ОНИ БЫЛИ ПЕРВЫМИ

< Отрывки из упомянутой выше книги: Франсуа Фюре. Прошлое одной иллюзии. (Перевод c французского В.И.Божович) >

    
     Способность мифологизировать собственную историю - одно из величайших достижений советского режима. Но он вряд ли достиг бы в этом таких высот, если бы ему не помогла готовность поверить, заложенная в европейской культуре революционно-демократической традицией…
    
     При ретроспективном взгляде на события поражает то, что оппозиция внутри партии как будто ничего не замечала. Она продолжала свою аппаратную возню и плела интриги в расчёте на поражение политики Сталина. Но она не проронила ни слова о той трагедии, которую переживала страна. Троцкий из изгнания шлёт протест за протестом по поводу преследования своих сторонников в партии, но не говорит ни слова об ужасном голоде на Украине, вызванном многообразными формами террора против крестьян. Бухарин, симпатичный Бухарин, наиболее восприимчивый к воздействиям извне, в частном разговоре характеризует происходящее как "массовое истребление беззащитных людей, включая женщин и детей". Но и он вовлечён в дьявольскую диалектику внутрипартийной борьбы, хотя она и ведёт его к гибели…
     Но есть вещь ещё более удивительная: атрофия способности к суждению захватывает умы и за пределами Советского Союза. И нельзя сказать, что ужасные факты были полностью не известны на Западе. История геноцида на Украине, унёсшего, по данным Конквеста, шесть миллионов жизней, это идеологическое безумие не без примеси национальной ненависти, до сих пор не известна в подробностях, за недостатком документальной информации. Но скрыть её полностью всё-таки не удавалось. О геноциде писали газеты эмигрантов, меньшевиков и эсеров, писал Суварин. Одна из хороших книг по этому вопросу была опубликована Каутским в 1930 году: он снова разоблачал террор, предсказывал голод и распространение принудительного труда под властью примитивной диктатуры. Его анализ интересно перечитать сегодня, ибо он предсказал крах режима за пятьдесят с лишним лет до того, как он произошёл. Как хороший марксист, Каутский не верил в долговременность столь реакционной диктатуры, восстановившей и углубившей феодальный гнёт.
     Итак, кто хотел знать, тот знал. Беда в том, что мало кто хотел…

    
     Одним из первых иностранных свидетелей русской революции был молодой французский интеллектуал, Пьер Паскаль, который вёл ежедневный дневник с 1917 по 1927 переломный год, когда был изгнан Троцкий, а Сталин одержал решающую победу. Пьер Паскаль принадлежал к тому поколению молодых французов, которые закончили Эколь Нормаль как раз перед войной (набор 1910 года). Студент-филолог, он очень рано заинтересовался Россией, куда совершил первое путешествие в 1911 году. Верующий католик, он прочёл В.Соловьёва, который убедил его в необходимости "объединения" церквей; он влюбился в Киев и стал жадно изучать русскую религиозную жизнь (тут нельзя не вспомнить другого западного "интеллектуала", также влюблённого в Россию: Р.-М. Рильке. Вообще, вопрос об очарованности мыслителей Запада Россией и о том, в какой степени эта очарованность могла парализовать способность трезво взглянуть на русскую революцию - составляет отдельную, обширную и очень интересную тему - Э.К.) В Санкт-Перербурге он работает над дипломом на тему "Жозеф де Местр и Россия", а в следующем году приезжает в Москву. Этот молодой католик, близкий к Псишари, своему соученику по Эколь Нормаль, мечтает вернуть мировое призвание католицизму, облечённому в форму соборности. В современном мире он больше всего ненавидит царство денег и его спутника - буржуазный индивидуализм, от гибельных последствий которого Россия спаслась благодаря крестьянству и православной церкви. Таким лживым вещам, как права человека или парламентский строй, он предпочитает католическую монархию или царское самодержавие. Пьер Паскаль являет собой странный феномен: французский славянофил. Он любит Россию, как Ламеннэ любил Польшу: как страну, сохранившую дух соборности, то есть христианства. Он уже задумал работу о "староверах", которую закончит много позже. Ему не надо было дожидаться 1917 года, чтобы обратить свои взоры на восток, как это сделали пацифисты или социалисты: он пришёл издалека и с другой стороны. Но именно поэтому его свидетельство имеет огромное значение: оно помогает понять, какое завораживающее воздействие оказала Октябрьская революция на обширную семью интеллектуалов-католиков, которые первоначально не были ни марксистами, ни левыми, ни даже демократами. Пьер Паскаль - первый в этом ряду, Луи Альтюссер будет последним.
     Тяжело раненный на фронте в сентябре 1914, Паскаль сражался затем при Дарданеллах, прежде чем получить в 1916 году назначение в Россию благодаря своему знанию русского языка. Там его застанет революция и заставит задержаться надолго. Ежедневная хроника, которую он вёл на протяжении десяти лет, не имеет себе равных; она не только является ценнейшим документальным источником, но одновременно помогает понять увлечение автора революцией и его последующее разочарование.
     Он стал сторонником большевиков ещё до октября, в феврале 1917 года. Его большевизм был очень своеобразным - не марксистским, но русским и христианским; в России он видел избранницу истории, страну, христианскую в высшем смысле. Однако официальная роль Паскаля, как и других членов французской военной миссии, состояла в том, чтобы бороться против ленинского пораженчества и удерживать молодую республику в рядах союзников. Он даже должен был посвятить часть своей активности тому, чтобы вести в этом направлении разъяснительную работу среди русских солдат. Однако главное для него - не эти профессиональные обязанности, а вера во всеобщее братство; в 1918 году он откажется от возвращения на родину, чтобы стать свидетелем невероятных событий истории. В большевиках, между Февралём и Октябрём, его привлекало их желание закончить войну и тем вернуть истории утраченный смысл. "Русский народ обладает острым чувством трагизма этой войны, которую он не желает вести и считает нелепой, - как должно было бы считать и всё человечество, не способное из неё вылезти"…. Русский крестьянин сражается против войны от лица всего человечества, - такое толстовское представление толкает лейтенанта Паскаля к Ленину и его соратникам, во имя эсхатологии, заимствованной у Эдгара Кинэ; "Война всё больше ускользает из рук правительств. Мы идём к мировой социальной революции. Возникнет европейская конфедерация".
     Наступает октябрь, большевики берут власть. "Они теоретики, - комментирует Паскаль, - но русский народ, который знает социализм и большевизм только по названиям, идёт за ними, ибо и он живёт в будущем. Он хочет, чтобы прекратились несправедливость и горе на земле. Неумело, печально, в страданиях, он, тем не менее, создаёт это будущее. Русская революция, какая бы реакция за ней ни последовала, вызовет такой же огромный резонанс, как революция 1789 года, и даже больший: это не случайность, это эпохальное событие, которым Боссюэ начал бы новую главу своей Всемирной истории". Таким образом, "теоретический" большевизм является знаком чего-то более глубинного. Он только поверхностно направлен против христианства, ибо сам ещё не знает своей природы. Русский народ принял его как знамя, но на самом деле стремится к установлению христианства на земле, и это имеет гораздо большее историческое значение, чем 1789 год. Из всех дорог, ведущих к ленинизму, Паскаль выбрал ту, на которую указывали слова писания: придёт день, и последние станут первыми. Октябрь для него не имеет отношения к законам истории, - это торжество униженных, день великого раздела, когда русским народом движет десница Божия. Социализм - это справедливое, но куцее учение, ибо он не знает - ещё не знает, - что на самом деле он есть орудие христианского духа в земных делах.
     Итак, осенью 1918 года Пьер Паскаль делает решительный шаг: вопреки полученному приказу он остаётся в России. Вместе с несколькими французами, из которых самым известным является Жак Садуль, он образует коммунистическую ячейку, которая будет играть роль посредника во время переговоров между левой группировкой французского рабочего движения и большевиками о вступлении в III Интернационал. Наступают ужасные годы - гражданская война, иностранная интервенция, террор в городе и деревне, советская Россия отрезана от внешнего мира "санитарным кордоном" союзников. Подвергаясь нападкам французской прессы как дезертир, охваченный тревогой о том, что о нём думают близкие, Паскаль работает в наркомате иностранных дел над составлением информационных бюллетеней, одновременно собирая всевозможную документацию о старой и новой России. Второй том его российского дневника, с 1919 по 1921 год, озаглавлен "В коммунизме", подобно тому, поясняет автор, как говорят - "в религии". Этот период заканчивается в марте 1921, когда введение нэпа совпадает с началом разочарования у Паскаля: революция закончилась, оставив после себя шлейф неудач и воспоминаний.
     Дневник этих лет беднее, чем предыдущий, повседневными заметками о московской жизни, может быть потому, что у автора было меньше времени для записей; в общем ясно, что он жил в тяжёлых материальных условиях, страдая от голода и холода. Прежние социальные связи были разрушены революцией, и теперь его окружение является почти исключительно политическим: это, с одной стороны, русские большевики, с которыми он мало встречается, а с другой - кучка французских большевиков, раздираемая внутренними распрями, как это обычно бывает с маленькими политическими группами в изгнании. Паскалю трудно отвести обвинение в католицизме, выдвигаемое против него Садулем. Он подвергается многочисленным проверкам, одна из которых - непосредственно перед Лениным и его подругой Инессой Арманд. Однако ни возводимые против него обвинения, ни безграничная диктатура партии неспособны подорвать его энтузиазм. Зачем ему Учредительное собрание - ведь во Франции он ненавидел буржуазный парламентаризм!...Нашего католического и пробольшевистского историка интересует не столько власть и способ её организации, создающие почву для всевозможных иллюзий и махинаций, сколько революция социальная, которая должна покончить с частной собственностью и богачами. Какое значение имеет политическая свобода, если люди обретут в равенстве новую мораль братства, проповеданную Христом и преданную миром чистогана?
     Большевизм Паскаля ближе к Бюше, чем к Марксу. Достаточно перенести с Франции на Россию идею исторического избранничества, чтобы узнать в писаниях неофита ленинского учения знакомые интонации неоякобинского и неокатолического проповедника времён Июльской монархии. Сошлёмся на нижеследующий текст, в котором делается попытка описать революционную Россию в мрачном свете уравнительного Апокалипсиса: "Неповторимое и опьяняющее зрелище - разрушение определённого общества. Ныне исполняется речённое в четвёртом псалме вечерней воскресной службы и в Magnificat: властители будут низвергнуты с трона, а бедняки поднимутся из грязи. Домовладельцы вынуждены довольствоваться одной комнатой, а в тех, что они занимали прежде, поселено по семье. Нет больше богатых - только бедные и беднейшие. Знания не добавляют ни привилегий, ни уважения. Бывший рабочий, ставший директором, командует инженерами. Размер заработной платы почти не различается. Частная собственность ограничивается одеждой. Судья больше не обязан руководствоваться законом, если он противоречит его пролетарскому чутью. Брак - всего лишь один из видов гражданского состояния, а о разводе можно просто уведомить открыткой. Детей учат доносить на родителей. Чувство щедрости уничтожено тяжёлыми временами; в семьях считают каждый кусочек хлеба и каждый грамм сахара. Нежность считается пороком. Жалость убита вездесущей смертью. Дружба сохранилась лишь в форме товарищества".
     Паскаль уже начинает опасаться тени ЧК, ложащейся на повседневную жизнь, давления государства, воля которого является единственным законом этого беззаконного общества. Но он успокаивает себя мыслью, что чекисты - это народная полиция, что "пролетарское" государство - это почти и не государство и что им, по выражению Ленина, может управлять "любая кухарка". Доказательство этому он видит в замене слова "гражданин", проникнутого юридическим холодом и буржуазным индивидуализмом, словом "товарищ", выражающим непосредственное братство трудящихся и торжество реального равенства. Сам Паскаль 1919 - 1920 года внешностью напоминал Пеги: "Бритая голова, большие казачьи усы, добрые, всегда улыбающиеся глаза, одетый в крестьянскую блузу, он разгуливал по городу босиком" (Виктор Серж). Пример Паскаля красноречиво свидетельствует о том, как большевизм в эту эпоху обращал себе на пользу эмоции и традиции, с которыми он должен был бороться, чтобы утвердиться: равенство в бедности, утопический социализм, христианский дух общности. Французский интеллигент, Паскаль облекал их в слова, которым недавно выучился у Ленина. Получилась некая смесь слов и понятий, которая по-своему помогала крепить идеологическое господство партии. Интеллектуальное и политическое приключение французского лейтенанта - это один из первых примеров того, как большевизм подчинял себе умы, пришедшие из совершенно иных сфер и захваченных, в полном смысле этого слова, потоком истории.
     Как ускользнул он из-под гипноза? Почему перестали действовать чары? Паскаль первым проторил дорогу выхода из коммунизма, по которой впоследствии пришлось пройти многим. В его случае мы наблюдаем типичную картину крушения веры: энтузиазм неофита в один прекрасный день уступает место трезвости критического взгляда. Те же факты, которые раньше ослепляли его своим сиянием, теперь теряют привлекательность. Правда, в его случае следует говорить о кризисе новой веры и о сохранении старой: перестав быть коммунистом, он более чем когда-либо остаётся католиком, и это даёт поддержку его экзальтированной душе, помогает пережить одиночество и изгнание. Жаль, что он перестал вести дневник в 1921 году, когда разбилась его коммунистическая вера: он замолк именно в тот момент, когда другие начинали говорить. Но то немногое, что он написал в первые месяцы 1921 года, позволяет угадать, какие события вызвали его душевный перелом: это осуждение "рабочей оппозиции" на Х съезде, запрещение фракций внутри партии, подавление Кронштадского мятежа. Русская революция потеряла для него свою чистоту, перестала быть осуществлением религиозных обетований. Её власть направлена не на защиту, а на господство. Третий том "Дневника", посвящённый 1922-1926 годам, озаглавлен сдержанно: "Моё состояние души".
     Автор перестал быть коммунистом. Но он по-прежнему любит Россию и русский народ, к которым устремился задолго до своего обращения в большевизм. Ему случается размышлять о том, "какую замечательную революцию могли бы совершить верующие России, не поддайся они марксизму", извлекая таким образом славянофильскую мифологию из-под мифологии коммунистической. Большевистская революция умерла, оставив после себя бюрократическое государство нового капитализма, но Паскаль продолжает надеяться на русский народ. Поэтому он остаётся членом французской секции партии большевиков и продолжает работать на советское правительство и на Коминтерн. Ему приходится по-прежнему изъясняться на языке коммунистической идеологии, правда, ещё не успевшем стать окончательно "дубовым".
     Разрыв Паскаля с советской Россией был одновременно и радикальным, и поневоле незавершённым. С одной стороны, он изучил политику большевизма и даже его историю. В одном из писем Альфреду Росмеру от 24 сентября 1925 года он выводит из знаменитого II съезда (1903) характерные черты большевистской партии, такие, как свирепые интриги, византийские споры и культ грубой силы. Он ясно видит лживость спекуляций на пролетарском государстве, политическое ничтожество Советов, завесу фальши, уже тогда окутавшую весь режим. Поэтому он не принимает участия в борьбе группировок, которая началась тут же, как только Ленина разбил паралич. Он уже настолько отошёл от коммунистической политики, что стал понимать, что Троцкого, бывшего руководителя Красной Армии и сторонника милитаризации профсоюзов, разделяют с Зиновьевым или Сталиным не идеи, а амбиции.
     Но, с другой стороны, куда идти? Оставшись в Москве, вместо того, чтобы вернуться во Францию, он сжёг корабли. Если он вернётся, ему придётся либо лгать, либо лить воду на мельницу тех самых буржуа и политиканов, которых он ненавидит и от которых бежал. Он обнаруживает тупик, в котором оказывается каждый, кто верил в коммунизм и перестал верить: вера уходит, а то, что к ней толкало, остаётся. Что делать с ненавистью к буржуа тому, кто разочаровался в коммунизме? Дело не в уязвлённом самолюбии, а в психологических инвестициях, которые современное сознание сделало в идею революции. Поэтому Паскаль, отвернувшись от большевистской революции, старается спасти от крушения то, что его к ней подтолкнуло: от провалившейся ленинской революции он обращается к будущей революции русского народа. Вместо того, чтобы создать новый мир, большевики восстанавливают власть денег, власть богачей, - эта констатация помогает Паскалю связать своё недавнее разочарование со старой ненавистью к буржуа. Он освобождает революцию от ответственности за случившееся, чтобы снова связать с ней свои надежды.
     Ведь остался русский народ, бедный, религиозный, христианский, стремящийся к равенству, способный пробудиться вновь. Паскаль остаётся верен своей юношеской любви. Но он показывает и оборотную сторону медали. День за днём, дополняя свидетельства прессы слухами и разговорами, он описывает политику Коминтерна и те пертурбации, которые она вызывает в молодой Французской компартии. Он переписывается с Борисом Сувариным, исключённым из Интернационала в 1921 году. Он получает из Парижа "Ла Революсьон пролетарьен", основатели которой, Пьер Монат и Росмер, были годом раньше исключены из Французской компартии. Ему нравится их журнал, хотя он и занимает, на его взгляд, слишком "троцкистские" позиции. Он находит в нём дух свободолюбия, враждебность по отношению к партиям, близкую к анархизму синдикалистов-революционеров. Он предлагает присылать им прямые репортажи о положении в России. В развернувшейся в эти годы (1925-1927) внутрипартийной борьбе он не сочувствует ни одной из сторон и занимает в своих репортажах нейтральную позицию, то есть - враждебную всем. Советская политическая жизнь стала теперь в его глазах такой же достойной презрения, как и буржуазный парламентаризм. Он не принимает в ней никакого участия, ограничиваясь переводом Ленина на французский язык в Институте Маркса - Энгельса. Эта независимость ума придаёт его заметкам последних лет особую свежесть. Его проза разочарованного сохраняет достоинства языка верующего: она проста, разнообразна, насыщена конкретикой, богата деталями повседневной жизни. Единожды заметив расхождение между советским мифом и реальностью, он не перестаёт находить тому всё новые подтверждения, рисуя и саму жизнь, и методы коммунистической мистификации. Вот, например, как он описывает приезд некоего французского товарища в "обетованную землю" коммунизма 4 сентября 1927 года: "Никогда ещё ни один режим не был до такой степени лживым. Достигнутые в этом отношении результаты поистине блестящи. Один молодой француз посещает Институт, это интеллектуал-энтузиаст, который слышал о "героях" - Садуле, Гильбо, Паскале! - и смотрит на меня с восхищением. Он приехал изучать опыт социалистического строительства в Комакадемии. Он провёл здесь уже два месяца и проникнут железным убеждением, что строительство социализма идёт полным ходом: рабочие клубы, фабрики принадлежат государству. Он не видит ничего из того, что есть на самом деле. Какой-то коммунист из Промбанка сказал ему, что наш годовой прирост выше, чем в Соединённых Штатах, и ему этого довольно. Он уверен, что во Франции идут жестокие гонения на коммунистов, и сам в это верит. Он сравнивает положение там со свободой, которой пользуется здесь, и сам в это верит".
     Пьер Паскаль вернётся во Францию в 1933 году, где будет вновь заниматься общественной деятельностью до 1936 года и закончит причудливый зигзаг своей биографии классической карьерой профессора русской истории в Сорбонне. Живя в буржуазном обществе, он будет искать для себя убежище в своей любви к русской истории и русскому народу. Но почти не будет говорить о советской революции.
    
     Борис Суварин принадлежит к тому же поколению, что и Паскаль, но к иному социальному и интеллектуальному миру. Он родился в Киеве в семье мелкого ювелира-еврея, который эмигрировал и поселился в Париже в конце прошлого века, когда Борису было два года. Последовали недолгие годы учёбы, ремесло отца, жадное чтение самоучки, увлечение социализмом. Политической деятельностью он начал заниматься в 1917 году, писал заметки в "Попюлер", подписывая их псевдонимом Суварин, как дань уважения роману "Жерминаль". "Попюлер" не стоял ни на позициях войны до победного конца, ни на позициях революционного пораженчества. Он защищал линию меньшинства социалистической партии, сторонников компромиссного мира без победителей и побеждённых. Суварин с восторгом приветствовал Октябрьскую революцию. Поддерживая стремление большевиков к заключению мира, он опасался их диктаторских замашек, но всё же одобрил роспуск Учредительного собрания. Придя к убеждению, что диктатура большевиков это и есть власть рабочего класса, он стал в 1918 году одним из первых французских большевиков и активно способствовал переходу большинства социалистической партии на ленинские позиции.
     Небольшого роста, активный, умный, настырный, Суварин в эти годы отдаст утверждению большевизма столько же энергии, сколько за всю остальную жизнь - его разоблачению. Он принадлежал к той категории людей, которым особенно нравится утверждать свою правоту против несогласного с ними большинства. Такую склонность легко удовлетворить, выступая как за коммунизм, так и против него. После первой мировой войны он сражается против повального антисоветизма французского общественного мнения, подобно тому как после второй мировой войны он будет выступать почти в одиночку против столь же повального просоветизма. Он был человеком иного склада, чем Паскаль, - менее романтического, менее сентиментального. Он тоже любил Россию маленьких людей, менее индивидуалистическую, чем Запад, но он любил её не за то, что она христианская, а за то, что она родина его родителей и всего того, что окружало его детские годы. Его культура, приобретённая вне школы, была целиком демократической и рационалистической, не столь обширной, как у интеллигента-профессионала, но и не столь узкой, как у партийного активиста. Он работает изо всех сил, жадно усваивает информацию, верит только документам и фактам. Его страсть к истине очень быстро закроет перед ним политическую карьеру, и он целиком посвятит себя предмету своего служения - большевизму. И даже порвав с ним, он не замкнётся, как Пьер Паскаль, во внутренней изоляции, а будет отчаянно бороться против того, чему помогал родиться на свет.
     <…> Он участвовал в различных собраниях в пользу III Интернационала и против французской интервенции в России. В пылу борьбы он оказывается на крайне левом фланге социалистической партии, выступая против своих бывших товарищей, которые, по его мнению, недостаточно энергично поддерживают большевиков. Он выходит из редакции "Попюлер" в конце 1919 года, решив бороться не только против большинства социалистической партии, но и против её левого меньшинства, вплоть до раскола. Он ведёт себя как настоящий большевик, работая в контакте с эмиссарами Коммунистического Интернационала во Франции. С марта 1920 года он начинает издавать "Бюльтен коммюнист", один из тех эфемерных листков, которые он будет выпускать в большом количестве на протяжении всей своей жизни. Цель этого издания - знакомить французских социалистов с политикой и идеями большевиков с помощью информации, получаемой от группы Садуля в Москве.
     Суварин до такой степени выделяется своим экстремизмом в среде левых социалистов, что в мае 1920 года, во время большой стачки железнодорожников, его арестовывают по обвинению в организации анархического заговора. Правительство пытается устроить показательный процесс, объединив организаторов стачки - Монмусо, Мидоля - и руководителей Комитета в защиту III Интернационала - Монато, Лорио и Суварина. Такое смешение лиц было столь же безосновательно, как и выдвинутое против них обвинение, но всё вместе характеризует политический климат эпохи. Против нарождающейся коммунистической мифологии выступает антикоммунистическая мифология, своими действиями только способствующая укреплению коммунистов. III Интернационал претендует на то, чтобы воплощать мировую пролетарскую революцию, а буржуазные правительства тут же подтверждают эту претензию.
     Итак, за приготовлениями к первым заседаниям Турского конгресса Суварин наблюдает из тюрьмы Санте. В … маленькой книжке он рассказал, как была установлена нелегальная связь между его камерой и внешним миром, чтобы дать ему возможность участвовать в выработке документа, согласованного между группой Кашена - Фроссара и Комитетом в защиту III Интернационала и отвечавшего пожеланиям Ленина: дезавуировать прошлые ошибки социалистической партии (принятие "условий" , выдвинутых Интернационалом) и обеспечить присоединение её основной части к позициям Москвы. Так, благодаря использованию традиции длительных переговоров между различными течениями, было достигнуто решение Турского конгресса, покончившее с самой этой традицией. Из этого основанного на обмане пакта и родилась ФКП, одним из главных, хотя и наименее известных создателей которой был Суварин.
     То, что он оказался во главе партии, наряду с таким старым испытанным парламентарием, как Марсель Кашен, свидетельствует о недоразумении. Ибо Суварин не имел ничего общего с парламентарием, приводящим своим красноречием в восхищение участников социалистических банкетов. Он был плохим оратором, был мало приспособлен к избирательным компаниям, политическому манипулированию людьми и идеями. Ирония истории состояла в том, что именно Марсель Кашен, мягкотелый политикан, живое воплощение "священного союза", в последний момент переметнувшийся на сторону Москвы, стал символом перехода французского социализма на большевистские позиции, в то время как Суварин будет забыт, предварительно подвергшись нападкам тех, кому так преданно служил, Дело в том, что его связь с III Интернационалом была, скорее интеллектуального, чем политического порядка. Она была безраздельной, не подлежащей обсуждению и компромиссам, и в силу этого - непрочной. В революционной политике есть свои верующие и свои практики; Суварин был верующим, у которого вера не заглушила наблюдательность и способность к анализу.
     Когда в марте 1921 года Суварин был оправдан и вышел из тюрьмы, он был по-прежнему человеком Интернационала: ни Кронштадт, ни нэп, ни решения Х съезда партии большевиков не затронули и не охладили его энтузиазма. Он не знает русской жизни, как знал её изнутри Пьер Паскаль, не чувствует большевистского диктата в международном движении, как почуствовала его старая свободолюбивая активистка Анжелика Балабанова, уже с лета 1920 года стремившаяся покинуть Россию. В его поведении на III конгрессе Интернационала в Москве, по свидетельству биографа, поражала его преданность Ленину и одновременно - исследовательский дух: он ищет информацию, требует для ознакомления платформу "рабочей оппозиции", спорит с Паскалем, желает посетить тюрьму, беспокоится по поводу анархистов, арестованных ГПУ. Точно так же, во время процесса над эсерами в 1922 году он требует, чтобы у подсудимых были защитники по их выбору, однако не возражает против незаконности самого процесса.
     Независимость его позиции не мешает тому, что его избирают членом президиума Интернационала наряду с такими знаменитыми большевиками, как Зиновьев, Радек, Бухарин или Бела Кун. В свои двадцать шесть лет он оказывается на вершине: Исполнительный секретарь международного движения, курирующий текущие дела, в том числе и работу молодой Компартии Франции. Он становится завсегдатаем главных лиц коммунистического ареопага, другом Бухарина, сотрудником Зиновьева, партийцем-"интернационалистом", исполнителем тайных миссий, посвятившим жизнь созданию нового мира. В отношениях со своими французскими товарищами он откровенно выступает как "человек Москвы", вернее, как один из "людей Москвы", (так как есть и другие, которых он не любит, как, например, бывшего пастора-швейцарца Жюля Юмбер-Дроза). Своим полученным от центра авторитетом он пользуется так, как если бы был членом Ордена иезуитов, не предполагая, что подобный порядок обернётся против него самого. А между тем наступательному периоду Интернационала вскоре предстояло завершиться поражением немецкой революции в 1923 году. Но Суварин об этом не знает и продолжает жить в состоянии революционного опьянения под сенью старших русских товарищей, он дорожит своей причастностью к их работе гораздо больше, чем убогими интригами в борьбе за власть над новорожденной французской компартией. Он является, скорее, агентом влияния, чем человеком власти, как и большинство других интеллектуалов, заблудившихся в политике.
     Политика скажет своё слово в марте 1923 года, когда после удара, разбившего Ленина, начнётся борьба за его наследие. В своем "Бюльтен комммюнист" Суварин комментирует этот кризис как эксперт, со знанием нюансов, сожалея об отдалении Троцкого от большевистского генерального штаба, работающего под совместным водительством "тройки": Каменева, ближайшего друга Ленина, Зиновьева, председателя Коминтерна, и Сталина, избранного в прошлом году генеральным секретарём партии. С одной стороны, Суварин утверждает, что в партии царит единство, и отказывается признать, что Троцкий создал свою "фракцию". Он призывает к единомыслию по отношению к "русским делам", в которых, по его заверениям, нет никаких серьёзных идейных или программных расхождений. С другой стороны, он призывает разделить "русские" и "французские" дела, чтобы избежать воздействия первых на вторые. Однако оба требования удивляют своей наивностью, особенно если учесть, что исходят они от такого знатока коминтерновской "кухни". Ярость, с которой представители "тройки" и их соратники нападают на Троцкого, не предвещает никакого замирения среди наследников Ленина. А сам Суварин ещё недавно бомбардировал руководство французской компартии указаниями из Москвы, чтобы сегодня всерьёз говорить о независимости этого руководства. Его надежды вскоре терпят крах, и обстоятельства складываются против него. Во Франции он проигрывает баталию против своего соперника Альбера Трена, поддержанного посланцами Зиновьева в Париже. В интернациональном плане его объявляют скрытым сторонником Троцкого и одним из лидеров "новой правой", действующей внутри Коминтерна. Одержав победу в Москве, "тройка" стремится воспользоваться её плодами и очистить международное движение от противников; в новой грозной ситуации рушатся шаткие позиции Суварина.
     В 1921 году "рабочая оппозиция" была изолирована и разгромлена, но ни Шляпников, ни Коллонтай не были исключены из партии. Ленин не стал придавать борьбе с ними международный масштаб, как не стал запихивать всех оппозиционеров, действительных и мнимых, в один мешок. Три года спустя, вскоре после смерти Ленина (последовавшей в январе 1924 года), споры между Троцким и членами "тройки", во многом повторяющие споры с "рабочей оппозицией", преследуют уже иные, гораздо более значительные цели: речь идёт о власти в партии, находящейся в ещё большей изоляции, чем раньше. Борьба распространяется на все эшелоны Коминтерна, где она приобретает чрезвычайно абстрактный характер: ведь нужно навешать одинаковые ярлыки в ходе самых разнообразных споров, отражающих не столько идейные расхождения, сколько борьбу за власть. Суварина объявляют "правым уклонистом", как и Брандлера в Германии; этот ярлык может быть заменён другими, столь же магическими: "ревизионист", "неоменьшевик", "социал-демократ". Достаточно сказать, что Троцкий не заслуживает таких определений, чтобы тут же получить их в свой адрес. Интернационал, то есть руководящая им "тройка", уже обладает прерогативой определять преступление и указывать виновных.
     На ХIII съезде Коммунистической партии большевиков в мае 1924 года Суварину устраивают нечто вроде суда, исход которого предрешён: даже Троцкий, вынужденный уйти в оборону, не произносит ни слова в его защиту. На последовавшем в июне V конгрессе Коминтерна рассматривалось дело Суварина, и по предложению его врагов из французской делегации было решено его временно исключить, о чём тут же сообщила "Юманите". Так завершился пятилетний коммунистический период в его жизни, о чём, правда, он ещё не знал. Последующие шестьдесят лет он посвятит критическому осмыслению своего партийного опыта.
     Исключение Суварина имело более официальный характер, чем отход от коммунизма Паскаля. Молодой студент затесался почти случайно в большевистскую авантюру, движимый своей любовью к России; он не занимал руководящих постов и не стремился к ним. Политикой и даже политиканством во французской группе занимался Садуль. Паскаль был, скорее, моральным свидетелем происходящего. Суварин, напротив, с младых ногтей был партийным активистом и сыграл решающую роль в присоединении к русской революции большинства французской социалистической партии. Он входил в генеральный штаб III Интернационала и пострадал от той самой организации, составной частью которой он сам являлся.
     Был ли Суварин наивен, вступая в неравный бой после своего исключения, или же, трезво оценив расстановку сил, решил работать для будущего? Одна гипотеза не исключает другую. Впрочем, такой же вопрос будет возникать на протяжении всей истории международного коммунизма по поводу исключённых или уничтоженных лидеров, не говоря уже о казненных, которых большинство. Суварин в 1923-1924 годах уже был прекрасно осведомлён о политических нравах Коминтерна. Почему Трен в 1924 году не мог поступить с ним так же, как он сам поступил с Фроссаром в 1922? Или он думал, что правила игры к нему неприменимы? Или он переоценил своё влияние и свою "необходимость" для русских? Это - то, что касается гипотезы наивности. С другой стороны, он мог оценить те перемены, которые предвещало поражение Троцкого: конец "исторических вождей" Октября, замена партии вождей партией бюрократов, окончательное замораживание революции, ложь в сочетании с полицейским режимом. Он давно знает Пьера Паскаля, ещё со времён своего добольшевистского, анархо-синдикалистского прошлого. Аресты ГПУ анархистов, преследования эсеров тревожили обоих французов. Это - то, что говорит в пользу гипотезы сознательного и обдуманного выбора.
     Как бы ни соотносились между собой эти два объяснения, добавим к ним свойственные Суварину особенности мышления. Ремесленник-ювелир, не имеющий классического образования, он обладал историческим складом ума. Он обожал документ, точность, конкретные факты. Когда утихла его революционная страсть, дала о себе знать другая его склонность, ранее мало соответствовавшая кругу его обязанностей. В это лето 1924 года я вижу его разбитым и опечаленным, но также испытывающим чувство освобождения; он отправляется в Крым, в Ялту, где собирается маленькая свободолюбивая "коммуна": Пьер Паскаль и его подруга, молодой бельгийский анархист Николя Лазаревич, ещё два итальянских товарища. Все они пережили увлечение советским режимом, служили ему и теперь пришли к единому выводу: самое худшее в нём - даже не угнетение, а ложь.
     Однако Суварин не сразу вырывается из советской орбиты, и в этом отношении его судьба предвещает судьбы многих и многих. Выход из коммунизма похож на процесс интеллектуальной дезинтоксикации; он включает в себя предварительный и заключительный этапы; лишь постепенно восстанавливается критичность взгляда, охватывающего всё более широкий круг предметов; человеку требуется время, чтобы привыкнуть к собственной смелости. Вернувшись в Париж в 1925 году, Суварин всё ещё принадлежит миру, из которого только что был изгнан. Он пристально следит за аппаратной борьбой в русском политбюро; к нему даже возвращается какая-то надежда летом 1925 года, когда "тройка" распадается и между её членами начинаются столкновения. В поражении, которое потерпел его преследователь Зиновьев на ХIV съезде (декабрь 1925), Суварин пытается разглядеть возможность реванша для себя, даже если падение Зиновьева означает усиление Сталина, вступившего в союз с Бухариным против Троцкого, которого сам Суварин недавно защищал. Но одновременно он уже поднимается до критики советской системы в целом, осознавая, что её вырождение началось не со смерти Ленина, а с Октября. Несмотря на то, что он исключён временно и может при благоприятных обстоятельствах рассчитывать на восстановление, он и не думает раскаиваться. Он продолжает писать и в своём "Бюльтен коммюнист", и в "Ла Революсьен пролетарьен", издаваемой его друзьями Монатом и Росмером, сохраняет дипломатические отношения с Интернационалом и ФКП. О том, что он полностью восстановил свой критический дух и свой талант наблюдателя, свидетельствует, например, предвещающий Оруэлла, анализ языка Интернационала: "Никаких фактов, идей, цитат или аргументов: только бесстыдные утверждения, составленные из десятка слов, спущенных "сверху" (ибо даже это решается "наверху") и переставляемых в различных сочетаниях… Так, берём фразу: "За большевистское единство ленинской партии", переставляем прилагательные и получаем: "За ленинское единство большевистской партии"; меняем порядок существительных, получаем: "За большевистскую партийность единого ленинизма", и так далее. Разве это не чудесно!.."
     Человек, написавший эти строки, уже вышел из той системы, которая некогда замыкала его мысль. И в этом отличие его позиции от позиции Троцкого, Бухарина или Зиновьева. В его глазах партия утратила свою непогрешимость, поскольку решения принимает секретариат, распространивший свою бюрократическую власть на всю страну. Руководство Коминтерна, со своей стороны, догадывается, что в лице Суварина оно имеет решительного противника, именуемого на партийном языке "контрреволюционером", более опасного, чем традиционные враги, мнения и воспоминания которого необходимо опорочить заранее.
     Действительно, не ограничиваясь разрывом с советским коммунизмом, Суварин очень скоро переходит к активным действиям. Конечно, ещё на протяжении нескольких лет он будет говорить на языке коммуниста-нонконформиста; превратив свой "Бюльтен коммунист" в трибуну оппозиции политике Коминтерна, он призывает всех "честных активистов" сплотиться и бороться за наследие советской революции. Однако в действительности его мысль идёт в другом направлении и, разорвав круг фракционных споров, пересматривает всю советскую историю. Об этом свидетельствуют упорные отказы на предложения о поддержке Троцкого после изгнания последнего, в 1927-1928 годах. Сувариным движет не только оскорблённое самолюбие и нежелание занимать второе место, но, в гораздо большей мере, понимание того, что они с Троцким стоят на разных позициях. Бывший руководитель Красной Армии даже в изгнании остаётся рабом своей веры в партию; он без конца воспроизводит логическую схему "левой" партийной оппозиции, которую пытается возродить в международном движении. Однако такая логика, являющаяся частью ленинского наследия, Суварину стала чужда. Разорвав её круг, он стал из деятеля свидетелем краха советского коммунизма.
    
     Так, очень рано, утвердилась параллельная история коммунизма, противостоящая ему и неотделимая от него, - история тех, кто, из поколения в поколение, порывали с ним.
     Этот процесс захватил коммунистов самого разного пошиба - рабочих и интеллигентов, старых большевиков и неофитов, аппаратчиков и членов низовых ячеек, попутчиков и активистов. У интеллигентов его наблюдать гораздо интереснее просто потому, что их участие в коммунистическом движении имеет характер чистого выбора, акта веры, не зависящего от их социального положения. Это акт самоотречения или самоосуществления, который сродни религиозной аскезе. Мазохистское стремление истязать себя ради служения делу получает у них наиболее полное выражение. Но и отказ от служения, возвращение себе своих отчуждённых прав проявляется у них с наибольшей резкостью. И, наконец, у них есть профессиональная привычка писать, что делает их свидетельства особенно ценными для историка.
    

    
    

 

 


Объявления: