Яков  Шехтер

 

 

ПОЩЕЧИНА

Элле Кричевской

 

Реб Буним, пухлый улыбчивый старичок, служка Гурского ребе Ицхока-Меира, иногда представлял себя возницей, правящим шестеркой, нет, восьмеркой бешеных, необъезженных лошадей, впервые запряженных в карету.

Лошади дикие, кусают друг друга, лягаются, тащат в разные стороны, пытаясь вырваться, а он, Буним, сидя на козлах, должен приводить их в чувство только вожжами да голосом. Кнута нет, голос давно сел, а на хлопки вожжами лошади не обращают внимания. Как он ухитряется удерживать равновесие да еще гнать карету в нужном направлении – одному Богу известно. И ребе, святому человеку, незаметно помогающему реб Буниму справляться с непростым делом.

В приемной всегда полно народу. Как сказано в псалмах: «велики потребности народа Твоего». Кто приходит просить благословение для выбора невесты, у другого дети который год не рождаются, а у третьего рождаются без остановки, но только одни девочки. Четвертый просит здоровья для родителей, пятый для жены, шестой никак не может выбиться из нищеты, у седьмого сын растет забиякой и проказником, а восьмой мечтает удачно выдать замуж старшую дочь.

 В общем, сколько людей – столько проблем. И для каждого ребе находит ответ, да не просто слова утешения, а реальный способ помочь. Не зря ведь стоят хасиды в очереди помногу часов, не зря выполняют каждое слово ребе, словно не человек из плоти и крови произнес их, а сама божественная десница начертала букву за буквой на сапфировых скрижалях Завета.

Бывает, вместо совета отправляет ребе хасида с конкретным поручением: пойти туда-то, сделать то-то, вернуться и рассказать. Проходит два, три, четыре часа, а то две недели или месяц, и хасид с горящими глазами и дрожащей нижней губой врывается в приемную, словно смерч в Индийский залив. Разве он видит очередь, разве он помнит, что другие хасиды сидят в ней несколько часов? Он весь поглощен случившимся чудом. Он хочет видеть ребе, он рвется рассказать обо всем. А ребе, выслушав рассказ, даст ему следующее задание.

 Поэтому реб Буним не рискует мариновать такого человека в очереди, а старается пропустить сразу, невзирая на косые взгляды и обиженные восклицания других хасидов.

А случается, не может родить женщина, и муж ее мчится, сломя голову, к ребе, прося благословить скорейшее разрешение от бремени. Разве можно посадить его в конец очереди и сказать: подожди-ка, дружок, часика три-четыре, а лучше всего приходи завтра?

Вы, наверное, думаете, будто исключительные случаи происходят два, от силы три раза в день? О-хо-хо, как бы не так. «Велики потребности народа Твоего»! Каждый час прибегает кто-нибудь с выпученными глазами, и он, реб Буним, обязан без кнута, а только голосом и мягким похлопыванием вожжей не дать карете свернуть с дороги, а продолжить нестись вперед, как ни в чем не бывало.

Реб Буним давно исчерпал восклицания и возгласы о душевных силах ребе Ицхока-Меира. Такое можно выдержать, только если тебя осеняет Высшая Благодать. Не в силах человеческих день за днем противостоять бешеному прибою житейского моря. А ребе, на глазах реб Бунима, выстаивает уже который год, и еще ухитряется писать книги и руководить большой общиной. А вот когда он успевает учиться, не имеет понятия даже сам реб Буним. Это просто чудо, подобно негаснущему в любую бурю огню жертвенника в Иерусалимском Храме.

В общем и целом со своими обязанностями реб Буним справлялся довольно успешно. И хоть недовольных было много, но какое общественное дело может обойтись без недовольных?

В тот день он сразу заметил в очереди одного, как-то по-особенному нервного еврея. Одет он был хоть и вполне ортодоксально, но не по хасидски и, судя по покрою капоты[1], приехал из провинции. В Варшаве, где жил ребе Ицхок-Меир, так никто не одевался. Реб Буним хорошо знал нрав этих застенчивых провинциалов, которые от смущения были способны на самую дикую выходку, но как назло, «неотложные» посетители следовали один за другим, и лицо провинциала потихоньку приобретало багровый оттенок.

Чтобы успокоить посетителя, реб Буним подошел к нему, узнал, кто он и откуда, и попросил приготовить квитл[2], словом, постарался занять его делом. Как он и предполагал, посетитель приехал из глубокой провинции, местечка Хрубешув, так далеко запрятанного среди полей Польши, что казалось, солнце в нем всходило позже, чем в Варшаве, а время замерзло и остановилось где-то посреди наполеоновских походов. Звали провинциала Янклом, и он приехал просить ребе о детях: пошел уже десятый год его супружества, а жена никак не беременела.

Ребе Буним покивал, проверил молниеносно написанный Янклом квитл, заверил в успехе – ведь ни одно благословение ребе не дается впустую – и вернулся на свое место.

А потом реб Буним попросту позабыл о посетителе из Хрубешува. Навалилось множество срочных дел, по каждому из которых нужно было принять немедленное решение. После полудня, пропустив к ребе хасида из Коцка, привезшего письмо от ребе Менахем-Мендла, реб Буним услышал возле себя странное шипение. Подняв глаза, он увидел Янкла. Тот кипел, словно стоящий на плите чайник. Возмущение переполняло его настолько, что вместо связной речи из его рта вылетал невнятный клекот и белые брызги пузырящейся слюны.

– Пять часов…. Без очереди… И здесь протекция… Возмутительно!!!!!!!

Реб Буним кротко улыбнулся хрубешувцу, надеясь этим охладить его пыл, а затем перевел взгляд на лежащую перед ним бумагу. Но не успел он прочитать первую строчку, как Янкл размахнулся и закатил реб Буниму звонкую пощечину.

В приемной воцарилась мертвая тишина. Многое перевидали эти стены, но такое случилось впервые. Реб Буним встал и, не говоря ни слова, стремительно двинулся ко входу в кабинет ребе.

 Столкнувшись в дверях с выходящим посетителем, он молча посторонился, а затем вошел внутрь и плотно прикрыл за собой дверь.

– Что, Буним, – ласково спросил ребе, – обижают тебя евреи?

– Но за что, ребе? – вскричал Буним, дав волю чувствам. – Разве я плохо выполняю свои обязанности? Разве я не служу вам верой и правдой? За что мне такое оскорбление, – и он приложил тыльную сторону руки к пылающей щеке.

– За что – так вопрос не ставится, – ответил ребе, внимательно глядя на реб Бунима, и тот опустил глаза. Он сразу понял, на что намекал ребе, и вторая его щека тоже покраснела, но на сей раз от стыда.

Действительно, если Всевышний хочет наказать еврея за тайное прегрешение, он выбирает явные пути. Но о каком прегрешении идет речь? Чем он мог заслужить такое откровенное наказание? Реб Буним уже готов был погрузиться в дебри самоанализа, как ребе негромко спросил.

– А как зовут твоего обидчика?

«Ну, уж нет! – мысленно вскричал реб Буним. – Я не поддамся на эту уловку. Сначала ребе дал мне понять, что причина кроется не в хрубешувце, а в моих поступках, а теперь хочет проверить, стану ли я добавлять к старому прегрешению новое? Если Янкл не при чем, зачем же я стану называть его имя, словно рассчитывая на то, что ребе его накажет? Разве можно обижаться на палку, бьющую тебя по голове? Обижаться нужно на человека, держащего в руке палку, то есть на себя самого!»

– Не скажу, – замотал головой реб Буним. – Не скажу.

– Как знаешь. Но я думаю, что просто так еврей не поднимет руку на другого еврея.

– Что вы хотите сказать, ребе, – забормотал реб Буним. – Что мне полагается такое унижение?

– Нет, Буним, – тихо сказал ребе. – Я хочу сказать, что у твоего обидчика, ох, как тяжело на душе.

Реб Буним выскочил из кабинета, уселся на свое место, быстро отыскал взглядом следующего по очереди посетителя и, как ни в чем не бывало, пригласил его жестом руки. Обрадованный хасид рывком вскочил со стула и через секунду исчез за дверью кабинета. Реб Буним обвел глазами очередь и увидел, что все взоры устремлены на него. Еще бы, пощечина секретарю ребе! Чем может закончиться такая выходка?

Медленно, понимая, что за каждым его движением следят десятки глаз, реб Буним вытащил из стола том Талмуда, открыл его на нужной странице и продолжил учебу. Мысли, словно встревоженные птицы, кружились в его голове. Щека горела и, кажется, начала немного распухать, но он усердно делал вид, будто полностью погрузился в учебу. Спустя несколько минут напряженную тишину в приемной сменил обычный негромкий шум: очередь зажила нормальной жизнью. Кто-то читал шепотом Псалмы, кто-то тихонько жаловался соседу на неприятности или, наоборот, делился успехом, кто-то повторял по памяти выученные параграфы закона или главы из Мишны.

Реб Буним потихоньку оторвал глаза от Талмуда и перевел взгляд на очередь. Его интересовал обидчик: что-то он поделывает? Янкл сидел, неловко сгорбившись, прикрыв лицо руками. По судорожному вздрагиванию плеч реб Буним понял, что его обидчик плачет.

– Еще бы, – мелькнула в мозгу злорадная мысль, – тащиться в такую даль, надеясь получить благословение от ребе, а вместо этого навлечь на себе его недовольство!

Но реб Буним тут же отогнал от себя эту мысль. Так грубо и мстительно думать о ближнем – недостойно хасида. Конечно, Янкл его обидел, но пощечина вовсе не отменяет заповеди любить евреев, как самого себя. Наверное, у него есть причины для такого нервного срыва. Десять лет без детей: выстоять в таком испытании совсем непросто.

Кто может заглянуть в душу человеческую, кто сумеет разобраться в наполняющих ее переливах тонкой тишины? Только волшебное увеличительное стекло литературы способно показать происходившее в душе Янкла.

До двадцати лет его звали на немецкий манер Якобом. Он вырос в Данциге, в семье богатого владельца типографии. Отец Якоба, солидный господин, с гладко выбритым лицом и пышными бакенбардами, большую часть дня проводил вне дома. Все свое время он отдавал работе или деловым встречам. Встречи происходили в кафе и ресторанах, часто в них принимали участие друзья отца и молодые, разодетые женщины, наверное, секретарши друзей.

Когда отец вечером возвращался домой, от него вкусно пахло дорогим одеколоном, ароматным трубочным табаком и чем-то еще непонятным, манящим и распаляющим воображение. Якоб старался оказаться в этот момент в прихожей, отец, увидев его, почему-то смущался и давал ему монетку, иногда мелкую, а иногда покрупнее. Он вытаскивал из кошелька что попадется, и как-то раз Якобу достался целый золотой.

Поправив перед зеркалом в прихожей седые брови и бакенбарды – волосы на голове были у него еще совершено черными – отец приосанивался и шел в комнаты матери.

Мать Якоб тоже видел редко. Она постоянно недомогала, и от нее исходил запах лавровишневых капель. Когда гувернантка приводила к ней сына, она долго целовала его, щекоча лицо волосами, а потом читала какую-нибудь детскую книжку или играла в лото. Посещение длилось недолго, мать устало откидывалась на спинку кресла и прикладывала к вискам платочек, смоченный ароматической водой. На прощание она всегда спрашивала Якоба, все ли у него в порядке, показывая глазами на гувернантку. Якоб понимал, что мать хочет узнать, не обижает ли его наставница, но гувернантка Гертруда, с которой он проводил большую часть своего дня, была доброй и милой женщиной, и жаловаться ему было не на что.

Мать умерла, когда Якоб пошел в школу. В день похорон его отвезли к приятелю отца и оставили играть вместе с двумя сыновьями его возраста. Они сразу отправились в сад, стрелять из настоящего духового ружья, которое накануне подарил ему отец. Якоб знал, что матери больше нет, и сегодня ее отвезут на кладбище, но не очень расстраивался. Если бы умерла Гертруда, он бы расстроился куда больше.

Время пролетело незаметно, и когда гувернантка, войдя в сад, сделала знак, что пора уезжать, Якоб ужасно огорчился. Ему совсем не хотелось возвращаться в мрачный дом, где зеркала были занавешены черной материей, тускло горели низкие толстые свечи, и приторно пахло лавровишневыми каплями.

К школе он был готов, целый год приходящий каждый день учитель – веселый немец с толстыми рыжими усами и усыпанными мелкими веснушками лицом – занимался с ним по всем предметам.

Школа, в которую пошел Якоб, была не совсем обычной. В нее ходили дети немецких богачей и зажиточных евреев, оторвавшихся от иудейства. Основной упор в этой школе делался на немецкий язык, естественные науки, географию, мировую историю. На уроках Закона Божьего бывший ученик ешивы немного рассказывал еврейским детям про Хумаш, объяснял, что такое Талмуд и Галаха, но домашних заданий не задавал и ничего не требовал. Этот предмет не считался главным: что понял, то и хорошо.

Много времени уделяли физическому воспитанию; при школе был большой, хорошо оборудованный гимнастический зал. Мальчиков готовили к активной жизни в обществе: они должны были пробивать себе дорогу, а для этого требовались основательные знания реальных предметов и крепкие локти.

Любимым предметов Якоба стали уроки труда. Больше всего на свете ему нравилось делать что-либо собственными руками. Он мог часами просиживать в столярной мастерской, выстругивая спинку для стула или обтачивая на токарном станочке филигранные балясины для перил лестницы. Запахи стружки и резкая вонь столярного клея приводили его в восторг.

Жизнь представлялась Якобу простой и понятной. После школы отец собирался отправить его в один из немецких университетов. Он мечтал, чтобы сын стал юристом, и помог ему шире развернуть типографское дело. Правда, для того, чтобы попасть в университет, надо было креститься, но Якоб до определенного возраста не питал к религии ни малейших сантиментов. Какая разница, куда не ходить, в церковь или синагогу?

Гувернантка Гертруда несколько раз тайком от родителей водила его в кирху, но сухость и скупость службы произвели на Якоба удручающее впечатление.

Все переменилось в последнем, выпускном классе. Учеба давалась Якобу легко, он без труда получал высокие оценки по всем предметам, но вдруг непонятно откуда в его душе разлилась сосущая тьма. Он не понимал, что с ним происходит. Простые и ясные удовольствия жизни уже не влекли его так, как вчера. Интересная книга или совместные юношеские забавы, еще недавно полностью поглощавшие внимание, теперь только окутывали легким туманом забвения душу, наполненную сосущей тьмой до самых краев. Он не мог забыться ни в гимнастическом зале, ни во сне: просыпаясь посреди ночи, Якоб прислушивался к себе и обнаруживал все ту же неизбывную тьму, темную и густую, словно чернила.

 Поговорить с отцом он даже не пытался, они никогда не беседовали по душам. Попытка излить сердце перед ближайшим другом привела к неожиданному результату. Считая себя более взрослым и опытным, друг отвел его в бордель. Однако близкое знакомство с девицами легкого поведения вызвало у Якоба столь глубокое отвращение, что он решил стать монахом.

В костел он пришел сам, по собственной воле. Ему казалось, будто непритязательный Бог однокашников сумеет утешить и его душу. Происходящее оттолкнуло Якоба. Чудовищный рев органа, тяжелые массы звуков, обрушивающиеся на покорно склоненные головы прихожан, резкие переходы от низкого, утробного гула труб к фальцетному надрыву, почти свисту. Нет, театральная пышность католической службы не для него. Но вместе с тем Якоб ощутил какое-то странное чувство облегчения, тьма не то, чтобы исчезла, но немного сникла, скукожилась, даже отступила, нехотя подтягивая остающиеся фиолетовые языки.

Направление было правильным, поэтому из костела он отправился в православный храм. Однако густые клубы ладана, языческая роскошь священнических одежд, напускная пышность внутреннего убранства и юродивые нищие на паперти, вымаливающие копеечку оставили его душу все в том же томлении.

Вернувшись в протестантскую кирху, ту самую, куда в детстве водила его Гертруда, он впервые почувствовал нечто, напоминающее покой. Голые стены из красного кирпича, высокие своды, строгая атмосфера и сосредоточенные лица молящихся пришлись ему по нраву. Но когда он совсем было, решился заговорить со священником, к нему, шаркая тщательно начищенными башмаками, приблизился человек, представившийся старостой. Говорил он неохотно, будто делая одолжение собеседнику, его губы кривились от плохо скрываемого пренебрежения. После нескольких произнесенных им слов, одним из которых было «еврей», Якоб поднялся со скамьи и, не попрощавшись, вышел наружу.

Сосущая тьма вернулась на свое место и даже поднялась выше. Теперь она подпирала кадык, вызывая судорожные глотательные движения, словно перед приступом рвоты.

Кто знает, куда завела бы Якоба борьба с тьмой, если бы не произошло событие, полностью переменившее его судьбу. Умер дед, отец отца, человек, о котором он только слышал. На похороны в далекий Хрубешув они помчались, как угорелые.

– Эти похоронят, не дожидаясь приезда сына, – объяснил отец свою поспешность. Когда он произносил слово «эти», углы его губ презрительно дрожали, как у протестантского старосты.

Якоб не стал выяснять, кто такие «эти», предположив, что на месте все объяснится само собой. В Хрубешув они прикатили под вечер. Красное, точно яблоко солнце, низко висело над покосившимися крышами маленьких домов. На крышах толстым слоем лежал голубой снег. Длинные сосульки свисали с застрех. Почерневшие деревянные стены казались покрытыми вековой грязью. На соснах, тяжело взмахивая крыльями, каркали большие вороны. После высоких домов Данцига, его прямых улиц, чисто подметенных мостовых, фонарей на перекрестках, Хрубешув показался Якобу краем света.

Но еще больше удивили юношу жители. Одетые в потертые кафтаны диковинного покроя, заросшие до самых глаз дремучими бородами, они совсем не знали немецкого, а говорили по-польски или на странно исковерканном идише. Якоб хорошо понимал еврейский и мог довольно бегло изъясняться, ведь его покойная мать всегда разговаривала с ним именно на этом языке, но некоторые фразы и словечки хрубешувцев привели его в полное замешательство.

В местечке у него оказалась целая куча родственников. Он и понятия не имел, что у отца есть три брата и две сестры, а у тех по шесть-семь детей. Все эти новоявленные двоюродные братья и сестры с интересом поглядывали на богатого городского родственника и явно хотели свести знакомство поближе.

Отец оказался старшим сыном умершего, потому на него свалилось множество всякого рода обязанностей. По дороге в Хрубешув он обещал Якобу, что в Данциг они вернутся через два дня, но родственники даже не думали отпускать их до окончания семидневного траура. Целую неделю отцу пришлось просидеть на низенькой скамеечке в доме деда, принимая одного за другим всех обитателей Хрубешува.

Его тут хорошо помнили и он сам, как выяснилось, не забыл манер родного местечка. Разговаривая с хрубешувцами, солидный делец данцигской типографии моментально сменил интонацию и заговорил на диковинном идише с легкостью человека, вернувшегося к родной речи. Якоб диву давался, глядя на отца. Двухдневная щетина – бриться, оказывается, было запрещено – неузнаваемо его преобразила. Городской лоск слетел, как облетают иголки с еловой ветки, оставленной на ночь рядом с горячей печью. Через два дня траура отец отличался от хрубешувцев только городским покроем одежды.

Скудный огонь немногих свечей – родственники жили бедно – зажег в его глазах неизвестные Якобу огоньки, а на щеках то и дело раздвигаемых улыбкой, темнели ямочки. Их Якоб тоже никогда не видел, в присутствии сына отец был всегда серьезен, даже суров.

О трауре напоминала лишь низкая скамеечка. Похоже смерть деда никого не огорчила, он прожил очень длинную жизнь, и умер, удовлетворенный, в окружении внуков и правнуков.

 Гости, отойдя с мороза, дежурно вздыхали, затем быстро сообщив, что покойный прожил, дай Б-г и нам столько, выпивали по рюмке водки, закусывали коричневым пирогом с изюмом и пускались припоминать разные забавные случаи. Отец весело переговаривался с гостями, оказалось, чуть ли ни с каждым его связывают общие воспоминания.

Впрочем, ничего удивительного в этом не было. Родственники рассказали Якобу, которого называли Янклом и никак иначе, что отец уехал из местечка в двадцать лет. До этого он ничем не выделялся среди других парней, и его неожиданный отъезд, больше похожий на бегство, вызвал немалое удивление хрубешувцев, дав пищу для многомесячных пересудов.

« Понятное дело, – думал Якоб, – за двадцать лет жизни в маленьком городке, можно близко познакомиться с каждым жителем».

Утром, днем и вечером отец вместе с братьями, племянниками и Якобом отправлялся в синагогу. В отличие от своего сына он прекрасно умел молиться и делал это даже с некоторым шиком. Его голос то взлетал под самый потолок, упираясь в засиженные мухами доски, то опускался до некрашеных половиц.

– Из твоего отца мог бы выйти неплохой кантор, – как-то раз прошептал Якобу один из дядей, высокий плотный мужчина с открытым приветливым взглядом и чистым лицом. Его звали Лейзером и оказавшись рядом с племянником во время первой молитвы, он так и не отпустил его от себя, приглашая каждый раз садиться рядом. Поначалу Якобу было неудобно отказываться, а потом ему стали нравиться точные, а иногда даже смешные замечания дядя.

Языка молитв он не знал. В школе им немного преподавали «лойшен койдеш»,[3] но предмет этот был необязательным, и Якоб, само собой разумеется, отделался самым поверхностным знакомством. А вот его дяди и двоюродные братья, судя по всему, владели им почти как родным.

Поначалу Якоб скучал. Молиться он не умел, а больше делать в синагоге было нечего. Разбирать по буквам незнакомые слова в растрепанной книге, которую ему вручил дядя, не хотелось. Молитвы длились долго, и от скуки он успел хорошо рассмотреть синагогу: низкое темноватое помещение, больше напоминавшее овин, чем дом Божий. Убогое деревянное строение не шло ни в какое сравнение с великолепным зданием данцигского костела или золочеными куполами православной церкви. А уж внутреннее убранство оставляло желать много лучшего.

«Неужели нельзя побелить стены, поменять скрипящие половицы, сделать окна пошире, а потолок повыше? Почему у христиан есть на это деньги, а у евреев нет?!».

Якоб принялся мечтать какие узорные балясины он выточил бы для бимы, возвышения посреди синагоги, какие тона подобрал бы для лака, как бы украсил арон-акойдеш.

На мечты ушел первый день, а на следующий он снова заскучал. И вдруг… поначалу он просто не заметил, не ощутил, не понял … и лишь к концу длинной молитвы второго дня сообразил, что сосущая тьма, так долго мучавшая его, куда-то исчезла. Пропала, словно и не было ее никогда.

«Так не бывает, – подумал Якоб. – У всякой вещи есть своя причина. Нужно только разобраться, откуда растут корни».

Он вспомнил уроки Курта Гарбера, школьного учителя риторики, тощего, словно засушенного остзейского немца, с тоненькими усиками и коричневой родинкой на кончике носа. За глаза его называли Гербарием, не из-за худобы, а по причине травоядной всепростительности. Правила риторики Гербарий трактовал чрезвычайно широко, распространяя их на все случаи жизни.

 Используя зазубренные наизусть правила, Якоб стал внимательно прислушиваться к тому, что происходит у него внутри. Словно детектив с лупой он просмотрел все закоулки своего сознания, пытаясь отыскать причину столь удивительной и радостной перемены. И спустя день – нашел.

Ему просто было хорошо в этом низком помещении с почерневшими от старости стенами. Ему нравилось звучание плохо понимаемого языка, а сердцу были милы напевы молитвы. Низкий потолок теперь не давил, а создавал уют, темные стены не отвлекали, давая возможность сосредоточиться, простое убранство держалось в тени, выпячивая главное, ради чего он здесь оказался. Ток симпатии согревал грудь, сердце билось в унисон с ритмом мелодии кантора.

« Что со мной происходит? – спрашивал себя Янкл. – Откуда взялась эта симпатия?»

 Он чувствовал себя дома, на своем месте, причастным к правильному и единственно важному на свете делу. Правда, к делу этому он почти не имел никакого отношения. Мудрость старых еврейских книг с затертыми уголками страниц, до сих пор представлялась ему архаичной. Симпатия перевернула его отношение с ног на голову. Словно утреннее солнце, она залила светом грядку его познаний, окученную немецкими учителями. Растения, выросшие на этой грядке, освещенные теплыми лучами симпатии, выглядели теперь совершенно по-другому.

Нет, не так! Происходящее в его сердце напоминало иную картину. К раскрытой книге, лежащей на столе в сумерках, подносят керосиновую лампу и смутные очертания букв вдруг приобретают резкость, складываясь в слова. И от смысла этих слов на душе ставится еще светлее.

Все, чему его учили в школе теперь представлялось Янклу второстепенным. Латынь, арифметика, история древнего мира, география и ботаника вне сомнения были важными предметами, он по-прежнему испытал к ним пиетет, но главным теперь стало свое, идущее от сердца, вырастающее из крови и костей. Сердца, да, именно сердце, вот ключевое слово! Именно в нем произошел невидимый, необъяснимый поворот и разум послушно устремился вослед.

«Главное – начать, – думал Янкл, – ну, да главное начать, погрузиться в учение и тогда он быстро освоит еврейские премудрости. Уж ему-то с опытом изучения физики, алгебры, химии и прочих наук ничего не стоит быстро взбежать и по этим ступенькам».

Он осторожно поговорил с дядей Лейзером, будто интересуясь образом жизни его сверстников в Хрубешуве. Выяснилось, что местечко на самом деле не так уж мало, и что за холмом располагается вторая его часть. Там есть ешива, где учатся двадцать парней, и красивая каменная синагога. Сарай, в котором они молились, назывался штиблом, и был не синагогой, а молитвенным домом. Просто идти сюда было куда ближе, чем добираться в синагогу, а в доме дедушки не помещались десять мужчин, необходимых для общественной молитвы и поминального кадиша.

Семь дней Янкл ходил в штибл, и все семь дней сосущая тьма не появлялась. На восьмой день, вернувшись с кладбища, отец сразу засобирался домой.

– Дела, дела, – объяснял он родственникам. – Никому нельзя доверять. Везде нужен хозяйский глаз.

Янкл пребывал в растерянности. С одной стороны ему не хотелось покидать Хрубешув, но остаться в нем казалось немыслимым. Теперь, когда тьма ушла, он принялся вспоминать школьных друзей, родной город, его просторные площади, вымощенные серым, словно полированным булыжником, скверы с клумбами, георгины, розы, астры, фиалки в корзинах уличных торговок. Разве в Хрубешуве видели когда-нибудь астры? Оставить Данциг и перебраться в это заброшенное польское местечко? Ох, как не просто…

Янкл был еще совсем молодым человеком и подобный перелом переживал первый раз в жизни. Поэтому он пошел по самому простому пути, то есть решил оставить все без изменений и плыть по течению.

Впрочем, даже если бы он и задумал изменить что-либо в своей жизни, ему пришлось бы столкнуться с ожесточенным сопротивлением отца.

По дороге в Данциг тот с большим пренебрежением вспоминал местечко и оставшихся там родственников.

– Теперь ты знаешь, откуда я вышел, – с гордостью повторял он сыну. У него не вызывало сомнений, что Якобу куда больше нравится Данциг, чем Хрубешув.

– Не думай, будто это было просто, – повторял отец. – Закрепиться в чужой стране, чужом городе, найти работу, приобрести специальность, вырасти из наборщика в хозяина типографии. Конечно, мне очень помогли деньги твоей матери, ее приданое. Запомни, Якоб, женитьба – это на восемьдесят процентов экономическое предприятие и лишь на двадцать любовное. Любовь, в конце концов, можно отыскать или купить и вне рамок семьи, а вот деньги. Деньги…– тут он замолк, решив, что и без того рассказал сыну слишком много.

Сосущая тьма вернулось на второй день после возвращения в Данциг. Якоб поначалу попробовал ее не замечать, отмахиваясь, словно от надоедливой мухи, но она не привыкло к подобному обращению с собой и быстро наполнила свою жертву до самого кадыка фиолетовым унынием.

 Тогда он отправился в синагогу. Их в Данциге было несколько, но ни одна из них даже близко не напоминала хрубешувский штибл. Синагоги в Данциге были высокими, светлыми, построенными со вкусом и роскошью, но сосущая тьма в них давала о себе знать точно так же, как в любом другом доме этого города. Не сдаваясь, Якоб перепробовал одну за другой, но нигде не нашел успокоения.

По ночам ему снился синий снег на крышах Хрубешува. Вороны, тяжело взмахивая крыльями, каркали на ветках рыжих сосен, а в полутемном штибле уютно потрескивали свечи. Дядя Лейзер, закутанный в полосатую накидку с кистями на концах, тихо вел древний тягучий мотив, от которого становилось тепло на сердце.

Школу Якоб закончил в первом десятке учеников, но когда растроганный отец завел разговор про университет, его ожидал сюрприз.

– Я хочу научиться работать руками, – твердо заявил Яков.

– Зачем? – удивился отец. – У меня достаточно средств, чтобы дать тебе самое лучшее образование.

– Я не хочу самое лучшее образование, – ответил Якоб. И неожиданно для себя самого добавил:

– Я хочу быть евреем.

– Но ты и так еврей! – удивился отец.

– Я хочу стать настоящим евреем.

– Настоящим… это, каким?

– Таким, как дядя Лейзер.

– Боже мой, – отец схватился за голову. – Они не теряли времени, мои родственнички. И как это им удалось всего за одну неделю свернуть тебе голову?!

Якоб промолчал. Слова, вроде бы случайно выскочившие из его рта, потянули за собой цепочки мыслей, пока еще скрученных в тугие клубки, но сквозь которые уже просвечивал синеющий снег Хрубешува. Он жаждал его, и одновременно боялся, решение пришло неожиданно, и он, на самом деле, еще не был к нему готов.

– Ну, хорошо, – отец попробовал перевести разговор в рамки деловой беседы. – Чему бы ты хотел научиться?

О желании сына стать настоящим евреем он предпочел умолчать.

– Мне нравится работа по дереву. Я уже многое умею. Могу сделать стул, табуретку, вешалку.

– Хм, – в голове отца блеснула мысль. – Можно попробовать устроить тебя учеником краснодеревщика. Если ты научишься делать дорогую мебель, хм, – он потер руками затылок, и по его лицу расплылась довольная улыбка.

– Знаешь, сколько стоит гарнитур из красного дерева? Я покупал такой для маминой спальни. О-го-го, во сколько он обошелся! И, кроме того, – отец снова потер затылок. Предполагаемое будущее сына с каждой минутой представлялось ему все более и более благополучным.

– Мастер-краснодеревщик – как большой художник. В его мастерской работают несколько помощников, а он только придумывает мебель и делает самые сложные элементы. В общем, – с нескрываемым удовлетворением подвел отец итог, – это вполне достойный и хорошо оплачиваемый труд. Устроить тебя учеником краснодеревщика?

–Устрой, – Якоб кивнул.

Он не стал говорить отцу про мечту, посетившую его в хрубешувском штибле, он боялся думать о будущем, предпочитая пока не распутывать тугие клубочки мыслей.

Отец выполнил свое обещание, и через неделю Якоб уже ходил к мастеру Гансу, грузному и короткорукому человеку с пивным брюшком и торчащими нафабренными усами. Ремесло давалось легко, но большим специалистом Якоб не стал. Через год Ганс вежливо объяснил отцу, что дальнейшее обучение не имеет смысла.

– Ваш сын может сделать хороший стул, соорудить добротный шкаф или крепкую кровать, но полета фантазии, – тут Ганс крепко прищелкнул толстыми пальцами, – этакого ветра в голове, отличающего мастера от ученика, у него нет. Удел Якоба быть подмастерьем. Это само по себе почетно и достойно, но я помню, что вы рассчитывали на нечто иное.

– Да, – растерянно кивнул отец. – Я хотел, чтобы вы сделали из него мастера.

– Мастера из него не выйдет, – решительно сказал Ганс.

Когда отец вернулся домой, его поджидал еще больший сюрприз. Видимо, Ганс предварительно поговорил с Якобом.

– Я уезжаю в Хрубешув, – объявил он отцу, когда тот пересказал ему разговор с мастером.

– Куда? – выпучил глаза отец.

– В Хрубешув, – как ни в чем не бывало, подтвердил Якоб. – Буду учиться в ешиве.

– А жить на что будешь?

– На стулья и табуретки. Я ведь целый год только тем и занимался, что строгал ножки для стульев.

– А-а-а,– в голосе отца появилась надежда. – Ты хочешь сказать, что Ганс тебя плохо учил? Давай я определю тебя к другому краснодеревщику.

– Нет, я не хочу быть мастером. Я хочу учить Тору.

–Тору! – вдруг рассвирепел отец. – Тору он, видите ли, хочет учить! Сотни поколений твоих предков учили без конца эту Тору, и полюбуйся, чего они добились. Живут в трущобах посреди гоев-антисемитов. Для чего я выбивался в люди, зарабатывал деньги! Неужели для того, чтобы мой единственный сын вернулся обратно в польский навоз?

– Но они прожили свою жизнь спокойно и счастливо, – ответил Якоб. – Им было хорошо в своей общине, они жили нормальной цельной жизнью.

– Идиот! – отец даже побагровел от гнева. – Ты хоть интересовался немного историей!? Спокойно и счастливо они жили! Да их гоняли из угла в угол по всей Европе, как кот гоняет мышь, прежде чем сожрать. Погромы, поборы, костры, виселицы… Это ты называешь спокойной жизнью? Учти, Польша дикая нецивилизованная страна. В ней может случиться все что угодно. Я специально перебрался в культурный Данциг и приблизился к просвещенному немецкому народу. Тут нас не ждут ни погромы, ни виселицы.

Но Якоб упорно стоял на своем. Он хотел учить Тору только в хрубешовской ешиве. Вечерние занятия в синагогах Данцига его не удовлетворяли.

– Я это уже попробовал, папа, – спокойно объяснял он отцу. – И это совсем не то, что в Хрубешуве.

Разговор закончился ничем. Когда отец проснулся следующим утром в своей спальне, за которую он когда-то отдал о-го-го сколько, ему показалось, будто вчерашний разговор не более, чем дурной сон. Все вокруг было, как всегда: стильная тяжелая мебель, большое окно с чисто вымытыми стеклами, полуприкрытое вишневыми плюшевыми шторами. Он поднялся с кровати и отодвинул шторы. Дом стоял на пригорке, и поэтому даже со второго этажа он мог наблюдать черепичные крыши Данцига, зимой покрытые почерневшим от сажи снегом, а весной и коротким летом зеленоватой плесенью. Он любил Данциг, город, давший ему все, и хотел, чтобы его сын был счастлив, подобно тому, как был счастлив и он сам. Если бы не ранняя смерть жены… ох, если бы не ее ранняя смерть…

Через два месяца Якоб приехал в Хрубешув. Его приняли радостно: ведь выбор наследника солидного состояния говорил, как ни крути, в пользу Хрубешува. Ну и, понятое дело, разве может не радоваться еврейское сердце, когда еще один юноша вступает на путь праведности и благочестия.

Якоб поселился в доме дяди Лейзера и тети Эльки. Почетному гостю высвободили отдельную комнату. Комнатой важно именовали крохотную каморку, в данцигской квартире Якоба, теперь уже навсегда Янкла, таких размеров был платяной шкаф. На следующее утро после приезда дядя Лейзер прямо из синагоги отвел племянника в ешиву. Он поговорил недолго с раввином и Янкл просто остался в небольшом зале, где за столами, раскачиваясь, сидели юноши с пейсами, сосредоточенно уставившись в потрепанные книжки.

Прошел год. Янкл получил то, чего хотел, сосущая тьма навсегда оставила его грудь. Он чувствовал себя вполне счастливым: волшебный мир Торы казался ему бесконечно заманчивым и прекрасным.

В ту, первую хрубешувскую зиму, Янкл много учился. Уходил затемно в ешиву, а возвращался уже заполночь. Печка в ешиве была всегда горячей, поэтому в зале стояла приятная теплота. Янкл сидел возле окна, но взор его был прикован к странице. Он пристально и упорно вгрызался во все детали закона, объяснения комментаторов, споры, повороты мысли, внезапные броски логики, пока перед глазами начинали кружиться черные точки, похожие на злых августовских комаров.

Тогда он поднимал голову и долго рассматривал зимний пейзаж: синие завитки дыма над заснеженными крышами домов, иней на зеленом железе водосточной трубы синагоги, ее кирпичные промерзшие стены. Когда черные точки прекращали свой танец, Янкл переводил взгляд на страницу и снова оказывался в мире Учения.

 Он словно попал в чудесный сад, деревья в котором были усыпаны дивными плодами. Янкл срывал один за другим, наслаждаясь удивительным вкусом и ароматом, и хотел бы перепробовать все, один за другим, но….

Все совпало: и разговор главы ешивы с дядей Лейзером, и печальное известие из Данцига.

– Я обязан сказать вам несколько слов, – глава ешивы, худой высокий старик в черном сюртуке был подчеркнуто вежлив. Он хорошо понимал, что данцигский еврей, судя по всему наследник большого состояния, вряд ли надолго задержится в его ешиве. Но не смотря на эти соображения, он целый год усердно работал, помогая юноше пробираться по тропам Талмуда.

– Янкл хороший парень, – он замолчал, словно подбирая слова. Лейзер спокойно смотрел на главу ешивы. Он примерно представлял, что тот может ему сказать. Его три сына тоже просидели по году в этой ешиве, и поэтому глава ешивы разговаривал с ним открыто и прямо, как с одним из своих.

– Да, Янкл хороший юноша, – повторил глава ешивы. – Надежный, честный. Трудолюбивый. Не без способностей. Совсем не без способностей.

Он снова замолчал.

«Зачем ты тянешь, – с раздражением подумал Лейзер. – Ты ведь уже три раза говорил мне примерно одни и те же слова. Неужели я могу их забыть?»

– Так вот, – раввин посмотрел прямо в глаза собеседнику и Лейзер неожиданно для себя увидел в них грусть.

– Из вашего племянника не получится ни раввина, ни ученого. Всевышний не наделил его способностями для такого рода деятельности. Янкл будет хорошим евреем, он сможет ходить на вечерние уроки и хорошо понимать, что на них будут объяснять. Но не больше. Не больше.

Лейзер понял, почему раввин загрустил. Да, еще один год вместе с еще одним юношей. Дополнительные занятия, разговоры по вечерам, словом – душевные затраты. И опять неудача. Главе ешивы хочется, чтобы у него выросли выдающиеся ученики, но до сих пор из хрубешувской ешивы выходили только заурядные раввины. Нет, заурядный раввин это тоже очень непросто, но …

– Я вас понимаю,– сказал Лейзер. – Я поговорю с племянником.

– Ему есть на что жить? – участливо спросил раввин. Вопрос был почти праздным, но выставляя юношу из учебного заведения, где по правилам ему был обеспечен стол, он был обязан спросить.

– Ого, – усмехнулся Лейзер. – Нам бы доходы его отца….

Поначалу Янкл не знал, что сказать. Его точно хлопнули по голове кожаной грушей из школьного гимнастического зала. Пару раз с ним такое случалось, и он навсегда запомнил звон в ушах и тихое вращение стен, потолка, пола.

«Получается, спокойному счастью ешивы пришел конец. Провел вместе с этими людьми год, прошел вместе небольшой отрезок жизни и теперь надо снова заботиться о будущем».

До сих пор будущее представлялось Янклу простым и понятным. Он собирался учиться всю свою жизнь и был уверен, будто в этом заключается смысл мироздания.

– Мир создан для тебя, – не уставал повторять глава ешивы. – Для еврея, сидящего над Талмудом. Есть только один день, только один еврей и только одна страница. И ты должен ее как следует понять. Для этого всходит солнце, вода совершает свой бесконечный круговорот, расцветают деревья и колосится пшеница.
И Янкл поверил и принял, и пошел по дороге…. Но как же быть сейчас?

Разъяснения дяди Лейзера о вечерних занятиях его не успокоили. Какие еще вечерние занятия? А как же только одна страница и только один еврей? Кто будет изучать ее, если он, Янкл, уйдет из ешивы, кто выполнит предназначенную лишь для него одного работу, которую Всевышний заложил в основу мира?

И вдруг до него дошел смысл разговора. Его считают неспособным, непонятливым. От него хотят избавиться. Нет, он отдает себе отчет, что ребята, сидевшие рядом за столом, ушли куда дальше. Они ведь занимались Учением с детства, только Учением и больше ничем другим. Они не знали ни немецкого языка, ни алгебры, ни географии, понятия не имели о химии и, возможно, были уверены, будто солнце вращается вокруг земли. Зато комментарии к Талмуду они читали наискосок и с такой скоростью, о которой Янкл мог только мечтать.

Но ведь у каждого еврея есть своя, лишь для него приготовленная часть Торы, и он обязан ее раскрыть, чтобы стать соучастником творения, продолжить мироздание, выполнив задачу, возложенную на него Творцом! Или это просто слова, пустые звуки, и он должен к ним относиться так же, как относился к урокам философии в последних классах, пропуская мимо ушей мудреные рассуждения приходящего преподавателя?

Нет! Это правда, он принимает ее всем сердцем, всей душой, поддерживает всей крепостью мышц. Ему нужно лишь время, всего только время, и он нагонит соучеников, станет с ними вровень, а может даже и обойдет. Ведь у него есть опыт изучения других дисциплин, он смотрит на вещи шире и может понять больше, чем они, всю жизнь просидевшие в Хрубешуве.

Янкл еще не успел переварить случившееся, еще не успел понять, что делать с собой дальше, как пришло письмо из Данцига. Обратный адрес был ему хорошо знаком: он прожил на этой улице и в этом доме всю жизнь, но листок в конверте его озадачил. За прошедший год отец несколько раз писал ему письма. Скупые и строгие, состоящие в основном из вопросов. Теперь в конверте лежал узкий листок розовой бумаги, слегка пахнущий духами. Незнакомым женским почерком его просили безотлагательно приехать в Данциг.

– Ваш отец тяжело заболел, его дни сочтены. Поспешите.

Он никогда не был близок с отцом. Он всегда считал, что они, в сущности, чужие друг другу люди. Но когда смысл написанных на розовом листочке слов дошел до сознания Янкла, ему стало дурно. Тугой ком подкатил к горлу, а на глазах выступили невесть откуда взявшиеся слезы.

 Вдруг в его памяти всплыло воспоминание из детства: отец, гуляющий с ним в городском саду вокруг ротонды, где так бравурно и громко играл оркестр. И как спокойно было ему идти по дорожкам, посыпанным желтым песком, держась за плотную, уверенную руку отца. И запах лавандового одеколона, который источала эта рука, удивительная смесь этого запаха с ароматом трубочного табака, пропитавшего их квартиру.

Отец казался Янклу неколебимым и вечным, как прибрежные утесы. Он существовал всегда и должен был существовать всегда, отгораживая Янкла от ярости мира. Пока он был, пусть где-то далеко и отдельно, Янкл по-прежнему оставался маленьким мальчиком, крепко держащимся за отцовскую руку. Ледяной холод мирового пространства дохнул на него из маленького конверта с розовым, пахнущим женскими духами листком бумаги.

Янкл немедленно собрался и поехал в Данциг. Стояла сухая ранняя осень, лишь по утрам наползали туманы, как предвестники приближающейся сырости. Листья только начали облетать, и клены у дороги еще золотились, шумно потряхивая ветками. На второй день поездки пошли дожди, стало сыро и холодно. Вороха опавших за ночь листьев, хранивших остатки солнечного тепла, освещали пасмурный день холодным желтым огнем.

Янкл, нахохлившись, сидел в телеге и боялся думать о будущем. Оно теперь представало перед ним загадочным и непонятным. Он вдруг понял, что все его поступки были спором с отцом, местью за недостаток внимания, желанием привлечь любопытство.

Родной город встретил Янкла неприветливо. Тусклый туман наполнял серые улицы. Черные полосы мокрых тротуаров блестели под непрерывным мелким дождем. Редкие прохожие, подняв воротники и не глядя друг на друга, быстрым шагом перемещались вдоль стен, пытаясь укрыться от дождя под козырьками магазинов и карнизами домов.

Он позвонил в знакомую дверь. Спустя минуту она отворилась, за порогом стояла женщина, судя по белому фартучку – служанка.

– Вам кого? – недружелюбно спросил она, разглядывая Янкла.

– Я к отцу, – удивленно произнес он. – Меня зовут Якоб.

Он не сомневался, что в этом доме его ждут.

– Сейчас выясню, – гувернантка еще раз смерила взглядом Янкла с головы до ног и притворила дверь.

«Ах, да, – сообразил он. – Я же одет, как хрубешувец. Длинный сюртук, короткие штаны до колен, круглая шляпа, плюс отросшие за год пейсы. Конечно, в Данциге такой вид мог вызвать только удивление».

Дверь отворилась.

– Заходите, – произнесла гувернантка. В ее голосе не прибавилось ни теплоты, ни приветливости.

В гостиной Янкла ожидала высокая дама с поджатыми губами и маминой бриллиантовой брошкой на кофточке.

– Здравствуйте, – холодно произнесла она. – Меня зовут Эмилия Францевна. Я жена вашего отца. Но об этом потом. Сейчас вам лучше зайти к нему в спальню.

«Интересно, – с неожиданным для себя раздражением подумал Янкл, – она уже знает, что для меня лучше, а что нет. Странно, что отец не написал ни слова. Ему действительно давно пора было жениться, но почему именно на этой грымзе?»

В спальне висели новые зеленые шторы, вовсе не подходящие ко всей остальной мебели. Отец лежал на кровати, обложенный подушками. Его желтое лицо сморщилось и стало походить на большое печеное яблоко. Усы, когда-то пиками торчавшие в разные стороны, уныло обвисли.

Янкл придвинул пуфик, сел рядом, взял отца за руку.

– Папа, это я. Ты меня слышишь?

Отец с трудом разлепил веки и перевел мутные глаза на Янкла. В первое мгновение в них зажегся какой-то огонек, но сразу погас. Отец сжал руку Янкла холодными, влажными пальцами, тяжело вздохнул, прикрыл веки и отвернулся. Янкл около часа просидел возле постели больного, читая Псалмы, вспоминая разные случаи из далекого прошлого. Трудно было представить, что отец – великан его детства, самый могущественный и мудрый человек на свете – превратился в сморщенного маленького человечка, с хрипом втягивающего воздух.

Дверь бесшумно отворилась, Эмилия Францевна вошла в комнату и сделала Янклу приглашающий знак рукой.

– Я приготовила для вас комнату наверху, вторая дверь слева, – сказала она, когда Янкл вслед за ней вышел из спальни.

– Приведите себя в порядок с дороги.

Она приготовила для него детскую, комнату, в которой Янкл прожил всю свою жизнь, да еще объяснила, как в нее попасть, словно не он, а она была полноправной и стародавней хозяйкой этого дома.

– Что говорят врачи? – спросил он, не обращая внимания на ожидающее выражение лица. Эмилия Францевна очевидно рассчитывала, будто он немедленно бросится исполнять ее указания и скроется в отведенной ему комнате.

Она неопределенно пожала плечами.

– Почечная инфекция. Воспаление. Общее ослабление организма.

– А кто его пользует?

 – Самые лучшие врачи Данцига. Можете не волноваться, я не поскупилась.

Она чуть презрительно усмехнулась, словно главной заботой Янкла были размеры гонораров, выплаченных врачам.

Он недовольно поморщился. Ему хотелось сказать что-нибудь неприятное и колкое этой чужой женщине, распоряжающейся в его доме, но он испугался, что шум скандала, неизбежно последующего за его словами может нарушить покой отца.

Словно прочтя его мысли, Эмилия Францевна поджала и без того узкие губы и произнесла:

– Я думаю, наши отношения мы выясним после того, как все закончится. А пока постарайтесь соблюдать приличия.

Она повернулась и, шумя длинной юбкой, ушла в кабинет отца.

«Что значит: после того, как все закончится? – обеспокоено подумал Янкл.– Значит, она уверена, что отец… – он не дал себе закончить мысли. – Действительно, лучше пока соблюдать приличия. Пока отец не оправится. А там он расспросит его, откуда в их доме взялась эта сухопарая немка с поджатыми губами».

Янкл отправился к себе в комнату, и долго, перебирая, перещупывая губами каждое слово, молился «Майрив». Ему было о чем просить Всевышнего и о чем плакать. Слезы текли по щекам, капали на молитвенник, оставляя на желтоватой бумаге большие темные пятна.

Помолившись, он умылся, сменил белье и лег на свою кровать, когда-то казавшуюся ему узкой и жесткой, а теперь, после года в Хрубешуве, просторной и мягкой. Он лежал, прислушиваясь к стуку китайских часов, подаренных отцом на бар-мицву, и незаметно для себя уснул.

Его разбудил резкий стук в дверь. Янкл открыл глаза, нащупал рукой спички и зажег свечу на прикроватной тумбочке. Толстый китайский болванчик ростом с оловянного солдатика из сказок Андерсена поднял маленький молоточек, чтобы ударить им по гонгу. Внутри часов что-то треснуло, болванчик опустил молоточек на гонг. Осторожный звон рассыпался по комнате и, уткнувшись в мохнатую спину висевшего напротив ковра, затих.

Второй удар, третий, четвертый. Четыре часа утра. За окнами стояла густая данцигская ночь, без просвета и огонька. Уличные фонари погасли, а луну затянули низкие, плотные тучи.

В дверь снова постучали. Резко, нетерпеливо, властно.

– Кто там? – Янкл пошел к двери.

– Выходите немедленно, – голос Эмилии Францевны звучал чуть истерично.

Янкл все понял и, моментально одевшись, выскользнул из детской.

При неровном колеблющемся свете свечей лицо отца казалось еще живым. Трепещущие тени создавали иллюзию движения, но прикоснувшись губами к ледяному лбу, Янкл понял, что остался сиротой.

Семь дней траура он просидел в своей комнате, почти не выходя наружу. Янкл думал, что у отца много друзей, ему придется – подобно тому, как это происходило в Хрубешуве после смерти дедушки, выслушивать разные истории из его жизни. Но вышло совсем по-другому. За все семь дней к нему зашли только два человека: управляющий типографией немец Макс и сосед, еврей-булочник.

Оба посидели минут десять, молча покивали, повздыхали, произнесли несколько учтивых слов соболезнования и ушли восвояси. Наверное, основной поток посетителей застревал в гостиной, где Эмилия Францевна, разряженная во все черное, принимала соболезнования, сидя в глубоком кресле, которое отец купил когда-то для мамы Янкла.

Метель кружилась над кладбищем, занося надгробия. Редкие кладбищенские сосны увязли в снегу. Глухо шумело близкое море. Зимний день был тускл и сумеречен. Несмотря на раннее время, старый маяк у входа в порт равномерно выбрасывал в серую мглу облаков вдоль горизонта узкий вертящийся луч.

Людей на кладбище было мало. А к могиле отца вовсе никто не пришел. Янкл прочитал псалмы и вдвоем с Эмилией Францевной побрел к выходу. Сейчас он чувствовал к ней даже нечто вроде расположения, все-таки во все мире лишь их двоих волновал тот, кто остался лежать один под засыпанным снежной крупой холмиком смерзшейся земли.

За воротами кладбища Эмилия Францевна подозвала извозчика и сказала Янклу:

– Ваш отец оставил завещание. Оно у нотариуса. Я думаю, сейчас самое время с ним ознакомиться.

– Хорошо, – Янкл кивнул и сел в коляску рядом с Эмилией Францевной.

Улица, на которой находилась контора со строгой вывеской, была Янклу малознакома. Отец обычно делал все свои дела у совсем другого нотариуса. Этот походил на большого важного жука с мохнатой щеточкой усов и недобрым взглядом узких сонных глаз.

Когда нотариус закончил читать завещание, Янкл несколько мгновений сидел, ничего не понимая.

– А что дальше, – наконец спросил он. – Что написано на второй странице.

– Тут только подпись и заверяющая подпись печать, – объяснил нотариус. – Пожалуйста. Может убедиться.

Он протянул Янклу два плотных листа, исписанных каллиграфическим почерком. Янкл пробежал глазами текст завещания. Все свое имущество и все доходы от вложений в разные предприятия отец оставил Эмилии Францевне. О Янкле в завещании не было сказано ни одного слова, будто он вообще не существовал на свете.

– Но позвольте, – он удивленно посмотрел на нотариуса. – Я единственный сын покойного и я …

– Это все, чем я могу вам помочь, – чуть раздраженно произнес жук, наклоняя голову. – Человек вправе распоряжаться своим имуществом так, как ему заблагорассудится. И хоть это не входит в мои обязанности, – нотариус сделал шаг в сторону и вышел из-за стола, как бы показывая, что сейчас он станет говорить неофициально, – я могу лишь предположить, что вы были не очень хорошим сыном.

– Не очень хорошим, – взвизгнула Эмилия Францевна.– Не очень хорошим!!

Она уже не сдерживалась и явная, ничем не прикрытая злоба исковеркала и без того неприглядные черты ее длинного холодного лица.

– Вы…вы… вы... Из-за вас он умер. Вы послужили причиной его смерти. Пусть вас всю жизнь мучает совесть, да, пусть вас мучает совесть!

Она захлебнулась от рыданий и упала в кресло. Нотариус бросился к ней со словами утешения. Судя по всему, их связывало нечто большее, чем деловые отношения.

 Янкл повернулся и вышел. Делать здесь было нечего. Он побрел по улице, направляясь к дому. Как поступить дальше, он не знал. Янкл никак не мог предположить такого развития событий. В голове было пусто и тихо, ни одна разумная мысль не тревожила густую грусть, наполнявшую Янкла. Не дойдя до дому, он свернул к школе, постоял перед ее шоколадного цвета фасадом, разглядывая теплый свет, струящийся из окон. От школы он пошел в городской сад и ходил по аллеям, пока не замерз.

На его стук дверь приотворилась, и служанка просунула сквозь образовавшуюся щель сундучок с вещами Янкла.

– Что это значит? – он разозлился и, нажав плечом дверь, вошел в прихожую. Прямо перед дверью стояла Эмилия Францевна и полицейский.

– Молодой человек похоронил отца, – сказала Эмилия Францевна, обращаясь к полицейскому. – Только помутившим рассудок горем можно объяснить его грубые противозаконные действия. Итак, молодой человек, – она посмотрела на Янкла, и ему показалось, будто в ее глазах блеснул огонек торжества.

– Вы, наверное, хотели что-то спросить или узнать? Пожалуйста, спрашивайте.

– Я хочу забрать свои вещи из моей комнаты. Книги, памятные подарки.

– В завещании, оставленном бывшим владельцем этого дома, – Эмилия Францевна помахала конвертом, – ничего не говорится о книгах или подарках.

Слово «подарки» она выделили ударением. Можно было подумать, будто речь шла о каких-то ценных вещах. На самом деле Янкл хотел забрать альбом с марками, свои детские рисунки. Безделушки, подаренные матерью, и книги, с которыми он провел детство.

– Извините, молодой человек, – полицейский прокашлялся. – Я думаю, что для вас самым правильным решением будет оставить этот дом. Если у вас есть какие-то претензии к хозяйке, вы можете решить их с помощью адвоката. Но не грубой силой.

Янкл подхватил сундучок, повернулся и, не говоря ни слова, вышел. Теперь у него не было дома.

На улице он несколько минут простоял в нерешительности. Куда пойти? Денег на дорогу обратно в Хрубешув у него не было. Да и уезжать вот так вот из Данцига тоже не хотелось. Наконец он сошел с места и двинулся в сторону типографии отца. Макс, вот с кем нужно поговорить.

Макса он знал всю свою жизнь. Тот работал с отцом с самого начала и был то ли компаньоном, то ли управляющим. Янкла никогда не интересовало, чем конкретно занимается дядя Макс, но он приходил к ним в дом несколько раз в неделю и подолгу просиживал с отцом в кабинете, занимаясь какими-то подсчетами. К Янклу Макс относился, словно к племяннику, дарил подарки, приносил сласти, а, встретив на улице, когда Янкл был еще маленьким, подхватывал подмышки и так высоко бросал вверх, что у Янкла захватывало дыхание. И деньги на марки он потихоньку выпрашивал именно у Макса.

Янкл вспомнил об альбоме марок, оставшемся на полке в его комнате, и горькое чувство утраты сжало горло.

Дело не в самих марках, Б-г с ними, зачем они ему теперь нужны, дело в том, как он покупал их. Отец не одобрял его увлечение, ему не нравился торг, стоявший вокруг каждой марки. Их нужно было выменивать у других собирателей или покупать в почтовой лавке. Давать деньги на покупку отец отказался. Вообще он не баловал Янкла, карманных денег у него не водилось.

– Все равно потратишь на глупости, – повторял отец. – Вот вырастешь, поумнеешь, тогда и будешь распоряжаться. Ведь это – тут он широким жестом обводил гостиную, – это тебе достанется. Тогда и распорядишься.

Марки Янкл покупал на деньги, выдававшиеся ему для завтрака в школьном буфете. Вместо пирожков с повидлом или пирожного «лодочка». Он старался держаться подальше от буфета с его манящими запахами и на переменах оставался в классе, делая вид, будто готовится к следующему уроку.

И вот он вырос, поумнел, осиротел, и его домом, деньгами и даже марками распоряжается теперь невесть откуда взявшаяся Эмилия Францевна.

Увидев Янкла с сундучком в руках, Макс поднялся из-за стола, стащил синие нарукавники и провел в бывший кабинет отца.

– Сначала выпей чаю, а потом все расскажешь.

Янкл выпил три стакана из отцовской высокой кружки со смешной мордочкой мопса на ручке, и не спеша рассказал Максу все, что случилось с ним с момента прибытия в Данциг.

– Вот сволочь,– лицо Макса помрачнело. – Я ведь предупреждал твоего отца, умолял ничего ей не подписывать.

Он встал со стула и несколько раз прошелся по кабинету.

– После того, как ты уехал в этот…как его…

– Хрубешув, – подсказал Янкл.

–Да, в Хрубешув, отец изменился. Ты будто увез с собой часть его самого. Он стал меньше вникать в дела, часто уходил посреди дня. А потом заболел.

Сначала мы были уверены, что он быстро справится с болезнью, но через месяц пришлось приставить к нему сиделку. И эта сволочь…

– Так…– Янкл от изумления открыл рот. – Эмилия Францевна – сиделка?

– Конечно! Когда твой отец объявил о женитьбе, мы просто онемели от удивления. Я срочно привез лучшего доктора Данцига, якобы для дополнительной консультации, а на самом деле попросил его освидетельствовать психическое состояние твоего отца. Не мог нормальный человек совершить такой дурацкий поступок.

Но доктор не нашел никаких явных отклонений. Короче говоря, спустя месяц твой отец женился, а через полгода ему стало совсем плохо. Значит, эта стерва уговорила его составить завещание в ее пользу. Ах, какая сволочь!

Макс крепко стукнул кулаком по столу.

– Идем со мной.

Он быстро вышел из кабинета. Янкл следовал за ним. Войдя в свою комнату, Макс отпер железный сейф и, вытащив из него всю наличность, отдал Янклу.

– Забирай, тут доход за последнюю неделю. Не Бог весть, какая сумма, но все-таки. Я предполагаю, что завтра эта сволочь заявится сюда с проверкой.

Он еще раз крепко ударил кулаком по столу и покрутил головой.

Денег хватило на обратную дорогу в Хрубешув, покупку небольшого домика и столярного инструмента. Прошли всего три недели со дня разговора дяди Лейзера с главой ешивы, а жизнь Янкла изменилась самым коренным образом.

Он, действительно, стал по вечерам ходить на уроки в ешиву, а с самого утра после молитвы подходил к верстаку в своей маленькой мастерской и целый день строгал, пилил и клеил. Надо было зарабатывать на жизнь, на кусок хлеба. Хрубешувцы редко покупали мебель, но иногда все-таки требовалось заменить напрочь сломавшийся стул, расползшуюся табуретку или справить новый комод. Янкл делал самую простую мебель. Он очень старался, вкладывая в каждый предмет частичку своей души, и они получались красивыми и теплыми. Заказов было немного, но жить, хоть и бедновато, удавалось.

Стоя у верстака, Янкл иногда поднимал голову и оглядывал заснеженную улочку Хрубешува. Красное, точно яблоко, солнце низко висело над покосившимися крышами маленьких домиков. На крышах толстым слоем лежал голубой снег. Длинные сосульки свисали с застрех. Почерневшие деревянные стены казались покрытыми вековой грязью. На соснах, тяжело взмахивая крыльями, каркали большие вороны.

Янкл откладывал в сторону рубанок и пускался в размышления. Он сам выбрал это место и сделал его своим, местом, где он проживет всю жизнь. И от дома отца, его денег и суматошной деловой жизни он тоже отказался сам. Всевышний ведет его по выбранному пути. Если бы не Эмилия Францевна, он бы наверняка остался в Данциге и волей-неволей занялся бы типографией, издательскими делами и прочей маловажной суетой. Наглая немка-сиделка, прикарманивавшая отцовское наследство, всего лишь орудие, через которое Всевышний проявил свою волю. За что же сердится на орудие?

Уехав в Хрубешув, он сам отказался от денег и мебели. Он мечтал сидеть над книгами еще много лет, совсем не рассчитывая вновь завладеть детским альбомчиком с марками. Ему не на кого сердиться и не о чем жалеть. Справедливый и всемогущий Б-г правильным и разумным образом устроил его жизнь.

Прошло несколько месяцев. Янкл вошел в новый распорядок дня, как заходят в холодную воду реки. Сначала мокро, зябко и неприятно, но тело быстро привыкает, и вот уже вода перестает обжигать, сырость становится приятной, и в новом положении вдруг открывается масса симпатичного и полезного. Если бы не смерть отца и злосчастная история с немкой, Янкл мог бы сказать, что он счастлив. Но у окружающих на этот счет оказалась совсем иная точка зрения.

– Янкале, – сказала в один из вечеров тетя Элька, жена дяди Лейзера. – Плохо человеку быть одному[4].

Тетя Элька была маленькой плотной женщиной, на первый взгляд, неуклюжей и малорасторопной. Но уже на второй взгляд мнение о ней совершенно менялось. В тете Эльке скрывался пороховой склад энергии. Запалу в ней было столько, что им можно было бы снабдить всю армию русского царя.

 Нет, наверное, это сравнение не совсем точно. Тетя Элька скорее напоминала уже взорвавшуюся бочку с порохом, только взрыв растянулся на многие годы, и его энергия не вырвалась мгновенно наружу, сжигая все вокруг, а выделялась постепенно, держа тетю Эльку и всех окружающих в перманентно-взрывном состоянии. Как дядя Лейзер столько лет выдерживал такую супругу, было непонятно не только соседям и родственникам, но и ему самому. Впрочем, если и существуют на этом свете явные чудеса, то к первым среди них надо отнести супружество. Любое, даже самое счастливое.

– Что вы имеете в виду? – осторожно спросил Янкл. Впрочем, куда клонит тетя Элька, мог догадаться даже ученик хейдера, а не человек, просидевший год в ешиве.

– Пора тебе жениться, – прямо и откровенно заявила тетя. – Дом у тебя есть, работа тоже, парень ты пригожий, умный, рассудительный. Найдешь девушку по сердцу – и уже через год будешь при деле.

Под «делом» тетя Элька понимала продолжение рода. Она сама по уши утонула в этом занятии, воспитывая двенадцать двоюродных братьев и сестер Янкла, и верила чистой верой, что евреи появляются на свет для изучения Торы, а еврейки – для рождения детей. Тетя была убеждена в том, что занята самым главным и стоящим делом в мире. Спорить не имело никакого смысла: любые самые веские доводы бесследно поглощались темпераментом тети Эльки, как поглощает огненная лава валун, свалившийся со склона вулкана.

– Пора, так пора, – согласился Янкл.

Честно говоря, ему было совсем неплохо в своем домике. Он познал тихое счастье, скрывавшееся в шелковистой стружке, сыплющейся из-под его рубанка, в зеленоватых сумерках, медленно заполняющих комнату, в тишине, нарушаемой лишь треском поленьев в печи, в аромате свежего хлеба, вкусе холодного молока, свежести зимнего утра.

 Свои проблемы и задачи Янкл теперь носил с собой. Раньше он все делал с оглядкой на отца. О чем бы не случалось задуматься, Данциг и отец всегда затеняли горизонт. Теперь же обозримое пространство судьбы было пусто: в какую сторону ни взгляни, единственным, кто определял, как расположить жизнь, был он сам, Янкл, он и никто другой. Появление рядом чужого человека неминуемо и резко меняло это положение.

– Ничего не поделаешь, – со вздохом произнесла тетя Элька, словно прочитав его мысли. – Так жизнь устроена. Ничего, ничего, завтра я займусь твоей невестой. Можешь быть спокоен, ты в хороших руках.

Она говорила о невесте так, словно ее нужно было просто снять с полки, как снимают горшок со сметаной, и представить на рассмотрение. В глазах тети Эльки ее племянник был завидным женихом, и ей казалось, будто стоит объявить в Хрубешуве, что Янкл ищет невесту, как перед дверями дома выстроится очередь из мамаш.

Но все оказалась совсем по-иному, куда больней и унизительнее, чем можно было бы предположить. Хрубешувские мамаши вовсе не спешили отдавать своих дочерей за бывшего «вольнодумца».

– Сегодня он весь из себя праведный, – говорили они, многозначительно поднимая брови. – Но мы же знаем, кем этот праведник был вчера! Сколько он свинины съел в своей жизни, сколько заповедей нарушил...

А если ему завтра взбредет в голову приняться за старое? Груз грехов не пустые слова, прошлое тянет и манит. Пока он не хочет на него оборачиваться, но пройдет год, три, десять… И что потом делать жене с соляным столбом вместо мужа!

– Паршивые скареды, – сердилась тетя Элька.– Если бы ты по-прежнему был наследником большого состояния, они бы скорее проглотили собственные языки, чем упомянули о прошлых грехах.

– Да ладно, тетя Элька, – утешал ее Янкл. – Мне и так хорошо, без невесты.

Но тетя не успокаивалась.

– Нам не нужны все их жеманные девицы! – восклицала она, носясь по комнате, словно огромный шмель. – Нам нужна всего одна девушка. А остальных можете забрать себе обратно.

– Но, тетя, – возражал Янкл. – Нам ведь никто их не предлагал. Так что отдавать обратно пока нечего. И, кроме того, зачем мне нужна одна жеманная девица?

– Ай, ты просто ничего не понимаешь, – махала руками тетя Элька.

Янкл не шутил, говоря, будто ему хорошо. Ему и в самом деле было хорошо, но за подкладкой этого чувства начали потихоньку зреть раздражение и досада. Незаметные, почти неощутимые семена этих эмоций поселились в душе Янкла и с каждым днем укреплялись в ней все глубже и прочнее, пуская корни в самую глубину сердца.

 Обида, нанесенная мастером Гансом, соединялась с обидой, причиненной главой ешивы, горечь от обмана Эмилии Францевны сплеталась с горечью от дружного отказа хрубешувских мамаш. И хоть тысячу лет не были ему нужны жеманные красавицы, а в особенности их чопорные родительницы, уязвленное мужское самолюбие уже раздувало пока еще малоощутимый, но уже тлеющий уголек злости.

Как-то вечером в дверь постучали. На пороге стояла запыхавшаяся тетя Элька. Она ворвалась в домик, словно пушечное ядро.

– Есть! – закричала тетя Элька, едва успев прикрыть за собой дверь. – Я нашла тебе невесту.

За этим последовал поток слов, восклицаний и междометий, перемежающихся слезами радости и яростным размахиванием рук. Из бурной речи тети следовало, что сегодня она познакомилась с замечательной девушкой, приехавшей в Хрубешув из Варшавы. Кто-то посоветовал ей открыть в местечке ателье пошива женских платьев. И хоть хрубешувские женщины шили платья два или три раза в жизни, но Мирьям – так звали девушку – была переполнена планами и надеждами. Кроме Хрубешува она рассчитывала обеспечить модными платьями и соседнее польское село.

 Шить Мирьям выучилась в Варшаве, где, по ее словам, пользовалась большим успехом. Но в столице жесткая конкуренция, трудно пробиться, а она девушка скромная и не привыкла работать локтями. В тихой провинции, даже если каждая женщина закажет всего одно платье, скажем к Рош-Ашуне или на Пейсах, хватит работы на несколько лет.

– И такая она милая, такая, энергичная, такая, – тут тетя Элька делала большие глаза и складывала губы сердечком, что, по ее мнению, должно было обозначать высшую ступень женской красоты и привлекательности.

– Хорошо, – сразу согласился Янкл. – Можно встретиться.

Девушка из большого города представлялась ему куда более интересной, чем жительница Хрубешува. Наверное, с ней найдется, о чем поговорить. Варшава – столица, разве можно сравнить полученное там воспитание с …

Нет, он не хочет даже думать плохо о хрубешувцах. У всякого места на земле есть свое предназначение и смысл. Ведь именно в Хрубешуве он обрел покой и душевное равновесие.

С Мирьям они встретились у тети Эльки. Статная, ладная, с иссиня-черными, гладкими волосами, большими чувственными губами и прямым взглядом чуть раскосых глаз, она сразу понравилась Янклу. Было в ней что-то свободное и манящее, но без вульгарной привлекательности, без кричащей раскованности данцигских девиц. Они обменялись нечего не значащими фразами о погоде, и Мирьям вдруг предложила:

– Давайте немного погуляем. Сегодня так легко дышится.

Дышалось, по правде говоря, вовсе не легко. Мороз слегка отпустил свои объятия, и воздух казался сырым, напитанным влагой. Когда они отошли от дома на приличное расстояние, Мирьям сказала:

– Мне вовсе не хочется гулять, но разговаривать, зная, что каждое твое слово может быть услышано кем-то третьим, не хочется еще больше. Ведь правда?

Она искоса взглянула на Янкла, ожидая от него подтверждения, и он немедленно кивнул. Ему очень понравилось, как эта незнакомая девушка сразу провела черту между ними и всем окружающим миром. Одна фраза и вот уже они вдвоем по одну строну, а все остальные – по другую. Было в этом что-то очень интимное, сближающее, чего он еще никогда не испытывал ни с одной женщиной. В его коротком и неловком опыте общения с распутницами Данцига все выглядело абсолютно по-другому. Там не было ни тепла, ни доверительности, а только грубая, пачкающая душу животность, после которой хотелось содрать с себя кожу от омерзения.

– Давайте, поговорим друг о друге, – продолжила Мирьям. – Я о Мирьям, а вы о Янкле. Мы ведь встретились, чтобы оценить. Я вас, а вы меня. Ведь так?

Она снова искоса взглянула на Янкла. Видимо, эта была ее манера разговаривать. Он снова кивнул, и Мирьям продолжила:

– Мы ведь хотим понять, подходим ли для совместной жизни. Так давайте не будем играть в прятки, а честно выложим все на стол и вместе разберемся, да или нет.

 Эта откровенность тоже очень понравилась Янклу. Он было раскрыл рот, чтобы начать рассказ, но Мирьям его опередила.

– Я вижу, вы стесняетесь, – она улыбнулась, и на ее щеках обозначились две продолговатые ямочки. Янкл вовсе не стеснялся, но снова кивнул, точно зачарованный. – Тогда я начну первой. Если вам надоест, можете меня остановить, я не обижусь.

Она снова улыбнулась, и Янкл улыбнулся в ответ. Ему нравилась такая манера разговора. Нравилось то, как Мирьям взяла в свои ручки управление беседой, и ему остается только кивать да улыбаться. Подчиняться такой красавице было сущим удовольствием.

Мирьям начала рассказ. Она родилась в зажиточном доме, ее отец торговал лесом и поначалу весьма преуспел. Традиции в ее семье соблюдались, но без пыла и жара, а, как она выразилась, лукаво улыбнувшись – на медленном огне.

– То есть, – тут же пояснила Мирьям, не дожидаясь вопроса собеседника, – запрещения старались не нарушать, а указания выполнять, но если какое-либо из них сильно мешало торговым делам или удобству жизни, то… Бог ведь милостив и любит своих детей, не так ли?

– Ну-у-у, – неопределенно протянул Янкл, – наверное, милостив, видимо, любит.

В его доме руководствовались теми же соображениями, но пока об этом он не хотел говорить. Мысль о том, что Мирьям выросла в атмосфере, похожей на ту, в которой вырос он, сначала обрадовала его, а потом огорчила. Янкл хорошо знал все недостатки такого воспитания и понимал, что выпутаться из этой сети, подобно тому, как вырвался он сам, весьма непросто. Подойдет ли ему девушка, относящаяся к заповедям с прохладцей, годится ли для его будущего семейного очага «медленный огонь»?

А Мирьям продолжала рассказывать. Когда ей исполнилось шестнадцать лет, отец разорился. Все ушло с торгов за долги: дом, драгоценности матери, фортепиано, даже ее шубка. Они переехали в крошечную квартирку на бедной окраине Варшавы и влачили нищенское существование. Отец каждый день уходил из дому полным надежд, ему казалось, будто былое благополучие воротится, стоит только провернуть одну удачную сделку. Но от него отвернулись все, даже былые партнеры. Неудача отталкивает, ее боятся, словно заразной болезни.

По вечерам отец возвращался потухшим и усталым, а спустя несколько месяцев пропал. Просто не пришел домой и все. Мать обегала больницы и морги Варшавы, ходила по полицейским участкам, расспрашивала знакомых – но бесполезно. Словно в воду канул.

Многие считали, будто он от отчаяния покончил с собой, но мать уверена, что отец пустился в какую-то торговую авантюру.

Что произошло на самом деле, никто так и не узнал. Отец бесследно исчез, и кормиться теперь нужно было самостоятельно. Знакомые и бывшие друзья отца собрали какие-то деньги, Мирьям выучилась шитью у модной портнихи и начала работать в ее мастерской. Поначалу заработок получался скромным, но с каждым месяцем он становился все больше и больше. Очень скоро Мирьям поняла, что большая часть денег оседает в карманах хозяйки, и решила работать на себя. Но пробиться сквозь конкуренцию, создать себе имя совсем-совсем непросто.

– Я мечтаю вот о чем, – воскликнула она с жаром, прикоснувшись к рукаву пальто Янкла. – Посмотрите, как одеваются наши женщины! Это ведь не одежда, а какие-то балахоны, мешки с прорезями для головы. А уж если кто хочет принарядиться, то напяливает на себя такое безвкусное безобразие, что глаза на лоб лезут.

Конечно, законы скромности диктуют длину рукавов, запрещают декольте, не позволяют подчеркивать достоинства фигуры. Но ведь то же самое можно сделать куда более элегантно и с изяществом, пусть минимальным.

– Ох, – вздохнула Мирьям, – как я мечтаю одеть еврейских женщин в красивые и удобные платья, сделать их привлекательными в глазах собственных мужей. Вы даже представить себе не можете, насколько красивая одежда способна изменить женщину! В изящном платье она чувствует себя не только удобнее, а счастливей. А если женщина счастлива, то все вокруг становится лучше и добрее.

Незаметно подступили ранние сумерки. Ночь надвигалась, словно темное облако. Снег посинел, белые дымки над крышами домов стали еще белее на фоне этой тучи. Аромат вечернего хлеба наполнил Хрубешув.

– Пора прощаться, – бодро сказал Мирьям. – Не провожайте меня, я сама доберусь. В следующий раз вы расскажите о себе, хорошо?

Было само собой разумеющимся, что следующая встреча состоится, и Янкл обрадовался. Последние полчаса он думал, как заговорить об этом, и не знал, с чего начать. А Мирьям так просто и быстро все расставила по своим местам!
– Конечно, – воскликнул он с облегчением. – А когда мы увидимся?

– Послезавтра я собираюсь прогуляться в польское село. То, что по соседству. Хочу посмотреть, есть ли в нем магазин одежды. И если есть, – она заговорщицки подмигнула Янклу, – забросить удочки. Вы не согласитесь меня проводить? Все-таки чужое село, одинокая девушка….

– О чем речь, я обязательно провожу вас. В этом селе я бывал два или три раза, так что смогу вам все показать.

– Вот и прекрасно, – Мирьям тряхнула головой. – Увидимся в десять утра на околице Хрубешува. Договорились?

– Договорились.

– Всего хорошего. И спасибо за чудесную прогулку.

Она повернулась и быстро пошла по улице. Янкл смотрел ей вслед почти с нежностью. С этой девушкой ему было легко и просто.

 Он еле дождался послезавтра. За час до назначенного срока Янкл уже топтался на околице, жадно вглядываясь в каждую женскую фигуру. Мирьям появилась ровно в десять. Он узнал ее издалека. Да и как можно было ее не узнать!

На фоне девушек Хрубешува Мирьям выгодно отличалась и модной, ладно сидящей одеждой, и легкой походкой. Хрубешувские девушки мелко семенили, ведь широкий шаг признак грубости духа, и шли, стараясь смотреть прямо перед собой. Любопытство вредно для тела и губительно для духа, поэтому благочестивой девушке нечего вертеть головой в разные стороны.

Они поздоровались и рядышком вышли на большак. До польской деревни было минут двадцать ходьбы, вид на ее крайние дома открывался сразу за крутогором. Солнце слепило глаза, снег на полянках чистый, не испачканный сажей из печных труб, переливался тысячами бриллиантиков, обледеневшие ветки деревьев вдоль большака сверкали, точно хрустальные.

Ноги Мирьям скользили по хрустевшему снегу, следы полозьев после недавней оттепели заплыли льдом, и каблучки ее маленьких сапожек то и дело разъезжались. Янклу приходилось каждые две-три минуты подхватывать девушку под локоть. Он пытался говорить, рассказывать о себе, как условились, но Мирьям история его жизни не очень интересовала. Нет, она делала вид, что внимательно слушает и даже задавала вопросы, но ее внимание было столь откровенно напускным, а сочувствие фальшивым, что Янкл скомкал рассказ, пропустив все, кроме главных событий. Когда он закончил, Мирьям почти не скрываясь, вздохнула с облегчением.

– Это очень, очень интересно, – сказала она, прикасаясь концом желтой лайковой перчатки к его рукаву. – Но у меня голова сейчас занята совсем другим. Я очень, очень волнуюсь. От сегодняшнего посещения деревни зависит так много! Вы не обижаетесь на меня?

Янкл обиделся, но, поглядев на две ямочки на щеках Мирьям и встревоженные, но от этого еще более красивые глаза, отрицательно покачал головой.

Старые протершиеся варежки, год назад подаренные Янклу дядей Лейзером, плохо грели, и ему приходилось держать руки в карманах для того, чтобы теплой ладонью время от времени согревать мерзнувшие уши. Мирьям не замечала ничего вокруг. Она снова начала  рассуждать о платьях,  о своих планах договориться с польской портнихой, о том, какие комиссионные та захочет брать. Уши и пальцы Янкла ее мало интересовали.

В деревне на них никто не обращал внимания. Евреи приходили сюда довольно часто, близко расположенные селения связывали тысячи незримых, но весьма прочных ниточек. Спустя полчаса Мирьям отыскала магазин женской одежды. Магазином гордо называлась небольшая лавчонка, где продавались юбки, салопы, шали, ленты, шляпки, чулки и прочие предметы женского туалета. Все это было в беспорядке навешано на деревянных жердях вдоль стен и навалено на широкие прилавки.

– Портниха из Варшавы? – недоверчиво хмыкнула хозяйка, толстая белокурая полька в синем халате. – А это кто? – она ткнула пальцем в сторону Янкла. – Тоже портной из Варшавы?

– Нет, это мой жених, – спокойно ответила Мирьям. У Янкла потеплело под ложечкой, и сладкая истома потекла вниз живота. Мирьям принялась что-то обсуждать с хозяйкой, но Янкл перестал понимать смысл произносимых слов. Он отошел в угол лавки и принялся с деланным вниманием рассматривать какую-то шляпку.

«Так вот оно как, – думал он, вертя в руках шляпку. – Значит, Мирьям хочет того же, что и я. – Он на секунду оторопел от собственной мысли, но тут же продолжил. – А я хочу стать ее женихом? Да, хочу».

Мысли о совместной жизни с Мирьям: общая постель, утренний чай в его домике, вечерние разговоры у потрескивающей печи … ах, как это будет здорово!

Мирьям разговаривала с хозяйкой магазина очень долго, около часа. Рисовала на листке бумаги фасоны платьев, перебирала штуки материи, копалась в лентах и кружевах. Янкл не прислушивался к разговору, он глядел в окно, и его воображение развертывало перед мысленным взором картины, одну сладостнее другой.

Наконец Мирьям попрощалась с хозяйкой и пошла к выходу из лавки. Янкл двинулся за ней. Спускаясь по обледеневшим ступенькам крыльца, она поскользнулась, и Янкл едва успел подхватить ее, крепко обняв за талию.

– Послушай, – сказала Мирьям, высвобождаясь из его объятий и от этого «ты», он сам чуть не свалился с крыльца. – В следующий раз ты не успеешь, и я разобью себе голову об эти проклятые ступеньки, – она сердито топнула ножкой. – Почему, в конце концов, я не могу взять под руку собственного жениха!

– Конечно, можешь, – Янкл галантно согнул калачиком руку и подставил ее Мирьям. Та вдела свою в образовавшееся кольцо и крепко ухватилась за рукав Янкла. Ему показалось, будто из перчатки Мирьям выскочила молния, пронзила его насквозь и ушла в мерзлую землю.

– Что ты дергаешься? – спросила Мирьям. – Если тебе не нравится, я могу убрать руку.

Она потянула ее из калачика, но Янкл молча прижал ее к своему боку, не давая выскользнуть. Через секунду он почувствовал, что Мирьям оставила попытку вырваться и, в свою очередь, ослабил прижим.

– Так пошли? – ямочки на ее щеках показались ему глубже обычных.

– Пошли.

Несколько шагов они прошли в молчании, переживая, осмысливая новую ступень близости. Наконец Янкл решился задать вопрос:

– Ну, так как твои переговоры с хозяйкой? Удачно?

– И да, и нет, – Мирьям словно ждала этого вопроса и тут же начала во всех подробностях пересказывать разговор, щедро снабжая его своими объяснениями и шутливыми комментариями.

– Слушай, – вдруг прервала она себя, – если мы уже тут оказались, давай осмотрим село.

Честно говоря, Янкл не знал, что тут осматривать, но был рад погулять еще немного под руку с Мирьям. Они обошли все село, Мирьям щебетала без остановки, а Янкл внимательно слушал. Она рассказывала про Варшаву, широкие улицы, покрытые булыжной мостовой, высокие красивые дома, красиво одетых женщин, коляски на проспекте, городской сад, кофейни, где она с подружками просиживала часы за столиком.

– Стоп, стоп, стоп, – прервал ее Янкл. – Как же ты сидела в кофейнях, там же все некошерно?

 – А я только пила кофе, – моментально ответила Мирьям. – Признаюсь честно, подружки заказывали пирожные: наполеон, такое слоистое, пышное со сливочным кремом, или трубочки эклер, облитые шоколадом.

Мирьям сглотнула слюну.

– Но я никогда не соблазнялась, только кофе.

– Ой-ли, – недоверчиво спросил Янкл. – Ты так расписываешь эти пирожные, будто съела не один десяток.

– Честное слово!

Он мог бы рассказать ей, что в своей юности провел немало времени со школьными приятелями в кондитерских Данцига и отлично помнил вкус наполеона и эклера, но Мирьям, похоже, совершенно не интересовали его воспоминания.

Как только околица польского села оказалась за спиной, Мирьям немедленно выпустила руку Янкла. Когда они подошли к Хрубешуву, уже начало темнеть. Короткий зимний день уползал за кромку леса, съеживаясь на глазах, уступая место фиолетовым сумеркам. В местечко они вошли уже в темноте.

 Янкл поднялся вместе с Мирьям на крыльцо ее дома, она повернулась к нему и благодарно прошептала:

– Спасибо за сегодняшний день. Это было так чудесно, так чудесно!

Янкл хотел пробормотать что-нибудь вежливое, но вместо этого заглянул в широко распахнутые глаза Мирьям, наклонился к ее лицу и…

Да, законы повествования требуют осветить и этот малопочтенный момент в жизни наших героев. Говорить правду, всю правду и ничего кроме правды: вот правило, которым должен руководствоваться уважающий читателей автор. И пусть эта правда не имеет ничего общего с историческими фактами, пусть она вовсе отсутствует в большой истории, которой нет никакого дела до маленьких жителей Хрубешува, но у каждого рассказа существует своя внутренняя истина, придерживаться которой обязан повествователь.

Итак, возможно, следующий эпизод покажется кому-то нескромным, а кому-то даже вопиюще-невозможным для бывшего ученика ешивы, но что произошло, то произошло. Наклонившись к лицу Мирьям, Янкл зажмурился и осторожно прикоснулся своими губами к ее губкам. Самым удивительным, невозможным и сладким было то, что Мирьям ответила на его поцелуй.

У Янкла голова пошла кругом. Он еще никогда не целовался с девушкой. Правда, в его жизни уже случалось нечто подобное, но от этого воспоминания он хотел бы избавиться. Слюнявые чмоки данцигской девицы оставили в памяти лишь брезгливую дрожь отвращения.

Губы Мирьям источали едва заметный аромат клубники, ее глаза сияли в темноте, словно две маленькие луны, спустившиеся с неба в Хрубешув, а от рук, обвивших шею Янкла, исходила сладостная истома.

С трудом оторвавшись от ее губ, Янкл отступил на шаг и спросил:

– Э-э-э, – язык не хотел повиноваться. – Я хотел узнать… мы говорили с тобой днем насчет … э-э-э. Ну, когда ты взяла меня под руку...

– Да, – бодро подхватила Мирьям. – Я сказала, что раз уж ты назвался моим женихом, то…

– Вот именно, – перебил ее Янкл. Почему «вот именно», он сам не понимал. По словам Мирьям получалось, будто он сам назвался ее женихом, хотя, насколько он помнил, это она так представила его хозяйке магазина. Нужные фразы никак не приходили на ум. Мирьям терпеливо смотрела на него, поощрительно улыбаясь. Янкл набрал полную грудь воздуха и стал говорить без разбору, не подыскивая правильных и красивых слов, а просто озвучивая крутившееся в его голове.

– В общем, я хотел сказать, что если ты не пошутила, если ты относишься ко мне серьезно, если предложение руки в твоих глазах не просто помощь, поддержка против гололеда…

Воздух в груди кончился, и Янкл несколько раз глубоко вздохнул. Он все еще лихорадочно соображал, что сказать дальше, когда Мирьям пришла к нему на помощь.

– Иными словами, сейчас ты делаешь мне предложение?

Она замолчала на секунду, а затем продолжила лукавым голоском:

– Да, ты прав, ступеньки моего крыльца тоже порядочно обледенели, и мужская рука может ...

– Нет! – он испугался, что она опять обратит все в шутку. – Речь идет не о ступеньках.

Он снова замер, не решаясь сказать все до конца.

– Тогда о чем? – подбодрила его Мирьям.

Ему было так просто и легко с этой девушкой. Нужно было только дать ей возможность говорить и подсказывать ему, что и когда делать. Её поддержка придала Янклу силы, он зажмурился и выпалил:

– Я предлагаю тебе руку не только для гололеда. А вообще… Ну, ты же понимаешь.

–Что понимаю? – снова притворилась Мирьям, и Янкл чуть разозлился от этой нескончаемой игры.

– Я хочу сказать, выходи за меня замуж. Да!

– Я подумаю, – ответила Мирьям. – Я должна все взвесить.

– Как, – удивился Янкл. – Разве…

– Успокойся, – она положила руку ему на плечо. – У тебя большие шансы на успех, милый.

Ее пальцы, затянутые в желтую кожу, скользнули по его щеке, мгновение – и Мирьям скрылась за дверью. Янкл постоял немного на крыльце, вдыхая воздух, еще наполненный слабым ароматом клубники, а затем, чуть пошатываясь от нахлынувшего счастья, побрел домой.

Через день он привел Мирьям к тете Эльке и дяде Лейзеру и представил как свою невесту. Тетя округлившимися от счастья глазами смотрела на блаженное лицо Янкла и что-то шептала, прикрывая губы платочком. Дядя был настроен более конкретно.

– Ворт, помолвку, сделаем у нас в доме, – предложил он. – Позовем только родственников. А свадьбу справим летом, после Девятого аба. Столы поставим прямо во дворе, да и с продуктами будет куда проще, правда, Элька?

– Правда, правда, - закивала тетя. – А твои родители приедут? – спросила она Мирьям.

– На свадьбу мама приедет, – уверено произнесла она. – А на помолвку не выберется.

– Ну, ничего, – успокоил дядя Лейзер. – У нас родственников хватит на две семьи.

Помолвка получилась веселой. Народу набилось – не протолкнуться, и все родственники. Позвали клейзмеров: скрипача и флейтиста, и в жарком воздухе радостно и томно переливалась музыка.

Из дома вынесли все, оставив только столы и лавки. Женщины сидели за столом в одной комнате, мужчины в другой. Янкл взял в руку гартл, молитвенный пояс и, когда Мирьям показалась в дверях женской комнаты, прочитал вслух обещание взять ее замуж и в знак подтверждения высоко поднял руку с зажатым в кулаке гартлом.

Закончив трапезу, принялись танцевать. Мужчины – в своей комнате, женщины – в своей. Мужчины, положив руку на плечо стоящего впереди товарища и шепотом повторяя слова псалма, на которые была сочинена песня, медленно ходили по кругу, притоптывая и чуть подпрыгивая.

 У женщин было веселее. Из-за полуприкрытой двери доносилось задорное топанье каблучков. Похоже, там отплясывали во всю мочь. Проходя мимо двери, Янкл чуть толкнул ее и в образовавшуюся щель увидел, как Мирьям кружилась с тетей Элькой.

– Затанцую, затанцую, затанцую! – радостно выкрикивала Мирьям. Судя по лицу тети Эльки, ей приходилось туго. Мирьям вихрем носилась вокруг, не давая ей ни секунды отдохновения. И в эту секунду Янкл вдруг понял, что женится на молодой, полной запала и энергии пороховой бочке.

– Нет, нет, – он отбросил в сторону это предположение. – Помолвка, радость – как не поплясать, как не порадоваться. Энергии у Мирьям действительно, хоть отбавляй, но все-таки не настолько. До пороховой бочки ей далеко.

Но с каждым днем, прошедшим после помолвки, Янкл сначала с удивлением, а потом со страхом убеждался в точности своего предположения. Мирьям заполняла все пространство жизни, полностью, до последнего сантиметра. Не было вопроса, по которому бы она – теперь уже с полным правом и основанием – не высказывала своего мнения. И не просто высказывала, а требовала полного согласия с ее точкой зрения.

 На третий день после помолвки она пришла к Янклу рано утром. Он только вернулся из синагоги и готовил завтрак. Стук в дверь, резкий и требовательный, удивил Янкла. Так к нему никто не стучал.

Открыв дверь, он с удивлением увидел на пороге Мирьям.

 – Доброе утро, милый, – пропела она, проходя в комнату. Проходя – нежно сказано – Мирьям пронеслась мимо, словно скаковая лошадь последние метры перед финальной ленточкой.

– Ты что это тут делаешь? – деловито спросила она, разглядывая стол, на котором Янкл разложил еду.

– Да вот, завтрак готовлю, – ответил он. – Хочешь присоединиться?

– Нет, – решительно отказалась Мирьям. – Я уже завтракала. Да и времени совсем мало. Убери все со стола и раздевайся.

– Что? – не понял Янкл.

– Раздевайся, раздевайся, – невозмутимо продолжила Мирьям. – Не совсем конечно, – она погрозила ему пальцем и улыбнулась. – Ты что себе подумал, шалунишка? Снимай только верхнюю одежду, я буду делать замеры.

– Какие замеры. Для чего?

– Хватит тебе ходить обтрепанным и занюханным. Сейчас я сооружу тебе сюртук.

– Зачем мне сюртук? – удивился Янкл. – В сюртуке ходят солидные, уважаемые люди.

– И ты сейчас солидный, уважаемый человек. Почти женатый. Изволь соответствовать.

Она быстро сняла мерку, разложила на столе кусок принесенной с собой ткани, ловко раскроила и принялась шить. Иголка посверкивала в ее пальцах, словно маленькая ручная молния. Мирьям работала без остановки, не обращая на Янкла никакого внимания. Он поглядел, поглядел да и отправился в другую комнатку, где оборудовал мастерскую, и взялся за рубанок. Под ложечкой сосало от голода, но чего не сделаешь ради любимой девушки!

К середине дня Мирьям пригласила Янкла на примерку. Сюртук сидел, как влитой, но немного жал подмышками. Выслушав жалобу Янкла, Мирьям легонько стукнула его между лопаток.

– Это потому, что ты сгорбленный. Ну-ка, распрямись.

Янкл выпрямился, и давление подмышками ослабло.

– Вот так и ходи, – довольным тоном произнесла Мирьям. – Прямой и стройный. А то от работы у тебя плечи вниз клонятся. Мой муж должен быть самым красивым на свете.

Она забрала у Янкла сюртук и за час закончила работу.

– Носи на здоровье, милый!

Янкл снова натянул обновку. Красиво, ничего не скажешь. Правда, стоять в нем нужно, распрямив плечи, но Мирьям права: он действительно начал горбиться, и если одежда поможет ему держаться прямо, нужно только поблагодарить невесту за старание и заботу.

Вечером Мирьям потащила Янкла к тете Эльке, похвастаться обновкой.

– Ну и дела! – ахнула тетя Элька. – За один день пошила! У тебя же золотые руки!

Мирьям скромно молчала, только глазами посверкивала. Тетя Элька усадила их ужинать. Пока женщины вели быстрый разговор непонятно о чем, Янкл вдруг ощутил неудобство. Держаться все время прямо было тяжело, уставала спина, а когда он опускал плечи, сюртук начинал резать и давить подмышками. Ему приходилось каждые несколько минут то распрямляться, чтобы избавиться от рези, то наклоняться, давая отдых уставшим мышцам. От такой гимнастики у него пропал аппетит и совершенно испортилось настроение.

– Что же ты ничего не ешь, – удивлялась тетя Элька. – Ты ведь так любишь мой кугл?

Янкл отмалчивался, а при первой возможности пожаловался на головную боль и засобирался домой.

– Нельзя ли как-то переделать сюртук? – попросил он Мирьям, как только они остались одни. – Мне в нем никакого покоя нет. То сгибаюсь, то разгибаюсь. Сплошное мучение.

– Это с непривычки, – ласково ответила Мирьям. – Поначалу все тяжело. Во второй раз будет гораздо легче, а на пятый ты и думать забудешь про мучения. Будешь ходить прямой, как тростинка.

Янкл ничего не ответил, а придя домой, повесил сюртук в самый дальний угол, с намерением больше никогда его не надевать. Но не тут-то было. Мирьям при каждой встрече спрашивала, почему он не носит обнову, и уговаривала его надеть сюртук. Он отказывался, шипел, ругался, но, в конце концов, выполнял ее требование и надевал ненавистное орудие пытки.

Мирьям ошиблась: легче не стало ни на пятый, ни на десятый раз. Их совместные прогулки превратились для него в мучение, через час после встречи он уже мечтал о том, как вернется в свой дом и скинет с плеч долой эту ношу. Но Мирьям ничего не замечала и продолжала без конца обсуждать, сколько она будет зарабатывать шитьем, сколько станет выручать Янкл, как и на что они станут тратить эти деньги, какие занавески она повесит в прихожей, а какие в спальне. Равнодушие невесты к его страданиям начало все больше и больше злить Янкла.

В одну из суббот Мирьям попросила его на следующий день дать ей похозяйничать в доме несколько часов.

– Тебя ждет сюрприз, милый, – игриво отвечала она на расспросы Янкла. Отказать ей было невозможно, и следующим утром, оставив Мирьям одну, он отправился на рынок, закупать деревянные чурбаки, необходимые для изготовления табуреток. Вернувшись, он замер на пороге и долго не решался войти в комнату.

Его дом совершено преобразился. Все предметы стояли на других местах, окна украшали занавески с оборками, на стенах висели олеографии с изображениями Варшавы, стол покрывала кружевная скатерть, на которой красовался стеклянный графин и два стакана. Это был не его дом, а обиталище кого-то другого, человека с совершенно иным, не очень приятным ему вкусом.

Мирьям с горделивым видом стояла посреди чисто вымытой комнаты.

– Зайди в мастерскую, – сказала она, открывая дверь.

Янкл с замирающим сердцем вошел и замер от ужаса. Все было переставлено, переложено, перекручено. Порядок, создаваемый им в течение полутора лет, был полностью разрушен. Возможно, со стороны мастерская теперь выглядела более чистой и прибранной, но отыскать в ней что-либо стало невозможно. Раньше он точно знал, где лежит каждый инструмент, теперь же ему надо было долго отыскивать рубанок, молоток или ножовку.

– Зачем… – начала Янкл, но тут же осекся. Мирьям ведь действовала из лучших побуждений, значит, он не имел права ее ругать. Ну, ничего, когда она отправится восвояси, он все расставит по своим местам.

– Только не вздумай снова разбрасывать инструменты, – раздался сзади голос его невесты. – Я буду проверять тебя каждый день и приучу, – тут она рассмеялась, – да, приучу работать аккуратно. Сначала тебе это будет казаться странным и неудобным. Поначалу все тяжело. Через неделю ты станешь думать, будто так всегда и было.

Черт ее дери! Когда Мирьям, наконец, распрощалась и вышла за дверь, он схватил со стола стакан и с остервенением швырнул в угол. Стакан разлетелся на мелкие кусочки, и Янкл долго собирал их по всей комнате, ругая себя за несдержанность. В тот день он впервые подумал, что ошибся. Сначала он отгонял от себя эту мысль, но она возвращалась и возвращалась, каждая встреча с невестой подливала масла в огонь постепенно разгоравшейся неприязни. Но куда деться! Помолвка состоялась, весь Хрубешув считает их женихом и невестой, и, увы, теперь уже ничего нельзя изменить.

В один из дней у Янкл затупился фигурный рубанок. Тонкая, деликатная вещь для доводки реечек и планок, для снятия последней завершающей стружки. В Хрубешуве ножи затачивали два мастера, но Янкл до сих пор не пользовался услугами ни одного из них. Испортить лезвие рубанка можно было за одно мгновение, и он решил посоветоваться с дядей Лейзером, к кому из заточников обратиться.

Дядя Лейзер долго рассматривал принесенное лезвие, потом снова завернул его в тряпицу и посоветовал:

– Иди к Хаиму. Он, конечно, зануда и копуша, но не испортит.

Янкл поблагодарил и вышел из дома. Спустившись с крыльца, он машинально сунул руку в карман, проверить на месте ли лезвие, и вдруг сообразил, что забыл его на столе. Быстро взбежав по ступенькам, он вошел в сени. Через неплотно прикрытую дверь доносились голоса.

– Бедный мальчик, – причитала тетя Элька. – Она его сожрет, проглотит вместе с шапкой и сапогами.

– Ну уж, прямо так и проглотит. Ты ведь меня не проглотила.

– Нашел, с кем сравнивать! Разве я была такая! Она ведь рта ему не дает раскрыть. А сама не замолкает ни на минуту. Мне с ней тяжело, а уж Янклу и подавно. Ты знаешь, сколько она мне советов успела надавать? И как варить, и как детей воспитывать, и хозяйство вести. По любому поводу у нее есть свое мнение. И какое мнение! Попробуй только возрази. Бедный мальчик, бедный, бедный мальчик!

– Ну и что ты предлагаешь, Элька? Сломать помолвку?

– Как можно! Так поступают люди с улицы, но не порядочные евреи.

– По-твоему, порядочно страдать всю жизнь, лишь бы люди плохого не подумали?

– Люди о Янкле лучше думать не будут. Он для них все равно чужой, данцигский. Так еще одна странность, все равно родниться с ним никто не хочет. Я весь Хрубешув обегала, самых завалящих невест упрашивала – и никто не согласился даже встретиться.

Янкл стоял в сенях ни жив, ни мертв, до боли стиснув кулаки.

 – Я другого боюсь, – продолжила тетя Элька. – Говорят, у тех, кто ломает помолвку, потом детей не бывает. Как бы наш Янкл не оказался или забитым мужем или бездетным.

– Он никогда не решится отменить свадьбу, – в голосе дяди Лейзера звучало откровенное сожаление. – Да и мало кто на его месте решился бы так поступить. Для этого требуется недюжинный характер, а наш Янкл человек мягкий, безвольный. Посмотри, как она ноги об него вытирает, еще до свадьбы. А когда дети родятся, ого-го-го…

Янкл приоткрыл входную дверь и хлопнул ею. Голоса смолкли. Он вошел в комнату, извинился, забрал лезвие и отправился к заточнику Хаиму. Дорога заняла несколько часов. Янкл ходил и ходил по улицам, не замечая удивленных взоров прохожих.

– Самых завалящих невест упрашивала, – звучал в его ушах голос тети.

– Посмотри, как она ноги об него вытирает, – наплывал голос дяди.

– Я тебя приучу работать аккуратно, – голос Мирьям перекрывал голоса родственников. – Поначалу все тяжело, ничего, привыкнешь.

Последняя капля упала в субботу. После третьей трапезы, на которую их пригласили к приятельнице Мирьям, она пошла проводить его в синагогу. До вечерней молитвы оставалось еще минут двадцать, и Мирьям плотно заполнила это время рассуждениями о своих планах. Почти перед самой синагогой она вдруг сообщила Янклу, что жить они будут не в Хрубешуве, а в польском селе.

– Как, – поразился Янкл, – а как же кошерная еда?

– Сколько ее там нужно на двоих, – возразила Мирьям.

– А молитва? Ведь в селе нет синагоги!

– Ну, сколько там идти до Хрубешува. Пятнадцать минут. Встанешь пораньше и пойдешь. Даже полезно.

– Но я же не могу бегать три раза в день в Хрубешув и обратно!

– Во-первых, прекрасно можешь. А во-вторых, ты вовсе не обязан три раза в день бегать на миньян. Хватит с них утренней молитвы. А дневную и вечернюю помолишься сам, дома.

– А суббота? Нельзя переходить из одного населенного места в другое. Это нарушение!

– Суббота…. – Мирьям ненадолго задумалась. – Субботу будем проводить у тети Эльки или у моей подруги. Даже приятно: поговорить, пообщаться. Не все дома сидеть.

–Уф-ф-ф, – Янкл тяжело вздохнул. – Мирьям, но что мы станем делать, когда родятся дети? С кем они будут играть в этом селе? С поляками? А суббота? Кто тебя пригласит в гости с плачущим младенцем?

– Боже мой! – Мирьям подняла глаза к небу. – Ну почему ты такой упрямый! Зачем думать о будущих проблемах? Нужно жить сегодня и заниматься тем, чем нужно заниматься сегодня. Если для успехов дела необходимо пожить годик-другой в селе – так поживем. Твой домик продадим, купим себе избу побольше. А когда родятся дети, вернемся обратно в Хрубешув. Или в Варшаву. Или в Данциг. Где лучше устроимся. Разве это важно, в каком месте жить?

Янкл ничего не ответил. Махнув рукой, он молча устремился в синагогу. Возможно, Мирьям права. Возможно, так и нужно жить. Но не ему. И не с ней. Решено.

Вернувшись домой после окончания субботы, он сел за стол, достал бумагу, перо, чернильницу и долго сочинял письмо Мирьям. Ему хотелось написать кратко, выразительно, жестко, но не обижая. Чтобы смысл его поступка стал ей понятен. Он не может, он не думал, он ошибся… Они слишком разные люди... Лучше остановить это сейчас, в самом начале. Если он нанес ущерб ее доброму имени, то готов… Все, что она скажет… Но он не может… Они слишком разные люди…

Янкл переписал письмо начисто уже заполночь, тщательно заклеил конверт, медленно вывел на нем имя Мирьям и вышел на улицу.

Холодная зимняя ночь обнимала Хрубешув. Высоко и ясно светил серебряный месяц. Крупные звезды одиноко и безразлично мерцали над темными крышами спящего местечка.

Янкл тихонько поднялся на крыльцо Мирьям, сунул конверт в дверную щель и, осторожно ступая по ступенькам, спустился вниз. В доме все спали, Янкл постоял минуту, словно прощаясь, затем решительно повернулся и быстрым шагом пошел по улице.

Следующие три дня он не выходил из дому. Вообще и никуда. Питался сухим хлебом, луковицами с солью, пил чай. Работы хватало, и Янкл строгал, пилил и клеил, старясь перешибить работой тоску, снедавшую его сердце.

На третий день, когда ноги уже по щиколотку утопали в стружке, а по мастерской стало трудно передвигаться, он растопил печь и стал ведром подтаскивать стружку к ее огненному зеву. В печи загудело, пламя жадно и быстро принялось пожирать золотистые, пахнущие смолой деревянные завитушки.

В дверь постучали. Янкл несколько минут колебался: открыть или не открыть. Скорее всего, это Мирьям и разговор предстоит нелегкий. Он ждал ее все эти три дня. С самого утра до позднего вечера. А она, скорее всего, ждала его. Но вот он и пересидел упрямицу. Хоть раз настоял на своем. Показал, что он не мягкий, безвольный, и у него есть характер, пусть не сильный, но есть.

За дверями стоял дядя Лейзер.

–Ты куда пропал, – спросил он, проходя в дом. – То каждый день по два раза приходил, а то вдруг исчез надолго?

– Да я, – Янкл потупился. Врать не хотелось, говорить правду тоже.

–Что у тебя произошло с Мирьям? – спросил дядя, присаживаясь к столу.

– Откуда вы знаете?

– Откуда? Она позавчера приходила прощаться. Вся заплаканная, целовала Эльку, просила прощения, если обидела чем. Сидела у нас на кухне и рыдала, словно хасид на девятое аба.

– Она уехала?

– Да, уехала. Вернулась в Варшаву. Разве ты не знаешь?

– Нет. Я три дня из дома не выхожу.

– Понятно.

В сердце Янкла словно повернулся рычаг. Он представил себе заплаканное личико Мирьям, ее прекрасные черные глаза, ямочки на щеках, и она вдруг перестала ему казаться настырной и властной. Но только на мгновение. В следующую секунду он вспомнил сюртук, новый порядок в его домике, переезд в польское село, и рычаг сразу вернулся на прежнее место.

– Так что у тебя с ней произошло? – продолжил расспросы дядя Лейзер. И Янкл рассказал ему все, во всех подробностях и деталях. Только о поцелуе вечером на крыльце  не стал упоминать.

– Ты настоящий сын своего отца, – сказал дядя, барабаня пальцами по столу. – Он тоже казался всем тихим и безвольным, пока в одно прекрасное утро не объявил, что уезжает в Данциг. И никто, понимаешь, никто не смог его остановить.

– Вы считаете, – осторожно выговорил Янкл, – что я был неправ?

– Нет, – сразу отозвался дядя. – Все было сделано правильно. Она тебе не пара. Но учти, – он поднялся из-за стола. – Отношение к тебе в местечке, скорее всего, переменится. В Хрубешуве не принято отменять свадьбу после помолвки. Так что не обращай внимания на косые взгляды и будь готов к тому, что кое-кто перестанет с тобой здороваться.

– А со мной и так почти никто не здоровается, – ответил Янкл.

Дядя пошел к выходу. У самой двери он задержался на мгновение.

– Одного не могу понять, – сказал он задумчивым тоном. – Элька разговаривала с хозяйкой домика, половину которого снимала Мирьям. И та сказала, будто вещи она начала укладывать неделю назад. Ты понимаешь, что происходит?

– Нет, – честно признался Янкл. – Совершено не понимаю.

– И мы тоже не понимаем.

Дядя Лейзер ошибся. Янкл практически не заметил перемену отношения к себе со стороны хрубешувцев. В синагоге он почти ни с кем не разговаривал, только обменивался приветствиями. На вечернем уроке не было времени для пустой болтовни. Многие ученики, уставшие от долгого рабочего дня, засыпали, едва успев открыть книгу. После окончания урока все сразу расходились, спешили к семьям. А заказчиков, приходивших к нему за новыми табуретками или столами, больше всего интересовала скидка, которую они могут получить при покупке, поэтому они были предельно вежливы и улыбчивы.

Честно говоря, Янклу стало глубоко безразличным, что о нем думают жители местечка. Он жил свою жизнь так, как считал нужным и правильным, и не собирался спрашивать ни у кого разрешения или согласия. Почти перестав выходить из дому, он все свое время тратил на работу. Увы, при таком темпе Янкл быстро расправился со старыми заказами, давно ожидавшими своей очереди. Новые поступали довольно редко и поэтому, чтобы отвлечь себя от грустных мыслей, он решил изготовить старинный комод, напоминающий замок с двумя башнями.

 У мастера Ганса такой комод стоял на самом видном месте. Его показывали ученикам в качестве образца филигранной работы, и когда Ганс хотел объяснить какой-нибудь сложный элемент, он всегда отыскивал его в одной из частей комода.

Несколько дней Янкл рисовал комод по памяти. Во всех деталях и подробностях, спереди, сбоку и сзади. Те части, которые ему не удавалось припомнить, он придумывал сам, сообразуя их с общим устройством. Когда рисунок был готов, Янкл взялся за деталировку, изображая каждую часть комода на отдельном листе, как когда-то учил его мастер Ганс.

Спустя две недели он отправился на рынок покупать дерево. Для разных частей требовались разные породы: на стойки и опоры шел дуб, боковушки можно было изготовить из мягкой сосны или ели, для филенок и украшенных резьбой башенок лучше всего подходил бук.

Нужную древесину он подыскивал несколько дней, а когда все чурбаки, плахи, бревна и доски аккуратно легли рядышком под навесом его двора, Янкл с наслаждением и упорством взялся за работу. Он трудился не для денег, а для себя, он хотел доказать мастеру Гансу, главе ешивы, Мирьям, дяде Лейзеру, хрубешувцам, умершему отцу, Эмилии Францевне, Максу, нотариусу, продажным данцигским девкам, что его, Янкла, рано записывать в неудачники. Он не тряпка, не размазня и не лопух и больше никому не позволит обращаться с собой пренебрежительно.

Кончилась зима, по улицам Хрубешува зазмеились черные струйки воды. Липкая жирная грязь сковала поля. Сапоги утопали в ней до середины голенища и держались крепко, словно приклеенные. Пока солнце не подсушило землю, хрубешувцы сидели по домам, обсуждая события минувшей зимы. История Янкла и Мирьям занимала немаловажное место в этих пересудах.

Но вот на кленах распустились первые робкие листки, воздух наполнили ароматы пробуждающейся от сна природы, и весна, сладкая, налитая солнечным светом, продуваемая ласковым ветерком весна вступила в свои права. Одуревшие после долгих зимних морозов собаки целыми днями носились по улицам, лаем приветствуя каждого прохожего. Сбросив тяжелую зимнюю одежду, люди словно раскрылись, подобрели друг к другу.

Только Янкл ничего не замечал. Его домик переполняли то запах свежеструганных досок, то вонь столярного клея. Даже во сне он видел комод, ему снилось, будто мастер Ганс придирчиво выстукивает каждую деталь и укоризненно качает головой.

К Пейсаху работа была закончена. Только стекла в дверцы Янкл не смог вставить – в Хрубешуве такого рода вещи сроду не водились. Что же до всего остального, то комод очень походил на данцигский, отличаясь от него лишь цветом. Секрет морилки для благородных сортов дерева Ганс не стал передавать Янклу, и поэтому он использовал тот, которым в мастерской затеняли обыкновенную мебель.

Любуясь произведением своих рук, Янкл вдруг сообразил, что комод занимает почти половину комнаты, а вытащить его через маленькую дверь дома невозможно. Он не стал придавать этому факту никакого значения, все равно покупать такую вещь в Хрубешуве никто не станет.

Во время работы ему в голову пришла забавная мысль. Снова и снова вспоминая прогулку с Мирьям в польское село, он вдруг сообразил, что может предложить свои стулья и табуретки тамошним продавцам. Количество жителей села во много раз превышало количество евреев Хрубешува, и покупателей там должно было найтись гораздо больше.

Он долго крутил в голове эту мысль, пока перед Лаг-Баомер не взвалил на спину стул и привязанные к нему две табуретки и отправился в село. Ему даже не пришлось искать лавку, прямо за околицей его остановил поляк в длинном кафтане и с усами цвета спелой пшеницы.

– Продавать несешь? – спросил он, указывая на стул и табуретки.

– Продавать.

– Покажи-ка.

Янкл осторожно снял ношу, развязал и поставил перед поляком. Тот внимательно осмотрел, пощупал, затем уселся на табуретку и два раза подпрыгнул.

– Сам делал?

– Сам.

–И сколько ты хочешь?

Янкл назвал цену.

– Я хозяин вон той лавки,– поляк показал ему вывеску на фасаде дома из грязно-красного кирпича. – Неси ко мне.

Расплатившись, он предложил Янклу:

– Если у тебя есть еще стулья и табуретки, привози. Цена та же. Устраивает?

– Устраивает, – согласился Янкл. – А столы нужны?

– Реже, но нужны. Ты хрубешувский?

– Да, – и Янкл объяснил, как отыскать его домик.

– Если будут заказы на стол, я тебе сообщу. А что ты еще умеешь?

– Комод могу сделать. Платяной шкаф. Кровать.

–Да ты мастер! – удивился поляк. – Где учился?

– В Данциге.

– О-о-о! – в голосе поляка прозвучало неподдельное уважение. – В самом Данциге! Это хорошо. Так и буду тебя представлять – данцигский мастер.

С того дня у Янкла началась иная жизнь. Его мебель сразу стала пользоваться в польском селе большим спросом. Теперь он работал с утра до поздней ночи, но не мог перекрыть даже половины заказов. Через три месяца он попросил у хозяина лавки прибавку, и тот немедленно согласился.

У Янкла завелись деньги. Он не знал, что с ними делать. Его потребности были минимальными. Ел он мало, одежду носил старую, мебель делал сам.

– Ты бы приоделся, – сказала ему как-то тетя Элька. – Ходишь, как оборванец, смотреть на тебя стыдно. Где тот сюртук, что тебе Мирьям пошила?

Янкл неопределенно пожал плечами.

– Нечего, нечего стесняться. Ты теперь мастер, человек состоятельный. Можешь прийти в синагогу в новом сюртуке.

Янкл подумал, подумал, вытащил из шкафа сюртук и отправился к портному.

– Вот тут жмет, – объяснил он, указывая на подмышки. – Нельзя ли как-то исправить?

– Почему нельзя? – портной соскочил со стола, на котором он восседал, словно царь на троне, два раза обошел вокруг Янкла, потрогал там, потянул здесь и решительно приказал.

– Снимай-ка сюртучок. Сейчас наладим.

– А сколько времени это займет? – поинтересовался Янкл. Ему не хотелось оставаться в маленькой и душной каморке портного.

– Полстраницы Талмуда, – ответил портной, взбираясь на стол. – Без Тойсфос.

– Но с Раши, – улыбнулся Янкл.

– Конечно с Раши! – удивился портной, беря в руки ножницы. – Кто же учит Талмуд без Раши?

Янкл еще раз улыбнулся, подошел к полке, где в беспорядке были сложены замусленные тома, выбрал трактат, который проходил по вечерам в ешиве, и принялся за чтение. Учеба шла плохо, разные мысли мешали сосредоточиться. Но он упорно отгонял их, пока не поймал смысл рассуждений и не окунулся в привычный мир дискуссии. Не успел Янкл как следует понять, в чем именно состоит смысл возражения Рейш-Лакиша ребе Йоханану, как портной соскочил со стола.

– Готово! – он протянул Янклу сюртук. – Ну-ка, примерь.

Янкл вернул Талмуд на полку, надел сюртук и застегнул его на все пуговицы. Подмышками не жало. Он выпрямился, потом согнул плечи, снова выпрямился – сюртук не мешал движениям и не беспокоил. Янкл вообще перестал его чувствовать, как не замечают старую, обмявшуюся по телу одежду.

– Значит, – думал он по дороге домой, – Мирьям сделала это специально. – Я-то считал, что она не переделывает сюртук потому, что его невозможно починить. А она просто издевалась надо мной, хотела подчинить своей воле, унизить, растоптать.

Злость поднялась из глубины его сердца и ударила в голову. Он в бешенстве оторвал от ствола ветку вяза, растущего у дороги, и швырнул на землю. Не успокоившись, поднял ветку и разломал ее на мелкие кусочки, царапая пальцы, разрезая их об острые углы на разломах.

Мир несправедлив, а люди жестоки и беспощадны. Он, Янкл, не заслуживал такого отношения, он хотел быть открытым и честным, но разве можно в таком мире и с такими евреями оставаться мягким и добродушным? И если жизнь требует бессердечности, он станет бессердечным. Иначе не выстоять.

После осенних праздников судьба вдруг показала Янклу новое лицо, выкинув одно из своих сумасшедших коленец. Как-то утром, когда Янкл любовно строгал ножку для стула, дверь его домика задрожала от ударов. Недоумевая, кто бы это мог быть, Янкл отодвинул щеколду. с полным правом и  основанием - не нтиметра. Не было  вопроса. длся в тчности  своегоц притоп

На крыльце стоял небольшого роста поляк, плечистый, начисто выбритый, в поношенном, явно с чужого плеча, но когда-то роскошном черном камзоле и картузе с лаковым козырьком. Губы его слегка кривились в презрительной улыбке.

– Ты Янкель-плотник?

– Я столяр.

– Какая на хрен разница, столяр, плотник. Стулья ты делаешь?

– Делаю.

– Я управитель пана Ольшевского. Слыхал о таком?

– Конечно, слыхал.

Кто в Хрубешуве не слышал про Ольшевского! Это был самый богатый помещик на сто верст кругом. Больше всего на свете он любил охоту на лис и молодых крестьянок. И за теми и за другими он охотился без устали, делая из первых шубы и шапки, а вторых награждая сначала панской любовью, а потом червонцами. Когда кавалькада, возглавляемая Ольшевским, выезжала из поместья, девушки и молодые женщины окрестных сел, заслышав топот копыт, панически разбегались по чердакам и погребам.

– Пан Ольшевский женит трех гайдуков. Для свадьбы нужно срочно изготовить пятьдесят стульев и табуреток. Сделаешь за неделю?

– За неделю не сделаю.

– А за две?

– Могу успеть.

«Бедные гайдуки, – подумал Янкл. – Им приходится покрывать подвенечной фатой панские шалости».

– Покажи товар, – управляющий отодвинул рукой Янкла так, словно он был куском дерева и прошел в дом.

– А это у тебя откуда!? – изумлено спросил он, уставясь на комод.

– Сделал, – пожал плечами Янкл.

– Не ври, – строго приказал управляющий. – Признавайся, откуда добыл комод.

– Да говорю, сам сделал. Не видите разве, его в дверь протащить нельзя.

– Верно, – управляющий посмотрел на Янкла с удивлением. – Кто же тебя научил такую мебель строить?

– Мастер Ганс из Данцига.

– Вот что, – вдруг заторопился управляющий. – Сиди дома, жди. Чтоб ни шагу на улицу. Я скоро вернусь с паном Ольшевским.

Он вышел из дома и плотно притворил за собой дверь. Янкл и так не собирался никуда уходить, поэтому он вернулся к своей работе, размышляя, как лучше себя вести с паном.

 Пан появился через два часа. Янкл издали услышал топот копыт множества лошадей и вышел на крыльцо. Ольшевский лихо осадил коня и, соскочив на землю, легко взбежал на крыльцо. Был он небольшого роста, плотный, но не полный, весь подобранный, аккуратный и упругий, словно гуттаперчевый шарик на резинке. Воротник его роскошного, скроенного на военный лад мундира из дорогого сукна на белой шелковой подкладке сверкал золотом, золотом же отливала рукоятка сабли. За ним следовала свита из свирепого вида гайдуков, с аршинными усами, вооруженных саблями и ружьями.

– Показывай, – бросил Ольшевский.

Янкл отворил дверь, пан вкатился в дом и несколько минут разглядывал комод.

– А стекол почему нет?

– В Хрубешув не завозят такие стекла, нужно выписывать из Варшавы или Берлина

– Выпишем.

Ольшевский подошел к комоду, несколько раз открыл и закрыл дверцу.

– Не знаю, еврей, как тебе в голову пришло сделать такую вещь, – словно размышляя вслух, произнес пан. – У меня в доме стоит точно такой комод. Мне он достался от деда. Фамильная, старинная мебель. Только сгнила совсем, а починить некому. Возьмешься?

– Нужно посмотреть, – осторожно ответил Янкл.

– Этот, – пан ткнул пальцем в комод, – я у тебя покупаю. Сегодня же пришлю дворовых, разберут стену и вытащат. А ты завтра с утра чтоб был у меня. За домишко свой не переживай, новый купишь.

Он вытащил кошелек и бросил на полку комода пригоршню золотых.

–Ты мастер, еврей. А я люблю мастеров. Завтра, смотри, не опаздывай. А то три шкуры спущу, не посмотрю, что мастер.

Ольшевский повернулся и выкатился из комнаты.

Янкл был в поместье задолго до того, как пан проснулся. Управляющий, не желая терять времени, сразу отвел его в кабинет Ольшевского, где стояла фамильная мебель из красного дерева. По мнению Янкла, изготовленный им комод походил на нее не больше, чем стекляшка походит на бриллиант. Но все остальные почему-то не замечали разницу ни в цвете дерева, ни в качестве резьбы, ни в гармонии частей. Над мебелью Ольшевского трудился настоящий мастер, до которого было ох, как далеко не то что Янклу, но и его учителю Гансу.

К сожалению, кроме рук неизвестного мастера над комодом, секретером, шкафом, креслами и столом изрядно потрудились зубы древоточцев. Все было безнадежно изъедено, нужно было немедленно сжечь мебель, пока зараза не перебралась дальше. Но пан даже слышать об этом не хотел. Единственным выходом из создавшегося положения было изготовление новой мебели в точном соответствии со старой.

– Но чтоб никто не заметил, – грозно предупредил Ольшевский, – чтоб было один в один.

Денег пан не жалел: Янкл заказал красное дерево из Испании, цветные стекла из Венеции, отправил образцы медных петель и ручек в Прагу, к известным на всю Европу чеканщикам. На стулья и табуретки времени уже не оставалось, да и нужды особой не было, ведь пан платил щедро, очень щедро.

Янкл купил новый дом, неподалеку от старого, а прежний домишко, после того, как в нем восстановили сломанную стенку, превратил в мастерскую. Для работы над табуретками он нанял двух смышленых ребят, и за несколько недель обучил их изготовлению нехитрой домашней утвари. Поначалу он проверял их по несколько раз в день, но ребята оказались способными, и дело пошло.

Восстановление панской мебели Янкл решил начать с платяного шкафа. Он был наименее вычурным, и сделать его было проще, чем секретер или кресла. Но и над шкафом ему пришлось изрядно попотеть. Закончив работу, Янкл с удивлением увидел, что новый шкаф действительно как две капли воды похож на старый.

Ольшевский строго настрого приказал никому не говорить о замене. Он собирался и дальше рассказывать гостям о старинной дедовской мебели, подтверждающей древность и славу его рода. За молчание и работу он платил, не скупясь, и Янкл, сам того не замечая, превратился в одного из самых зажиточных жителей Хрубешува.

Впрочем, перемену можно было легко заметить, если бы он дал себе труд обратить внимание на поведение хрубешувцев. Все чаще и чаще, проходя по улицам, ему приходилось наклонять голову в ответном приветствии. Люди, о существовании которых он не имел ни малейшего понятия, вдруг начали его приветствовать. В синагоге Янкла стали вызвать к Торе чуть ли каждую субботу, а староста предложил пересадить его поближе к восточной стене, но Янкл отказался. Ему было хорошо и на старом месте.

Субботние трапезы он, как обычно, проводил у тети Эльки. После плотного обеда они сидели немного за столом, сонно поклевывая носами, а потом расходились по кроватям: дядя Лейзер шел в свою комнату, а Янкл отправлялся домой. В одну из таких минут, когда дядя уже собрался было встать из-за стола, тетя Элька обратилась к Янклу.

– Ну, ты не передумал насчет женитьбы?

– Насчет чего? – спросонок не разобрал Янкл.

– Насчет женитьбы. Плохо человеку быть одному.

– Опять вы за свое, тетя Элька, – раздраженно ответил Янкл. Сон слетел с него в одно мгновение.

– Но ты же не собираешься всю жизнь прожить один, – рассудительным тоном произнес дядя.

– Не собираюсь, – сказал Янкл поднимаясь. – Но пока нет никаких достойных предложений, зачем мне расстраиваться понапрасну?

– Предложения есть, – заговорщицки подмигнула ему тетя. – И еще сколько Я тут поговорила с разными уважаемыми дамами и…

– Хватит, – со злостью произнес Янкл. – Где были эти дамы два года назад? Им нужен не я, а деньги. Пожалуйста, я могу передать вам свой кошелек, пусть они ведут его под хупу.

– Ну, зачем ты так, – с огорчением воскликнула тетя. – Посуди сам, кем ты был два года назад? Никому не известным юношей, бедняком, сиротой. Теперь ты показал всем, на что способен, встал на ноги, вошел в общину. К тебе и стали относиться по-другому.

– Я им не верю, – Янкл раздражено рубил рукой воздух.– Двуличные, лицемерные, жадные люди. Всевышний заповедал не обижать сироту, а что они мне устроили?

– И что такого они тебе устроили? – невинным тоном спросила тетя Элька.

– Разве я стал более праведным за последние два года? Или количество съеденной мной в детстве свинины уменьшилось? Нет, праведность и заповеди у них только для отвода глаз. На самом деле им нужно то же, что и всем: деньги, деньги и деньги. А я с такими людьми не хочу иметь ничего общего. Ничего, понимаете, тетя, ничего. И пусть они поищут другого жениха своим жеманным доченькам со стыдливо потупленными глазками.

– О-хо-хо, – тяжело вздохнула тетя Элька.

Янкл женился через два года. На сироте, девушке взятой в богатый хрубешувский дом из милости. Хася ему сразу понравилось, было в ее глазах что-то такое, от чего у Янкла защемило сердце. На свадьбу он пригласил только родственников. Многим в местечке это не понравилось, но они могли только выть на луну, ведь богач Янкл к тому времени стал одним из самых уважаемых жителей Хрубешува. Еще бы, он один жертвовал на благотворительность больше, чем все другие богачи местечка вместе взятые.

Жили молодые счастливо, но детей им Бог не захотел посылать. Прошел год, другой, третий, десятый, а Хася и Янкл так и оставались одни в большом доме.

– Это из-за сломанной помолвки, – шептались за их спинами хрубешувские кумушки, но их шепот, не без помощи доброжелательниц, немедленно достигал ушей супругов. Они ездили на могилы праведников, щедро жертвовали бедным, молились с большим жаром и страстью, но ничего не помогало.

Как-то, когда Янкл собрался по делам в Варшаву, к нему зашел дядя Лейзер.

– Ты слышал про ребе Ицхока-Меира? – спросил он племянника. – Про него рассказывают настоящие чудеса. Сходи, попроси благословения.

Янкл ничего не ответил. В последние годы он выработал привычку молчать. Злость, начавшая собираться в сердце после истории с украденным наследством, теперь переполняла его до самого горла и выплескивалась наружу, стоило ему чуть дать себе волю.

Он быстро завершил дела в Варшаве и поехал к ребе. Честно говоря, Янкл мало надеялся на чудо, каких только чудотворцев он не повидал за эти годы. Но… но, но и но!

Когда служка после пощечины скрылся в кабинете у ребе, Янкл быстро сел на свое место и сделал вид, будто читает псалмы. Спустя минуту он осторожно поднял голову и огляделся. Сидящие в приемной хасиды не обращали на него никакого внимания. Каждый был занят своей книжкой.

«Лицемеры, – подумал Янкл. – Делают вид, будто ничего не произошло. И тут лицемеры!»

Слезы обиды и горечи вдруг сами собой полились из его глаз. Нигде нет правды, ни у кого не отыщешь истину. Даже в приемной у святого человека продолжается то же самое: обман, протекция, низменные расчеты. Когда же это кончится, Боже мой, когда это, наконец, кончится!?

Дверь кабинета ребе приоткрылась, из-за нее выскользнул служка и уселся на свое место. На его щеке алело пятно – след пощечины. Служка открыл Талмуд и как ни в чем не бывало начал учиться.

Янклу стало стыдно.

«За что я ударил этого человека? Как выделяется след пощечины на фоне его белоснежной бороды. Он уже все рассказал ребе, конечно, сразу и рассказал. Теперь ребе вместо благословения проклянет меня. О, Боже!»

Янкл встал и быстро вышел из приемной. Ноги сами понесли его наружу. Спустившись по лестнице во двор, он бесцельно пошел вдоль стены дома, не понимая, что теперь делать. Оставаться в приемной не имело никакого смысла. Ехать домой – но как он покажется на глаза Хасе? Что скажет ей, чем объяснит свой поступок? Раздражением, обидой, беспричинной ненавистью?

Откуда он знает, почему служка пропускал без очереди других евреев. А может, у них были более срочные дела, может, речь шла о жизни и смерти, о больных в тяжелом состоянии, о роженицах? Ведь к ребе бегут со своими заботами не только варшавские евреи. Со всей Польши приезжают. Вот он, например, из Хрубешува. А таких местечек в Польше сотни, и в каждом евреи, и у каждого своя боль и свои беды.

 Но что он скажет Хасе, и что будет дальше!? Он боялся признаться самому себе, что ребе Ицхок-Меир был его последней надеждой. Его и Хаси. И он все испортил своей несдержанностью, своей злобой и гневом.

Янкл завернул за угол и оказался в закрытом со всех сторон тупичке. Слева и справа возвышались глухие стенки и только перед ним, на уровне второго этажа было окно, закрытое занавеской. Янкл стал под окном и, поняв, что остался наедине с самим собой, вдруг завыл от бессилия и горечи, колотясь головой о холодные кирпичи.

Кто-то осторожно прикоснулся к его плечу. Янкл обернулся. Перед ним стоял служка.

– Скоро ваша очередь, – мягко произнес он. – Вернитесь в приемную.

Янкл молча кивнул и пошел вслед за секретарем. Если бы он мог провалиться сквозь землю от стыда и раскаяния, то на лестнице, по которой он сейчас поднимался, немедленно образовалась бы огромная дыра с обожженными краями.

День близился к вечеру, и к ребе впустили сразу нескольких посетителей. Янкл сел позади всех, и когда очередь дошла до него, поднял было руку с зажатым в ладони квитлом, но, встретившись глазами с ребе, тут же уронил руку.

– Я не буду с тобой разговаривать, – сказал ребе, – пока ты не добьешься прощения у реб Бунима.

– У кого? – еле шевеля губами, переспросил Янкл.

– У моего секретаря, реб Бунима.

Янкл тут же поднялся и выбежал из кабинета. Реб Буним понял его с полуслова.

– Пойдем, – сказал он, откладывая в сторону Талмуд.

– Вы уже договорились? – с удивлением спросил ребе, когда служка и Янкл вернулись в кабинет.

– Я готов простить этого человека, – ответил реб Буним, – но при одном условии.

У Янкла заныло сердце. Какое еще условие, служка ничего не говорил про условие!

– Какое? – спросил ребе.

– Я полностью прощу реб Янклу нанесенную мне обиду, – тут реб Буним прикоснулся указательным пальцем правой руки к алому пятну на щеке, – если ребе благословит его и жену на рождение детей.

– Хм, – улыбнулся ребе. – Оригинальное условие. Ну что ж, будь по-твоему.

Спустя год Хася родила близнецов: мальчика и девочку. Красивых, здоровых детей. Только на правой щеке мальчика было небольшое родимое пятно, формой и цветом напоминающее след от пощечины.

 


 

[1]Длиннополый кафтан определенного покроя, который носили хасиды Польши и Галиции.

[2]Записка, которую подают ребе. В ней вкратце излагают суть просьбы.

[3]Святой язык, иврит, на котором написаны святые книги.

[4]Цитата из книги Берешит: «и сказал Бог всесильный: – нехорошо человеку быть одному, сделаю ему подходящего помощника».



Оглавление журнала "Артикль"               Клуб литераторов Тель-Авива

 

 

 

 


Объявления: