вконец разорённой страны. Воистину, можно поверить, что он и вправду был не барон Моргенштерн де Визнер, а австрийский еврей Моргенштейн.
К началу войны новый президентский дворец был почти готов и декорирован дорогой живописью и парижской мебелью, его залы были украшены прелестными бронзовыми статуэтками и огромными зеркалами в драгоценных рамах. Но страшное военное поражение заставило Солано Лопеса бежать вместе с Элизой от наступающей бразильской армии, артобстрелы которой нанесли дворцу непоправимые повреждения. Позже союзные войска разграбили дворец. Украшения, картины, статуэтки, зеркала, шкафы и многие другие ценные вещи были конфискованы и увезены в Бразилию. Все семь лет, что Асунсьон был оккупирован, дворец служил штаб-квартирой бразильских вооруженных сил, после чего он превратился в запущенного монстра, зияющего пустыми глазницами выбитых окон и сорванных с петель дверей.
Война с Тройственным альянсом отличалась чудовищной жестокостью, в ней погибло более 80% мужского населения Парагвая. Победоносные бразильцы, опасаясь эпидемий, вынуждены были сжигать горы трупов – их невозможно было предать земле, так много их было. Для этого бразильцы попытались складывать специальные слоистые костры – так, чтобы слои дерева перемежались слоями тел убитых. Однако все усилия были напрасны – трупы парагвайцев были такие тощие, что не сгорали даже в самом жарком огне.
Испуганные жестокостью победителей, Элиза Линч и Солано Лопес бежали из обречённого на сдачу Асунсьона, и опять не с пустыми руками. Они увозили с собой телеги, нагруженные золотом и драгоценностями казны, и в придачу специально изготовленную для бегства телегу с роялем Плейель. Неясно, на что они надеялись, углубляясь со своим грузом в непроходимые джунгли, где дорог не было, а были только узкие тропки, и то далеко не везде.
ЭЛИЗАБЕТ
Обшарпанный речной пароход со скрипом пришвартовался к обшарпанной пристани, приютившейся под центральной набережной столицы Парагвая, носящей гордое имя – Асунсьон. Пароход был слишком мал для плотно набившейся в нём сотни переселенцев, но томительное путешествие против течения многоводной реки Парагвай продолжалось недолго, всего пять дней. Можно было и потерпеть ради великой миссии сохранения культуры человечества. Так отвечала Элизабет на жалобы усталых спутников, а жалоб было много – на тесноту, на духоту, на жару, на здоровье детей, а главное – на москитов. Кто бы мог предвидеть, что такие крошечные, почти невидимые существа, собравшись в миллионные рои, могут причинить людям столько страданий? Часто от одного укуса одного маленького москита всё тело человека вспухает и покрывается волдырями, его начинает знобить и трясти, сознание ускользает, глаза воспаляются, губы пересыхают.
Но Элизабет знала своё дело: она ловко и умело отбивалась от особо настойчивых жалобщиков, продолжая краем глаза следить за разгрузкой парохода. Из трюма выволакивали и сбрасывали на землю горы мешков, узлов и чемоданов, и, наконец, она дождалась – шесть мощных носильщиков-индейцев потащили вниз по трапу зеницу её ока, её возлюбленный рояль Плейель, тщательно упакованный в плотные слои мешковины и защищенный от всех передряг надёжным ящиком из пружинистых досок. Элизабет выскользнула из окружавшей её толпы и поспешила к выбранному заранее местечку для хранения драгоценного груза.
Прислонясь к ящику с роялем, она, наконец, свободно вздохнула и огляделась вокруг. Прямо перед ней дюжина покосившихся деревянных ступенек вела к набережной, но саму набережную заслоняла от глаз шеренга высоких деревьев. Над их верхушками видны были руины какого-то чудовищного здания, зияющего пустыми глазницами выбитых окон и сорванных с петель дверей. Элизабет вспомнила рассказ переводчика Эрнесто, нанятого Бернардом ещё в Монтевидео, когда оказалось, что невозможно ориентироваться в сложном пространстве Южной Америки без знания местного языка.
По пути из Монтевидео в долгие часы утомительного полдневного зноя Эрнесто посвящал Элизабет в подробности драматической истории падения империи безумного парагвайского диктатора Франциско Солано Лопеса, вообразившего себя Наполеоном Бонапарте. Затеявшего идиотскую войну, потерпевшего позорное поражение и погибшего в болоте где-то возле бразильской границы, оставив недостроенным президентский дворец невиданной красоты. Значит, это он и есть, тот самый дворец, разорённый и разграбленный двадцать лет назад. И до сих пор не восстановленный, не достроенный, брошенный на произвол солнца, ветра и дождя.
Элизабет прямо задохнулась от возмущения при виде такой бесхозяйственности – она даже представить себе не могла, чтобы такое безобразие могло случиться в одном из приличных немецких городов. Вот что значит – низшая раса! В том, что окружающие её туземцы принадлежат к низшей расе, она не сомневалась. Достаточно было посмотреть на их небрежную одежду! Даже не небрежную, а прямо-таки недостаточную – многие из них, ничуть не стесняясь, ходили вокруг почти голые! А с какой жадностью они пожирали мясо! За ужином и обедом её тошнило при виде матросов их парохода, впивающихся зубами в окровавленные куски тел зажаренных на открытом огне животных. И всё же при всём своём убожестве эти дикари были лучше оставшихся в Европе евреев, пускай даже одетых с иголочки в чуждые их племени немецкие сюртуки и манишки.
Однако из всех баек Эрнесто больше всего потряс Элизабет рассказ о любовнице Солано Лопеса Элизе Линч, которая привезла с собой из Парижа божественный рояль фирмы Плейель. Можно ли считать случайным такое удивительное совпадение – для Элизы , так же, как для Элизабет, главной ценностью, доставленной из заокеанской Европы, был рояль фирмы Плейель! Нет ли в этом совпадении тайной угрозы для Элизабет, если поверить, что парагвайская авантюра её тёзки Элизы кончилась печально для её рояля? Эрнесто рассказал, что где-то на прибрежной тропе в джунглях лошади, везущие телегу с роялем, рухнули под его тяжестью и уронили свою драгоценную ношу в реку Парагвай. Нет, нет, слава Богу, Элизабет это не касается, её роялю ничего не угрожает – Бернард не император, он не собирается объявлять войну ни Аргентине, ни Бразилии, ни Уругваю!
Лёгкий порыв ветра, не принося с собой прохлады, чуть колыхнул листву на деревьях, заслоняющих от Элизабет площадь перед дворцом. Зато он принёс на пристань запах улиц Асунсьона, запах разрухи, гнили и распада. Элизабет отвернулась от дурного запаха и решительно отмахнулась от дурных мыслей – пора было готовиться к дальнейшему путешествию против течения всё той же реки Парагвай на другом речном пароходике, хоть и менее просторном, но не менее обшарпанном.
За её спиной нестройно взвились сердитые мужские голоса, их почти заглушил пронзительный женский визг. Элизабет поспешила в направлении скандала. Это уже случалось: отец какого-то семейства опять сцепился с отцом другого семейства, а их жёны готовы выцарапать друг другу глаза, выясняя, кто поставил чей-то ящик на чей-то чемодан. И невозможно их осуждать – они раздражены и измучены изнурительной морской качкой и невыносимой жарой. Остаётся только одно средство – напомнить им о предстоящей высокой миссии, ради которой они покинули свою бывшую родину и приехали в страшный неведомый край. Конечно, Бернард сделал бы это гораздо лучше, но он вынужден был оставить Элизабет следить за разгрузкой, а сам помчался в посольство выправлять документы переселенцев. Элизабет быстрым шагом взбежала по трапу на палубу и поднесла к губам висящий у неё на груди свисток. Как только она заговорила, в толпе на пристани стало тихо. Голос у неё был высокий и звонкий.
“Братья и сёстры, – сказала она, подняв глаза к небу. – Стыдитесь! Мы приехали сюда не для того, чтобы ссориться друг с другом. Мы приехали сюда, чтобы объединиться ради выполнения нашей великой задачи!”
ФРАНЦИСКА
Франциска Ницше всегда недолюбливала свою соседку, фрау Монику Штамм. В Монике ей не нравилось всё – громкий голос, нескромный покрой платьев, крикливые шляпы, в которых она приходила в церковь, игривый тон в присутствии посторонних мужчин. Но в последнее время Франциска вынуждена была терпеть визиты Моники и даже ждать их с нетерпением. После прихода почтальона она то и дело выглядывала в окно, надеясь увидеть, как Моника выплывает из ворот своего дома с белым конвертом в руке.
В конверте наверняка было письмо от сына Моники Генриха, который вместе с женой Хельгой и двумя маленькими детьми присоединился к группе ненавистного Бернарда Фюрстера, похитившего у Франциски её единственную дочь. У Элизабет очевидно не было времени и желания писать матери так часто и подробно, как это делал Генрих.
В то утро Моника так долго не появлялась после прихода почтальона, что Франциска потеряла всякую надежду и снова начала волноваться – даже письма от Генриха не приходили уже давно. И всё-таки дождалась: когда она устала выглядывать в окно и занялась шитьём, неожиданно зазвонил дверной колокольчик. Моника неспешно вплыла в гостиную семьи Ницше, высоко неся свою пышную грудь, подпертую непристойно откровенным корсажем.
“Вот, полюбуйтесь, – объявила она, вынимая из конверта толстое письмо, – до чего затея вашей дочери довела моих детей!” – и разложила на столе измятые листки.
Франциска села в кресло, надела очки и придвинула листки поближе, отметив про себя, что половинка одного из них аккуратно отрезана. Почерк у Генриха был чёткий и ясный. “Не то что у моего бедного Фрицци”, – промелькнуло в голове Франциски прежде, чем она приступила к чтению.
“Дорогая мама, не волнуйся, что ты давно не получала от меня писем. Ведь мы уже не только по другую сторону огромного Атлантического океана, но вдобавок мы уже больше недели, как покинули его недружелюбный берег и углубились в еще более недружелюбные дебри чужого континента, так не похожего на Европу.
Ты же знаешь, что я всем сердцем разделяю веру в высокое значение нашей благородной миссии, но всё в этой новой чужой стороне внушает мне страх и опасение за судьбу парагвайского прожекта. Я уже писал тебе, каким ужасным было наше морское путешествие – порой мне даже кажется, что если бы я знал, как тяжело перенесут его мои девочки, я может быть и не отправился бы с ними на край света.
На третий день пути из Монтевидео в Асунсьон случилось ужасное несчастье – маленькая девочка, дочка одного из наших, архитектора Дитера Чагги, неожиданно умерла, совершенно непонятно, почему. Держать её труп в переполненном пароходе на этой жаре было невозможно, пришвартоваться к берегу было негде, и её, запелёнутую в грубую мешковину, пришлось бросить за борт в мутные воды реки Парагвай. Жена Дитера совершенно потеряла разум – осыпав Бернарда и его затею бессильными проклятиями, она объявила, что не поедет с нами дальше, а сойдёт на берег в Асунсьоне и вернётся домой в Европу. Мы с ужасом наблюдали, как она бьётся в истерике и проклинает Бернарда и Дитера – нам было жалко её до слёз, но главное, каждого терзал страх, что такая беда может постигнуть любого из нас.
Позавчера мы с облегчением сошли на берег в столице Парагвая Асунсьон. И хоть мне раньше не понравилась столица Уругвая Монтевидео, теперь она кажется мне вершиной комфорта и благополучия по сравнению со столицей Парагвая. Её имя Асунсьон – единственное, что есть в ней достойное её звания. Это просто огромная зловонная свалка, под которой погребены руины поверженных дворцов и домов, а судя по запаху, ещё немало останков людей и животных.
Но, слава Богу, мы задержались на этом чудовищном кладбище всего на два дня и уже плывём на другом, ещё менее пригодном для нашей группы судёнышке вверх по течению ещё более недружелюбной, чем раньше, реки Парагвай.
Я пишу тебе, сидя на грязной палубе под навесом из грязной мешковины, который хоть немного защищает меня от невозможно палящего здешнего солнца. Я не знаю, когда и откуда я смогу отправить тебе это письмо, но в Асунсьоне я не нашёл времени тебе написать – ведь надо было за два дня разгрузить наш первый корабль и погрузиться во второй. Хоть мы взяли с собой минимум вещей, но при таком переселении из Старого света в Новый дорога каждая мелочь, а мелочей оказалось слишком много. Я уже не говорю, что дочь твоей любимой подруги умудрилась притащить с собой за океан огромный рояль, который вытеснил кое-какие необходимые предметы, принадлежащие другим, более скромным людям.
Вчера ночью нас разбудил несущийся из темноты сатанинский хохот. Многие выскочили на палубу, пытаясь понять, откуда он доносится. Переводчик Эрнесто объяснил нам, что с пустоши Гран Чако в реку ныряет злой гном Помберо, которого нельзя увидеть, но можно услышать, когда он, хрюкая и рыгая, скользит по воде, чтобы отвязывать с пароходов лодки и пускать их по течению. Гном всю ночь хохотал над рекой и болотами Гран Чако, а наутро мы обнаружили, что в темноте исчез мальчик-матрос, бездомный бродяга, подобранный капитаном год назад в Асунсьоне. Наши матросы верят, что Помберо сперва заманил мальчика на верхнюю палубу, а потом поманил из воды к себе, и тот упал за борт. Тем более, что всю ночь над пустошью сверкали молнии и погрохатывал гром. Полдня команда искала тело несчастного мальчика, но так и не нашла – матросы считают, что тело мальчика съела громадная водная змея, которая водится только в реке Парагвай.
Вообще река Парагвай ничуть не похожа на милые и прозрачные немецкие реки Рейн или Эльбу, она мутно-желтая, сердитая и очень быстрая, так что нашему утлому судёнышку весьма трудно бороться с её бурным течением. И берега её тоже не выглядят зазывно – хотя и мучительно часами торчать под палящим солнцем на раскаленной палубе, еще меньше хочется сойти в неприветливую чащу, откуда то и дело доносятся вой и рычание неведомых диких зверей.
Вот и сейчас, пока я дрожащей рукой пытаюсь выводить буквы на разогретом солнцем листке, я внезапно слышу биение сердца джунглей. Я озираюсь, пытаясь понять, откуда доносится этот надсадный размеренный стон, и в поле моего зрения вплывает бесконечная отвесная стена восточного берега, увитая переплетенными лианами, о которую равномерно бьются речные потоки. Я бы не хотел покинуть наш неуютный пароход, чтобы сойти на сушу у подножия этой стены.
Ища утешения, я перевожу взгляд на западный берег и вижу необозримую болотистую пустошь Гран Чако, тут и там поросшую колючим кустарником и усеянную редкими одинокими деревьями. Переводчик Эрнесто рассказывает, что пустошь Гран Чако кишит всеми сортами змей, так что и на западный берег у меня нет никакого желания сойти.
(Через два дня)
Ещё два дня томления на воде и, наконец, мы пришвартовались у покосившегося причала, за которым виднеется жалкая горсточка хижин. Вся эта роскошь называется Порт Розарио. Я схожу по трапу на дощатый помост, земля слегка качается у меня под ногами. Или это моя голова качается после пяти дней качания на воде. На палубу выходит Хельга и выводит за собой детей, они плачут и не хотят сходить на берег. Жара дикая, вокруг пусто, только маленькие серые птички клюют что-то в камнях.
Я надеюсь, что отсюда мне удастся отправить тебе письмо – Эрнесто уверяет, что письма подберёт первый же пароход, плывущий вниз по течению в Асунсьон”.
В этом месте конец письма был отрезан и подписи на нём не было.
ЭЛИЗАБЕТ
Почтальон принёс Франциске письмо Элизабет с утренней доставкой, так что у неё было время прочитать его, пока Моника допивала утренний кофе.
“Мама, только что наш корабль миновал маленький городок, со всех сторон зажатый джунглями. Это не первый такой городок на нашем пути, и я бы не обратила на него особого внимания, если бы Эрнесто не напомнил мне, что он называется Пьяно. Поверь мне, мама, – от этих слов моё сердце закатилось куда-то вбок и меня прошиб холодный пот: именно здесь утонул роскошный Плейель Элизы Линч! Я невольно рванулась было к трюму, чтобы убедиться, что Плейель Элизабет Ницше в порядке, но силой воли остановила себя – я не бегу от вражеской армии, чего мне бояться?
Люди здесь приветливые и доброжелательные, они за гроши помогают нам при частых погрузках и разгрузках – я должна признаться, что переправить сто человек за тысячи километров через океаны и джунгли оказалось делом не простым. Наш корабль движется всё медленней и медленней, а река обтекает его всё быстрей и быстрей – с каждым днём она становится всё уже и стремительней. Вдоль её высокого правого берега колышется дивный тропический лес, за низким левым берегом простирается неоглядная степь, украшенная то одинокими развесистыми деревьями, то разноцветным кустарником дивной красоты. Ах, мама, если бы ты только увидела эти радужные краски и вдохнула этот ароматный воздух, настоенный на роскошных цветах, гирляндами свисающих с ветвей!
Завтра мы должны прибыть в городок Антикуэра, где кончается речная часть нашего путешествия и начинается сухопутная. Дальше нам придётся передвигаться по джунглям или верхом на лошадях или на телегах, запряженных волами. Наши братья и сёстры стойко переносят трудности и не жалуются ни на жару, ни на москитов.
Мама, прошу тебя, одевайся потеплей, ведь у вас уже осень, и не тревожься обо мне, я чувствую себя отлично и нахожу в себе всё новые и новые способности. Кто бы мог подумать, что твоя дочь рождена руководить людьми! И поверь, она неплохо с этим справляется.
Я постараюсь отправить тебе письмо из Антикуэры.
Твоя любящая Лизбет.
А что наш Фрицци? Здоров ли он? Почему он до сих пор не написал мне ни строчки?”
По непонятной ей самой причине Франциска решила не показывать Монике это письмо Элизабет. Она быстро сложила его и спрятала в ящик прикроватной тумбочки, а на столе расстелила недавнее письмо Фрицци. И как раз вовремя: Моника ворвалась, как ураган, и бросилась к столу, выкрикивая на ходу:
“Почему ты не пришла ко мне сразу после прихода почтальона?”
И остановилась как вкопанная, увидев одинокий листок, неровно исписанный несчастными каракулями Фрицци, которые кроме Элизабет могла прочесть только Франциска.
“Так это письмо от Фридриха? Не балует тебя твоя дочь! А вот мой сынок опять написал мне”, – и она торжествующе протянула Франциске новое письмо Генриха. Франциске стало обидно и она на миг пожалела, что скрыла от Моники письмо Элизабет, но сознаваться было уже поздно.
“Мамочка, дорогая, как ты была права, когда отговаривала меня увозить моих любимых девочек в такую даль! Как я страдаю, видя, что они страдают, и всё по моей вине. Вчера Ирму укусил москит, а боль от укусов парагвайских москитов ужасна. Ну зачем я её увёз, зачем? Я так скучаю по нашим прохладным лесам и озёрам с прозрачной водой. Красота здешнего леса обманчива – стоит подойти поближе к ослепительно-зелёному дереву, как оказывается, что его листья жёсткие и колючие, а яркие плоды ядовитые.
Вчера мы, наконец, выбрались из своего вонючего парохода на твердую землю в город Антикуэра и счастливы, что наш пароход не развалился по дороге. А мог бы! Но тут же обнаружили, что город Антикуэра – это всего лишь ряд домиков из глиняных кирпичей, который воняет не меньше, чем трюм нашего парохода. Но бог с ним, пусть воняет – ведь мы надолго тут не задержимся. Отсюда мы как можно скорее отправимся на восток, но уже не по воде, а по суше, хоть настоящих дорог в джунглях нет. Тропы, по которым мы потащимся на запряженных волами телегах, проложены солдатами бывшего диктатора Солано Лопеса, убегавшими от победоносной бразильской армии.
Вот ужас! Похоже, что скоро мы отсюда не уедем. Хозяин фермы, который обещал сдать Фюрстерам телеги с волами, вдруг заломил ужасную цену, заявив, что теряет из-за нас две недели работы фермы. И требует плату вперёд. Он кричит: “Кто заплатит мне, если вы утонете в болоте?” А кроме того без проводника он своих волов не отпускает, а проводником должен быть его племянник, очень опытный и жутко дорогой. Фюрстеры не сдаются и торгуются, так что неясно, когда мы тронемся в путь. А жара, жара – я даже представить себе не мог, что бывает такая жара! Тощий цыпленок клюет что-то в грязи, мимо уныло плетется усталая корова.
Не надрывай себе сердце, мама, может быть, всё ещё обойдётся – мы прибудем на место, оно окажется райским садом и дети будут наслаждаться райскими плодами, падающими с деревьев прямо в рот.
Твой Генрих”
ЭЛИЗАБЕТ
Наконец караван переселенцев готов тронуться в путь – вовсю идёт тяжелая работа погрузки вещей на запряженные волами телеги, грузчики потеют, волы сердятся, упираются и не подчиняются командам. Чтобы остановить такую телегу, нужно выбежать на дорогу и изо всех сил махать руками перед сонными мордами волов. Часть мужчин едет верхом на здешних лошадках, больше похожих на мулов, чем на лошадей. Пока всадники приторачивают сумки к сёдлам, лошадки дружно какают – вонь стоит ужасная, над вонью тучами кружат мухи.
Но всё это не огорчает Элизабет, ничто не может омрачить ее радость: остался последний этап их трудного пути к осуществлению мечты. Это победа Бернарда, но и её победа тоже! Она готова терпеть вонь, жару и москитов ради этой победы, ради неё она даже в эту жару не отказалась от своих чёрных платьев, потому что она чувствует себя символом общей мечты и должна выглядеть как подобает символу.
Она решила ещё раз просмотреть по карте предстоящую им дорогу, устроилась в тени подозрительно пахучего дерева – запах был странный и головокружительный, но ничего лучшего она не нашла поблизости – и разложила на траве карту де Визнера. Задача была нелёгкая, им предстояло пройти по лесным тропам семьдесят миль, чтобы добраться поджидающего их участка между реками Агуарья-уми и Агуарья-гуазу. Налегке это означало бы три дня верхом на лошади. Никому не известно, сколько дней потребуется для тяжелых возов, на одном из которых должен прорваться сквозь джунгли её ненаглядный рояль.
Наконец процессия тронулась, вокруг неё сомкнулся тропический лес, лианы густо обвивают деревья по обе стороны тропы. Стоит странная глухая тишина, лесная чаща поглощает все звуки. Иногда на выкорчеванной среди деревьев прогалине встречается хижина, по траве бродят козы, порой корова. Чем дальше караван удаляется от Антикуэры, тем уже становится тропа. Стайки ярко-красных птичек порхают и чирикают в придорожных кустах. Становится всё жарче, лошади потеют не меньше, чем люди. Тропу пересёк быстрый ручей – лошади и люди дружно бросились к нему и стали окунать в воду кто морду, кто лицо. За ручьём открылась большая поляна.
“Привал! – отдаёт команду проводник – Прочесать кнутами траву, в лесу много змей”.
Люди со стонами сваливаются с лошадей, вываливаются из телег, высаживают детей и в изнеможении падают в траву.
Перекусив, они двинулись дальше. Перед заходом солнца караван спустился в просторную безлесную долину, в которой можно было свободно вздохнуть после душного мрака чащи. Над высокими травами кружились птички-ткачи, охраняя свои замысловато сплетённые гнезда. Вся долина была исчерчена затейливым узором ручьёв и ручейков, устремляющихся в реку Парагвай.
По пути Эрнесто подсел в телегу Элизабет и закончил рассказ о судьбе Лопеса Солано и Элизы Линч. Где-то в сплетении таких ручейков они решили избавиться от груза золота и драгоценностей, чтобы быстрее убегать от преследующей их бразильской армии. Все ценности империи Парагвай покоятся где-то здесь, на дне одной из многочисленных речек. Для сохранения тайны четырнадцать свидетелей были расстреляны – в надежде, что после победы диктатор со своей возлюбленной вернётся за сокровищами.
Но они никогда не вернулись: хотя Лопес не снижал активности даже в бегах. Он успел создать образец медали победы, казнил нескольких офицеров и подписал смертный приговор своей маме, не ладившей с Элизой, но это не помогло – его конь застрял в болоте и, отбиваясь от окруживших его бразильских солдат, он был смертельно ранен и скончался на руках Элизы. Она похоронила его на речном берегу, была захвачена бразильцами и под конвоем выслана в Европу. Там она вернулась к прежней профессии.
ЛИЛЬКА
Элиза Линч умерла в 1886 году – надо же, именно в год отбытия команды Фюрстеров в Парагвай! Умерла в парижском благотворительном доме для обедневших благородных дам и унесла с собой тайну захороненных под водой сокровищ империи Лопеса. Есть легенда, что их охраняют души жертв семьи Лопес.
ЭЛИЗАБЕТ
Легенда об Элизе заворожила воображение Элизабет. Ей опять показалось, что есть какая-то мистика в совпадении их имён, какое-то смутное пророчество, которое необходимо разгадать. В джунглях было невыносимо тихо и оттого вдвойне страшно. И вдруг кто-то впереди запел любимую песню переселенцев, напоминающую им об оставленных навеки прелестях покинутой родины:
Не знаю, что сталось со мною:
В душе моей прячется грусть,
И сказку из раннего детства
С утра я твержу наизусть.
Песню подхватили десятки голосов, и от их слаженного пения льдинка в груди Элизабет стала постепенно таять.
ЛИЛЬКА
Великий Боже – это же “Лорелея” Генриха Гейне! Какая насмешка, – именно стихотворение немецкого еврея Гейне было гимном парагвайских колонистов, убежавших в заокеанскую даль от еврейского засилья Германии.
ЭЛИЗАБЕТ
Сухопутный переход от Антикуэры до Кампо Кассаккия оказался гораздо дольше, чем Бернард предполагал. Сначала Элизабет пыталась считать дни, но вскоре сбилась со счёта – дни были так похожи один на другой! Сперва то тут, то там им встречались одинокие хижины, по лужайке бродили козы, изредко где-то мычала корова. Через пару дней хижины стали мелькать всё реже и реже, а потом и вовсе исчезли. Осталась только непроглядная стена джунглей, наполненная жуткой знойной тишиной – лесная чаща, не давая прохлады, поглощала все звуки.
После полудня наступала самая жаркая пора дня. Элизабет исподтишка огляделась и осторожно расстегнула две верхние пуговицы платья, надеясь, что никто этого не заметит. Никто и не заметил, никому до неё не было дела, все были заняты собой – телеги трясло, дети плакали, волы мычали, требуя воды, всадники, сморённые жарой, время от времени падали с лошадей. Пора уже было остановиться для передышки, но проводник почему-то медлил, хотя порой в чаще мелькали светло-зелёные прогалины.
Когда Эрнесто, подхлёстывая лошадь, попытался обогнать её телегу, она окликнула его и спросила, почему не сделать привал, чем плохи эти прогалины? Он ответил: “Здесь нельзя ни на шаг сойти с тропы. Тут сплошные болота”.
“Болота! – ужаснулась она. – Значит, привала долго ещё не будет?”
Эрнесто пожал плечами и двинулся вперёд, осторожно удерживая лошадь на самом краю тропы. Следом за ним, так же осторожно удерживая лошадь на краю тропы, к телеге Элизабет приблизился Бернард и спросил: “Устала?”
Элизабет поспешно застегнула пуговицы, ведь она обещала ему соблюдать форму, невзирая на трудности:
“Не то чтобы устала, но хорошо бы хоть ненадолго сойти на твёрдую землю”.
Он наклонился и ласково коснулся её щеки: “Вот твёрдой земли здесь как раз и нет. Так что терпи”.
Она прижалась щекой к его ладони, ладонь слегка пахла дымом, потом и конским навозом.
“Я и терплю. Ведь цель уже близко. И мы победим!”
Бернард помедлил, прежде чем высвободить ладонь из её пальцев, и двинулся дальше в голову колонны. Пегая лошадка его была такая низкорослая, что, если бы не стремена, длинные ноги Бернарда волочились бы по земле.
ДНЕВНИК МАЛЬВИДЫ
Фридрих становится всё более странным и непостижимым! Недавно в Индонезии произошло страшное землетрясение, которое уничтожило двести тысяч человек. И вот что он мне об этом написал:
“Как это прекрасно – в один миг уничтожено двести тысяч человек! Это великолепно! Вот конец, ожидающий человечество, вот конец, к которому оно придёт!”
Душа моя содрогнулась, когда я прочла эти строки – я боюсь, что мой несчастный друг все быстрей и быстрей лишается разума. Страшно подумать, что с ним будет, если мои страхи не напрасны. Он уже рассорился с большинством своих друзей, может быть, скоро придёт и моя очередь.
Но хватит о грустном, ведь кроме Фридриха есть ещё другие люди и другие интересы. И есть что новенького записать в дневник.
Я вчера вернулась из Версаля, где почти месяц гостила у моей дорогой Ольги. Странное дело – я так люблю мою девочку, я счастлива видеть, как прекрасно сложилась её жизнь, как дружно она живёт с Габриэлем и какие прекрасные у них дети. И всё же я быстро устаю от их благополучия и рвусь обратно в свою одинокую римскую квартиру к своей одинокой римской жизни – без дружеского тепла и без детского смеха. А ведь у меня были дорогие друзья, Поль и Фридрих, которых я потеряла по собственной оплошности, впустив в нашу славную дружескую компанию великую разрушительницу Лу Саломе. Я была так наивна, так слепа, когда поддалась её коварному обаянию!
Я не виделась с Лу почти пять лет. Наша переписка увяла и прервалась ещё в тот драматичный год, когда она поссорила Фридриха с Полем, и я знала о ней только по многочисленным её публикациям. Я уже писала о том, какое жалкое впечатление производит на меня её литературное творчество, но, как видно, её обаяние пересиливает у многих способность к критической оценке.
И вот неожиданно я опять встретила её, на этот раз в Париже. По какой-то непонятной мне причине Ольга настаивала, чтобы я посетила их именно в январе. Я долго отнекивалась, потому что терпеть не могу парижскую зиму – с лондонских времён мои легкие плохо переносят холодный воздух. Но Ольга продолжала настаивать со странным упорством и мне пришлось согласиться.
Оказалось, что моя девочка приготовила мне потрясающий сюрприз: ей удалось заказать билеты на премьеру спектакля в театре Комеди Франсез с Сарой Бернар в главой роли. Великая актриса пару лет назад покинула труппу Комеди Франсез и стала гастролировать по всему миру. В январе она всё же согласилась выступить в Париже в пьесе Сарду “Тоска”, и в публике началось безумие. Билеты расхватали задолго до премьеры, и к началу гастролей Сары Бернар целые семьи ценителей актёрского мастерства стали стекаться со всей Европы в Париж. Отели были переполнены так же, как рестораны и кафе. Это был настоящий праздник искусства!
В этом году зима в Париже выдалась суровая, но, несмотря на мороз и глубокий снег на тротуарах и мостовых, толпы продрогших людей томились в день премьеры у окошка закрытой кассы театра в надежде на распродажу невостребованных заказов. А перед началом представления эти же толпы выстроились вдоль ведущего к театральным дверям тротуара, выпрашивая лишний билетик.
Оленька задумала устроить мне настоящий праздник. Мы с ней заехали за Габриэлем в Сорбонну за несколько часов до начала спектакля и отправились обедать в заранее облюбованный ею ресторанчик, где встретились с её друзьями Надин и Анри, тоже удачливыми обладателями билетов. Мы впятером заняли свою ложу ещё до того, как зал заполнился такими же счастливчиками, как мы. Предвкушая предстоящее удовольствие, мы весело болтали. Надин, страстная поклонница Сары Бернар, посвящала нас в неизвестные нам подробности жизни великой актрисы, настоящее имя которой было Генриетт Розина Бернар.
С интересом слушая рассказ Надин о куртизанке еврейке Юдифи Бернар, матери Генриетт Розины, я краем глаза следила за втекающим в зал потоком нарядно одетых людей. Воздух вокруг был наэлектризован пересекающимися всплесками радостных приветствий и весёлого смеха – мне редко случалось встретить враз такое количество счастливых людей. Поскольку все, опасаясь опоздать, стремились попасть в театр как можно раньше, ряды партера и ложи заполнились публикой задолго до начала спектакля. Это было странное зрелище, совсем как в церкви – свет в зале горел, никто не вскакивал со своих мест и даже не разговаривал, разве что шёпотом.
И вдруг зал зашевелился и зашелестел, как будто по рядам прокатилась волна. Со всех сторон к противоположному нашей ложе углу зала стали стекаться элегантные господа в чёрных фраках и белых манишках, внезапно напомнившие мне пингвинов, которых я видела в венском зоопарке. Дойдя до невидимой мне цели, они останавливались и теснились вокруг какой-то светловолосой головы, по всей вероятности, женской, склоняясь иногда так, словно целовали этой голове руку. Зазвенел пронзительный звонок, и свет в люстре под потолком начал постепенно меркнуть. Стайка галантных пингвинов поспешно рассеялась по залу, так что мне удалось рассмотреть в ложе напротив знакомое лицо моей потерянной, но не забытой курсистки Лу фон Саломе.
Странно, почему я заранее не предположила, что Лу обязательно будет в этом зале, куда стеклись самые сладкие сливки европейского культурного сообщества? И всё же я не могла предположить, что эти сладкие сливки дружно, как по команде, стекутся к её ложе для совершения обряда целования руки. Как и когда она умудрилась обольстить целое стадо этих элегантных пингвинов?
Занавес медленно пополз вверх, давая мне возможность поискать глазами лицо моего дорогого Поля, место которого должно было быть рядом с Лу. Но рядом с ней сидел кто-то другой, незнакомый, чернокудрый и бородатый. Воспользовавшись затянувшимся музыкальным вступлением, я спросила всезнающую Надин, знакома ли она с Лу Саломе.
“Со знаменитой Лу фон Саломе? – живо откликнулась Надин. – Лично я с нею не знакома, но знаю всё, что о ней говорят. А о ней говорят все – ведь имя её на слуху”.
Значит, моя бывшая ученица добилась того, чего хотела!
“А кто этот бородатый господин, сидящий рядом с нею в ложе?”
“Это её муж, профессор-востоковед Карл Андреас”.
Вот это новость – Лу вышла замуж! Никогда бы не поверила – может быть, это ошибка?
“Вы уверены, что Лу вышла замуж?”
Глаза Надин возбуждённо вспыхнули: “Конечно, уверена. Свадьба была совсем недавно и о ней писали все газеты”. Она вдохнула воздух, чтобы что-то добавить, но увертюра закончилась и началось действо. Надин шепнула: “Поговорим в антракте”, – и поднесла к глазам бинокль.
В антракте мы с Надин вышли из зала, оставив мужчин и Ольгу увлечённо обсуждать достоинства и недостатки пьесы Сарду. Публика в фойе вращалась упорядоченным стройным кольцом, таким образом, что два потока, не смыкаясь, текли навстречу друг другу в противоположных направлениях. Надин подхватила меня под руку и страстно зашептала мне в ухо, стараясь перекрыть гул множества голосов, которым было заполнено пространство фойе:
“О браке Лу с профессором Андреасом ходят самые невероятные слухи. Представляете…”
Едва Надин успела произнести последнее слово, как из марширующей навстречу колонны выступила героиня нашей беседы и бросилась мне на шею:
“Мальвида, дорогая, как я рада видеть вас здесь! Ну конечно, можно ли было представить, что вы пропустите такое театральное событие!”
Мы остановились в центре фойе, создавая вокруг себя бурлящую воронку. Строй колонны Лу смешался, так же, как и строй нашей. Лу осталась верна себе: её нисколько не заботило удобство окружающих и не задевало их недовольство. Впрочем, в отличие от Байройта, недовольства я на этот раз не заметила – напротив, все уставились на нас с нескрываемым любопытством. Похоже, что за время, протекшее с вагнеровского фестиваля, Лу и впрямь стала знаменита.
Она представила мне своего супруга, а я в ответ прямо осведомилась, куда она девала Поля. Она отмахнулась от моего вопроса так небрежно, что у меня сердце оборвалось, – я поняла, что, поднимаясь на следующую ступеньку, она отставила Поля так же бессердечно, как когда-то отставила Фридриха и меня. К этому времени сопровождавшим Лу пингвинам надоела созданная нашей встречей заминка, и они начали оттеснять её от меня в текущий мимо поток.
Когда мы двинулись дальше по магическому кругу фойе, Надин вцепилась в мой локоть: “Вы! Вы! Как я сразу не сообразила, что вы та самая знаменитая Мальвида фон Мейзенбуг!”
“Чем же я знаменита?”
“Вы первая ввели Лу Саломе в закрытый клуб великих мира сего! Вы познакомили её с самим Рихардом Вагнером и с философом Фридрихом Ницше! Неизвестно, чего бы она достигла, если бы не вы!”
“А чего она достигла? Вышла замуж за профессора-востоковеда? На моих глазах ей делали предложение многие профессора, и она всем им отказала. Чем же этот Карл Андреас так отличился?”
Надин облизнула губы острым язычком: “Говорят, она согласилась выйти за него замуж при условии, что он никогда к ней не прикоснётся, и он с этим смирился. Представляете себе этот брак? Посмотрим, как долго он способен соблюдать такое соглашение!”
ЛИЛЬКА
Биографы Лу Андреас фон Саломе сходятся на том, что профессор Карл Андреас выполнял соглашение с ней до самой смерти, все сорок два года их брака.
ЭЛИЗАБЕТ
Всю ночь Элизабет не могла уснуть. Она читала, читала и в сотый раз перечитывала полученное вчера письмо от Фрицци, пока раздражённый Бернард не потребовал, чтобы она погасила лампу. Она долго лежала в темноте, и слёзы текли у неё из глаз так обильно, что заливали ей уши. Обычно она радовалась письмам Фрицци, какой бы вздор ни был в них написан. Но сейчас это был уже не вздор, а какой-то кошмар, какой-то…она не могла подыскать слово, какое-то святотатство, что ли, или просто бред сумасшедшего.
“Козима Вагнер – лучшая из женщин, – пишет Фрицци, – только благодаря ей Рихарду удалось создать “Кольцо Нибелунгов”. А после “Кольца” она сделала остальное – она воздвигла Байройтский фестиваль и написала “Парсифаль”, а Рихард всё присвоил. Он командовал ею, угнетал её и унижал, непрерывно заводя интрижки со своими певичками. А Козима страдала и терпела – ради детей, не ради Рихарда. Ведь она давно его не любила, а любила меня”.
Дойдя до этого места, Элизабет начинала так сильно дрожать, что строки путались и буквы прыгали у неё перед глазами. Только полный безумец мог написать такую чушь. Многократно осушив застилавшие глаза слёзы, она делала новую попытку читать дальше.
“Ещё в ту пору, когда я приезжал к Вагнерам в Трибсхен, Козима была ко мне очень внимательна, она терпеливо выслушивала мои мнения, она читала мои рукописи и искала случая остаться со мной наедине под видом их обсуждения. Конечно, Рихард терпеть не мог наши уединения. Терзаемый ревностью, он всегда находил предлог, чтобы прервать наши интимные беседы”.
Читать дальше не было сил, такой страх охватывал душу Элизабет – у неё не оставалось сомнений, что её дорогой Фрицци потерял разум. Уж кому как не ей, прожившей несколько лет при доме Вагнеров, было знать, кто кого в этом доме любил и кто кого ревновал. Чтобы не разбудить Бернарда, она стиснула зубами угол подушки, но и это не помогло – рыдания сотрясали её тело. В конце концов Бернард проснулся и потребовал дать ему поспать хоть еще пару часов, так как завтра ему предстоит тяжёлый день. Элизабет знала, что он собирается объехать участки нескольких колонистов, недовольных положением дел в колонии.
На эти встречи ему понадобится потратить уйму времени. Он сам в этом виноват – ведь когда-то в начале пути он зачем-то потребовал, чтобы строящиеся дома отстояли друг от друга не меньше, чем на милю. А теперь ему предстоит проскакать эти бесконечные мили по едва протоптанным лесным тропинкам.
Конечно, Бернард тяжело переживает свалившиеся на колонию непреодолимые трудности. Когда рассеялся туман восторга от того, что колонисты благополучно добрались до места назначения, они к своему ужасу обнаружили, какая каторжная работа их ожидает. Строительство домов продвигается крайне медленно, ведь сначала строить было негде – первым делом нужно было выкорчевать лес. А лес не давался – могучие корни вставали дыбом, но из земли не выходили. При этом срочно нужно было выкорчевать лес для посевов и вскопать землю под поля, но земля тоже не давалась. Почва оказалась ужасно тугой и вязкой, практически не поддающейся плугу. И главное, быстро выяснилось, что семена, привезённые из Европы, не всходят в здешней почве, а если и всходят, то не плодоносят.
Хоть Элизабет непрерывно пишет родным и близким, что у них в Парагвае земной рай, на деле земля не приносит ни урожаев, ни доходов, а скудные сбережения утекают, как вода из решета. Она расхваливает немецким друзьям замечательный парагвайский климат, а он воистину ужасен – постоянную невыносимую жару сменяют краткие периоды невыносимых проливных дождей, сметающих мосты и протекающих сквозь соломенные крыши тесных глинобитных хижин, в которых пока ютятся колонисты. Долги растут, сбережения тают, но, к счастью, некоторые люди всё ещё продолжают верить в осуществление мечты. А некоторые начинают бунтовать. Именно таких бунтовщиков собирается навестить завтра Бернард в надежде убедить их, что временные трудности не должны сломить их волю к победе.
Ах, как некстати пришло это безумное письмо от Фрицци, полностью поглотившее внимание Элизабет! Из-за Фрицци она не может быть Бернарду опорой и поддержкой в трудную минуту, она может быть ему только обузой и бременем. Выбравшись после бессонной ночи из духоты хижины, она сквозь слёзы следила, как слуга-индеец Игнацио неумело готовит завтрак Бернарду на кое-как слепленной глиняной печке.
Игнацио то и дело ронял в траву то ложку, то нож, то тесто для лепешек. И нисколько не смущался своей неуклюжести, которую, не моргнув глазом, объяснял вмешательством злых духов. Элизабет давно уже перестала упрекать Игнацио за нерадивость – за эти полтора года она хорошо изучила характер здешних индейцев. И усвоила главное правило: с ними нужно обращаться как с детьми – держать в строгости и дарить маленькие подарки.
“Лепёшки подгорели как всегда?” – спросил Бернард, присаживаясь к шаткому столу, приютившемуся в тени хижины. В тесной хижине для стола не было места, а в тени деревьев ничего нельзя было поставить – с их веток непрерывно сыпались самые разные ядовитые твари, от красных блох до зелёных змей. Однажды к ногам Элизабет упала даже крошечная обезьянка, вслед за которой с ветки соскочила ее разъярённая мамаша и, оскалив зубы, бросилась защищать своё дитя, на которое никто не покушался.
Поднеся к губам чашку кофе, Бернард, наконец, изволил заметить заплаканные глаза жены:
“Может быть, ты расскажешь мне, что стряслось? У ненаглядного Фрицци опять неприятности?”
Элизабет стало до боли обидно. Она, конечно, знала, что Бернард и Фрицци терпеть друг друга не могут, но всё же рассчитывала хоть на маленькое снисхождение со стороны мужа. Ведь она с самого начала взвалила на свои плечи тяжкое бремя организации их общего великого проекта, она вела их запутанную бухгалтерию, в пути она организовывала погрузки и разгрузки, а на месте следила за распределением строительных материалов. И вот, пожалуйста, стоило упомянуть имя брата, как все её заслуги забыты и Бернард ощетинился не хуже рассерженного ежа.
Пока она напряжённо сдерживала подступающие к горлу рыдания, Бернард изловчился и выхватил у нее зажатое в кулаке письмо Фрицци. Он расправил измятые листки и начал читать вторую, не читанную ею страницу:
“Мы с Рихардом начинали вместе, гениальные и непризнанные, …тут неразборчиво, как ты его читаешь? Та-та-та, он ухитрился выскочить на сцену впереди меня та-та-та, и похитил у меня всё – восторг толпы, мировую славу и любимую женщину”.
“Это Козиму, что ли? – грубо захохотал Бернард, скомкал письмо Фрицци и швырнул его Элизабет. – На, забери эту мерзость и не смей больше произносить при мне имя своего никчемного братца, у которого великий Рихард Вагнер похитил мировую славу!”
Справедливые слова Бернарда обожгли Элизабет еще больнее, чем если бы они были несправедливы, и она выкрикнула:
“Разве ты не понимаешь, что мой бедный брат просто сошел с ума?”
Но Бернард уже её не слушал – бросив на стол кусок обгоревшей лепёшки, он спешил навстречу Игнацио, который вёл на поводке его любимого белого скакуна. Скакуна он купил несколько недель назад и страшно им гордился, хотя колонисты шептались за его спиной, что он истратил кучу денег на покупку этого коня, а они вынуждены довольствоваться унылыми низкорослыми лошадками, похожими на мулов. Наблюдая как Бернард вскидывает ногу в стремя, Элизабет необдуманно спросила, поздно ли он вернётся.
“Откуда я знаю!” – огрызнулся Бернард и, не прощаясь, поскакал по узкой тропке, извилисто струящейся в лесную чащу. Элизабет прикусила губу и обругала себя за неуместный вопрос – зачем спрашивала, ведь заранее знала, что Бернард огрызнется. Последнее время отношения с Бернардом стали очень напряжёнными. От непрерывных неудач и неурожаев Бернард стал груб и раздражителен не только с нею, но и со всеми остальными. Он объявил, что каждый наездник при встрече с ним должен спешиться и стоять на краю тропы, пока Бернард не минует его на своём скакуне. И объяснял Элизабет, что только жестокая дисциплина может удержать колонистов от бунта.
Отгоняя грустные мысли, Элизабет нерешительно топталась на краю поляны, которая ещё совсем недавно была частью джунглей. Выбор был небольшой. Если спрятаться в тени дерева, с веток начинают сыпаться крошечные красные блошки, от укусов которых всё тело покрывается гнойной сыпью. Если выйти из-под дерева на тропу, беспощадное солнце кусает не хуже, чем блошки, и оставляет на коже коричневато-красные пятна.
Возвращаться в духоту своей глинобитной хижины тоже не хотелось. Элизабет, позабыв, что она без шляпы, необдуманно вышла на поляну и под прицелом палящего солнца направилась в сторону своего будущего дома. Дом этот она спроектировала сама – она так долго о нём мечтала, что представляла его себе до мельчайших деталей. И назвала его Фюрстерхоф. Уже почти год полдюжины индейцев строят её Фюрстерхоф под присмотром одного из колонистов, архитектора Дитера Чагги. Это будет прохладный дом с высокой крышей, прикрывающей стены сверху донизу для защиты от жары и солнца. Когда дом будет готов, в центре гостиной она поставит свой белый рояль, на котором будет играть произведения Вагнера.
Мысль о Вагнере вернула её к письму Фрицци. Она остановилась, вынула письмо из кармана и стала перечитывать тот абзац, который Бернард прочёл вслух. Солнце палило нестерпимо и, чтобы разобрать слова, нацарапанные корявым почерком брата, ей пришлось прикрыть страничку ладонью. Ужас того, что она прочла, пронзил её сердце, солнечный луч пронзил ее темя, мир поплыл у неё перед глазами, и она без сознания упала на траву.
Очнулась она от странного чувства, будто она плывёт по воздуху, плывёт, но не падает, потому что её крепко держат чужие мужские руки. Определённо чужие, не Бернарда. Бернард,хоть и высокий, но костлявый, хлипкий и гладкий, а эти руки показались ей мускулистыми и волосатыми. Она чуть-чуть повернула голову и уткнулась взглядом в могучую волосатую грудь.
“Очнулась? – спросил знакомый голос, хоть она сразу не могла припомнить, чей. – Стать на ноги можешь?”
“Попробую”, – прошептала она и вспомнила, что это голос архитектора Дитера Чагги, того самого, маленькая дочка которого умерла по дороге из Монтевидео в Асунсьон.Пока он её нёс, она, боясь упасть, инстинктивно обхватила руками его крепкую шею, ничем не похожую на хрупкую шею Бернарда.
“Лучше я тебя посажу”, – сказал Дитер и, сделав несколько шагов, опустил её на что-то твёрдое. Уже сидя, она разомкнула руки и огляделась – перед ней был её любимый Фюрстерхоф, под ней его парадное крыльцо. Дитер сел на крыльцо рядом с ней и быстрым движением расстегнул три верхних пуговицы её черного платья.
“Будешь и дальше ходить в этом дурацком наряде, опять упадёшь в обморок в лесу и тебя кто-нибудь съест. Твоё счастье, что я тебя случайно заметил”.
Ей вдруг захотелось быть откровенной с ним, она так устала вечно носить маску и притворяться.
“Я бы и рада это платье сбросить, но не могу себе позволить. Люди перестанут меня уважать”.
“А ты сбрось и проверь – может, и не перестанут, – сказал Дитер и, ловко расстегнув еще три пуговицы, коснулся её горла кончиками пальцев. – Какая у тебя кожа белая! Ни разу солнца не видела”.
Его прикосновение к её коже обожгло её изнутри, словно он коснулся какой-то неизвестной до этого мига чувствительной точки в глубине её тела. Она затаила дыхание и стала лихорадочно придумывать слова, которые нужно сказать, чтобы он этого не заметил. Первое, что пришло на ум, был вопрос о доме – скоро ли он будет готов? Вопрос был глупый, ведь она почти каждый день обсуждала с Дитером сроки окончания работ. Но он сделал вид, будто вопрос его не удивил, и ответил точно, как вчера, что дом будет готов к сдаче через месяц.
И тут она расплакалась, как маленькая. Она заходилась в рыданиях и билась головой о деревянный столбик, подпирающий дощатый навес над крыльцом, а Дитер испуганно оттаскивал её голову от столбика и спрашивал, в чём дело, чем он её огорчил? Через бесконечное число судорожных всхлипов она выдавила из себя, что он ни при чем, просто у неё стряслось большое горе, а Бернарду нет до этого никакого дела и ей не с кем своим горем поделиться.
“Поделись со мной”, – щедро предложил Дитер и бережно положил её голову к себе на голое плечо. От плеча пахло потом и ей вдруг захотелось слизнуть этот пот языком. Но она, разумеется, ничего подобного не сделала и сделать не могла – она была порядочная замужняя женщина и ей было бы негоже слизывать пот с плеча чужого мужчины. Вместо этого она рассказала чужому мужчине, что её единственный любимый гениальный брат Фридрих, которому врачи давно пророчили безумие, действительно и окончательно сошел с ума.
“Откуда ты знаешь?” – разумно спросил Дитер.
“Из его письма, – она всё ещё зажимала в кулаке скомканный листок, исписанный неровными каракулями Фрицци, расплывшимися от обильно пролитых на них слёз. – Такое письмо мог написать только безумец”.
“Ты знаешь, сколько времени идёт письмо из Европы сюда?”
“Конечно, знаю. Около двух месяцев”.
“Так зачем огорчаться? Может, твой брат за эти два месяца уже давно пришёл в себя. Мало ли что человек сгоряча напишет”.
Элизабет вспомнила о разных причудах Фрицци, о странных его капризах и нелепых выходках, и спросила неуверенно:
“Ты думаешь, он мог написать сгоряча?”
“Конечно, мог! – Дитер решительно разорвал письмо и бросил обрывки в мусорный бак со строительными отходами. – Забудь об этом письме и жди следующего”.
Из джунглей выехала запряженная пегой лошадкой телега с большим чаном краски и остановилась у крыльца. Сидевший на облучке индеец крикнул что-то на гуараньо, в ответ из дому неспешно вышел другой индеец и, облокотясь на облучок, завёл с первым неторопливую беседу.
“Удивительные люди, – пожал плечами Дитер, – никогда никуда не торопятся. Похоже, они не знают, что такое время”.
“Они правы – в джунглях время не идёт. Это краска для гостиной?” – Элизабет попыталась встать на ноги, но голова у неё закружилась и она схватилась за деревянный столбик, чтобы не упасть. Дитер подхватил её и, легко нажав на плечо, усадил обратно:
“Не спеши вскакивать! Ты ведь знаешь, что в джунглях время не идёт, вот и живи как индеец!”
Она не ответила, потрясённая тем, как её опять обожгло лёгкое прикосновение его ладони к её плечу. Пока она беспомощно молчала, Дитер скомандовал что-то на гуараньо и махнул рукой в сторону дома. Индейцы послушно прервали беседу и, подхватив чан за обе ручки, потащили его в дом.
“Посиди ещё десять минут и я провожу тебя домой”, – пообещал Дитер и пошел вслед за индейцами вглубь дома. Элизабет обхватила руками столбик и прижалась к нему щекой. Голова невнятно кружилась, и ноги были как ватные. Ей не хотелось идти обратно в душную хижину, но ещё меньше хотелось седлать лошадку, чтобы отправиться в контору и заняться обычными делами колонии. Сбитая с толку всем происшедшим, она зачем-то вспомнила, что от огорчения выскочила из дому, забыв подкрасить губы. Она с юных лет подкрашивала губы карминово-красной помадой, чтобы отвлечь внимание встречных от своего косого глаза, а вот сегодня как раз забыла. Надо же, именно сегодня! А, собственно, что такое – именно сегодня? Она не успела додумать эту мысль до конца, как Дитер вышел на крыльцо.
“Ну как, отдышалась? – спросил он, стирая с пальцев следы краски. – Тогда пойдём. Я задал индейцам работу на весь день и могу проводить тебя домой”.
“Можно, я тут ещё немножко посижу? Дома такая духота, а у меня голова кружится”.
“Можешь сидеть сколько хочешь, это твой дом. Но через четверть часа тень отсюда уйдёт и станет жарко как у чёрта на сковородке”.
Элизабет слегка содрогнулась от той легкости, с какой Дитер упомянул чёрта, но промолчала: она уже давно поняла, что он поехал в Парагвай не из идейного порыва, а из любви к приключениям – в Европе ему было тесно.
“Куда же мне деться?” – спросила она жалобно.
“Знаешь что, поехали ко мне – у меня почти прохладно!”
Элизабет слегка заколебалась, но деваться было некуда. И она согласилась, хоть и почувствовала в его предложении какой-то подвох. По колонии ходили легенды о домике Дитера, который он сам спланировал и построил, но она никогда его домик не видела. Он отказался от земельного участка, не пахал и не сеял, зарабатывал строительством и жил одиноко, никогда никого к себе не приглашая.
Дитер сел на облучок телеги, а Элизабет пристроилась на охапке сена, брошенной на дно, и они двинулись в путь. Ехать было недалеко, и хоть в джунглях стояла страшная духота, зато солнце не проникало сквозь глухую листву. По дороге они обсуждали предполагаемое новоселье Фюрстеров – Элизабет была против больших торжеств, опасаясь, что люди станут злословить из зависти. А Дитер утверждал, что люди всё равно будут завидовать и злословить, так не лучше ли порадовать их праздником и даровым угощением?
Не успела Элизабет возразить или согласиться, как они уже подкатили к домику Дитера – снаружи он был маленький и симпатичный. Но внутри он оказался совсем не маленьким, так остроумно он был спланирован. А главное, окна в нем были расположены так хитро и в ставнях просверлены такие особые дыры, что комнаты всё время продувал лёгкий сквозняк.
“Господи, как тут прохладно!” – восхитилась Элизабет, оглядывая крошечный салон, освещенный сумеречным светом, сочащимся сквозь полуприкрытые ставни. Дитер вошёл вслед за ней, запер за собой дверь и сказал:
“Первым делом освободись от своего монашеского наряда!”
Она даже не успела сообразить, о чём он, как он одним ловким движением сдернул с неё полурасстёгнутое душное платье и застыл в изумлении – она в растерянности стояла посреди комнаты совершенно нагая, если не считать ступней, прикрытых соскользнувшим с бедер платьем. Хоть статус обязывал её носить наглухо закрытое чёрное платье, он не обязывал её надевать под платье нижнее бельё.
Тут ей бы следовало возмутиться, дать нахалу пощёчину и выскочить вон. Но куда можно выскочить без платья и как добраться до дома? Впрочем, в эту минуту ей и в голову не пришло возмущаться и выскакивать вон. Ей почему-то было радостно стоять обнажённой посреди его комнаты в его доме и чувствовать на себе его восхищённый взгляд. На неё никто никогда так не смотрел, а уж Бернард и подавно. А смотреть стоило – она хорошо сохранилась, не располнела, не рожала и не кормила грудью, и выглядела не хуже, чем двадцать лет назад.
“Никогда б не подумал – настоящая фарфоровая статуэтка!” – воскликнул Дитер, подхватил её на руки и понёс в крошечную спальню, затаившуюся за индейской шторой из разноцветных деревянных бусин. И вместо того, чтобы вырваться из рук этого наглеца, она сделала то, что давно хотела сделать – слегка повернула голову и слизнула капли пота с его голого плеча.
Конец первого тома