Олег ГУБАРЬ

МАРКУС


     Никогда, во всю мою жизнь, я не видел такого абсентеиста, как мой дед Маркус. Это был совершенно уникальный в своем роде человек. Гений минуты. Повелитель мгновения. (Мятые слова...) Он жил здесь и сейчас. Сей момент. Сию секунду. Никто, никто не может так уметь. Это поистине дар Божий.
     Как бы мне вам объяснить. Ну вот представьте себе, что в полдень к нему неизбежно должны нагрянуть рэкетиры (тогда говорили "барбутчики"), чтобы получить с него карточный должок. Понятно, да. Неприятность, мягко говоря, серьезная. И что же он делает в двенадцать без четверти? Да завтракает. Причем с недурным аппетитом. Вот такой он был.
     Что до меня, то до поры до времени я жил по принципу "пусть худшее приключится сразу". Чтобы не забивать мозги разными опасениями и предчувствиями.. И, вполне возможно, делал это напрасно. Потому что назревающие события имеют свойство иногда рассасываться. Вероятно, деда вдохновляла притча о Насреддине - та, в которой тот обязался выучить осла говорить. Рефрен там был, помнится, такой: "Либо Тимур умрет, либо осел сдохнет". В интерпретации деда Маркуса это звучало несколько иначе: "Или осёл умрет, или ишак сдохнет".
     Самое забавное, что ему всё сходило с рук. Во всяком случае, я не помню его битым. Деду сопутствовала невероятная удача.
     Эпизод с барбутчиками (с ними, кстати, расплачивалась горемычная бабушка Соня) как-то характеризует моего любимого абсентиста, но недостаточно рельефно. Он, например, брал шкалик ровно в желанный момент. И без малейшего угрызения совести направлял меня, восьми- - девятилетнего, в бакалейный магазин за "Московской" и "Беломором". Если ему хотелось помочиться, отходил под ближайшее дерево.
     Помню, дед ел фруктовое мороженое на палочке, привалившись к металлическому ограждению жилого полуподвала на Екатерининской. Фруктовое стоило что-то шесть копеек на новые, то есть пореформенные, деньги. Я сказал: "Дай". Дед протянул мне кончик эскимо, чтобы я лизнул. Но я недоуменно подставил раскрытую ладонь. Он искренне изумился: "Что - всё?!" Моё удивление по этому поводу было, очевидно, не менее искренним. Коль скоро я помню до сих пор такую мелочь.
     Мой Маркус не признавал никаких условностей. Приходил и прямо спрашивал у мамы обед. Сопутствующие обстоятельства его не интересовали, а только есть ли еда или ее нет. Дадут ли ему ее или не дадут. И что бы там ни говорила мама, от него отскакивало. В самом крайнем случае он мог зарычать или гаркнуть, типа отцепись, я просто хочу кушать. Он говорил: "Когда я умру, можете выбросить меня на улицу". Вместе со шкаликом мог привести с собой кореша Тимофея, такого же матерого восьмидесятилетнего старика, но куда более учтивого и стеснительного. За глаза мама называла деда "аидише шикер", то есть "еврей-пьяница". Но это слишком буквальное толкование, на самом деле скорее означавшее разгильдяйство и непутевость.
     Целый день Маркус и Тимофей торчали под мебельным магазином на Ришельевской, у двора, где теперь издательство "Моряк". Занимались они мелким комиссионерством: получали какие-то проценты от перепродажи старой мебели, на которую всегда находились охотники. Между прочим, и в нашем доме поселились кое-какие экспонаты "от Маркуса". Огромный барский кухонный стол на резных ножках, за которым мы собирались на поздние обеды. Рогатая (или коронованная, как хотите) вешалка. Полдюжины стульев Тонет, соломенную обшивку которых я безжалостно истреблял несколько лет кряду. И, вероятно, что-нибудь другое, явившееся в предсознательный период моей биографии.
     Когда мы с сестричкой простодушно заявляли деду, что хотим птичек, рыбок, черепашку или собачку, он, несмотря на чудовищную необязательность, рано или поздно приносил желаемое с Охотницкой. Нисколько не считаясь с мнением мамы и, откровенно говоря, даже не интересуясь им. "Дети хотят" - был его непреклонный приговор. Мама только отдувалась.
     Маркусу и в голову не могло придти, что у него, как у дедушки, имеются некие обязательства не столько, может быть, перед внуками, сколько перед дочерью и зятем. Но он не отказывал, получая прямые указания и выполняя просьбы.. Отлично помню, как однажды ждал меня на трамвайной остановке, на пересечении Тираспольской и Успенской, пока я просвещался в музыкальной школе. Я был смущен и обеспокоен какой-то тройкой. Вероятно, по сольфеджио. Дед успокоил меня на свой лад, философски резюмируя: "Так не двойка же". Мамины попытки образовать меня музыкально дед не одобрял, мотивируя чрезвычайно просто: "Ребенок не хочет".
     Выходило так, что оперировал он лишь двумя категориями: хочется - не хочется, приходится или не приходится делать. Вот и всё. Больше ничего его не беспокоило. Жил, пока живется. Как другие давно разучились.
     Тогда не говорили: "Ему всё по барабану", "Всё по фиг", "Однодвойственно" и т. п. Этого просто не могло быть. На фоне пролетарской лексики, пяти-, семи-, десяти- и прочих леток и енок. Дед, кстати говоря, едва ли имел даже начальное образование. Курил с семи лет. А университеты прошел у какого-то ветхозаветного обойщика или седельника. И единственное, что оставил мне в наследство, так это чемоданчик "с инструментом". Я сохранил цыганскую иглу, которой он пользовался, когда в середине 1920-х участвовал в реставрации (по указке А. В. Луначарского, с которым фотографировался) знаменитого Оперного: менял обивку изящных кресел и диванчиков.
     Когда умерла бабушка Соня, деду Маркусу было под восемьдесят. Спустя год он женился. Мама негодовала. Но смирилась. И даже пояснила нам с сестрой, что ему положено жениться. Поскольку, мол, "дедушка еще мужчина". Только квартиру свою, паскудную однокомнатную коммуну, поменял на другую. Ничем не лучше прежней, но "без Сониных глаз". Комнатушка эта находилась на Кузнечной, где когда-то обитали немецкие мастеровые, и как бы этимологически оправдывала передислокацию деда с Екатерининской. Немного помню и новую дедову жену. Лет на тридцать его моложе. Помню, она по какому-то поводу визгливо заметила маме: "Я ворона пуганая".
     Стоическим пофигистом Маркус был и в больнице, что теперь руиной, с пустыми глазницами окон, торчит на углу Нежинской и Тираспольской площади. Врачи сказали, что сердце и легкие у этого курца и выпивохи с семидесятипятилетним стажем так же хороши, как у девственного юноши. Дед и в ус себе не дул, украдкой курил и заставлял маму таскать ему седативные шкалики. Всюду жизнь. И он оставался пофигистом до последнего патрона.
     Подумать только, Маркуса мобилизовали в русско-японскую войну! Но, черта с два, он не только сам дезертировал, но и подбил к тому же компанию таких же дружков. Очевидно, несчастливая эта баталия и окончилась полным фиаско, главным образом, в виду грандиозного дедушкиного похуизма. Поэтапно принявшего тотальный характер и в конечном итоге повлекшего распад единой и неделимой.
     Он приказал долго жить аккурат в день моего рождения. Но я не был еще готов принять от него блистательное наследство. Мне еще предстояло научиться знать, чего на самом деле хочу, и заявлять об этом прямо, без утайки. У Маркуса это был врожденный порок или, скорее, дар. У меня - приобретенный. Хочется думать, что от него.
     Гравированные буквы на его постаменте давным-давно соскучились по несмываемой (нитро- ?) краске. Но я и без того знаю, что там написано, поэтому мне по фиг - и так сойдет. Прилежания достало лишь на то, чтобы обновить одно-единственное слово: "МАРКУС".
     
     


 

 


Объявления: