Для тех, кто ни разу не видел: зеркало - стеклянное или металлическое тело с отражающей поверхностью, которая отполирована так, что ее неровности не превышают долей длины волны (электромагнитной или звуковой).
В Торе и в ТАНАХе зеркала, насколько я мог заметить, не упоминаются вообще (хотя, скажем, асфальт уже есть), и это, видимо, связано с тем, что отраженные в них люди и народы еще не ощущали отчуждения от себя, не пытались взглянуть на себя со стороны и совершенно не интересовались фасонами стрижки.
С тех пор кое-что изменилось. И, надо думать, вхождение зеркал в цивилизационный уклад вполне сопоставимо с открытием бумаги, пороха или колеса, хотя значимость зеркала еще не вполне осознана человечеством. Эти "стеклянные или металлические тела", широко применяемые в медицине, в астрономии, в военном деле и в быту, а также для пускания зайчиков, еще, я уверен, покажут себя на гораздо более существенном уровне, а до тех пор поэты, как обычно, опережают ученых.
Что отражается в зеркале ночью, когда погашены лампы и мы не можем подсмотреть, что происходит между амальгамой и черной, как сажа, краской, плотно занавесившей его с тыла? Может быть, это менее плотная темнота, а может быть, не в силах уснуть, оно перебирает в передрассветных сумерках все то, что встретилось на его пути за день. Если же этого сырья до зари не хватит, оно, вполне допустимо, грезит наяву, а о чем - черт его знает.
Вообще тут, как соли, не хватает простоты.
Вот смотрите: отлили зеркало в мастерской, вставили в раму, и оно взялось за свою работу - за отражение реальности. Но ведь та реальность, где его еще не было, и та, в которой оно уже появилось, - это две разные, хотя и довольно схожие песенки солнца. Зеркало, однако, отражает лишь ту, предыдущую. А что же нужно, чтобы честно запечатлеть новую действительность, включающую его в себя? Как ни глупо это звучит, еще одно зеркало. Как минимум.
Так, год за годом и век за веком, возникают зеркальные анфилады все большей вместимости, и только слабость нашего зрения, медлительность наших реакций и недостаточная точность наших приборов не позволяют нам обнаружить несомненное запаздывание отражений во времени и их деформации в пространстве. И все же попробуйте: подмигните своему зеркальному двойнику, и оно подмигнет вам в ответ. В ответ - а не вместе с вами.
Широко говоря, любое изображение - рисунки, картины, резьба, чеканка, скульптуры, детские пластилиновые уродцы и снеговики с морковкой не там, где надо, фотографии, диаграммы, мерцающие точки и круги на экранах локаторов, манекены, фаллоимитаторы, шляпные болванки, обувные колодки и всяческие протезы, в том числе стихи и проза, книги и рукописи, кукольный и живой театр, кино и телевизор, интернет и электронная почта - всё это, более или менее, зеркала. Почему нам, как части действительности, мало того мира, который нам дан извне и в котором мы, кажется, никогда не разберемся, - это вопрос отдельный и очень простой. Наверное, оттого, что ненасытности в нас больше, чем благодарности. И зачем нам столько зеркал, и таких разных, и всё новых? Запечатленные, задержанные во времени, отражения и средства отражений накапливаются быстрее, чем исчезают. Идет настоящая гонка отражений. В конце концов их становится больше, чем изначальной действительности, которая, при всем своем разнообразии и объеме, всегда, в любой момент, этим моментом и ограничена и не имеет прошлого и будущего. Зато в зеркалах того и другого с избытком, хотя, судя по опыту, управляющего нами прошлого всегда чуточку больше, а про то, что мы управляем будущим, нам невдомек. Может быть, именно поэтому, в мальтузианском страхе перенаселения космоса, иудаизм и вслед за ним ислам запрещают изображение живых существ, за исключением цветов.
В природе зеркала довольно редки: река отражает пролетающих над ней птиц, висящих меж камышами стрекоз и переправляющиеся через нее облачные паромы; многим памятны так называемые лунные дорожки на море; эхо - зеркальное и, как правило, искаженное отражение звука; в нестерпимом блеске снегов и торосов отражена не столько широта, сколько долгота полярного дня; скудный свет ночи отражается в зрачках волка, а в чешуйчатых красноватых стволах сосен - огни пролетевших машин; в крупных горных кристаллах слюды видны изломы соседних вершин; весь, целиком (правда, многократно, до неузнаваемости уменьшенный), я отражаюсь в глазах встречных.
Мы и сами, если вдуматься, по натуре довольно зеркальны и с каждым часом становимся всё зеркальнее, но трудно судить, хорошо это для нас или плохо. Иногда мне кажется, что я знаю о зеркалах всё, по крайней мере всё, что может о них знать непрофессионал. Знаю зеркальные термины и слова. Читал книжки про это дело. Задумывался вечерами в автобусе, глядя в темное, с отражениями, стекло. Бывал в комнате смеха. И только одного никак не пойму: почему правое и левое меняются в зеркале местами, а верх и низ - нет?
НЕСВОБОДА НЕБОСВОДА
Я приехал в наш бескрайний Израиль из такой крохотной страны, что до сих пор не могу понять, зачем ей нужна была гражданская авиация. Пустяковая залетная тучка могла накрыть всю державку целиком, как платочек, свесив неподрубленную бахрому дождей на сопредельные страны. Взмоешь, бывало, на "кукурузнике" из какого-нибудь приграничного ПГТ - ан вот она маячит, полосатая труба столичной электроцентрали: вылезай, приехали!
И тем не менее летали мы, лётывали, и не раз, но, как правило, без летальных исходов. А дело, между прочим, пахло дуэлью.
Первая моя любовь была, как водится, заведующая детсадом Любовь Константиновна, дама необъятной души в совсем уж безлимитном теле. По понятным причинам наш роман не сложился. Вторая - классная руководительница Надежда Александровна. Она меня видела насквозь и в порядке утешения подарила морской бинокль времен адмирала Ушакова. Я был еще в том возрасте, когда утешения такого рода срабатывают. Теперь она дряхлая старушка, но думать об этом мне больно. Третья - роковая девушка из параллельного восьмого, девятого, десятого "Б", с мрачными черными глазами, матовыми скулами, угрюмой, словно нехотя, усмешкой и невыговариваемой галицийской фамилией. Вот она-то мою жизнь и сгубила.
Почти ровесница, на полгода младше, она, конечно, чувствами была в сто раз взрослее, и могу себе представить, до какого места ей были мои бессчетные стихи, которыми я ее трепетно обчитывал вперемешку с другими, большей частью латиноамериканскими, вроде бы по инерции не уточняя авторства. Как узналось позже, она побаивалась моей настырности и, фланируя с другими кавалерами, осмотрительно обходила стороной мой квартал, невнятно объясняя: "Там живет один придурок - ну его!"
Случилось так, должно было так случиться, сказал бы Боконон, что под Новый год я познакомил ее с моим новым другом - белобрысым студентом-филологом. На следующий день они записались в загсе (она хмуро объяснила мне, что он ее изнасиловал, так что за сватовство взялся папа), а через месяц развелись, уж не знаю почему. Я был потрясен, но, как заправский придурок, не изменил ни любви, ни дружбе. Студент крепко запил и, в белой горячке катаясь по мокрым от дождя лестничным перилам в летнем театре, напропалую цитировал GBS (Джорджа Бернарда Шоу) и умолял меня ни в коем случае, даже с горя, не поступать на филфак ФЗУ (фабрично-заводского училища).
Тут в моей памяти наблюдается некий провал для незначительной смены декораций.
Девушка-разводка поступает в педагогический во втором крупном городе края и по этому случаю сквозь зубы выражает готовность дать мне отведать комиссарского тела. Схватившись за руки, мы бежим в загородный парк. Ошеломительный августовский зной раздирают гоняющие по озеру скутера, в розарии перекликаются жутким матерным ором садовые бригады, тарахтит газонокосилка, в репродукторе горохом грохочут последние известия, сверху каменным гостем заглядывает за кусты гипсовый Маяковский, снизу кусаются озверелые муравьи... словом, нашли место и время!
Она уезжает несколько разочарованная. Я торжественно-скорбен, хотя должен бы ликовать.
Через несколько дней наш разлучник, в усмерть пьяный, колотится в мою дверь и сообщает, что она нам вот-вот наставит рога и, если мы этого не хотим, умоляет приехать: ее там неотступно, как голубь, домогается некто в футболке с отложным воротничком - его надо убить.
На два билета копеек не хватает, и я лечу все на том же "кукурузнике" один, в гордом одиночестве, не считая двух летчиков. Полосатая труба ТЭЦ никак не исчезнет из виду, руки у меня чешутся, и я встаю и иду к кабине, чтобы спросить командира экипажа, скоро ли мы уже долетим. В этот момент "кукурузник" закладывает крутой вираж и, повалившись навзничь, я стремглав проезжаю на спине вдоль прохода и еду больно и долго, пока с разгону не впиливаюсь головой в хвост.
Тут складывается идеальная обстановка для озарения. Мое тело тяжелеет от выступившей крови. Голова кружится. Какие-то тросы и тяги мироздания сдвигаются надо мной. Фюзеляж обложен небесами. Я физически ощущаю плоть небосвода, намертво прикованного к земле. Рабство лазури. Оковы воздуха. Слепящая, безграничная неволя луны и солнца.
Короче, поединок не состоялся. Моя возлюбленная на годы застряла в президиуме какого-то нескончаемого собрания - и поделом! Майора ей в мужья! С голубем я познакомился лишь через пару лет, и он оказался прекрасным, не мне чета, поэтом. Мы, совсем по Гейне, не узнали друг друга, но однажды, увязнув из-за распутицы в глухом селе, на третьи сутки плевания в потолок выяснили, что именно его именно я собирался убить. Теперь не знаю, может, и надо было.
АНГЕЛЫ В ЧАСЫ ХАМСИНА
Хамсин - известное каждому израильтянину и миллионам его арабских братьев состояние атмосферы, когда дышать внезапно становится нечем и даже как будто незачем. Воздух напоминает мутное исцарапанное стекло, у луны обнаруживаются рваные краешки, тени воочию сохнут и не приносят облегчения от зноя. Чувство такое, что кто-то с небес сфокусировал на тебе огромную лупу и ты вот-вот вспыхнешь. В горле першит, мельчайшая пыль разъедает легкие и пищевод, и длится это несколько суток, обычно в будни, пока невидимая струна беззвучно не лопнет в вышине, возвращая теням и людям воздух и влагу.
Поскольку при хамсине я ничем никому не могу помочь, остается думать лишь о небесном воинстве, которое предположительно занимается именно спасением тварного мира. То, что в ангелов я не верю, не мешает мне о них размышлять. Неверие, как и вера, - дело частное, но "святые животные", как их называет, кажется, Иезекииль, призваны помогать всем, и вполне вероятно, что помогают. Как знать, может быть, без них хамсин был бы смертоносен стопроцентно.
Вот именно.
Если бы я в них верил, я бы, пожалуй, занес их в свой каталог любви вместе с ласточками, облаками, холмами, деревьями и прочим инвентарем. А так - ничего не попишешь, пусть остаются на обочине бытия.
Есть и еще причина думать о них со вниманием: ангелология куда шире распространена в сердцах и умах, чем может показаться узко-практичным гражданам. Целыми легионами ангелы разных чинов и званий действуют в ТАНАХе, Коране и христианском каноне, и то вдохновение, с каким говорят о них наши и чужие пророки, не должно оставаться втуне сегодня, когда расстояние между небом и землей укоротилось до длительности взрыва.
Лично я с ангелами не встречался, хотя, допускаю, просто не распознал их в плотском обличье. Ангелоидов видел, но эти, как правило, чуть их задень, оборачивались форменными скотами. Правда, судьба сводила меня с исключительно добрыми животными, забавными птицами и черепашками, однако до ангельского, как я его себе представляю, уровня им не хватало проницательности: они готовы прощать, не сознавая совершаемых против них грехов. Не исключено, таким образом, что святость состоит в сознающем прощении.
Несколько раз я должен был умереть - и не умер, погибнуть - и не погиб. Чудесные эти спасения следовало бы, допускаю, отнести как раз на счет ангелов или хотя бы одного из них, но еврейский скептицизм заставляет меня задумываться, к добру это было или к худу, а стало быть, воздерживаться от слишком поспешных изъявлений признательности. К тому же, не очень высоко себя оценивая, я все же смею предположить, что и здесь, помимо свойственного Творцу человеколюбия, была замешана какая-нибудь небесная корысть, предназначившая мою жизнь или мой прах для других, более уместных или вместительных могил.
Философы прошлого приписывали одухотворенность, сознание и даже свободу воли горам, морям и небесным звездам, в отличие, замечу, от семи планет, жестко пригвожденных, по представлениям древних, к своим орбитам. Что касается ангелов, то всем им, по разрядам, были присвоены достаточно узкие функции в дополнение к первоначальной должности посыльных, - а именно она позволяла и, возможно, позволяет им перемещаться в пространстве со скоростью электронной почты в любых направлениях и измерениях. Ангелы мести, скорые на руку, имели право носить оружие и трубу, ангелы скорби и утешения подбирались из меланхоликов, всегда и всюду опаздывающих и вечно грустящих о несбывшемся, ангелы любви, хотя и проходили тест на сообразительность, нередко путались при подборе пар, - и все они были и остаются ущербны в одном: заведомое бессмертие лишает их человеческой страстности, порыва и риска. Отсюда - известный академизм в отношениях с людьми, некоторая недостойная, свысока, брезгливость, начетничество и слабое понимание движущих нами мотивов. Я плохо представляю себе ангельскую команду в игре, а их участие в сражениях наверняка смахивает на мясорубку.
Ввиду того, наконец, что численный рост человечества вынуждает кого-то наверху решать вопрос о пропорциональном увеличении корпуса ангелов, нельзя не задуматься о способе их размножения. Если их набирают из бывших людей, то хорошо бы познакомиться с кандидатами, но завидовать им я бы, пожалуй, не стал.
БЕСКОРЫСТНЫЙ КРЫСОЛОВ
Рано поутру в башке у меня, как говорится, шариков меньше, чем полушарий. За неимением "чужака" положу "своего": от борта дуплетом в среднюю лузу - это то, что у сельских любителей бильярда, кажись, называется абриколь.
Но есть и тут свой профит: в пустой голове под ровный ропот невидимого дождика жужжат и кружатся давно забытые, думалось, напевы и девы, слоняется от берега к берегу, как последняя льдина в разливающейся реке, случайная строчка из прекрасных или премерзких стишков и - запахи, о да, мимоходные запахи пробуждают в памяти черт знает что. Вчера - я так и не понял, что именно меня к этому подтолкнуло, - я битых три часа пытался реставрировать в уме очередную "лошадиную фамилию", и только соскочив с подножки автобуса на качнувшееся тело Земли и ощутив всем организмом ответный толчок, вспомнил первый слог, а через несколько шагов и всю анапестическую конструкцию: "тра-та-та" - "кры-кры-кры..." - это было слово "креозот".
Пришлось заглянуть в словарь, и все встало на места.
В пересыльных тюрьмах и в армии, принимая новоседов и новобранцев, их, голых после условной бани, встречали два санитара в белом, но без крыльев, и, окунув обмотанные тряпками палки в жидкость гнусного вида, больно, с подворотом, тыкали ими под мышки и в пах. Запах этот, удушающий, тленный, неотвязный, несколько дней не дает житья. Потом привыкаешь.
"КРЕОЗОТ - маслянистая желтоватая или желто-зеленая жидкость с запахом древесного дегтя либо фенола. Состоит из фенолов и их эфиров, а также нафталина и антрацена. Применяется для предотвращения гниения изделий из древесины, как флотореагент и дезинфектант; очищенный К. - антисептик в медицине".
Голову, рассветную голову наотрез: меня помазали неочищенным!
Но это была не первая наша с ним встреча.
...Нет ничего мерзее железнодорожного перегона между Красноводском и Ашхабадом: пески, солончаки, жара не сусветная, а потусторонняя, и жутко грохочущие колеса (мне удалось вскочить на площадку одной из цистерн), - и вот на бессмысленном, совершенно безлюдном полустанке ко мне вскарабкался, пауком растопырив локти, попутчик в черном на голое тело комбинезоне, от которого так несло этим самым, что я в виде приветствия едва не сблевал между рельсами. Еврей - что с меня взять! Розанов проницательно отмечал особую обонятельную чувствительность нашего племени, завистливо приводя в пример пахнущие яблоками ноздри Суламифи. А тут еще случайный гость извлек из кармана мутный пузырь "Московской", и я за компанию хватил пару пылких глотков, после чего стравил уже как джентльмен.
Никогда в жизни не было мне так страшно. Он был без возраста, нации и наружности, в асбестовых каких-то сандалиях, и его осыпанные пеплом космы клочьями разлетались на ветру, и работал он, по его словам, в чумной экспедиции: они истребляли (как?) грызунов пустыни, и если это призвание, то что тогда кара? Перебивая букет бензина, мазутов и шпал, благоухание вскипающей водки и многонедельной немытости, он всем своим существом источал гнусный смрад креозота как неопровержимое свидетельство присутствия сатаны в недостроенном мире. Дезинфектор падали, он, как положено сатане, сгинул на ходу, мгновенно и незаметно, не оставив следов и надолго превратив окружающую вселенную в чумной или, не знаю, холерный барак. И я ничуть не удивился, когда, уже под Ашхабадом, веселые пограничники спустили на меня овчарку: так и должно быть в геенне огненной.
Напротив моего дома, через пустырь, живет идиот. Он, как с ними бывает, при нечеловеческой силе и могучем, хотя, скорее, одутловатом телосложении, безобиден и кроток. Годиков ему двадцать пять, но выглядит на все сорок. С утра до вечера стоя на балконе, он без конца и начала отвешивает поклоны неведомому богу. Правая рука у него трясется. Иногда, ночами, родители выпускают его на волю, и он шляется по пустырю, роняя длинные слюни и шумным шарканьем пробуждая от недолгого сна пластмассовые бутылки и жестяные банки. Как-то мы встретились лицом к лицу, и меня окатила зловонная волна креозота. Не отпрянуть стоило больших усилий. Не знаю и не так уж любопытствую, что творится, если творится вообще, в его голове. Наверное, то же самое, что и в моей.
В конце концов, назовем это аурой, биополем, чем хотите. Разве не может быть креозотовой ауры? Вот мы вместе вступаем в рай, переглядываемся и мысленно беремся за руки. Путь указывают многочисленные стрелки или стрелки (ставьте ударение где хотите). Позвякивают нечаянно сцепившиеся нимбы, огненный столп обдает нас бенгальскими искрами, а я вспоминаю блаженную насморочную горничную из книжки Джерома Клапки Джерома: ей предложили понюхать вонючий сыр, и она, поколебавшись, сказала, что ощущает слабый аромат дыни.
ЗА ДЫШАЩИМ МОРЕМ
Одна из русских народных сказок у Афанасьева начинается так: "Идет по лесу хороший человек, а навстречу ему - жид..." В лесу-то! Хороший!
Временами по телеку показывают Чапая. Он тонет не в Урале, а в моих слезах. Но когда утрешь слезы и тряхнешь головой, с нее осыплются занятные мысли.
Чапаев, герой русского народа, - за Интернационал. СССР образца 1934 года - за Интернационал безусловно. Но хари у большинства беляков в фильме определенно иноземные, чапаевские посты в Лбищенске вырезаны "лицами кавказской национальности", а топит легендарного комдива белый пулеметчик омерзительно нерусской внешности.
Характерны упоминания интеллигенции. Сперва с припадочной яростью клеймит ее сам Чапай ("Гнилую! Интеллигенцию!! Защищаешь!!!"), потом - во время офицерской "психической атаки" старый красноармеец в ответ на реплику молодого: "Красиво идут!" внятно поясняет: "Интеллигенция..."
Интеллигенты - некоренная и потому заведомо враждебная нация.
Вслушайтесь в песню "Ревела буря..." (слова Рылеева, напев народный), исполняемую хором чапаевцев. Впрочем, можно и без этой блатной музыки посмотреть картину Василия Ивановича (Сурикова) "Покорение Сибири Ермаком". Вглядитесь в дикие татарские рожи среди камышей Прииртышья, оцените вдохновенный блеск в очах русских конкистадоров, отщелкивающих вражеских лучников из пищалей.
Рылеев, описывая в примечаниях к балладе разгром дружины Ермака "презренным Кучумом", хмуро замечает, что казаки "не могли стоять долго; они должны были уступить силе и внезапности удара". Я думаю, дело в другом: дождь шумел не зря - порох подмок, и силы татар, не имевших огнестрельного оружия, уравнялись с казацкими. В эту ночь царским башибузукам, которые, по словам той же баллады, "в разбоях злато добывали" (и к коим, указывает дважды повешенный Рылеев, присоединились еще "300 человек разных висельников"), пришлось на равных противостоять тем, кто копьем и стрелой защищал свою землю. Бандитов перебили. Когда же баланс сил снова изменился в их пользу, "беспрерывные завоевания разных удальцов-предводителей, - комментирует автор баллады, - отнесли пределы Российского государства к берегам Восточного океана". "Город-то нашенский" (Ленин о Владивостоке).
А вот "Слово о погибели Земли Русской" (XIII век): "...Отсюда до угров и до ляхов, до чехов, от чехов до ятвягов, от ятвягов до литовцев, до немцев, от немцев до карелов, от карелов до Устюга, где обитают поганые тоймичи, и за Дышащее море; от моря до болгар, от болгар до буртасов, от буртасов до черемисов, от черемисов до мордвы - то все с помощью Божьей покорено было христианским народом..." Молодцы! Шайбу! Шайбу!.. Только где те ятвяги и тоймичи? Где буртасы?..
А вспомнить о Суворове, отважном палаче мятежной Польши и собственно российских бунтовщиков, на заднице ускользнувшем через Альпы от стальных объятий Наполеона! О герое кавказской войны генерале Какеготам, который, по романтическому сравнению Пушкина в "Кавказском пленнике",
...как черная зараза,
Губил, ничтожил племена!
На что Вяземский в письме к А.Тургеневу ядовито заметил: "От такой славы кровь стынет в жилах и волосы дыбом становятся. Если бы мы просвещали племена, то было бы что воспеть. Поэзия - не союзница палачей; политике они могут быть нужны... но гимны поэта не должны быть никогда славословием резни".
То-то и оно. Рылеев-историк четко видит роль уголовщины в глобализации Московского царства, но, переходя на рифмы, воспевает "перековку" бандитов в сражениях "за святую Русь":
Своей и вражьей кровью смыв
Все преступленья прошлой жизни...
Чем не штрафняк, не стенгазета в колымском лагере?
"Смерть Ермака" точно следует язвительному образцу Чапека: "Враг злодейски обстреливал наши самолеты, мирно сбрасывавшие бомбы на его город". Чечня forever и присно!
Я не знаю, насколько евреи лучше или хуже, глупее или умнее, агрессивнее или миролюбивее. У нас, при многих роковых сходствах, другая судьба. Но досадно и обидно, что, живя в России, в самом чреве этого ксенофобического Левиафана, многие из нас не ощущали его чудовищности и, вопреки наставлениям отцов, занимались патриотической косметикой, назойливо удивляясь, что - ладно там кавказцев или татар, а вот как можно не любить нас, таких кротких, таких верноподданных, таких "своих"?! И невдомек нам поныне, что любят - ни за что и низачем. Зато для ненависти практический повод всегда найдется.
ЛЕВОЕ ДЕЛО
Мгновение назад, летом энского, если не ошибаюсь, года, мой приятель, детский поэт, привел меня в "Пионерскую правду".
- Дайте человеку заработать, - сказал он. - Перо у него есть, а пух...
- Пухом не торгуем, - буркнул мрачный ответсекретарь, - зато мякины навалом.
Покопавшись в ящике, он выложил на стол так называемую тассовку - короткое, в пару строк, сообщение местного корреспондента ТАСС о ходе уборочной в Удмуртии: в таком-то колхозе такая-то, от мала до велика, семья активно участвует в жатве.
- Двести строк максимум, - сказал ответсекретарь. - За три дня управишься? Имея в виду - с учетом нашего профиля. Живинка нужна.
- Уже.
- Тогда иди в бухгалтерию.
Наутро я вылетел из Домодедова. Голова побаливала: аванс оказался солиднее, чем я рассчитывал, да и детский поэт своего не упустил.
С командировочным удостоверением "Пионерки" я моментально получил номер в гостинице, отметился в республиканской газете и позвонил незнакомой девушке, телефон которой дала мне знакомая.
Незнакомка оказалась вроде аванса - я даже не ожидал таких подарков от жизни; впрочем, если откровенно, я их тогда ожидал постоянно.
Правда, она сочиняла стихи, но и они были лучше, чем могли бы. Ненамного, но лучше.
Наутро "кукурузник" застрекотал над полями. В голове сверчали сверчки. Пыльный райкомовский газик довез меня с аэродрома в пункт назначения.
Село оказалось не удмуртским, а башкирским. Ни один человек там по-русски не говорил. В доме героев жатвы варила обед неопределенного пола бабка в засаленных байковых шароварах. Наша беседа ограничилась тем, что она дала мне попить теплой воды из жирной вонючей чашки. Мы с водителем вышли со двора и сели на лавку у ворот. Ветер гнал по улице прах. Хлопала ставня.
- Нич-чего, - сказал шофер. - Наше дело левое. Прорвемся.
Почти стемнело, когда передовики вернулись с поля. Пионеров среди них не было, но был октябренок. Когда выяснилось, что и он не понимает по-русски, я совсем приуныл.
- Хоть бы имена узнать...
- Это мигом.
Шофер хлопнул в ладоши. Отец семейства что-то негромко сказал жене, и она вынесла из дому завернутые в чистый платок паспорта. Я развязал узелки и аккуратно списал в блокнот данные.
- А сына как звать?
Мать дала пацану подзатыльник и звонко произнесла его неразборчивое имя.
Переночевал я в Доме колхозника.
Третий день, снова в Ижевске, мы провели с девушкой почти не выходя из гостиницы. Правда, я потерял почти час в агентстве "Аэрофлота", где пришлось выстоять длинную очередь, чтобы определиться с обратным рейсом, а когда я наконец приблизился к кассе, на проспекте грянул бодренький разнобойный марш и весь персонал кинулся к окнам. Это продолжалось минут десять. Кассирша вернулась, утирая слезы.
- Что случилось? - поинтересовался я.
- Мужчину хоронят...
Я даже позавидовал покойному.
Зависть прошла только в аэропорту, где в сгущавшейся вечерней мгле девушка обняла меня слишком порывисто и крепко - крепче, чем сблизили нас эти дни, и я почувствовал себя негодяем.
В самолете - "Ил-14" летел до Москвы часа четыре - я наскоро набросал свои двести строк. Там было что-то про пионерский горн на заре и про трудовой пот на лице, и про то, как все умаялись к концу дня, а октябренок (допустим, Шамиль) уснул прямо на току и его несли с поля домой, передавая с рук на руки... Выходило что-то уж очень красиво, но я понимал, что чем бесстыдней, тем лучше.
Мне стало скучно, и я постучался в кабину к пилотам, держа перед собой бумажку из газеты. Меня посадили сзади на откидной стульчик.
- Ничего интересного не увидите, - сказал командир экипажа, - ночь на дворе.
Он словно извинялся за ночь.
Наверху тумана не было. Звезды стояли как приколоченные, и я стал смотреть вниз, на уплывающие назад огни редких сел. Краем глаза я заметил, как летчики переглянулись и командир вытащил откуда-то деревянную рогульку и закрепил штурвал. Появился столик, на каких стюардессы развозят еду по рядам, замелькали карты. Экипаж резался в очко.
- Это у нас вроде автопилота, - сказал командир все тем же извиняющимся тоном. - Вы не опасайтесь, будем по расписанию.
Я и не опасался. Рогулька выглядела смешно, но солидно. Я стал вспоминать, как девушка обняла меня на прощанье и как горели ее красные волосы. Потом, усмехнувшись, попытался представить себе мужчину, которого сегодня похоронили и который первую в своей жизни ночь проводит на кладбище. Над ним стоят те же звезды, что и над нами, и с ними со всеми я расстаюсь навсегда.
КРОВЬ ОТ КРОВИ
О духовной жизни кровососущих пиявок науке, к сожалению (а может быть, к счастью) известно немного, хотя разброс мнений весьма широк. Так, некоторые узкие специалисты начисто - и совершенно безосновательно - отказывают этим неприхотливым созданиям в одухотворенности, тогда как другие, экстатические энтузиасты вампиризма, приписывают своим любимицам, впадающим во время питания в кататонический транс, чуть ли не вдохновение древних пророков. Суеверная чернь боязливо их сторонится и называет пиявок ненасытными. Интеллигенция, как это часто бывает, не имеет своего мнения и, хладнокровно именуя пиявку лабораторным животным, в сущности повторяет побасенки невежественной толпы. Истина, конечно, лежит посередине. Попросим ее показаться нам.
Идеализировать пиявок не приходится. Действительно, хорошо отпостившаяся особь способна поглотить массу крови, в пять раз превышающую ее исходный вес. С другой стороны, строгие критики абсолютно не учитывают, что пищу она принимает не чаще раза в полгода (между тем как сами эти гиганты духа едят как минимум трижды в день, а о том, что они вводят в свой организм через ротовое отверстие, здесь даже и говорить неудобно), - так что пиявку следовало бы скорее признать чемпионом воздержания и диеты, нежели упрекать ее в неразборчивом хищничестве.
Будем же объективны! Для насыщения пиявке достаточно 10-15 минут; стало быть, при двухразовом - в год! - питании, она тратит на еду всего полчаса, а остальное время, то есть (вдуматься только!) 364 дня 23 часа и 30 минут, остается у нее на пищеварение, размножение, досуг и, естественно, духовность.
В каком-то смысле кровососущая пиявка - венец эволюции, образчик короткого замыкания в иерархической цепи взаимного поедания, конспективно описанного еще Шекспиром (путешествие короля по кишкам нищего). А тут - кровь от крови, без всяких промежуточных инстанций. При этом пиявка полностью лишена каких бы то ни было средств защиты от плотоядных, кротка, скромна и во всех отношениях уязвима. Даже будучи очень голодной, она не проявляет признаков нетерпения, не грубит официантам, не стучит вилкой об нож и не сучит ногами. Обряды же и обычаи насытившихся пиявок напоминают безмятежные игры морских котиков или, если хотите, нимф и наяд в духе цыганских феерий Эмира Кустурицы. Отоспавшись в илистых дельтах великих водных артерий, пиявка с удовольствием водит хороводы среди речных коньков и белух - речных дельфинов. Ее белое, как невестина фата, брюшко изящно гармонирует с барсово-леопардовой, на бежевом фоне, камуфляжной расцветкой верхней части тела. Свиваясь в изогнутый клубок или кольцо, она сцепляется со своими досужливыми подругами в довольно длинные сложноструктурные цепи, напоминающие двойную спираль Уотсона и Крика. Некоторые наблюдатели уверяют, что разрезвившиеся пиявки способны имитировать и другие хорошо известные человечеству символы и обозначения, в том числе двухпальцевый черчиллевский знак "V" (victory), узурпированный ныне палестинцами, сигнал SOS, многомерные формулы пластмасс, звездные туманности и даже бином Ньютона.
"Подумаешь!" - скажут иные цитатчики. Усыпительным сим зоилам я бы посоветовал, прежде чем злопыхательствовать, сначала попробовать хоть раз, в одиночку или с супругой, изобразить собственным телом скрипичный ключ или хотя бы знак интеграла.
Я специально не касаюсь общеизвестной роли пиявок в медицине. Напомню только, что в недавнем прошлом они употреблялись как надежное средство от всех болезней, включая нервные и душевные. Видимо, сказывалась их дружелюбная аура. Самых отборных пиявок ставили за уши, и очень скоро человек переставал что-либо чувствовать. Прокалывая кожу и присасываясь к венозным сосудам, пиявка выделяет анальгетические вещества и секрет под названием гирудин, препятствующий свертыванию крови. Приняв законную дозу, пиявка с облегчением отваливается от донора, словно стесняясь своей неприглядной роли.
Исследования последних лет показывают, что пиявки легко поддаются дрессировке, вплоть до обучения письму и счету. Ручная пиявка очень привязчива и, по сигналу инструктора, пишет кровью все, что от нее требуется, водит вавилоны и даже вышивает гладью. Смелые экспериментаторы утверждают, что со временем пиявки смогут заменить сломанную кукушку в часах, легонько покусывая хозяев за палец в урочный час пробуждения. Нужны ли здесь дополнительные доказательства вездесущности духа и его изначальной мудрости?
ЛЮБОВЬ ПО-ФРАНЦУЗСКИ
Что происходит с ночными облаками, исчезающими к утру? Куда прячется ветер, когда он стихает? Что станется с моей еврейской сутью, когда не станет меня? И где она была, когда я о ней не имел понятия?
Если эти вопросы покажутся кому-нибудь слишком далекими от жизни, я готов направить свое любопытство на более актуальную тему: в мире еженедельно сжигают десятки бело-голубых израильских флагов - а где их берут? Неужели в какой-нибудь Индонезии или Пакистане - и даже в Москве иль Воронеже - есть магазины, торгующие - подумать только! - нашими гордыми стягами? Если нет, то как демонстранты их добывают? А если да, то кто поставляет их в магазины и какова их цена, оптовая и розничная? На какие деньги приобретают их наши враги? Неужели на личные, из заначки? И берут ли при этом в доказательство беззаветной вражды с сионизмом кассовый чек и квитанцию? А если берут, то кому, потоптав пламя и надорвав глотки, предъявляют вместе с обгорелым обрывком? И ведет ли кто-нибудь учет обрывков или они, бесхозные, так и уносятся ветром с усыпающих площадей, махая снежным голубиным крылом, пронзенным осколком голубой звездочки?
В далекое, давно отлетевшее время юности, был я глуп и сглупа отважен. Юность миновала, отвага ушла ее поискать и, верно, подзадержалась в дороге, а глупость оказалась такой верной подругой, что хоть женись - если бы, конечно, я не был женат на другой, исключительно горячо любимой.
Но тогда мы еще не познакомились.
А между тем в наш заштатный город, хотя и не совсем ко мне лично, явился с краткосрочным визитом не кто иной, как сам генерал Шарль де Голль, галльский петух в лампасах, президент Репюблик Франсез, только что сдавший арабам Алжир, - и, естественно, главные улицы моей виноградной столички были сплошь увешаны трехцветными французскими флагами. Признаться, тогда я тоже задавался вопросом: откуда такая прорва? Привез ли он их с собой, и если да, то кто подсказал ему, сколько именно триколоров понадобится для протокольной встречи и поддержания национальной чести? Еще меня интересовало, возит ли он в самолете также древки для полотнищ, и если нет, то большой ли заказ получила на их изготовление мебельная фабрика, где работал сменным мастером мой покойный дядя?
Надо признаться, что к де Голлю я испытывал глубокую личную неприязнь, поскольку проспал всенародную встречу в аэропорту, за что староста студгруппы по фамилии Пятиборец сурово пообещал мне:
- Мы тебя по комсомольской линии в рот вылюбим!
Зная его как истинного арийца, беспощадного к врагам рейха, я не мог сомневаться, что свое намерение он исполнит в точности.
Короче говоря, глубокой ночью, по завершении торжеств, машинально напевая "Марсельезу" Руже де Лиля, а именно мелиоративный пассаж насчет того, что "пусть нечистая кровь оросит наши нивы", я сподобился допрыгнуть до одного из флагов, быстренько в подворотне стащил его с дрына и, во избежание инцидентов, аккуратно сложив, спрятал за пазуху.
Аве, Серж Тюленин, бедный мой мальчик!
Только благополучно добравшись домой, я задумался, что делать с добычей дальше.
Повесить на стену? А где я возьму сабли, пушку, ядра для пирамидки или хоть барабанные палочки?
Спрятать в шкафу? Мещанство, еще и махровое.
Выкинуть в помойную яму? Неловко - все-таки символ.
Я решил подарить его тогдашней подруге на купальник. С деголлева, так сказать, плеча.
Она, однако, повертев полотнище так и этак и не преминув раз-другой покрутиться с ним перед зеркалом, невинно спросила:
- А как ты насчет любви по-французски? Компрене?
Насупившись, чтобы скрыть прилившую к щекам кровь, я пробормотал что-то в том духе, что нам, евреям, и по-русски неплохо, суконно-посконным образом. Времена все же были суровые, патриотические.
Но баба есть баба: если ей что втемяшится... Toute la nuit nous avons fait de l'amour. И надо сказать, что шелк заграничного флага столь вдохновительно сливался с ее шелковистой кожей и так волнующе менялось ее прекрасное лицо в клубящейся туче волос над красной, белой и синей подсветкой знаменных магистралей, и так оглушительна была для обоих наступившая к утру тишина, что, как сказал бы, может быть, Марсель Пруст, если бы нас качало в дилижансе, мы бы услышали первую муху, вьющуюся вокруг кнута кучера, и безошибочно угадали бы судьбу ночных облаков.
ЖИЗНЬ НЕ СУДЬБА
В этом все дело. Она - удел, доля, часть, участь (все - меньше целого), планида (планета), одна из тысяч, мазаль по-нашему, может быть, еще как-то. Но до судьбы как целостности дорастают немногие.
Почему так - хоть три года лапу соси, не додумаешься. Если есть закономерность, она пока не уловлена. Если же ее нет, а выпадают, как в лотерее, случайные числа, то и гадать нечего: не у каждого жена Марья, а кому Бог даст.
Чем судьба отличается от жизни? Трудно сказать, хотя присутствие первой, в противовес второй, ощутимо отчетливо, особенно на дистанции столетий. Почему Пушкин и Лермонтов - судьбы, а Тютчев и тот же Державин, при всем их таланте, - нет? Почему пылкий Радищев и семинарист Чернышевский - да, а Писарев и Добролюбов - всего лишь смешные тени? Если вас чуждые имена раздражают, пойдем по предкам: Авраам, Яаков, Йосеф, Моше, Давид, Шломо - судьбы? Безусловно. А Ицхак, Иешуа бин-Нун, Рехавам, наследник Соломона? Нет, не дотягивают. Сын плотника, как мы ни поливаем его черным пиаром, - еще какая судьба, а его двенадцать учеников, даже гениальный Павел, даже проклятый Иуда - нет. В лучшем случае - играющая короля свита.
И так далее.
Похоже, что судьба - это дожизненный, заблаговременный суд, и, стало быть, приговоренные лишены выбора. Их не спрашивают, но спрашивают с них. Сочинитель Рюхин у Булгакова, сдав ополоумевшего Ивана Бездомного на руки психиатрам, задумывается о судьбе А.С.П.: "Вот пример настоящей удачливости... какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу, все обращалось к его славе!.. Повезло, повезло! - вдруг ядовито заключил Рюхин... - Стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие..." То есть, перекодируя на век с четвертью позже: "Какую судьбу они готовят нашему рыжему!"
Современный, вполне материалистический толковый словарь определяет судьбу как "складывающийся независимо от человека ход событий". Но если так, то со стороны счастливчика, удостоенного судьбы, переход к ней от жизни не предполагает никаких специальных усилий: он ведет себя как умеет и может, и ему совершенно не обязательно размышлять о том, над чем бьемся здесь мы. Трагическая смерть или крупные неприятности в быту - гирька довольно веская, но, как правило, не решающая, если, конечно, мы не говорим о судьбе масс. В юности, мечтая о славе (а через эту стадию полового созревания проходит любой кретин), очень немногие грезят именно о судьбе. Славны же, и даже чересчур, Кобзон или Пугачева, но произнесенное по отношению к ним слово "судьба" звучит как-то похабно.
Можно ли "стать судьбой" постепенно, выбирая правильную для этого дорогу, или она прирождена избраннику? Можно ли сказать, что вот до такой-то минуты у NB была просто жизнь, а дальше его зачем-то понесло в Египет и он осудьбоносился? И бывает ли, в самом деле, "гений одной ночи", как, скажем, Руже де Лиль, который был никем, потом однажды сочинил "Марсельезу", а наутро снова проснулся простым пехотным капитаном, так и уйдя без судьбы? Мы затрудняемся отнести его к одной из вышеозначенных категорий.
Возможно, механизм сотворения судьбы приоткрывается в пушкинском "Пророке". Исходное и, видимо, обязательное условие: духовная жажда и, казалось бы, встреча с серафимом, посланцем сфер и сфирот. Но нет: жестокое хирургическое вмешательство чиновного ангела, причем наверняка без обезболивания, порождает в итоге некое чудище, похожее на Франкенштейнова монстра: зрение орлицы (орел с зеницами не рифмуется); слух, наполненный разом всеми, даже катастрофическими, даже беззвучными, шумами вселенной; грешный язык заменяется "жалом мудрыя змеи", и, наконец, вместо трепетного сердца, в грудь избранника вмонтируется пылающий уголь, так что можно представить себе картину, породившую чисто протокольную констатацию: "труп в пустыне".
Другими словами, все проделанное - ноль и, пожалуй, скорее отрицательная величина, пока не раздается голос Бога, взывающий к бездыханному персонажу: "Восстань, пророк..." и пр.
Заметим, что в оригинале - в шестой главе Исайи - переход к судьбе обходится все же без кошмарных метаморфоз: Исайя называет себя "человеком с нечистыми устами", живущим "среди народа с нечистыми устами", и один из серафимов касается уст грядущего пророка горящим углем, очищая его грешный язык. Дальнейшее общеизвестно, но стоит подчеркнуть, что в ответ на вопрос Господа: "Кто пойдет для Нас?" - Исайя без колебаний вызывается сам: "Вот я, пошли меня".
И его посылают.
СИНДРОМ МЕНЬЕ
В один из дней я вернулся с работы совсем больной: нос заложило, из глаз текло, в горле першило, в груди пекло. Некстати похорошевшая жена объявила, что заниматься мною ей некогда - она идет на свадьбу. Не на свою и даже не на мою, но все-таки.
Она посоветовала мне смазать подносицу едким вьетнамским бальзамом со звездочкой, и, хотя я охотнее принял бы яду, пришлось еще, дернув стопку с перцем, парить ноги в кипятке с горчицей. Кипятку было много.
Временно осиротев, шипя от горячего, шморгая и кашляя, я закрыл глаза и стал думать, отчего мир устроен так нескладно. Маунт-паломарский телескоп и еще, кажется, где-то в Армении днем и ночью вертят свои локаторы или что там надо вертеть, чтобы услышать голос из дальнего космоса. Спутниковая телекомпания "Yes" круглые сутки крутит кино про пришельцев с необыкновенно высокими черепами и пластиковыми ластами, по необходимости переходящими в щупальца или сверла. Фантасты устали изощряться в придумывании внеземных форм разумной жизни, и на помощь им собирается мой малолетний внук, без конца рисующий довольно симпатичных, но явно нереальных инопланетян, которых он на здешний манер называет хайзарами. Ребенок подает большие надежды.
Не спрашивайте, откуда я, собственно, знаю, что нереальных. Оттуда и знаю. Хайзар, правда, может быть, не столь уж разумный, сидит тут, рядом с дитём, и, надеясь в ближайшие дни не протянуть ноги, уныло парит косточки вонючей горчицей.
Догадались? В самом деле, разгадка намного ближе, чем казалось. Пришельцы - они и есть мы с вами, род человеческий. Стоит только врубиться в эту идею, и сразу отпадет или, по крайней мере, надолго отложится миллион вопросов, донимающих ученых людей, - поиски недостающего звена в палеонтологии, генезис культуры и аппендикса, поразительные астрономические познания древних, сводящиеся, как я недавно узнал, к гадальному столику девицы Ленорман, и проч., и проч. Да, это мы, то есть наши с вами предки, высадились в незапамятные времена здесь, говоря по-пионерски, в живом уголке вселенной, на мирной зеленой Земле, под сенью косматых девственных джунглей и других атрибутов невинности. Да, это мы, юные космические натуралисты, с изумлением разглядывали непуганых, покрытых шерстью или броней четвероногих и залили формалином двух несчастных пятнисто-огненных саламандр (учительница биологии, Татьяна Васильевна, толстая жена толстого директора школы, сказала мне: "Если хочешь быть естествоиспытателем, надо научиться убивать". А естествоиспытуемым?). Саламандры еще минут пять сучили лапками в мензурках с пробками, залитыми воском. Это мы, приземлившись во льдах Антарктиды, устроили здесь так называемый всемирный потоп, за которым последовал ледниковый период и систематическое истребление видов, о происхождении которых мы задумались совсем недавно. Это мы мучили котят и отрывали крылья у мух, одновременно ставя памятники неизвестной собаке. Это мы, движимые безошибочным инстинктом, шепотом сообщали друг другу, что о небе грустит душа, что не здесь она прописана, не в казарменном переулке, и только бесшабашные баптисты, когда я хоронил отца на свальном городском кладбище, в полный голос, провожая кого-то из своих, стройно пели:
В небесах,
в небесах,
отчизна моя в небесах!
Это мы, не успев осмотреться среди океанов и континентов, без колебаний узурпировали власть на земле, учинив первую и единственную до сего дня войну миров; всё остальное - кровавые бани и зачистки внутреннего масштаба. Это мы закабалили животных и иссушили моря, выдумав на вполне сбалансированной планете проблему равновесия - синдром Менье: страдающий им человек не годится ни в парашютисты, ни в циркачи (а я так мечтал летать вместе с ласточками!). Это мы извратили естественный круговорот местной флоры и фауны, повсюду насаждая собственную всеядность и амбициозные изыски. Можно подумать, что пресловутая разумность, отделяющая нас от этого мира, дает право хамить, химичить, убивать, разрушать все, до чего мы дотягиваемся.
Хуже всего то, что обратного хода нет. Мы забыли дорогу к дому, да и сам дом, из которого мы некогда вышли, кажется слишком невероятным для созданной нами действительности. Атавистическую тоску о нем мы окутываем в одежды поэзии или обрядов. Мы принесли сюда смерть и болезни, совершенно неудивительные для пришельцев. Кошки шарахаются у нас из-под ног, дикие звери прячутся в клетки, леса скукоживаются, и сама планета, кажется, тайно надеется, что мы истребим друг друга, исчезнем, пройдем, как проходит болезнь. В сущности, может быть, все еще поправимо: была бы горчица, водка и чайная ложечка тишины.
ЗОЛОТОЙ ВЕК
Оттрубив в советской армии некруглых три года, я по простодушию полагал, что с этими глупостями покончено навсегда. Но весной 77-го, ровно двадцать пять лет назад, пришла повестка на месячные сборы: военное начальство вообразило, что я еще могу пригодиться ему. Человек двадцать таких же обормотов, собравшихся в военкомате на медкомиссию, представляли собой теплую компанию местных журналистов - от чинного замредактора республиканского органа до битых старых мальчиков из отделов писем. Эта коллекция интеллектов была разбавлена двумя наборщиками и одним печатником; как ни смешно, по выяснении подноготной почти все оказались евреями.
Тут стоит заметить, что хотя винтовой пресс армейщины с одинаковой силой давит на всех, от главнокомандующего до шныря в дисбате, отдельные индивиды умудряются выползти из этой сноповязалки, сохранив не вполне поврежденный разум. Не все встречают дембель полными идиотами, и, ей-богу, я здесь не намекаю на себя как идиота неполного. Я даже не знаю, жалеть об этом или радоваться. В конце концов, люди бывают разного роста, и это мало кого смущает, кроме большевиков и закройщиков массового пошива.
Нас привезли в пригородную танковую часть и объявили задачу - в условиях, приближенных к боевым, расконсервировать типографию на колесах и выпустить два номера будто бы фронтовой газеты. Меня как рядового необученного назначили корректором. Должен признаться, я был о себе лучшего мнения.
Мне в жизни не доводилось столько пить, заедая вино сладостными цветами акации. Вокруг трепетал южный май. Типография приехала в лес, и над ней распевали пчелы. Золотилось на солнце наше дерьмо. Когда набегал ветерок, ветви качались, накидывая на зеленые скосы палаток черные сети рваных теней. Трава раздирала ячейки. В палатках, предположительно, мы должны были спать. Но мы или пили и тогда не спали, или, для разнообразия, пили меньше и тогда спали по домам - семейный все же народ.
Шрифты были в смазке: их следовало промыть бензином. Танкисты жмотились, и я вызвался привезти небольшую канистру - у меня во дворе ржавел мотороллер "Тула". Это был лишний повод заночевать дома. Когда мытые шрифты позеленели в прожелть, вспомнилось, что бензин в баке мотороллера перемешан с маслом. Пить пришлось больше. Рацию нам дали с батарейками в плесневой шубке - свежие мы купили в городе. За пчелами наплывали шмели и осы. Как дура цвела сирень.
Если бы не хронический хмель, я бы уже тогда понял, что армия подарила мне тридцать дней блаженства при сохранении оклада минус прогрессивка. Газета называлась вроде "За Родину". Во всяком случае, не против. Наборщик Хейфиц от нечего делать учил меня работать на линотипе и не бегать с толпой. Я своими руками набирал собственные творения, за что нынче дал бы себе по два-три года расстрела. Некоторые из них были напечатаны, после чего тиражи сожгли из соображений секретности.
Когда полевой редакции выносили прощальную благодарность, нас можно было вынести вместе с ней. Я, мыслящий тростник, стоял, чуть колеблясь, на левом фланге между погонщиками и ропщущими наборщиками: мне навесили лычку. Обходивший строй генерал-танкист, непроизвольно поморщившись при звуке очередной моей фамилии, интеллигентно спросил:
- Вы тут чего?
- Корректор.
- О! - нашелся он, молодецки заломив бровь. - А мог бы ты вести корректуру на броне движущегося танка?
Меня всегда поражает, как русские офицеры даже в мирное время ухитряются хранить фамильярно-апоплексическую стать отцов-командиров.
- Боюсь, что нет, тов. генерал, - сказал я, стараясь не дышать в его сторону.
- Это почему же?
- Трясет, - объяснил я. - Перо погнется, карандаш сломается.
Сверкнув очами, он выпалил с откатом:
- Техникой овладевать надо!
Трезвея, домой я пошел один - через парк, берегом озера, под конвоем зацветающих лип. Вот в этом доме, недалеко от заброшенной парашютной вышки, жила моя первая любовь, злая скуластая девка, дразнившая меня быстрыми лживыми поцелуями. На этих улицах зачем-то прошла моя юность. Мне было грустно. Я не знал, что в будущем феврале родится мой замечательный сын.
ИЗУМИТЕЛЬНАЯ НЕЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ МУЗЫКА
История изобретения музыкальных таблеток и внедрения их в промышленное производство известна сегодня достаточно широко, и после массированной рекламной кампании, приведшей к тотальному их распространению даже в самых глухих уголках "мировой деревни", мне практически нечего добавить по этому поводу.
Есть, однако, ряд присущих этим таблеткам или (будем корректны) некоторым из их разновидностей побочных эффектов, и тут я, как человек, некогда неравнодушный к звуковым искусствам, позволю себе коротко высказаться.
Несколько веков назад русский юморист Николай Гоголь воскликнул (видимо, в шутку): "Но если и музыка нас покинет, что будет тогда с этим миром?!" Надо признать, что небесталанный этот литератор, человек в общем и целом профетического склада, хотя и с оттенком фатовства, на сей раз попал пальцем в небо, - и небо жестоко посмеялось над ним, а вернее - над всеми нами. Музыка не только не покинула нас, но, благодаря усилиям мелохимиков, овладела человечеством до такой степени, что впору ставить вопрос о некотором, по крайней мере, ограничении ее биологического владычества. Кроме того, следует, по-видимому, добиваться скорейшего международного запрета на применение музыкальных таблеток в сфере животноводства и растениеводства, не говоря уже о тех возмутительных случаях, когда этот полуразложившийся продукт становится - по халатности или недобросовестности его владельцев - пищей для перелетных птиц и кочующих насекомых.
Не без доли тщеславия замечу, что лично я стал противником музыкальных таблеток едва ли не с первых месяцев их триумфального вторжения. Непосредственным поводом для этого явился, к сожалению, конфузный момент, когда, находясь за столом в избранном обществе, я нечаянно, с соблюдением, разумеется, положенных в таких случаях приличий, рыгнул - и зал ресторана огласила вдруг небезызвестная, но крайне неуместная в той ситуации 40-я симфония Моцарта с наложившимся на нее к тому же произведением соцарта - глумливым гимном Советского Союза в исполнении ансамбля балалаечников. Председательствующий попытался было пригасить неловкость мягкой констатацией моего "икрометного", как он выразился, остроумия, - но это привело лишь к тому, что меня прохватила икота, превратившая всё более громкие пассажи обоих опусов в несинхронное, прерывистое, доходящее до какофонии безобразие с нелепыми контрапунктами, лигатурами и синкопами моих судорожных вздохов и вздрагиваний. Окружающие стали оглядываться на наш стол, и мне, пристойно сославшись на необходимость срочно позвонить, пришлось удалиться в туалет и там дослушать всё, чему суждено было дозвучать, в дурацком одиночестве, с одной стороны, сидя на стульчаке по стойке смирно, а с другой - сохраняя во множестве зеркал блаженный вид наслаждения Амадеусом. А все потому, что, собираясь на встречу, я, не очень внимательно присмотревшись к этикеткам, вместо дезодорирующих пилюль забросил в рот музыкальные таблетки… В итоге друзья отказали мне от дома, и, справившись с естественной депрессией, я решил вплотную заняться проблемой, которой посвящены настоящие заметки.
Вскоре мне удалось выяснить, что инциденты, подобные происшедшему со мной, далеко не редкость. В конце концов, небрежность - не преступление, а только проступок, иногда и простительный. Оказалось, однако, что имеет широкое распространение тенденция к намеренному смешиванию и взбалтыванию (путем подпрыгивания) совершенно несовместимых в жанровом и общекультурном контексте вещей. Мало того, появилась и получила легальный статус профессия так называемых коктейлабухов - лиц без музыкального, как правило, образования, проявляющих особые "дарования" при конструировании музыкальных смесей. Вскоре пронырливые менеджеры додумались до создания таких коктейлей еще на рецептурной стадии изготовления таблеток, что, правда, потребовало дополнительных затрат на оформление юридических тонкостей в области авторских прав и охраны интеллектуальной собственности, но в итоге принесло фирмам многомиллиардные дивиденды.
Теперь уточню: не музыка как таковая, а именно музыкальные коктейли властвуют ныне над слуховыми рецепторами населения. Существуют еще, к счастью, порой в подполье, отдельные, для консерваторских консерваторов, филармонии, посетители которых вынуждены проходить перед концертами специальное тестирование, подтверждающее, что они воздерживались от употребления таблеток первого и второго поколений как минимум трое суток. Но, поговаривают, есть уже и третье поколение, внедряющее в организм музыкальные коктейли на вирусном уровне, через поры, пищевод и трахею. Если это предприятие увенчается успехом, мне придется воскликнуть вслед за Гоголем, но - вопреки ему: "Что сталось с этим миром?.."
ПИФАГОРЕЙСКИЕ ИГРЫ
Как всегда, не найти то, что ищешь, хоть излистай второпях всю книгу. Но я почти наверняка помню, что у Олеши (то ли он сам придумал, то ли вычитал где-то) фасеточным оком домашней мухи подмечено, что человека окружает в быту множество мелких надписей: на шкале радиоприемника, на мельхиоровой вилке, на жестянке тюльки, на электрической лампочке... И хотя эта дорожка протоптана не мной, я пройду по ней дальше и позволю себе узреть бесчисленные числа и цифры, по привычке почти не замечаемые, но - если сфокусировать внимание - так и скачущие в глаза. Во всяком случае, сегодня их стало больше, чем слов и букв, и есть догадка, что со временем они их вытеснят окончательно. Это происходит, вероятно, вследствие экспоненциального роста всепланетного автопарка и телефонной сети.
Цифры повсюду: на лотерейных билетах, на талонах в очередях, на почтовых конвертах и рекламных проспектах, в записных книжках и электронных notebook'ах, на банкнотах и чеках (где их вдобавок приходится дублировать прописью), на кредитных карточках и в календарях, на запястьях бывших кацетников и на дверях гостиничных номеров, на тех же консервах и бутылках, на товарных этикетках и в партийных списках... Кроме того, иногда они скрытничают и появляются в таких сугубо гуманитарных фразах, как "Гарри Каспаров по-прежнему занимает первую строку в мировом рейтинге шахматистов", где предполагается не только цифра "1", но и целый ряд четырехзначных, по убывающей, чисел. Тут можно даже не учитывать камуфляж Дюймовочки, сочетания типа "дай пять", "до-минорный квинтет Шуберта", "тройной одеколон", "пара гнедых", "новенькая семитка " (монета, см. словарь Даля), "морской песок", "число Зверя" и проч.
Но, конечно, чаще всего достают нас номера телефонов и автомобилей.
С телефонами играть опасно, хотя, покупая, допустим, мобильник, мы обычно стараемся выбрать номер, который легче запомнить. Или, скажем, на моей остановке номера местных автобусов записаны в следующей простой последовательности: "46", "40", "6". Стихийному каббалисту Велимиру Хлебникову, с его перуническими руническими гематриями и таблицами, этот пример показался бы слишком примитивным, но, полагаю, поэт заинтересованно приподнял бы бобровую бровь, заметив, что тут же постоянно проходит (не останавливаясь) автобус номер 26.
Что касается моей меланхолии (страха перед уродством жизни), то я развлекаюсь совсем бесхитростно, вылавливая по дороге на работу или с работы сдвоенные цифры на автомобильных номерах - от "1-1", "2-2", "3-3" до "0-0", причем строенные сочетания вроде "5-5-5" или "7-7-7" считаю за джокер, заменяющий в случае чего долго не появляющийся номер. Квадриги же или квинты чрезвычайно редки, и это уже приз, так что я от волнения выкуриваю лишнюю сигарету.
Описанная игра довольно скоро приедается, но есть и в ней свои пригорки и ручейки. Накопив между делом значительный опыт, могу сказать, например, что разным дням соответствует разная частота тех или иных сочетаний: вчера, предположим, чаще других проскакивала, пыля по тракту, тройка ("3-3"), сегодня ее заместила восьмерка ("8-8"), завтра это будут нули ("0-0"), которые особенно часто красуются на тяжелых грузовиках. С такси дела лучше не иметь: все их номера кончаются на "25" и при семизначном принятом в Израиле стандарте (впрочем, встречаются и старые, шестизначные) вероятность появления сдвоенных сочетаний снижается примерно на треть.
Тут много можно бы рассказать о забавном и не лишенном таинственности поведении цифр, об их своеобразном юморе и неумолимой жестокости, об их коварных уловках, о красоте, которую с некоторых пор я стал находить в их очертаниях: "О, шея лебедя! О, грудь! О, барабан и эти палочки!.."
Но вот что я вам скажу напоследок. Человек давно ищет какой-то главный свой признак, отличающий его от животных. Кажется, еще Платон предложил определять род homo sapiens как "двуногое без перьев", однако его же ученик Аристотель иронически заметил, что в таком случае придется считать человеком ощипанного петуха. Предлагали в качестве кардинального признака веру в Бога (но мы не знаем, как и во что верят растения и звери), воображение (тот же контраргумент), взаимопомощь (но муравьи и пчелы!), милосердие (но оно знакомо даже шакалам), речь (но есть свой язык у птиц и дельфинов), смех, шутки (но смеются и шутят, чтобы далеко не ходить, собаки и обезьяны), наконец - способность к счету (она - правда неразвитая - есть у лошадей и ворон). Лично я убежден, что меня от животного мира отличает только интеллектуальная игра с цифрами, хотя, наскучив ею, я порой с сухой горечью думаю, что эмоционально она не слишком насыщена и, может быть, лучше мне было бы сразу родиться сукой, выкармливающей щенят.
С ЧЕМ СРАВНИТЬ ОДУВАНЧИК?
Только не говорите, что с парашютом, - до этого я и сам бы додумался. А вот с чем вы бы сравнили его до парашютной эпохи, до Монгольфье и иных икаров? Вопрос не так прост, и навел меня на него интернетовский сайт, создатель которого, по его заверениям, убил около десяти лет, чтобы собрать далеко не полный список примерно семисот видов человеческого страха - так называемых фобий. Каждая из них снабжена звучными греческими названиями (помните Беликова и его антропос, о! - уж этот, кажется, был соткан из одних страхов!), но, что характерно, многие из них порождены современностью: страх летать в самолете, страх перед компьютерами, НЛО, перед роботами, ракетами и ядерным ударом. Фобии считаются разновидностью навязчивых состояний на грани душевного заболевания. Больше того, наука предполагает, что они передаются по наследству и что, стало быть, существует генетический механизм этой передачи. Но если так - где были эти люди до изобретения самолета, компьютера и ракет? Или, точнее, чего они боялись тогда?
Или тогда они не боялись?
Сам по себе этот сайт уже свидетельствует о некоем страхе - на сей раз это страх неизвестных фобий (фобофобия): человек, коллекционирующий их имена, очевидно, пытается оградить себя от неожиданностей. Признаемся, что, проживи он лет триста, у него будет шанс преуспеть и ограничивают его только возможности греческого языка. Не случайно в его реестре нашлось место для эллинологофобии - боязни греческих слов. Кстати, в списке наличествуют и такие шедевры, как страх перед Хэллоуином (Днем всех святых), многобоязнь (полифобия) и даже панно- или пантофобия (то есть страх перед всем на свете).
Существуют фобии национальные - ненависть к голландцам, японцам и, между прочими, к евреям; есть фобии, касающиеся частей тела (в частности, подбородка, больших пальцев ног и, разумеется, гениталий и ректуса). Есть боязнь зуда, кожных и венерических болезней, головокружения и обморока, внезапной слабости и пеллагры, желудочных колик и запоров, отрыжки и заикания, почечных расстройств и зубной боли, сухости во рту, неподвижности суставов, полиомиелита и менингита, сердечных приступов и эпилепсии (hилефобия; тем же, кстати, словом обозначается страх перед материализмом), врачей и больниц, боли вообще и в пояснице в частности. Есть фобии спациальные, как-то: страх перед мостами, горами, подвалами, открытыми и замкнутыми пространствами, лесами, реками, морями, озерами, улицами и перекрестками, прикосновениями и бесконечностью; фобии социальные и поведенческие: человек боится стать забывчивым - и оказаться забытым, боится поднять глаза и быть застигнутым врасплох, опоздать и прийти слишком рано, поцарапаться и уколоться, умыться и искупаться, сесть в автомобиль и подняться в самолет, боится одиночества и общества, толпы и публичных выступлений, боится показаться вахлаком или фатом, сойти с ума или выглядеть слишком умным, влюбиться или стать предметом влюбленности, покинуть дом или вернуться в него, боится проповедей, ответственности, суда и наказания розгами, долгого ожидания и внезапных рандеву, музыки и поэзии, философии и театра, постоянства и перемен, алкоголя и ядов, мемуаров и страшных сказок, смерти и умирания, зависимости и свободы, имен и чисел, отдельных слов и - незнакомых слов, ос и медведок, нищеты и богатства, красавиц и калек, лестниц и лифтов, дурных запахов и иностранных языков, боится Римского Папу и шаманов, боится лысых и бородатых, демонов и застольных бесед, беременности и родов, боится зажиться и быть похороненным заживо, боится детей и кукол, огня и радиации, боится открыть глаза и встретить пристальный взгляд, посмотреть на себя в зеркало и услышать собственный голос. Страх Божий и боязнь греха встречаются исключительно в антинаучной, почти античной литературе.
Есть фобии экзотические; некоторые я выбрал бы, интересничая, для личного пользования, чтобы снова нравиться девушкам с ямочками на локтях и коленях. Например, страх перед цветами и новыми наркотиками, боязнь северного сияния, отвращение к арахисовому маслу, которое может, если ему вздумается, прилипнуть к нёбу; категорическое, до паники, неприятие цифры "8", а также всего, что находится по правую руку (декстрофобия). А если серьезно, то во всей этой утомительной описи я нашел лишь одну подлинную жемчужину - страх длинных слов. По-гречески он называется простенько и со вкусом: гиппо-пото-монстро-сескви-педалио-фобия. Вот.
ПОЛИГОН
Darling, пейзаж, который я хочу описать, так безлюден и бесчеловечен, что его следовало бы рассматривать даже не как сиротливый ландшафт (ибо сиротством и нищетой остро и неизбежно пахнет все, на чем нет следа твоего присутствия, нынешнего, прежнего или будущего), - а в качестве, можно так выразиться, макета в натуральную величину. Случись тебе прочесть эти строки, ты, конечно, спросишь: "Макета чего?" А я, прикинувшись удивленным, отвечу: "Разве я не сказал? Всегда я с тобой теряюсь, прости мне косноязычие! Макета - безлюдного и до такой степени обесчеловеченного пейзажа, что его следовало бы рассматривать даже не как макет, а как некий математический знак твоего блестящего неприсутствия в моем тусклом мире, как формулу несуществующей колесницы Джаггернаута посреди созданной ею реальной пустыни".
Со стороны может показаться, что я преувеличиваю. Вот мой дом, вот холмистый скверик, вымирающий, но все еще симулирующий обращение зеленой крови в редких древесных сучьях и стебельках безмозглой травы. Вот - через семь минут ходу - автобусная остановка у перекрестка, где по ночам огни светофоров то и дело складываются в созвездие Ориона и - я этого знать не могу, но догадываюсь - в другие созвездия, до открытия которых мне уже не дожить. А между ними, сразу за сквером, - то, что открывается моему взору каждое утро, когда я иду на службу: абсолютно пустынный квадрат земли, усыпанный мелким щебнем и по-тюремному освещенный высокими люминесцентными фонарями.
Я в этой стране уже десять лет и знаю, как дорого стоит квадратный метр чего угодно: пола и пашни, огорода и аэродрома. Но этот пустырь - он стоит нетронутый столько, сколько я его вижу, огороженный высоким забором, охраняющим непонятно что. Кстати, забор недавно обновили. Приржавевшие, но вполне еще прочные секции увезли, заменив по всему периметру свеженькими, отблескивающими лощеной сталью, со специальным продольным выступом наверху, чтобы злоумышленнику было трудней забраться.
Пустота пустыря относительна, как наши с тобой неотношения. Как-то на заре я видел ковылявшего по гравию ежика. Для него, с его тонкими короткими ножками, это была не лучшая беговая дорожка. В бараке, стоящем у дальнего края участка, - окна его забиты досками наглухо и двери заперты, - иногда вспыхивает неяркий свет и слышится хриплый кашель. Вероятно, сторож, но я его никогда не видел. Другой домик, красивый, из белого камня, почти игрушечный, прилегающий к вечно закрытым воротам, кажется необитаемым. Я разлюбил тайны и, больше того, ненавижу их - старость приближает меня к самому главному из земных секретов, но, боюсь, что вместо волшебного фокуса вроде голубя, вылетающего из шляпы, я снова увижу какое-нибудь жалкое надувательство, никого не способное порадовать или обмануть.
Да, как всегда, забыл рассказать тебе главное - о шестах и веревках. Возможно, тут и впрямь собираются скауты Данова колена, но мне что-то не верится, что все это своими руками вязали такие малолетки. В дальнем углу пустыря стоит длинный морской контейнер с распахнутыми дверями. Голые сухие шесты и жерди, плохо обтесанные стволы убитых деревьев торчат из него. Веревки, наверное, держат в бараке. Все это предположительно, кроме результатов невидимой чьей-то работы, когда под шипящими фонарями вдруг всплывает из предрассветной просини искусно сплетенная канатная паутина, концы которой прикреплены мощными узлами к вкопанным в землю жердям. А то вдруг встанут посреди двора громадные качели, до люльки которых людям нормального роста не достать. Однажды я увидел некое отдаленное подобие дерева джунглей - указующий в небо шест, оплетенный веревками, как лианами. Странные эти подражания известным формам меняются редко, но застать момент изменения мне еще не удалось ни разу.
Откровенно признаюсь: все это заслуживало бы только усмешки, если бы не походило на плоды моего истощенного воображения - шесты и канаты, веревки и жерди в абсурдных мышечно-костных переплетениях слишком наглядно обращены ко мне, словно обнажая подкожную, подкорковую структуру моих бессонниц, в которых нет ни тебя, ни меня. Не знаю, кому принадлежит этот дворик, но это кто-то слишком далекий. Мне случается выйти из дому раньше обычного, и, бывает, я осторожно приближаюсь к ограде, берусь руками за прохладные прутья и приникаю к ним лицом, не очень задумываясь о том, что именно хочу разглядеть на пестрой щебенке. И если ворота откроются...
ВНЕ ЗВУКА
Во времена оны в Москве, у Яузских ворот, рядом с Библиотекой иностранной литературы имени, если не ошибаюсь, Степана Разина, был (а наверно, есть и сейчас, только навсегда выветрился из моего мира) незаметный кинотеатрик "Иллюзион". Крутили там не самые известные фильмы - ретро, первоклассику начала века, а иной раз, по чайной ложечке, даже не проверяя у зрителей паспорта, подпускали ветхий супермодерн - что-нибудь вроде "Андалузского пса", "Прошлым летом в Мариенбаде" и тому подобной бодяги.
Вы не знаете, почему я вспомнил об этом?
Обитая неподалеку, я бывал в этой киношке частенько, считая, видимо, долгом интеллигентного молодого человека со слегка пообтершейся в кармане фигой смотреть то, что нормальные люди ни за какие коврижки смотреть бы не стали. И ладно бы я водил туда девок - так нет, этот придурок вообразил, что рукоприкладство, рукопожатия и прочее рукоделье несовместимы с элитарным киноискусством, как донской атаман с иностранной литературой. А сейчас вот пытаюсь и не могу достоверно вспомнить ни одной большой ленты из десятков просмотренных в "Иллюзионе", но, как выяснилось, занозила мою память восьмиминутная, не дольше, черно-белая польская документалка, название и авторов которой я, разумеется, забыл напрочь.
Это была штука с подвохом.
С первого же кадра зритель попадал на оглушительный концерт какой-то популярной на Западе гром-группы (в Союзе и близко ничего такого не разрешали). Помнится многорукий, стремительный, как паук, ударник, крупной, как соль, дрожью сотрясаемые гитаристы, отрешенный, словно с луны упавший басист - и пианист, у которого вместо рук ходили, казалось, отбойные молотки… но, главное, зал - самозабвенная, слитная, ненамного моложе меня, ревущая, рыдающая, аплодирующая, агонизирующая аудитория в свернувшемся, как раковина, пространстве. Ритм был отчетлив, мелодия не различалась.
Это длилось минуты три, потом звук исчез.
В кинозале затопали было ногами, но скоро затихли. Стал слышен запечный стрекот проектора. Конвульсии на экране продолжались, многократно подчеркнутые именно отсутствием звука, лишенные даже той малости смысла, которой он оснащал их. Это была минус-музыка: лабухи содрогались беззвучно, палочки ударника бесшумно влипали в кожу барабанищ и барабашек, в литавры и шпалы уходящего вдаль ксилофона (сразу стало видно, что мастер); в безмолвии вибрировали струны обеих гитар и неуклюже вращался вокруг себя контрабас; в молчанье ходили шатуны пианиста над двоящимися клавиатурами электрооргана; что-то такое разевал сводчатый зев певец… но зал, главное, зал, только что бывший неразличимым воющим роем в тысячи децибел, распался на лица, точнее - на объекты, по которым неторопливо катился объектив кинокамеры. Особенно выразительны были девушки с воздетыми в воздух колеблющимися руками и танцующими, чуть запаздывая, волосами как водоросли. Я вглядывался, словно под микроскопом в тихой лаборатории, в их милые обезьяньи глаза, в неровно стекавшие по скулам струйки туши, в пляшущие под платьями полудетские грудки; все до одной физиономии были безумны, и чем счастливее, тем страшнее: подпусти этих менад к музыкантам, они мигом растерзали бы их и помчались дальше в поисках новых жертв своего блаженства.
Так, в полной тишине, сотрясался зал на экране и ошеломленно застыл кинозал, маленький, на полсотни мест и десятка полтора посетителей, вжавшихся в жалкие кресла, заглянувших в непонятно какие провалы человечьей моторики. Секунд за десять до окончания фильма звук вернулся, давая зрителям прийти в себя и осознать успокоительную условность зрелища. Запахло хлебом.
Так вот - почему я об этом вспомнил сегодня здесь, в Израиле? Не знаю. Может быть, оттого, что фильм был польский. А толчком стала странная история, не то рассказанная мне кем-то, не то у кого-то прочитанная.
Одна польская крестьянка во время войны приняла к себе маленькую еврейскую девочку. Первым долгом она ее крестила и, ясное дело, стала воспитывать как истую католичку. Но - главная странность - чтобы дитя не забыло - чего? что оно могло помнить? - она тайно отмечала в семье все еврейские праздники, от Пурима до Хануки, и, больше того, вместе с родными детьми соблюдала принятые в иудаизме посты - 9 Ава и Йом-Кипур, плюс все остальные, перечисленные в конце трактата Мегилат Таанит, а также те, что устанавливала традиция по случаю нерегулярных народных бедствий. Есть все равно было нечего или почти.
ДВОЕ
Похоронив приятеля, я прямо с кладбища отправился в его квартиру, чтобы отоспаться. Уже смеркалось, и, я чувствовал, никаких сил не хватит пилить в такой час домой, со всеми этими адскими заторами. Погода стояла ясная, серая, не предвещавшая неожиданностей.
Лифт не работал, но я почти не запыхался. По сумрачным комнатам гуляло тихое эхо. От разобранного буфета остался на крашеном полу выцветший прямоугольник с рассохшимся плинтусом. Любезная соседка прибралась, как обещала, и только из мусорного ведра свисала бахромчатая лента порванного когда-то галстука (зацепился за гвоздь). Покойному он был чем-то дорог, он мне даже рассказывал чем, но теперь этот галстук мог с чистой совестью отправляться на свалку.
На дворе стемнело. Я зажег свет на кухне и заглянул в холодильник. Лампочка в нем мигала, радужно отражаясь во льду, наросшем за последние дни на задней стенке. Меня без улыбки ожидало сморщенное яблоко, кювета с лекарствами (ампулы и таблетки), скучный корень увядшей петрушки - всё собирались сварить куриный бульон, да как-то не дошли руки.
На этажерке вповалку лежали три книги. Из керамической вазочки пахло тухлой черной водой. Я брезгливо потянул к себе ногтями одну из книг, нечаянно уронил, и, подняв невысокое облачко пыли, она громко упала ничком и так и осталась лежать, не распахнувшись.
Открывать гардероб я не стал: рука не поднялась. Провел ладонью по вытертому столу - от фанеры повеяло сыростью, выдвинул и тут же задвинул ящики, покосился на кровать, где он наконец умер после долгих страданий (хоть я и старался сделать все, чтобы избавить его от мук), и, подтянув табуретку, полез на антресоли за раскладушкой и матрацем.
Позади раздался негромкий шорох. Звук был знаком мне с детства. Когда-то бабушка, прежде чем поставить пирог в духовку, чиркала по противню промасленным гусиным крылом, и это чирканье мне сейчас вспомнилось. И еще что-то напомнил услышанный звук: так голуби, взлетая, шуршат крылышками, глухо соударяя их у себя за спиной.
Я скинул на пол матрац и слетел с табуретки. В комнате, как и следовало ожидать, было пусто, и я осторожно выглянул в другую, нащупывая рукой выключатель.
Окно было распахнуто настежь, и на широком подоконнике кто-то громоздкий белел и ворочался, издавая тот самый звук.
- Не беспокойтесь, - сказал он в мою сторону, продолжая покряхтывать и ёрзать, - я не помешаю. Можете включить, если хотите.
При свете двухрожковой ширпотребовской люстры незнакомец оказался ангелом. Это был здоровенный, как говорится, в натуральную величину детина с одутловатой физиономией, весь в белом, с большими лирообразными крыльями за спиной и непонятной штукой в руках - то ли цевница, то ли складной автомат. Мешали ему, как выяснилось, именно крылья. Он пытался пристроиться на подоконнике, вытянув ноги в дамских сандалиях с длинными ремешками по икрам и прислонившись спиной к простенку, но крылья не складывались ни так, ни этак, и в конце концов ему пришлось принять классическую позу известного демона: обхватив колени руками и склонив на них лохматую голову.
- Отдыхайте, - повторил он. - Надеюсь, документы можно не показывать?
- Да уж чего там, - пробормотал я. - Вы, надо думать, не надолго?
- Там будет видно, - сказал он. - Без работы не останусь.
- Рождаемость здесь на уровне, - подтвердил я, не очень хорошо понимая, как себя вести.
- Смотря где. А то - присоединяйтесь.
- Спасибо, у меня свой участок.
- Оно, конечно... - Он зевнул. - Тихо тут, движения почти нет.
- Да... не Багдад.
Он снова закрутился на месте и щелкнул зубами, словно поймав блоху.
- Вы, друг милый, не обижайтесь, но я три ночи не спал...
- Теперь отоспитесь. Кровать свободна.
- Зря вы так. Он был ничего мужик.
- Я знаю... Будильник на когда ставить?
- А у него на сколько?
- На пять сорок. Только пружину завести.
- Лады.
Я вернулся к антресолям, достал и разложил раскладушку. Она лязгала и упиралась, сжимая челюсти. Раздеваться не стал, только подтянул поближе чемоданчик с инструментами. Спал плохо, с видениями. Скверная у меня все-таки работа, хоть я и привык.
В пять сорок пять мы разлетелись в разные стороны.
ЛЕДОЛОМ ОПЫТА
Не раз и не два за ночь просыпаясь от страшных или лукавых снов, я особенно дорожу теми недолгими перед окончательным пробужденьем минутами, когда сплю крепко и праведно, забыв о коварстве жизни и боязни вовсе не проснуться, и эти минуты я добираю с бережным наслаждением, как свежей дышащей черной горбушкой добираешь, бывало, слегка пригоревшую, особенно аппетитную подливу со дна котелка - остатки сладки!
Сегодняшний мой сон был не страшен, хотя и не весел. Случилось в нем то, о чем в детстве никогда не мечтается, но что с годами нередко приходит на ум всем прошедшим школу необратимости. Время в этом сне, поколебавшись, как стрелка на весах, закружилось на месте вроде собаки, ловящей свой хвост, и, сначала медленно, а потом ускоряясь, повернуло вспять.
О судьбе вечности я в этом сне отнюдь не тревожился: распростертая над вселенной, как Великая Корова древних месопотамитян, она роняет из исполинских сосков звездно-молочные дожди, шумно, со вздохами, жуя бесконечную жвачку миров, а под ней, скрывая ее от смертных, громоздятся, клубясь, облака столь громадные, что ангелы, летящие со скоростью света, часами плутают в них, запинаясь о собственные молниевидные следы.
Так рождаются грозы.
В моем сне, однако, ничего этого не было. Мир поначалу менялся не торопясь и не пугая меня сверхъестественными метаморфозами, так что я ничуть не удивился, встретив на улице недавно уехавшего приятеля, который, по его словам, никуда не уезжал и даже не собирался. Исподлобья, по своей привычке, оглядев меня, он буркнул: "Ледолом опыта!" - и, пятясь, вошел в книжный магазин; книги - его слабость. Недолго подумав, я сообразил, что, вопреки моей грузности и годам, он оценил стройность моего стана и легкость стати. Уверен, что, вернувшись к его словам, сообразите это и вы.
Многочисленные стройки в городе стали заметно ниже, на глазах укорачивались подъемные краны, обнажались бетонные набережные, и волны, ударявшиеся о берег, становились прозрачнее. Мосты над рекой обрастали лесами, которые затем таяли вместе с перекрытиями и опорами. В некоторых местах я видел заросшие бурьянами развалины домов; потом бурьяны втянулись в землю, над обломками строительных блоков и зигзагами арматуры взвилась и исчезла пыль, налились кровью на сломах кирпичи, мигом сложившиеся в стены; блеснули солнечными зайчиками осколки стекла, вонзаясь в пазы деревянных рам: дома вставали из праха, и хотя почву под ногами несколько раз чувствительно тряхнуло, страха я не испытывал: возвращаясь на круги своя, ветер был свеж и пронзительно, леденяще чист.
А люди? Что происходило с людьми? Мало что: менялась (не слишком быстро) их одежда и военная форма; автоматы за плечами превратились в винтовки, на концах которых росли, конденсируясь из воздуха, как сосульки, вороненые трехгранные штыки, и я невзначай вспомнил важнецкие объяснения школьного военрука насчет того, что раны, нанесенные трехгранным штыком, заживают гораздо дольше, чем те, что причинены плоским, так что, загоняя заостренный трехгранник в грудь противника, можно уже не трудиться поворачивать штык: и времени меньше тратишь, и урон живой силе наносишь. Запахи свежих овощей на рынке стали гораздо отчетливей, а женщины на улицах плакали не чаще нынешнего.
Я искал - это понятно - любимых и близких. Мне, сегодняшнему, все досадней глядеть на мир, превращающийся в кладбище любовей и дружб, когда каждый дом, всякая ветка, любой дымок настырно твердят: "А помнишь?" Там... было славно; моя спина распрямлялась, освобождаясь от мучительного бремени совести: одни грехи испарялись, другие переставали пониматься грехами. Постылые лица милели, но - милые - исчезали так быстро, что я забывал сожалеть об этом. На душе у меня стало легко: я знал, что вернулись в мир те, кто помнил меня беспомощным и невинным, - отец, бабушка, еще несколько человек, уберегших мою детскую жизнь. Думаю, что одновременно я не то чтоб еще глупел, но уж наверняка становился таким, что ледоломом опыта назвать меня было бы невозможно: то и дело приходилось отирать молоко на губах, а прохожие, самые низкорослые, вырастали надо мной вместе с одеждами.
Конечно, какой-то частью сознания я отказывался верить тому, что происходило, и торопливо подыскивал спасительные софизмы, чтобы успокоить расходившееся сердце. Но оно билось все чаще, спазм перехватывал мне горло, и, лежа на постели в позе зародыша, я чувствовал, что ничего больше сознавать не хочу. Желание мое наконец исполнилось.
Лучше всего, конечно, был падающий в небеса снег.
Окончание следует.