Великое счастье родиться в подходящее время. Ему с рождением повезло: время было не то чтоб особенно хорошее, но обещало...
Обещало время, но недолго цокали копыта отцовского конька, недолго шелестела шинами-дутиками коляска, недолго восседал отец в ней, едучи на свою фабричку. То время для сына-мальца озвучено копытным цоканьем и заоконными криками. "Ст-а-ры-ы ве-е-щи-и пок-паем", - выпевал старьевщик. "Ножи точить, ножи точить!" - кричал мужик с точильным станком на плече. Шли к точильщику девки-домработницы: вжик, вжик - сноп искр с каменного круга. Кричал стекольщик: "Стеклы вставля-ем!" Второй раз протяжно: "Вста-а-вля-я-м сте-е-клы-ы!"
А вот во двор втягивает подводу ко всему равнодушный конек - это отцово дело. Сбегается к подводе детвора, менять в хозяйстве ненужные тряпки на леденцы, на яркие бумажные мячики с резинкой, на всякое ценное в детском мире. Под вечер возчики свезут тряпки на отцову фабричку, там усатый Петр Иваныч, с подручным Сережей, сделают из них вату. Для теплых подстежек к пальто, на стеганки, ему, малому, сделают Деда Мороза.
Да, время обещало. Племя Израилево выплеснулось за царскую черту оседлости, сплошь грамотное по тем безграмотным временам, хотя бы в счете и письме. Новый строй - будущий социализм, а "социализм - это учет". Кто обучен письму и счету, будет считать шаги к светлому будущему, пока через НЭП. По дешевизне простого труда считальцы обзавелись домработницами для хозяйства. Девки побежали из деревень на городские легкие хлеба. А хозяйки девок величают себя по старинке "мадам".
Мадам, уже падают листья… Еще носились по улицам малолетние предприниматели с папиросами, пачками и поштучно: "Есть "А-ана-а-чка-а", пя-ята-а-к шту-у-ка-а, ру-бе-е-ль па-ачка-а". Еще не унесенные бурей гражданской войны дворянки, в выцветших шляпках времен убийства эрцгерцога Фердинанда, водили по улицам частные группки нэпманских деток, но дело частное уже жалось к стенам домов, а вширь улиц печатали шаг пионерские отряды: "Взвей-тесь костра-а-ми, си-и-ние но-о-чи, мы пионе-е-ры, де-ти рабо-о-чих…" Били барабаны, и творец Павлика Морозова уже вострил перо. Скоро мама скажет сыну: "Отец твой часто восклицал: "Чем плоха советская власть?!" А еще через годы в бредовом лагерном сне он ответит маме: "Разве только отец? А эти соседи по нарам?.. А сама ты, мама?" Пока мал, молчит. Он мал, и кусок рельса, что через годы подвесят в лагере для подъема зеков до рассвета, еще гудит под колесами поездов. Это потом он своим звоном отзовет мать в небытие из его лагерных снов, а пока она молодая, красивая, предприимчивая. Вот хлопочет, распродает, выручает отца из ГеПеУшной золототряски. Раз выручила, за ним снова пришли, другой раз, - каждый раз выручала после обмена квартиры на худшую с доплатой. Наличности на выкуп не хватало.
В третий раз отец вернулся не в квартиру, в пустую комнату в коммуналке. Ни жены, ни сына - и голые стены. Только записочка прикноплена к дверному косяку. Что было написано в той записочке, он не знает, но знает, куда ушли. Оттуда, куда ушли, не достать их отцу, не прийти ему к дяде Лене со скандалом - дядя Леня тот самый гепеушник, кому мать носила выкуп. Прощай, отец, прощай! Не высматривай сына за уличными углами. Не рассовывай конфетки-монетки в карманы штанишек в редкие удачи встреч. Не сгибайся к малому с жалкой улыбкой - останься в памяти гордым главой семейства.
"Глупыш, - скажет мама. - Дядя Леня твоего отца моложе. И потом, не полюбил бы меня дядя Леня - гнить твоему отцу на Соловках, тебе оставаться нэпманским сынком, мне нэпманской женой".
Не дано людям заглянуть вперед даже на день, не то что на восемь лет. Через восемь лет маме засветит стать женой врага народа.
Дядя Леня встретил мать сурово. Оглядел с головы до пят и вычеканил: "Говорил - все оставить. Шубу продашь - деньги в ГеПеУ. И что в чемодане. Нам нэповского добра не надо!"
Мать исполнила приказ вполовину. На вырученные деньги кое-чем обзавелась. В голове дяди Лени еще трубили трубы революции, он еще спал на жестком топчане. Жена нэпмана - единственное его послабление революционных заветов...
Оно, конечно, заветы заветами, а спать охота с чистой да красивой. На деньги от продажи нэповского добра была куплена кровать. Вполне буржуазная кровать, с шишечками и завитушками. Так размениваются высокие идеалы на гривенники быта.
Однако в комнате дяди Лени - девять квадратных метров между фанерными перегородками - новая кровать умещалась впритык к детской кроватке. Ночами малыша взрослые пугали. В любовном пылу дядя Леня забывал обо всем на свете, его телодвижения сотрясали большую кровать, она трясла малую. Скрипели пружины, слышались вздохи и хрипы пугающей возни, возня эта в темени ночи вызывала у ребенка видения из страшных сказок Синей бороды, с терзанием жертв. Но по утрам он видел мать невредимой, веселой, и с какого-то разу решил, что ночами чекист с нею играет в расправу над врагами Эсэсэсэр.
Для того чтоб представить себе обстановку их нового жилища, к уже известным кроватям остается добавить не много. Стол. Самый что ни на есть обыкновенный в то аскетическое время - три неокрашенные доски на четырех ногах. Простоту стола мать прикрыла утаенной от продажи скатертью, расшитой шелковыми нитями с шелковой же бахромой. Он помнит эту скатерть. В прежней, большой квартире она покрывала чайный столик на гнутых ножках. Как-то еще уместился шкаф, величаемый тогда "шифоньером". Шифоньер - прямоугольный ящик для верхней одежды, с прилепленным к нему ящиком уже и ниже, для белья.
Что еще? Как же, вот памятный предмет: чугунная печка "буржуйка" посреди комнаты, жестяная труба от нее выведена в окно. "Буржуйка" - название печки ироническое. Она самого что ни на есть пролетарского происхождения, олицетворение временности бытия, имущество, легко перемещаемое с перемещением владельца. Выгода буржуйки - немедленная отдача тепла, к сожалению, с немедленным прекращением его по концу отопительного материала. Но благодаря такому свойству печка-буржуйка работала и на идеологическом фронте. В лихие бездровяные годы в ней сгорело столько книг, не имеющих отношения к единственно правильной теории Маркса, Энгельса, Ленина, что для их хранения не хватило бы никакого спецхрана. Без печки-буржуйки книги пришлось бы жечь на кострах, а это, согласитесь, некрасиво, и в будущем дало бы повод для еще одного сопоставления с некой враждебной страной... И еще о буржуйке: мало того, что с революцией она взошла из подвалов на верхние этажи, уравнивая всех по подвальному пределу, она же согревала красных бойцов в вагонах поездов, перемещавших их по фронтам классовой борьбы. Можно ли осуждать дядю Леню за то, что сохранял реликвию своих героических дел и тогда, когда другие уже грели бока у всяких голландских печей? Да, дядя Леня еще витал в революционных облаках, но дайте срок, молодая жена спустит его на землю.
Однако за этот срок печка-буржуйка успеет сыграть свою роль в играх ее сына с Мусенькой, погодкой из комнаты за фанерной перегородкой. До перехода к повести о тех играх, всякий, кто запомнил перечисленные предметы, может попробовать их расставить в масштабе бумажного листа, имея в виду площадь комнаты в девять квадратных метров. При том следует не забыть и один жесткий стул, опущенный в описании по причине его совершенной обыкновенности.
Был еще предмет зависти всей квартиры, всего дома - телефон. Единственный телефон на весь дом, может быть, на всю улицу. По тому телефону дядю Леню вызывали на его работу в неурочное время. Поскольку телефон не занимал отдельного места, висел себе на стене, его можно в схеме не учитывать.
Комната дяди Лени выделена из двух соседних. Соседка справа - сестра дяди Лени с мужем. Врачи. Слева - брат, дядя Лева, с женой и дочкой Мусенькой, как уже было сказано, погодкой бывшего нэпманского сынка, а теперь пасынка поборника революционных идей. Последняя комната, большая, светлая, не выгороженная, выгороженный коридор в ее капитальные стены упирался торцом, - в той комнате самый почитаемый брат дяди Лени. Инженер. Сам дядя Леня по специальности не пойми кто. Известно, что бывший красный боец, ныне трудящийся ГеПеУ.
В день явления мать повела сына представлять новым родственникам. Сначала в светлую комнату, инженер только скользнул взглядом по мальцу, на матери взгляд его заискрился. Холост. Потом - к врачам. Толстая на слоновьих ногах тетя Гита мужским баском предложила карамельку, долговязый ее муж щипнул за щечку. От тети Гиты с ее долговязым мужем - к книжнику, дяде Леве. Книжник возлежит на диване. Когда он не на работе, всегда там будет лежать и умрет не в больнице, не в супружеской постели, - на диване. Диван примечателен не только как лежбище дяди Левы. Чем он еще примечателен, набравшись терпения, узнаете. Пока же знайте, что дядя Лева с дивана отругивается от жены, тети Инны. Тетя Инна намного моложе мужа. У нее, как говорится, еще ветер в голове да зуд в ногах и кое-где еще. Дело молодое, а дядя Лева лежит на диване. И вообще тетя Инна считает брак с дядей Левой случайным. Высоким стилем сказать - мезальянсом. О происхождении тети Инны свидетельствует приданое. Фортепиано. Не простое пианино, а именно фортепиано красного дерева (не путать с современными подделками под ценные сорта). Из шепотков взрослых, уловленных детским ухом частями, можно заключить, что не то отец, не то дед тети Инны был до Октябрьского переворота богатым сибирским купцом. Так вот, фортепиано красного дерева, с золотым тиснением названия заграничной фирмы, с парой двойных медных подсвечников на шарнирах, служило постоянным напоминанием дяде Леве о неравенстве их брака. Но не только о том - оно также служило напоминанием прочим о происхождении тети Инны, даже тем, у кого тоже было пианино обыкновенное. Им тетя Инна давала понять, что ее фортепиано не куплено задешево в революцию, а является семейной принадлежностью, ее приданым. Однажды, в редкий случай набежавшей на отношения подруг тени, мама нашего героя сказала: "Она носится со своим пианино, как дурень с писаной торбой. Ты еще помнишь наш рояль?" В душе он добавил: "и папу". Вслух вспоминать папу запрещалось. В изгнании нэпманского духа дядя Леня проявлял революционную твердость.
То был действительно редкий случай набежавшей тени на дружбу двух молодых женщин. По их поведению в день представления сына можно было понять, что видятся они не впервые. Мать ввела сына в комнату с короткой фразой: "Вот тебе, дружок, новая сестренка Мусенька", затем перешептнулась с тетей Инной, обе спешно подмазали губы и унеслись. Да, они виделись не впервые, дружили и имели общие секреты, часто куда-нибудь отсылали детей, чтоб остаться наедине, а при детях говорили намеками на какие-то свои дела, многозначительно переглядывались. И еще он видит сквозь наслоения десятилетий в четыре руки музицирующих мам-подруг. Помнит их раскатистые гаммы от тупых басовых нот до писклявого "ля". И помнит он сборища в торжественные дни именин и в прочие празднества. Мать и тетя Инна в четыре руки выбивают на том самом фортепиано фокстроты и танго. "Алы-ы-е розы, да розы, Го-о-рькие слезы, да слезы…" Или: "Ма-алютка-а Клод фиа-а-лки про-о-да-а-е-т…" Сами же и подпевают, у них приятные голоса. В дни празднеств дяде Леве запрещалось лежать на диване, он на нем сидел. В комнате теснота, женщины щебечут, повизгивают вперемежку с мужскими голосами, шаркают ноги танцующих пар. Взрослые заняты своими делами - дети шалят. Как-то они забрались под стол за свисающую скатерть, и стали хватать танцоров за ноги. Слава Богу, упасть было некуда, но сбился один с такта и сбил других. Был шум, детей выставили в коридор.
О, эти коридоры, темные кишечники разгороженных барских квартир, пристанища домработниц и тараканов. Вечерами в их коридоре не просто протиснуться сквозь строй разложенных кроватей раскладушек, на них домработницы спали. В коридоре густой запах маломытых тел обитающих там деревенских женщин, замешанный на запахе готовки из общей кухни, с добавлением запахов помойных ведер и общего клозета в одно очко. Коридор для детей - место особых развлечений. Домработница тети Инны, Настя, когда в духе, рассказывает незамысловатые деревенские сказки. Интересно из укромного места подслушивать их разговоры, не предназначенные детским ушам, но интересней всего подглядывать через замочные дырки для ключей за происходящим в комнатах. Особенно интересно подглядывать в комнату инженера, когда он вечерами не один. Помимо случайных одноразовых посетительниц, наиболее частая посетительница инженера - блондинка спортивного вида. В обтягивающей одежде она напоминает фигуру из пирамид, что устраивают спортсмены на площадях в революционный праздник Первомая. Мамы, где бы ни были, появление блондинки чувствуют особым чутьем, выскакивают из своих комнат навстречу друг другу, произносят слово "опять" и плотно закрывают за собой двери, после чего в коридоре воцаряется легкомысленная атмосфера. Домработницы перемигиваются, хихикают. Это предвестник самого интересного спектакля для них и для детей, более интересного, чем спектакль с брюнеткой, другой постоянной посетительницей инженера, потому что с блондинкой спектакль идет от начала до конца при полном освещении. Вот после слова "опять" мамы закрыли за собой двери, и уже слышны хохотки домработниц в предвкушении комментариев детей, по-своему понимающих смысл происходящего. От их реплик домработниц охватит неудержимый хохот, такой, что будут накрывать головы одеялами, чтоб не переполошить жильцов квартиры.
Как уже сказано, с блондинкой инженер не гасил свет, и действо начиналось без промедления. Он раздевал ее, она его, еще при трапезе. Поочередно. Он с нее платье, она с него рубаху, так - донага. В промежутках скрещенными руками подносили рюмки ко ртам друг другу, кусочки съестного на вилках, каждый раз заключая выпитое и съеденное поцелуями. Дети, кто на очереди у дыры, сообщали слушательницам, что снято и что съедено. В процессе трапезы блондинка перебиралась на инженеровы колени, если к тому времени на ней еще оставалась какая тряпица, извиваясь, помогала ему без нее остаться. Домработницы переспрашивали особенно интересные моменты. С трапезой кончалась мирная часть спектакля в детском понимании, начиналось ожесточенное соревнование в силе и ловкости, иногда в положении лежа, иногда сидя и даже стоя, по непонятным правилам, когда одна из сторон уступала другой стороне выгодную позицию сверху. Борцы временами испытывали особенное ожесточение, о чем свидетельствовали искаженные лица. Иногда представлялось, что победа инженера окончательная, соперница извивалась в предсмертных муках. К счастью, поиздевавшись какое-то время над уже сдавшейся, он выпускал ее из мертвой хватки, она постепенно отходила для нового раунда борьбы.
С брюнеткой спектакль не был столь эмоционален. Трапеза проходила чинно. За столом они беседовали, она не хихикала, не повизгивала, как блондинка. Он был предупредителен, подкладывал ей в тарелку и понемногу сдвигал стул, на коем сидел, поближе к ее стулу. Достаточно сократив расстояние, обнимал. Она, вроде бы, желала от объятий освободиться, но он не уступал, в конце концов с тем смирялась, деловито отодвигала тарелку от края стола, аккуратно клала в нее вилку, нож, поднималась со стула, он приникал к ней, а ее рука за спиной уже нашаривала выключатель электричества на стене. В темноте шел радиовариант, при котором сквозь его хрип иногда доносилось тонкое женское попискивание.
Через некоторое время брюнетка стала женой инженера, но пару раз в году он сплавлял ее к родителям в Полтаву. С проводов жены возвращался уже с блондинкой. Подруги, мамы нехороших, подглядывающих за взрослыми детей, с новой родственницей были вежливы, но в компанию свою не приняли. За глаза оговаривали ее внешность, кстати, весьма недурную. Смеялись над ее платьями, над наивностью, с их точки зрения она была провинциалкой. Трудно назвать причину их отчуждения от незлобивой, ни в чем им не мешавшей инженеровой жены. Наверно в родственницы больше подошла бы веселая блондинка.
2. ЭТО
"Шумел камыш, деревья гнулись,
А ночка темная была.
Одна возлюбленная пара
Всю ночь гуляла до утра".
(Народная песня. 30-е годы)
Обстоятельства этому благоволили. Взрослые работали, мальчик с девочкой целыми днями одни. ЭТО пришло к ним еще до того, как пошли в школу. Значит, лет с шести. Во всяком случае, он помнит, что еще до понятия смысла инженеровых игр, значит, тех лет не позже. Вот так. Там непонятная игра взрослых, у них свое непонятное томленье с тягой друг к другу, и казалось, ничего общего между тем и другим. Недолго так казалось, но с самого начала, еще не осознавая причины, знали, что совершают что-то стыдное, его необходимо скрывать от чужих глаз. Об ЭТОМ стыдно говорить даже друг с другом, потому никогда о нем не говорили.
Начало положила игра в папу-маму. Мусенька очень любила ту игру, для него сперва она была как бы в нагрузку к другим шумным играм. Но однажды игрушечная ночь получилась не такою, как прежде, ощутил прилив необыкновенного тепла от щуплого тельца прильнувшей "мамы". Особенное чудесное тепло переливалось в него, оторваться от нее с наступлением игрушечного утра не было никакой возможности. Испытывала ли она то же в играх прежде, он не знал, может быть, не замечал, а когда пришло, понял, что и ей его близость более чем приятна. Неосознанное чувство опасности такой игры у нее было сильнее, после некоторого времени "ночи", начинала шептать о необходимости подняться с дивана, потому что ночь не навсегда. Ее шепот только теснее прижимал их друг к другу. Когда же она нашла в себе силы встать, он стал требовать "ночи" и за "завтраком", и за "обедом". Вот уже обнявшись, лежат без всякой игры. Неприкрытое ЭТО. Дальше пошло-поехало, с сознанием жуткой тайны, такой тайны, которая хотя и на двоих, но настолько личная каждому, что о ней говорить нельзя и с соучастником. Нельзя говорить об ЭТОМ друг с другом и потому, что не оговоренное ЭТО как бы не задуманный заранее проступок, а внезапное наваждение неодолимых сил. Пока ЭТО делать заставляют неведомые силы, их вина простительна, потому никогда не сговаривались: вот, мол, приду, будем заниматься ЭТИМ. Без устного сговора каждый раз вину можно было относить на то наваждение, оно без их воли заставило и ушло, возможно, никогда не вернется - станут хорошими. Так протекало ЭТО многие годы, и тогда, когда уже его суть не вызывала сомнений. Многие годы в полном молчании, без нежных слов, без ласки, без поцелуя - без всего, что определяется словом "любовь". Это было ЭТО, не прикрытое флером возвышенных чувств. Когда войдут в возраст юношеских влечений, ей будет нравиться другой мальчик, ему другая девочка - их ЭТО пойдет рядом. Так что не только о любви, даже о внешности соучастника тех страстей спрашивать любого из них бесполезно - пожмут плечами. Они знают друг друга с такого возраста, когда внешность не имела значения. Он и сейчас не знает, красива ли была Мусенька, но может рассказать, как в его ладонях наливались ее груди, от детских прыщиков до девичьей округлости.
Все же обет молчания был нарушен однажды. Только однажды у печки-буржуйки Мусенька произнесла три резких слова вопреки табу. Тогда им исполнилось уже лет одиннадцать-двенадцать, так что речь о том впереди. Пока они еще малыши, их ЭТО еще не вышло за пределы объятий, но объятий на диване. Тут и подстерегла первая опасность разоблачения. Однажды, когда лежали тесно прижавшись, вдруг заскрипела дверь. Наверно одна из домработниц удивилась наступившей тишине, решила проверить, дома ли дети. Прежде чем дверь распахнулась, оба закрыли глаза, вроде, устали от игр и уснули. Вошла, и умилилась: "Притомились, - сказала тихо, - спят, как ангелочки". Не пришло ей в голову, что те, кто не понимает происходящее в комнате инженера, могут сами заниматься подобным. Тогда спас возраст, но и после, в подростковом возрасте, ужасаясь возможности разоблачения, никогда, никогда не запирали входную дверь. Запираются готовящие проступок, а их проступок непреднамерен. Ему подсказывала интуиция: подойди он к двери, чтоб ее запереть - тут же ее ЭТО вытеснит страх, страх того, что запертая за ними дверь сама по себе улика: зачем могут запираться мальчик с девочкой? Только для чего-то очень постыдного.
Скоро появился еще один страх, обоюдный страх безопасности. В безопасности удержатся ли на последней грани, которой только-то не достает малости? Не удержатся - полное ЭТО с позором вспухающего живота. Ужас! Ужас при мысли, как живот распирает платьице на всеобщее обозрение. Он боится того ужаса не меньше, чем она. Кто виноват? Вот, вот он, виновник! Кто же еще? Нет уж, пусть сдерживает страх вторжения. Пусть лучше ужасный, но меньший позор того, что они в действительности делают, позор, о котором узнают только близкие, этот позор близкие постараются скрыть от посторонних. Если узнает хоть кто-нибудь - это ужасно, но лучше, чем невообразимый ужас всем наглядной улики, горы живота его подельницы по преступлению, перед глазами соседей, всего двора, всей школы.
Если бы знали, что беременность возможна лишь с появлением месячных, не помогла бы ни открытая, ни запертая дверь. Не знали. Знали, что беременеют от ЭТОГО. Однако предела до полного ЭТОГО они достигли, когда еще и того не знали, думали, что сладкое томление без конца и есть все. Природа еще не вразумила, хотя открыла свободу его рукам. Надо полагать, и Адама с Евой она вразумила в подходящем возрасте. К тому же Адам да Ева лицезрели друг друга голыми, а он знал женское тело только на ощупь. Сокровенное у Мусеньки притягивало, но пока только руку. Кроме того, оно была прикрыто не фиговым листком, как у нашей прародительницы, а тройной преградой зимой: трусы, штаны с начесом и рейтузы...
Почти всегда ЭТО было в комнате Мусеньки. Он приходил к ней, редко к нему приходила она. Помнятся лишь два случая ее явления в девятиметровку. Тогда ее привело обостренное влечение после лета. Летом он на даче. К тому же это время совпало с ее первыми месячными, и ей недостало терпения дождаться его у себя. Как правило, ЭТО наступало в ее комнате, за обеденным столом, на нем выполняли школьные письменные задания. Реже ЭТО случалось на диване. Комфорт дивана выпадал как великая награда к заданиям только устных предметов без письма. Но и чтоб застать на диване требовались ухищрения, нужно войти к ней не раньше, чем сама усядется на него с учебником в руках. Об умышленном перемещении со стола на диван для ЭТОГО не могло быть и речи. Много позже, он осмыслил, что и она была рада поводу оказаться на диване к его явлению. Но без повода - ни за что!
Вот он входит с учебниками в руках. Совместное приготовление уроков поощрено взрослыми. Взрослым умилительно видеть детей за познанием премудростей науки, тем более что Мусенька с теми премудростями не в ладах. В школе все, что он находил интересным, хватал на лету, а не интересное учил только с ней и для нее. Как видите, ЭТО имело и положительную сторону. По-настоящему уроками занимались, пока не оставались наедине. Он ставил свой стул впритык к ее стулу, чтоб заглядывать в ее тетради. Пока учили уроки, при взрослых, в этом действительно была нужда. Вне ЭТОГО ничто не накладывало на него особых обязательств. Вне ЭТОГО мог ее дразнить, могли ссориться - все как у обычных детей. За уроками часто сердила ее непонятливость: "Как не понять? Вливается двести в час, выливается пятьдесят…". Или: "Кто же пишет "пошел" через "о"?" Эта совершенно не умышленная обычность детского поведения способствовала слепоте взрослых. Они ведь полагают, что амурным делам должны сопутствовать ахи да вздохи. Так что тетя Инна спокойна, она торопится на какие-то курсы, дети делают школьные задания. Тетя Инна, не отрываясь от своих дел, может высказаться по поводу способностей дочери: в них, конечно, повинен отец. Сама она, конечно, училась на пятерки. Тетя Инна опаздывает, тетя Инна опаздывает всегда. По ее словам, она опоздала даже на решающее свидание, из-за чего была вынуждена выйти замуж не по любви. Наконец за ней закрылась дверь - одни. Занятия продолжаются, бывает, тетя Инна впопыхах забывает что-то взять и возвращается домой. Еще до полной уверенности, что такое не произойдет, в занятиях возникают паузы. Паузы нарастают - ЭТО близко. По мере приближения ЭТОГО задачки вылетают из голов, уже просто сидят в тишине, она потупив взор, он, уставившись в одну точку, оба прислушиваются к нарастающему току крови. ЭТО здесь и уже можно! Но можно не грубо, не сразу. Выработался ритуал, каждое нарушение его грозит возвратом к старту, к паузам. Бывало, иногда, она снова хваталась за книгу. Но вот этап молчания благополучно пройден, наступает этап колена. Он легонько коленом касается колена. Чуть отодвинула свое, он придвинул, и уже ей некуда отодвигать. Видит Бог, она отодвигала колено, сколько могла, а что дальше отодвигать некуда - не ее вина. Выдержка - на колено возлагается рука. Редкий случай - рука осталась на колене с первого раза. Не сброшена рука, можно добавить силы пальцам для полноты ощущения. Продвижение должно проходить как было в прошлые разы, не иначе. В прошлые разы обошлось без ужасных последствий. Новизна обострит страх, к новизне нужно будет долго приучать. Все, все как всегда, никто неожиданно не распахнул дверь, не ворвался, не пришлось отрывать руку с ее пути к цели, с половины пути или уже цели достигнув. Не пришлось отшатываться друг от друга, вроде сомкнулись в невинной игре, в шутовской драке, отшатываться с предательски красными лицами - ко всему тому на всем продолжении ЭТОГО готовы. И, конечно же - о, конечно! - ЭТО пройдет без горы живота, без ужасных последствий. Все как всегда, рука его уже на остром девчоночьем колене, затянутом в ребристый чулок "в резинку". Так было и в прошлый раз, и в позапрошлые разы. Колено обвыклось к руке, уже через него проходит в нее нарастающее напряжение ЭТОГО. Он жаждет тела, ничем не прикрытого тела. Он помнит немногие случаи, когда тело начиналось сразу, не было мощных штанов с резинкой не только на животе, но и охватывающих выше колена ноги, таким штанам не хватает замка, чтоб стать поясом целомудрия рыцарских времен. А еще бывают на ней рейтузы. Рейтузы - катастрофа. Тогда руке предстоит путь сначала от живота под резинку рейтуз, потом под резинку штанов и все это вывернутой рукой, при невозможности пересесть, если сидишь от нее справа. Пересесть ведь тоже сговор. Лучший вариант от колена, когда без рейтуз, хотя бы и в тех штанах. Трусики можно не считать, трусики малая преграда, они есть всегда, у них только сдвинуть перемычку. Столько преград к телу зимой, каждую нужно преодолевать с выдержкой. Преждевременное движение вперед грозит возвращением к старту, в лучшем случае не с первоначальной тишины. В лучшем случае можно сразу начинать с колена. Иногда повторы бывали бессчетные разы, но и без повторов бывало. Бывал особый накал ее чувственности, но нет тому гарантии, и он обуздывает свое стремление вверх по ноге, душа его молит: "Не сбрасывай! Только поглажу - ничего больше". Прошло - можно по миллиметру вперед. Рука чувствует, как ЭТО борется с ее страхом по дрожи ноги, по току крови под рукой - каждый миллиметр вверх нагнетает в нее ЭТО. Вот пальцы достигли пупырышка застежки чулка, здесь нужна пауза перед переходом к телу. Замирает рука. Нельзя грубо врезаться в тело. Испугаешь - получай колено, а уже недалеко до предела. Нужно ждать пока ЭТО переборет ее страх. "Не бойся, не бойся", - это не он ей нашептывает, беззвучно молит его душа, и она его душу слышит. А вот теперь только одним пальцем, одним мизинчиком, очень легонько запустить мизинчик под резинку охватывающую ногу. Она как бы не замечает, как бы не чувствует, тогда вперед другой палец, еще один… здесь последний рубеж обороны ее страха. Обязательно схватит руку поверх платья, но сбросить руку за резинкой уже не позволит ЭТО. Попытается, но только для того, чтоб сказать самой себе и тому, кто, возможно, есть в небе: "Сделала все, что могла". Он подыграет, как бы схватится за тело так, что сбросить руку ей не под силу. Через мгновенье тяга к пределу и в ней переборет все. Все! Сдалась! Еще сжимает ноги, не он, не она, ЭТО разжимает их. Ноги дергаются, сжимаются, распахиваются. И распахнулась. Вся!
Свобода руке, он ощущает ее изнутри, пальцем касается преграды, которую Природа соорудила женщинам для спокойствия мужчин. Чтоб знали: товар не был в употреблении, из первых рук товар. Он даже пропускает палец сквозь конструктивное отверстие в том сертификате качества. Все же есть, должно быть, Бог. Кто, кроме Него, мог придумать такое свидетельство для человеческих самцов?
Главное, что требует Природа, он не сделает. Будет млеть, сколько позволит время, ощущая ее сокровенное нутро пальцами, она тоже будет млеть, даже помогая его руке телодвижениями. Ей тоже недостает главного, и уже не хватило бы сил противиться решительному напору. Никогда, никогда на него не решится. Только в мыслях он сдергивает с нее трусы, штаны, рейтузы, рвет их в клочья. В действительности - никогда. Так и будут пребывать в муке без конца, с прислушиванием к коридорным шумам, - идет ли кто к ним? Любые шаги в коридоре - готовы отпрянуть в разные стороны, раньше крайней нужды не отпрянут, только затаятся без движений, пока не скрипнет дверь. Слава Богу! Слава Ему, их взрослые на своих работах, а другим нет дела до того, что происходит в комнате за незапертой дверью. Лишь бой часов, отмеряющих время сладостной муки до последнего предела, до абсолютной необходимости бежать в школу, опять же, слава Ему, во вторую смену, разорвет эту неестественную близость без завершения. Оторвет до следующей возможности. Так изо дня в день. Из месяца в месяц. Из года в год зимой, ранней весной и поздней осенью.
Видите? Теплое лето из тех периодов выпало. Летом его нет в городе. Летом мадам с чадами выезжают на дачи. Дача не только отдых в пригородных просторах, но и престиж. Ничего, что дача - комнатенка в крестьянской избе, в хате с глиняным полом - после революции престиж обмельчал, но охватил многих. Больший престиж - курорты у теплых морей, тетя Инна предпочитает всему лету с семьей на даче месяц курорта от семьи в отрыве. Этот месяц перекрывает престиж дачи с лихвой. Вот он летом на даче, Мусенька в городе. Мамы их, подруги, трудно переносят месяц без общения, вернувшуюся тетю Инну распирают всякие курортные истории - ждите гостей на даче.
Всем известно, нет вечных тайн. Вьется веревочка - конец будет. Ждала, ждала эта парочка стечения неблагоприятных обстоятельств. Но вилась долго. Ох, как долго. Точно о том, что было, кроме него никто не может сказать и спустя десятилетия. Спустя десятилетия о том томлении незрелой плоти он выкладывает на всеобщее обозрение. А они ждали. Однажды на даче ему показалось, что уже все. Возникло предположение, что уже мамы знают. В приезд тети Инны с Мусенькой на дачу их уложили на ночь в одну постель. Это же надо, мальчишку с девчонкой - в одну постель. Мало того, не в комнате, где подруги улеглись сами в одну кровать - на веранде, на одной перине, под одним одеялом. Что эти мамы, никогда не были в возрасте своих детей? Не томило их тогда жгучее желание? И еще тетя Инна сказала дочери: "Глупая, разденься до рубашки - жарко". Не похоже на провокацию? Может быть, мамам намекнули что-то подсмотревшие домработницы, а теперь они подглядывают в дырочку замка и ворвутся в самый напряженный, момент: "Вот чем вы занимаетесь!" Теперь-то он знает: у мам были свои дела. Болтовня не для детских ушей и кое-что не для детских глаз. Случались, позже осмысленные, не вполне без ЭТОГО, поцелуйчики при детях. Некие, не вполне без ЭТОГО, касания. Сложились штрихи со временем в картину. Пусть без стопроцентной уверенности - на девяносто девять. Нормальному мужику, каким он вырос, лесбийские отношения не отвратны. Наоборот - заводят. В отвращение ему любовь мужиков друг к другу. Он мог допустить тягу друг к другу мягкого женского начала, которое и его притягивает, а для грубого мужского начала, которое его отталкивает, такого допустить не мог. Так что отношения матери с тетей Инной, и когда стали подозрительны, раздражения не вызывали, вызывала раздражение ее близость с отчимом. Это особый случай. Не мог он переварить замену отца на того чужого дядю. Но мать, видимо, любовью к отчиму и не пылала. С течением времени все реже дребезжала шишечками родительская кровать - наступили для дяди Лени времена частой ночной работы, от чего мать тоже, видимо, не огорчалась. Ночами, когда дядя Леня приходил домой раньше утра, в их возне он слышал ее шепот: "Хватит, хватит уже. Устала". И все такое. Похоже, что и к другим мужчинам мать не пылала чувствами. Мужчины для его матери, что паровоз для семейного состава, - главное, чтоб хорошо тянул. Была у матери причина так относиться к мужской близости. Когда повзрослел, подпивший брат ее, самый меньший, рассказал, как в гражданскую его мать грубо изнасиловал предводитель отряда. Предводитель отряда не то красных, не то белых, не то просто шайки без прикрас. Ей было пятнадцать лет.
В альбоме, доставшемся по наследству, есть фото на жестком картоне. Оборот с золотым тиснением названия фирмы, при двуглавом орле. С той поры, когда начал читать книги без разбору, любил разглядывать старые фото, осколки прежнего бытия, чем-то сходного с вычитанным бытием на Западе. С фото смотрела на него глазастая девчонка, его будущая мать, коса закинута на гимназический фартук. Смотрела на него так, словно тоже хотела разглядеть будущего сына. На фото не было даты, но он определил, что снято между февралем и ноябрем семнадцатого года, потому что орел двуглавый без корон. Значит, снималась за год до того, когда на бугор над местечком прискакал всадник.. Любил он всегда разглядывать старые фото, любит и теперь.
На бугор над местечком прискакал всадник. Бурка от плеч до конского крупа и папаха на голове придавали ему вид великана. Без облачений был тоже не узок в плечах, а свисающее за распахнутой буркой брюхо уличало любителя кислых щей. Конь его, под стать всаднику, лохматый битюг, не бил копытом, врос в землю словно чугунный. Вот всадник приподнялся на стременах, приложил руку козырьком к глазам, обозрел домишки внизу. Обозрев, обернулся к тем, кто укрылся за бугром, гикнул, и, разбрасывая копыта, понес его конь по хрустящим льдинкам весны восемнадцатого года. Следом вывернули с пяток тачанок - спереди начертано "хрен уйдешь!", позади "хрен догонишь!" И еще десятка два верховых, кто в чем, что болталось на них и хлопало на ветру. А внизу забегали кто куда, резвые со страху, старики со старухами, да малые дети. Бежали прятаться на чердаках, в подполье, кое-кто припустил к оврагу за местечком, но верховые уже его огибали. Ее мать успела схватить на руки самую младшую да за руку братишку, чуть малой старше. Остальных, даст Бог, свои ноги унесут. Унесут их ноги, будь на то Божья воля, без Его воли и волос с головы не упадет. Девчонку с косой ноги не унесли. Некогда было и некуда. Забилась в комнате под кровать, а братик, семи лет, накинул на петлю двери крючок. Лучше бы он того не делал - в открытую дверь, может быть, заглянули да ушли. А крючок тому в бурке, что соломина, он его не только плечом, брюхом выдавит. Выдавил и сразу под кровать, за косу вытащил. Когда братик завизжал при виде горы мяса, что взвалилась на его сестру, другой всадник, ожидавший очереди, утишил крикуна шашкой. Хотя и в сивушных парах, а детская кровь его, должно быть, смутила. Не дождался очереди.
Открой, еврейский Боже, зачем тебе жизнь слепого котенка? И зачем тебе женщина, что после сотворенного на Твоих очах, разделит ложе со многими, ни одного не любя?
Так вот, для его матери мужчины - паровозы семейного состава, а у тети Инны своя проблема - с дивана отругивается старый муж. Удивительно в отношениях подруг, что они друг друга не ревновали. Когда дети еще не понимали, что взрослые тоже играют в подобные игры, мамы, мало таясь, рассказывали друг другу, с кем, когда и как. И, должно быть, с подробностями, потому что повизгивали. Цепка детская память, запомнятся те разговорчики - запомнятся, потом поймут. Всему свое время.
Что будет потом, потом и опишется. Пока его и Мусеньку уложили на веранде на одну перину, и она на ней в одной рубашонке. Оба под одним одеялом. Вот так дела! Даже не нужно с колена начинать. Руку протяни - вся перед ним без преград. Так почему они на разных концах перины? А если провокация? А ужас горы живота? Не приблизится он к ней ни на миллиметр, застынет в том месте, где лег, а легли на глазах у мам попками друг к другу. Чтоб видели: между ними - ничего. Так и будут лежать, он без сна полночи. Ведь - соблазн. Какой соблазн! Всю жизнь он будет вспоминать эту ночь с великой досадой, и тогда даже, когда ЭТО станет просто досягаемым чудом из чудес, а не чудом из чудес недосягаемым.
Но на следующий день после той ночи тетя Инна с дочерью возвратилась в город, и если он вне ЭТОГО забывал за книгами, читал, что попадалось, то ее желание без встреч нарастало. Не- даром же некий мудрец древности сказал: "Если бы женщины не боялись огласки, если бы не боялись забеременеть или заболеть дурной болезнью, нам, мужчинам, не было бы от них покоя". Когда и дачники вернулись в город, она не могла дождаться его прихода, сама пришла в девятиметровку. Вечером. Только за взрослыми закрылась дверь, ушли к кому-то в гости, она явилась. Чуть бы ей подождать, явился бы он и пошло бы по-прежнему. Кто его знает, как пошло бы, но она не дождалась, может быть, даже хотела опередить. Может быть, хотела, чтоб на новом месте и по-новому. Вошла, без слова уселась на стуле возле печки-буржуйки, голые ноги вразлет. И эдакая блудливая улыбочка. С такой улыбочкой можно и заговорить об ЭТОМ. С такой улыбочкой можно договориться и запереть дверь на ключ, улечься в родительскую кровать. Ужас живота твоего! Нет, он не согласен. На стуле привычней, на стуле спокойней. Села она, безвольные руки за спинкой стула, вся перед ним в ожидании: "Где же ты? Ты где?"
Здесь, здесь он! Опустился рядом на колени, в этот раз не нужна была магия пассов, не нужно начинать с колена, вся она для него раскрытая, готовая - ах, как удобно! И вглядывается, вглядывается в ее лицо, искаженное желанием. Лицо она отвернула, зажмуренная, губы дергаются, и такое ее лицо раскаляет его до предела. И мало уже того, что ощущает рука, хочется всем своим существом ощущать ее изнутри. Ее нутро как бы требует его обратно, в подобное тому, что извергло в родовых муках. Померк ужас живота, стушевались страхи грядущего позора, сейчас стащит на пол, вот уже напряглась свободная рука. Но что это?! По лицу, в которое всматривается, прокатилась судорога, волной сотрясения пробежала по телу, ощутил судорогу и рукой, что в ней. Расплылся в воздухе запах острого варева, с тем запахом обмякла, погасли только что горящие глаза. В следующее мгновенье вскочила со стула и рванула к двери, как будто не трепетала только что в его руках. "Куда же ты?!" - орало его ЭТО в душе беззвучно, потому что в любых обстоятельствах словам запрет. Словам запрет, а удержать можно, схватил ее за руку на пороге. Вырвалась, дверь за собой захлопнула. Мало того, за собой захлопнула и дверь своей комнаты, два раза щелкнул замок. Заперлась.
Не может он вспомнить точно, сколько лет им было тогда. Должно быть, не более двенадцати. Но в двенадцать не должен был такому концу поражаться. В двенадцать лет уже листал книги "Мужчина и женщина", пособие молодоженам с картинками в двух томах. Мать прятала их в шифоньере под бельем, полагаясь на замок, а язык замка легко поддавался столовому ножу. Так что, вероятно, им было меньше двенадцати. Во всяком случае, он помнит, что Мусенька со стула ногами не доставала пола. Значит, ее, и следом его, подвела к такому раннему концу их долголетняя мука без конца. И месячные потому, значит, начались у нее рано. В тот раз он не мог объяснить себе ее бегство. Если испугалась, что стащит на пол, так ведь об этом только подумал. И потом, могла бы сопротивляться, а не бежать. Неужели унесла тело навсегда? Как же теперь без тела?
Через день она сама пришла к нему. Как ни в чем не бывало, и опять уселась на тот же стул. Похоже, место на стуле у буржуйки ее притягивало, что-то с тем местом у нее уже было связано. Села на стул с той же улыбочкой на лице. Пошло, как и в тот раз, только теперь он крепко держал ее свободной рукой - не убежит. А другой руке было неловко дотянуться, так она сама к ней придвинулась на край стула. И он тесно прижался низом к откинутой ноге, получилось восхитительно. Восторг достиг высоты, дальше некуда, и рухнул восторг. С падением нахлынуло неодолимое желание немедленно от нее освободиться. Все прелести ее, мгновение назад в них бы растворился, сразу не нужны. Отвратительную пустоту ощущало нутро, как будто с восторгом ушло все, что его наполняло, и вот он пустой. Теперь он отскочил, а она свое недавнее с тем, что с ним произошло, не сопоставила. Потянулась к нему, он отшатнулся, покачал головой. То, что вышло у него, и взрослые женщины не легко прощают, а тут разгоряченная девчонка. Посмотрела - злость в глазах - в дверях обернулась и вычеканила три единственных слова за годы ЭТОГО: "Еще меня попросишь!"
Попросит, попросит. Уже догадывается, что ее злость будет длиться не дольше, чем его отвращение.
3. ПРО ДРУГОЕ
"Взвейтесь кострами, синие ночи,
Мы пионеры, дети рабочих.
Близится эра светлых годов,
Клич пионера: "Всегда будь готов!"
(30-е годы)
Что это мы все об ЭТОМ да об ЭТОМ? Оно, конечно, важное дело жизни, в Эсесесере особенно, поскольку только оно личное, все остальное фараоново. Все остальное без вариантов, а ЭТО с вариантами. Есть красивые, есть не очень, толстые или худые - кому что нравится. Даже такой преданный фараону человек, как его отчим, выбрал себе пару по вкусу, а не по решению партийной организации. Ну, а пасынок его по малолетству не выбирал, ему судьба подсунула. А так он, как все, разве, более многих начитан. С пяти лет складывал буковку к буковке, еще никем не ученный. Как-то само собой получилось, что буковки сложились в слово, слово во фразу, и вот уже первый рассказ из букваря, мать букварь купила, обратив внимание на раннюю тягу сына к печатному слову. Дальше пошло-поехало - пришлось ей прятать в шифоньер два тома "Мужчины и женщины". Не знала мать, что сын уже изучает женскую анатомию не по книгам, под его рукой натуральный объект изучения. Ничего особенного в той тяге к книгам не было. Телевизор еще не мелькал голубым экраном, радиорепродуктор хрипел на стене, так не будешь ведь стоять под ним целый день. И чего стоять? Он хотя и хрипел с утра до ночи, и не слушая, все знали о чем. Больше всего о Сталине родном, любимом, о Сталине - корифее всех наук, гиганте мысли, отце народов... Еще радио хрипело о том, сколько надоено под его мудрым руководством, добыто и сделано. А вот о том, что пусто на полках в магазине напротив, репродуктор молчал. Упомнишь ли, сколько надоено, если в магазине по карточкам, не всегда и в очередь? Да, да, да - с начала тридцатых все круто изменилось. Ежели стук в дверь рано поутру - это не молочница из подгородной деревни, это подручные дяди Лени. Прежние нэповские заоконные крики всяких мелких предпринимателей сменились ревом заводских гудков. Первый хриплый гудок звал из кроватей на рассвете. У-у-у-у! Гудок с хрипотцой - электростанция. Тут же присоединялись: паровозный завод, турбостроительный, тракторный... Оно бы радоваться - биржа труда закрылась, безработица - ноль. Только вот, хочешь - жни, а хочешь - куй, все равно получишь это самое. Так что вставать по гудку неохота, но встанешь. Не встанешь, за опоздание - под суд. Второй хор гудков объявлял, что пора выходить из дому. Третий возвещал о начале смены, потом - на перерыв, потом - с перерыва, на пересменки, - гудки целый день. И песни пошли про веселые заводские гудки, которым почему-то не радовалась какая-то кудрявая, когда "страна встает со славою". Не радовалась кудрявая, и песня за то ее укоряла. Не радовался и дядя Лева, папа Мусеньки, по первому гудку кряхтел, кашлял, харкал так, что наш герой за фанерной перегородкой на кровати подпрыгивал. По второму гудку - портфель под мышку и на выход. По второму гудку скрипели половицы коридора под ногами грузной тети Гиты - припускала бегом в свою больницу. За ними инженер, узкой щелью между раскладушками и стеной, тянул за руку заспанную блондинку. Никто не радовался - кому обещанная тюрьма за опоздание в радость?
Многое, многое изменилось после нэповских двадцатых. И запахи не те. В памяти его ранних детских лет НЭП пахнул сдобой, заварным кремом вафельных трубочек, их пышная русокосая женщина продавала прямо из окна своей квартиры. Еще НЭП пахнул жареным мясом, им тянуло из подвала, где кто-то устроил ресторанчик. В тридцатые годы город потеснел, согнанная в колхозы деревня, что раньше его кормила, оголодала пуще города, и привалила искать спасения. Камни городские запахли мочой, сыромятной овчиной, онучами - всем тем, что в деревенских просторах в свежем воздухе растворяется без остатка, а к городской вони добавляется.
Перемены те - всеобщие, а личные его перемены, можно сказать, неплохие. Еще до того, как пошел в школу, мать провернула дельце с усыновлением. В ЗАГСе выписали новую метрику, и перестал он быть сыном нэпмана, стал сыном защитника революционных завоеваний. Как только появилась, на хрустящей гербовой бумаге метрика, мать сказала сыну: "Если сегодня за обедом ты назовешь дядю Леню папой, то сразу после обеда я куплю тебе красивый трехколесный велосипед. Ни у одного мальчишки из двора такого красивого велосипеда нет". И он назвал. За обедом раз произнес это слово, и то в дательном падеже, (кому, чему) и больше никогда отчима так не величал. Но сделка есть сделка, с той поры и дядей Леней отчима тоже перестал называть. Слава Богу, в русском языке достаточно уловок, можно избежать не только имени, но и местоимений второго лица. "Вы" было бы нарушением сделки, а "ты" коробило, так что к дяде Лене вовсе не обращался. В третьем лице, - пожалуйста: "он", "его", "о нем" сделку не нарушали, произносилось легко. Видать, мать была уверена, что купит сыну нового отца за велосипедную цену, загодя плату припасла. После обеда торжественно вкатила из комнаты тети Гиты, так что и не назови он в тот единственный раз дядю Леню папой, рано или поздно велосипед достался бы. Да и вообще, о чем речь? Какие-то немногие годы остались до возвращения к старой фамилии.
Ребенка в норме времени тянет на всякие героические поступки, взрослых героев стало много, хоть пруд ими пруди, но героика еще не была однозначно советской. Еще ходили по рукам книги с ятями, комплекты старорежимного журнала "Нива" с рассказами о героях Первой мировой войны. В тех рассказах Козьма Крючков (или Прутков?) нанизывал на пику по нескольку немцев разом, Фенимор Купер звал в прерии, Луи Жаколио тоже куда-то звал. В головах мальчишек военные подвиги Козьмы Крючкова из дореволюционной "Нивы" перемешались с подвигами героев революции, героев колхозного устройства, Павлик Морозов уже в святых мучениках. Мученик призывал сверстников доносить куда следует, не взирая на родительские лица. Может быть, и наш герой донес бы на отчима, рука не дрогнет, но отчим - сам борец с контрой. Когда пришло время отчима, шансы на высшую меру возросли. Нет, никто из его окружения не собирался в тайных сходках, не поджигал колхозные хлеба, не сыпал песок в подшипники машины, на всех парах несущей в коммунизм, где, говорят, будет всякому. В отличие от страны Желтого Дьявола, все будут раздавать даром. Всем. Никто из окружения не был против всего даром. Дядя Лева продавал книги о том светлом будущем, тетя Гита и ее муж лечили людей, инженер строил танки для освобождения всемирного пролетариата, отчим крушил врагов товарища Сталина. В общем, эпопея Павлика Морозова у него вылилась в поэтическое произведение. В четырех строках стихотворения кулак успел поджечь колхозное поле, в четырех следующих получил по заслугам.
Стишок про кулака-поджигателя - стишком, а обида замены родного отца на отчима даже и детская интуиция связывала с советской властью. Кто сажал отца в золототряску? Помнил он, как в один из обысков красноармеец в тряпичном шлеме с шишаком, похожим на каски немецких солдат Первой мировой, посадил его на колени, разрешил клацнуть затвором винтовки, потом вытащил из кармана желтую монетку и предложил поиграть с такими же, если знает, где они лежат. "Знаешь, где они лежат?" - спросил. Знал, и за руку повел красноармейца к своей кровати. Под его подушкой были серебряные полтинники, ими мать расплачивалась за съеденную манную кашу. Полтинников скопилось с десяток, мать не успела выбрать для будущей расплаты. Были они не желтые, а белые, зато большего размера, с ними играть, полагал, интересней. Но тот, в шишаке, думал иначе, грубо малыша оттолкнул. Разочаровался.
Вот, не переборол Павлик Морозов то воспоминание. Подшивку "Нивы" тысяча девятьсот четырнадцатого года, что ходила по рукам без отдачи, но с передачей, так что первовладельца никто не знал, тоже не переборол. Павлик Морозов, со своим доносом, связывался с хлебом по карточкам, а объявления в "Ниве" связывались со множеством заманчивых и вкусных штуковин, известных теперь только по названиям. И то - не все. Объявления в "Ниве" просто умоляли купить шоколад с орехами фабрики какого-то Жоржа Бормана. Некто Филиппов просил отведать пирожных с заварным кремом. Обещал, что тают во рту. Какой-то Буре набивался с часами в золоченом корпусе, по пять рублей за штуку, а магазин Мюр-Мерилиз подсовывал вовсе неведомую конфекцию. Знаете ли вы, что такое "конфекция"? Это же, наверно, такая большая конфета, что одному не унести. И, надо же, карманные часы в золоченом корпусе за пять рублей! Теперь и простых ходиков с гирями не купишь. Те, что висят у Мусеньки на стене, тоже еще царского времени, фамилия изготовителя с твердым знаком на конце.
Теперь спросите, что он видит за окном. За окном справа коммерческая булочная. Коммерческая - это продажа хлеба без карточек. Бурлит очередь у булочной днем, деревенские не расходятся и на ночь. Не уйти им от надежды на кусок хлеба, а ему не избавиться от засевшей в памяти картины. Не потому не избавиться, что была редкостью в те окаянные годы, а потому, что выпало наблюдать от начала до конца. До того тоже случалось видеть на улицах павших с голоду, но мать старалась быстрей утащить от мрачных зрелищ. Этот раз, за проступок лишенный двора, бесцельно глядел в окно, когда под ним пал деревенский человек, большой и нескладный как телега. Не хватило ему сил перейти улицу к очереди в булочную, хвост той очереди терялся где-то за углом. Пал этот человек под его окном, вроде заезженной лошади. Видел когда-то павшую лошадь, ей не под силу стала телега. На удары кнутом лошадь только поднимала голову, с удивлением, казалось, смотрела на возчика. Тогда прохожие обступили возчика, ругали, кто-то схватил руку с кнутом, а этот человек, в начале тридцатых годов двадцатого века, умирал как в пустыне. Уже привычные прохожие в тротуарной тесноте обходили его, прибавляли шаг, отворачивались. Некому и нечем помочь человеку, человек, как та лошадь, отрывал голову от камней, голова бессильно клонилась обратно на камни. Так бы и преставился, но в пустыне города нашлась душа, из снующей толпы нашлась одна красивая, молодая. В ее руках сумка авоська, в сумке с десяток бутылочек с разноцветными кисельками, белыми кашками, питание из детской кухни грудным. Это была забота товарища Сталина о своем имени в грядущих поколениях. Может быть, не на один день питание ее младенцу. И вот мужицкая голова на коленях той женщины, она в светлом платье села на заплеванный тротуар, из бутылочек булькало, переливалось в мужицкое горло, кадык ходил по нему с глотками. Одна за другой опорожнялись бутылочки, до последней. Мальчишка, что смотрел сквозь стекла, не слышал, как булькали кисельки, - чувствовал. Смотрел, как опорожняется забота товарища Сталина не по назначению, в несознательный желудок мелкого собственника-крестьянина. Он ничего не слышал за своим закрытым окном, но все видел, видел, как смешался светлый локон наклонившейся женщины со спутанными волосами оголодалого. Видел, как слезы текли с белого лица той красивой женщины на заскорузлое мужицкое лицо. Подошедшая к окну мать задумчиво спросила пустоту: "Чем же она теперь накормит своего?" И не было ответа, ответ, думалось тогда, знал только товарищ Ленин, но он безмолвный лежал в мраморном мавзолее.
Возможно, кичливый пафос, царящий вокруг, претил его характеру с детских лет, может быть, отрицание сформировалось от личных обстоятельств семьи - как бы ни было, быт подтверждал его отрицание данности на каждом шагу. Поскольку читал, что попадалось под руку, даже из новых книг уже без ятей, из переводных проглядывало - там человек не в стаде, здесь идет, куда гонит пастух. Во всяком случае, с самых ранних лет не верилось, что пастух приведет туда, куда обещает, туда, где всем всего сколько хочешь. Вот мать - другое дело. Мать по-женски просто принимала данность, в любой данности добивалась, чтоб сама и дети были сыты, обуты. НЭП - жена нэпмана, власть Сталина - жена гепеушника. Все, что угодно, только не банды. А он еще и с обидой за отца. Так вот, все это, плюс детская жажда подвига, в его случае обратного тому, который восхвалялся, требовало подполья. Для той игры нужны единомышленники, а где их взять? На кого ни глянь, кругом Павлики Морозовы, и бежать до конторы отчима недалеко. Слава Богу, судьба уберегла. Все же один показался надежным, самый тихий в классе, самый затравленный учениками, с прозвищем "Польская морда" по национальной принадлежности. "Польскую морду" обижали ученики, и кому же, как не обиженному, стать подпольным борцом. Ценность соратника заключалась еще в том, что он не был лишен некоторого художественного таланта, смог вырезать на школьной резинке для стирания клякс печать будущей организации.
Нет, нельзя сказать, что судьба к нашему герою не была благосклонна. Хотя желанное доставалось ему с большими опозданиями, часто когда в нем уже не было нужды, или при нужде, но в усеченном виде, - как ЭТО в раннем возрасте - судьба выручала не единожды. В тот раз она его спасла, так сказать, по велению самого товарища Сталина. Оно состояло в том, что товарищ Сталин уже достаточно укрепился во власти, чтоб отмстить неразумным… полякам за поражение в двадцатом году. Хотя бы тем полякам, которых доставали его руки. Все поляки, которых руки товарища Сталина доставали, в одну ночь куда-то сгинули. Почему-то и в новые времена никто не говорит, куда сгинули поляки, по меньшей мере из города его детства. Куда они сгинули, предводителю той подпольной организации из двух соумышленников не известно, с ними сгинула и вдохновительница его поэзии, девочка с двумя косичками по фамилии Рыпинская. Соучастник, ученик по фамилии Олиховский, по кличке "Польская морда", пропал вместе с печатью организации и списком ее членов. Других, подходящих замыслам оставшегося в единственном числе подпольщика не нашлось, а когда нашелся один, - о нем будет речь - уже в игры с опасными печатями и бумажками не играли. К тому времени уже гремели судебные процессы, на них из любви к товарищу Сталину враги народа соревновались, кто вперед себя оговорит, так что и детскому разуму было понятно: без дыбы следствие не обошлось. И минул уже тридцать шестой год, тридцать седьмой, настал год тридцать восьмой, отчим в своей конторе работал. И уже те, кто разоблачал, сгинули, и уже сгинули разоблачавшие разоблачителей, а отчим нашего героя все ходил на свою работу. Даже уже думалось, что отчима миновала чаша сия, потому что начальников его и подчиненных сменилось множество, а он в жернова не попал. Мало того, отчим рос по службе в меру опустошения верхних служебных мест. Уже можно было думать, что еще с одним поворотом жерновов и в Москву переведут, но видать, мельник получил приказ хозяина, вымести по сусекам остатки плевел. В последний раз натянул он свои ежовые рукавицы, и отчим не вернулся с работы домой. Кто его знает, из каких соображений его не брали до времени. Играет судьба человеком, отчим за неделю до ареста получил ордер на освободившуюся квартиру. Квартиры тогда не строили, а освобождали. Контора отчима освобождала квартиры, она же их распределяла новым жильцам. И вот можно представить себе разговор в кабинете начальника по поводу квартирного перемещения. Начальник, допустим, говорит:
- Квартиру нужно дать такому-то.
- Как же, - отвечает начальник хозяйственной части, - мы же, по вашему распоряжению, неделю назад уже выдали ордер.
- Кому? - спрашивает начальник.
- Товарищу такому-то.
- Черт возьми! Сверху требуют дать такому-то. Как будем исправлять ошибку?
Начальник хозяйственной части разводит руками.
- Лопухи, ничего сами решить не можете, - сердится начальник. - Ну-ка, вызывай ко мне начальника оперативного отдела!
Это вариант. Другой вариант еще проще: начальник хозяйственной части доложил, что ордер на квартиру выдан тому, кто первый в списке, а у начальника были причины поменять второго в списке на первого. Начальник говорит: "Вот, черт возьми, незадача…." Далее по предыдущему тексту.
Всякая иная причина равновероятна для того времени, поупражняйтесь сами, чтоб добавить к тексту. При том с учетом и национальности его отчима.
Короче говоря, утром отчим еще успел отчитать пасынка по просьбе матери за какой-то мелкий проступок. Она, бывало, просила его о том, хотела, чтоб был, как отец родной. Отчитал он, значит, пасынка и не спеша потопал в свою могилу. С утра он никогда не спешил, потому что возвращался с работы поздно, если не утром.
Вот дела! Хоть плачь, хоть смейся. Он помнит, мать не единожды пилила отчима. И такой-то, мол, получил отдельную квартиру, и такой-то. "Даже подчиненный твой получил, - говорила мать, - а мы живем в конуре". Отчим то отшучивался, то отругивался, а однажды был разговор без шуток. "Отстань с этим, - сказал ей отчим. - Будешь жить в квартире расстрелянного? Есть из его тарелок будешь? Спать в его кровати хочешь?" Наступила тишина, мать в тишине, наверно, представила себе суп в тарелке мертвеца. Но в тишине она и обдумала выход. Понаторела мать в поисках всяких выходов, и тут его нашла. "Лишь бы ордер, - ответила, - а квартиру можно обменять". И вот после длительной осады отчима - ордер. И обмен уже на мази. И уже пошла свара тети Инны с тетей Гитой, с какой стороны ломать перегородку. Помните? Комнаты тех теток по обе стороны девятиметровки. Уже наш герой раздумывал, как обойдется без ЭТОГО от Мусеньки вдалеке, а отчим вдруг не вернулся домой.
Не сразу кинулись его искать. Бывало, в страду исполнения московских разнарядок он сутками оставался на рабочем месте, но с работы звонил домой. На этот раз позвонила на работу мать, время было такое, что по ответу она сразу поняла: случилось то, что могло случиться и раньше, подчиненные отчима, лебезившие раньше, вдруг стали отвечать резко и односложно. "Занят", - и трубку на рычаг. При том не было понятно, кто занят, ее муж, или тот, к кому звонили. Кто из них занят, при таком тоне совершенно неважно, важно, кто чем занят. На другой день, кто чем занят, стало окончательно ясно. Мать бросилась к тете Инне, потом они вместе вбежали в комнату к телефону. Тетя Инна лихорадочно набрала номер, тут же стерла с побелевшего лица озабоченность, лицо ее приняло мину крайней любезности, можно сказать, с интимными нотками. В другое время мать непременно выставила бы сына до звонка, но тогда им обеим было не до него. Сначала разговор по телефону шел как ни в чем не бывало, тетя Инна вставляла односложные подтверждения: "да, конечно", "безусловно", "обязательно встретимся в воскресенье", она кивала головой, глядя на мать. Разок даже матери подмигнула. Тем посторонний разговор был исчерпан, тетя Инна начала говорить сама. "Послушай, милый. У нас большая неприятность, Леню посадили… не перебивай, я знаю, что ты знаешь… Нужно же как-то спасать семью… грудной ребенок, сын подросток… наплевать на квартиру, если так надо, ордер не предъявит… Заявление? Конечно, напишет… сейчас же сядет и напишет. Со старой датой? Смысл я поняла. Как бы она сама… и со старой датой. Как тебе передать? Я понимаю… не на квартиру. Через два часа там, где мы встречались в последний раз. Хорошо, хорошо - в конверте…" Тетя Инна положила трубку, перевела взгляд с матери на сына и сказала: "Ты уже большой, можешь понять. Маме нужно спасать тебя и Вовку".
В переплетении важных событий забылось упомянуть, что за два месяца до ареста отчима семья праздновала прибавление семейства. Вот оно, прибавление, сучит ножками в материнской кровати. Слава Богу, не орет, подруги приступили к писанию доноса. Ладно, донос отчиму уже не прибавит и не убавит. Отчим уже отчитывается перед Господом, но они того ведь еще не ведали. А вот что писать доносы при мальчишке неэтично, помнили - может дурно повлиять на воспитание. Когда разложили на столе бумагу, когда в школьном портфеле нашлась ручка с пером "рондо", им красиво пишется, его выставили. Мать сказала: "Иди, посмотри, что там Мусенька делает, я потом тебя позову". Чего уж тут скрывать? Но это была неурочная возможность ЭТОГО, и он не заставил отсылать себя дважды. Только в тот вечер не получалось...
Предначальную тишину, с еще достаточно не приблизившимся ЭТИМ, то и дело нарушал стук дверей во всех комнатах, какая-то беготня - тетя Инна развила бурную деятельность. То ли она сама придумала, или ей посоветовал, видимо, не малый начальник областного масштаба по телефону, собрала она всех родственников в комнату инженера для обсуждения текста дополнительного заявления об осуждении арестованного его родичами. О непричастности их к его деяниям. О гневном осуждении тех деяний. "Может, стоит подождать, пока деяния станут конкретно известны?" - раздумчиво предложил муж тети Гиты. Педант. Тетя Инна давно за глаза отзывалась нелестно о нем, на этот раз ее прорвало. Бросила ему зло: "Подписывай, идиот!" Дело оставалось за дядей Левой, он должен был с минуты на минуту откуда-то вернуться. Дядю Леву встретили на входе в квартиру и сразу потащили в комнату инженера. Прочитал дядя Лева заявление и молча положил его на стол. Тетя Инна завизжала: "Мерзавец! Тебе хоть здесь валяться, хоть в тюрьме. Моей погубленной жизни мало, хочешь погубить и дочь!" С тем она вбежала в свою комнату, схватила Мусеньку за руку - слава Богу, ЭТО все еще к ним не спустилось - и потащила ее к дяде Леве, чтоб тот наглядно видел обе жертвы. Подписал, подписал дядя Лева. А разве не правильно сделал? Разве стоило из-за какой-то подписи на бумажке загреметь в места удаленные по статье ЧеСеКаэР, как член семьи контрреволюционера? В этой истории проявилась разница в мужском и женском понимании образа действий исходя из обстановки. Понимание-то одинаковое, но мужчины перед неприятным решением обязательно поюлят, женщины же юлят после. Для женщин прежде всего огонь, каковой вручил им Господь для поддержания. Что до нашего героя, происходящее он принял не иначе, как карающий перст судьбы за родного отца.
Представьте себе, из-за дяди Лени никто в семье не пострадал. Инженеру вроде на работе пришлось писать объяснение, написал, что с братом, врагом народа, с детства был в неприязненных отношениях. А пробойной силы подруг хватило на возвращение семье арестованного фамилии бывшего мужа нэпмана. В каких-то инстанциях они доказали, что брак с дядей Леней должен считаться недействительным от начала, поскольку тот не расторг в законном порядке брак с другой женщиной, скрепленный некогда в революцию партизанским батькой. Бывший партизанский батька и был тому свидетелем, так что к делу дяди Лени об измене родине путем шпионажа в пользу Японии добавился документ о двоеженстве, как выяснилось потом, совершенно ему безразличный, если на том свете не считают жен при жизни.
Дядю Леню расстреляли в день ареста. Причину такой поспешности можно только предполагать. Возможно, потому, что неприятно долго смотреть в глаза арестованному сослуживцу, которого накануне с почтением величали по имени-отчеству. Так ли, иначе ли - расстреляли в день ареста, потом без спешки оформили материал для вечного хранения. В смысле всякого бюрократического бумагописания, ведомство, где работал отчим, не было исключением, в нем тоже работали живые люди без страховки от ошибок. Короче говоря, по датам в документах выходило, что допрос отчиму был учинен на следующий день после исполнения приговора тройки к расстрелу. А вопрос, почему для шпионажа дяди Лени избрана столь отдаленная страна, для ведающих историю праздный. Шпионить для самураев, напавших на Монголию, было самое время.
Когда вся кутерьма благополучно кончилась для живых, тетя Инна в хорошем настроении сказала матери: "Ну, дружок, пора заниматься твоим устройством на работу". С тем заулыбалась и похлопала себя пониже живота: "Вот где у нас эти начальнички".
…Когда пришло время реабилитаций, единокровный сын дяди Лени, Володя, - тот, который сучил ножками в материнской кровати - за расстрелянного отца никаких преимуществ не поимел. Крутили, рядили - ничего не вышло. Документ - есть документ, по документу оклеветанному пламенному революционеру Володя и не сын вовсе, а сын фабриканта-нэпмана. А мать все же добилась статуса жены безвинно репрессированного. Но все то через много лет, а тогда опять сумела определить старшего сына в другую школу, чтоб не было к нему вопросов в связи со сменой фамилии. Ах, женщины! Ах, женщины эпохи построения великолепия в одной отдельно взятой стране. В любую щелку влезут и вылезут. Но как могли они иначе, те женщины? Дети у них не будущие. Вот они, дети…
4. АХ, МАЙН ЛИБЕР АВГУСТИН
"Ах, майн либер Августин, Августин, Августин…"
(Немецкая песенка. Продолжение,
к сожалению, автору неизвестно.)
На Руси новеньких испокон веку не жалуют.
Не только взрослые не любят новеньких - подростки еще больше, хотя мотивация их неясна. Тот, кто явился в класс среди учебного года, не тихоня, за словом в карман не лезет. Не любят его, пока не знают. Что требуется от новенького? Скромность. К новенькому не обратятся за подсказкой, не спишут у него домашнее задание. Даже девицы рядом с новеньким прошуршат платьями как-то отстраненно. Пусть. Зато он ловит будто невзначай брошенный взгляд белокурой королевы класса. И уже к концу первого школьного дня перешло это в игру в гляделки. Поймал глазами глаза - улыбка в награду. Одному ему заметный прищур.
Ладно, время состарит. Пока есть своя прелесть и в отстранении. Можно спокойно оценить одноклассников, каждого в отдельности и всех вместе. На передних партах отличники пятерочники, их руки взлетают вверх еще до вопроса учителя. Все знают назубок.
А этот что за тип, сидит не впереди, не сзади и не в середине, на отшибе сидит, один за партой для двоих? И он один за партой для двоих - неужели два новеньких в классе? Какой-то странный тип. Слишком чистенький, белая рубашка наглажена, аккуратно подстрижен на пробор, белобрысые редкие волоски, один к одному. Еще он, ушастый и щекастый, тонкий и прозрачный, вроде, в неухоженном огороде оранжерейный овощ.
Через годы, годы, годы… через долгие годы лица соклассников в памяти сохранились отдельными чертами. Даже целованное лицо королевы класса, его должен бы помнить, в памяти синими глазищами на белом пятне. К стыду сказать, помнит ее не собранными в целое отдельными чертами - лицо же того худосочного на стебле шеи, с надутыми щечками, запомнилось, как будто расстались вчера.
По домам шли в одном направлении, и он его догнал:
- Эй, подожди! Ты тоже здесь новенький, что ли?
- С чего ты взял?
- Да вроде не участвуешь…
- В чем?
- Во всем. Расскажи, что здесь происходит.
- Ничего не происходит. Двадцать шесть кретинов…
- Ого! Значит, со мной.
- Поживем - увидим.
- Послушай, эта беленькая с косой дружит с длинномордым пижоном?
- Какая беленькая? Набокова?
- Та, что сидит у окна во втором ряду.
- Набокова. Черт ее знает, с кем она дружит. Меня не интересует.
Понятно - тип по другой части. Должно быть, книжник. По разговору видно.
- Что читаешь?
- Всякое. А ты?
Вот. Вот точка соприкосновения. Можно легонечко прощупать.
- Конечно, не Карла Маркса.
Сказал бы: "Не Ленина, Сталина", - вышло бы слишком, а Карла Маркса подросток обязан любить, но может не читать. Ленина-Сталина подростки тоже не читают, но о том нужно помалкивать. Если же на счет Карла Маркса нажимом выделить слово "конечно", да еще с паузой, то умный поймет, а доносить как бы нечего. И вот умный ответ:
- Почему не его? Нужно знать своих…
Вот так. В недоговоренное вставляй что хочешь. Хочешь - "вождей". Хочешь - "врагов" - тоже доносить нечего. Вопрос и ответ очень обоим понравились, оба рассмеялись, теперь можно похвастаться начитанностью. Оборвал смех, остановился, продекламировал:
- Сестра толкует о природе,
цитирует пузатый "Капитал"…
- Ни при какой погоде
я этих книг, конечно, не читал...
- продолжил этот тип в тон, - получилось вроде пароля с ответом. Свои!
Дома близко, а не хочется сразу разбредаться. Бродили, обсуждали всякую всячину. Дошли до дома, где из-за окна слышны раскаты гамм - это Мусенька отрабатывает урок на пианино. Сказал: "Сестра играет". Сестра, которая играет, тоже свидетельство уровня. Не лыком шиты. Чувствовал, не прочь новый знакомый к нему зайти, но в девятиметровку, хотя уже и с голландской печью, заместившей буржуйку, приглашать постеснялся. Пошел провожать к его дому. Его дом выделялся и на сравнительно благополучной, бывшей Дворянской улице, хотя его тоже не обошло лихолетье. Под балконом над входом одна кариатида без носа, словно от застарелого сифилиса, вторая - инвалид без живота, словно кровь зияет красный кирпич.
- Это от осколков снаряда, - сказал его новый приятель, тоном, каким ветераны хвастают застарелыми ранами. - Здесь была оборона белых.
- Откуда ты знаешь? Нас тогда в помине не было.
- Рассказали. Отец, мать и тетка прятались в подвале. Хочешь, зайдем ко мне?
Квартира, в которой его новый приятель жил с родителями, не была разгорожена, лепные бордюры на потолках не усекались дополнительными перегородками. Тот, кто спланировал эту квартиру, как будто предвидел будущий наплыв жителей в города, в ней ничего невозможно было выгородить. Прихожая так и осталась прихожей, потому что не помещалась кровать. Из прихожей двери на все четыре стороны, так что не оказалось нужды в выгораживании проходного коридора для подселенных жильцов, а подселить оказалось возможным только столько семей, сколько было комнат. Семье его нового приятеля досталась самая просторная комната, видимо, была возможность выбора бывшим хозяевам всей квартиры. О том, что некогда вся квартира принадлежала им, свидетельствовало и нагромождение мебели из разных гарнитуров, не иначе как перемещенной из комнат, отошедших подселенным. Среди множества всяких вещиц в большой комнате, куда его привел новый приятель, было много утративших практические свойства. На мраморной доске камина, в коем время начисто развеяло пепел сгоревшего, лежал перламутровый веер. К каминной решетке была прислонена ненужная кочерга. Этажерку венчала годная музею прошлого быта керосиновая лампа с затейливым абажуром. Музейную картину дополнял столик с начищенным медным самоваром, и столик рядом, с большим, ярко раскрашенным, раструбом дореволюционного граммофона - это во времена, когда о благополучии семьи свидетельствовали чемоданчики-патефоны. За стеклами дубового буфета, - нижние дверцы в резных изображениях блюд со снедью, - виднелись поделки буржуазного прошлого, всякие фарфоровые дамы с зонтиками и без, писающий мальчик, стыдливо отвернутый к стеклу спиной. О мебели уже сказано, она собрана из разных гарнитуров, сколько вместилось. Кроме прямого назначения, мебели предназначалась дополнительная функция, она заменяла внутрисемейные перегородки. Длинный буфет выгораживал родительский угол. Угол их сына за шкафом и ширмой с ткаными павлинами. Былую яркость павлиньих красок можно было себе только представить. Коротко говоря, в комнате было что разглядывать и с восхищением, и с удивлением, но прежде его удивил голос из родительского угла. Из родительского угла прозвучал женский голос с вопросом не по-русски:
- Николя (с ударением на "о"), ду? Варум цу шпет?
- Я, мама. Я не один, мы гуляли. Извини, не мог предупредить.
Интонация и произношение вопроса не оставляли сомнений, что для той, кто его задал, немецкий не чужой язык. Должно быть, потому что сын не один, она перешла на русский. "Русская немка, - решил про себя, - ничего особенного", и в том укрепился, когда вышла одетая по-домашнему полноватая женщина - мать как мать. Позже он заведет разговор о родителях, спросит этого Николя:
- Ты немец, что ли?
- Наполовину, - ответил. - А ты зови меня Колей, - это произнес как бы в страхе, что прилипнет к нему не русское "Николя".
Что и говорить, пошла у них дружба. В школу - вместе, сели на одну парту, домой - вместе, и вечерами вместе, бывало. Дружба пошла с откровениями. Один рассказал про отчима (про ЭТО умолчал), другой - о своих родителях:
- Отец русский. Потомственный дворянин, - отметил Колька не без гордости. - Надеюсь, ты не веришь, что все дворяне жили за чужой счет? Мой папа доктор, медик. Хирург. Оба его брата тоже работали. Это теперь говорят, что все дворяне были дармоеды. А мать немка, она была гувернанткой тетки, ну и пошло у нее с отцом. Вот давай посмотрим фотографии, - с тем достал из буфета толстый альбом, обтянутой малиновым бархатом. Между страниц альбома, с укрепленными фото, вложено множество красочных открыток, разные пасхальные ангельские лики. "Христос воскресе!", "С днем ангела!" - все такое. Перебирая открытки, наткнулся на визитную карточку какого-то статского, что ли, советника с фамилией, отличной от фамилии Кольки только твердым знаком на конце. Колька пояснил:
- Это мой дядя-инженер, он работал на стройке железной дороги в Китае. Видишь, оттуда открытка с иероглифами. Строил ту самую КаВеЖеДе, а Сталин ее продал японцам. Об этом нашем родственнике ты должен был слышать. Известный композитор. Думал - однофамилец? Это - мать молодая, еще на родине в Кельне.
К тому времени одна шестая часть суши настолько обособилась, что для их поколения другие страны покрылись туманом невероятности, как Атлантида. Мать русская немка - куда ни шло, мать из Кельна - диво дивное. Мать из Кельна, нечто вроде пришелицы из космических миров.
- Подумать только, - сказал Кольке, - ты мог родиться в другой стране.
- Не мог, - ответил Колька, - в другой стране родился бы не я. Только то, что свершилось во всей истории, привело к тому, что я есть я, а ты есть ты. Всякому свершению мы обязаны. Даже тому, что Каин убил Авеля, если это правда. Иногда, знаешь, страх берет, что кто-то из предков когда-то где-то мог споткнуться на другом месте и я не появился бы на свет.
Тут назревало обсуждение, что следовало оставить в истории и что изменить так, чтобы при том оба их "я" появились на свет. Возможно, были бы разногласия. Начавшийся было диспут прервало щелканье ключа в замке входной двери...
Потом ему казалось, что еще до того, как вошла женщина, комната наполнилась благоуханием. Таким благоуханием ангелы, должно быть, возвещают о своем явлении. Если без ангелов, тогда так должны благоухать бывшие воспитанницы гувернанток, о которых читал. Без такого представления о воспитанницах гувернанток не догадался бы, что вошла тетка Кольки, по виду его старшая сестра. Красивая старшая сестра. Но ведь легко вычислить ее возраст. Гувернантки окончились в семнадцатом году, пусть в этом случае гувернантка дотянула до двадцатого. От той поры отделяет чуть ли не два десятка лет, и пусть тогда ей было лет восемь-десять. Значит, сейчас около тридцати. Чуть не ровесница матери и тети Инны. Невозможно поверить. Высокая и тонкая, с талией девочки, Лена - Матильда Ивановна, мать Кольки, зовет ее Эллен - чуть присела, чтобы бывшая гувернантка дотянулась до лба с поцелуем. Приседание получилось почти книксеном, о нем тоже читал. Потом Лена сама чмокнула в щечку Кольку и одарила улыбкой его гостя. После всех этих церемоний, грациозно огибая мебельные углы, пошла к себе в смежную комнату, дверь в которую до того представлялась навсегда запертым атавизмом былых времен. Ушла, оставив благоухание с восхищением, скрытым в душе подростка. Чувствительный к признакам женского старения, он не видел на ее холеном лице лучиков у глаз, предательских морщинок, спутников улыбки, что выдают возраст за двадцать пять. Нет, вопреки возрастной арифметике, он не мог в Лене признать тетку. Тетки - тетя Инна с тетей Гитой, а она, узкая как школьница, грудки торчком, только по документам может быть определена рожденной, когда родилась. И кто бы поверил, что Лена успела выйти замуж за командира Красной Армии и уже развестись с ним, к неимоверной радости Кольки, которому ее муж был ненавистным, вторгшимся чужим жильцом.
Нашему герою казалось, что он встречал Лену где-то когда-то, как бы в ином бытии. Странное представление. Должно быть, его навеял образ Наташи Ростовой из "Войны и мира". Да, да - образ воздушный, бесплотный образ, без мечты к нему прильнуть. Как прильнуть к неосязаемой? Лена не могла ему представиться ни в каких объятьях, ни в своих, ни в чужих. Картина. Дух. Красота для остраненного восхищения.
Однако Лена ходит по земле.
5. ПИЗАНСКАЯ БАШНЯ
"Саша, ты помнишь наши встречи
В приморском парке, на берегу…"
(Из песни Изабеллы Юрьевой)
Ох, эти взрослые! Где-то под тридцать они уже не помнят страстей, что их обуревали в четырнадцать-пятнадцать лет. В их представлении дети глупее, беспомощней, чем были они, не миновать детям всяческих ловушек без направляющей родительской руки. И не трудно представить себе округленные удивлением глаза тети Инны, глаза ее подруги, с известием, чем занимаются их дети. Можно себе представить их переговоры между собой по поводу несчастья, оно неожиданно свалилось и неизвестно как далеко зашло. Как далеко могло зайти, они представляли - дальше некуда, а учинять детям допрос не хотели. Конечно, их страшила не только перспектива стать бабушками во цвете лет - прощай, молодость! Это тоже, но и детям своим они не враги, как всякие мамы, прочили им будущее не малолетних родителей. В мечтах мам Мусенька - известная пианистка, а он известный поэт. Но разве нельзя было догадаться: подростки, девчонка и мальчишка вместе одни… Главное для мам - как далеко зашло. Обследование Мусеньки обсуждалось, но, слава Богу, его отвергли как слишком грубое вмешательство в ее без того неустойчивую психику. И еще: обе читали модную книгу "Записки врача". В ней история, как гимназистка понесла сквозь целую девственную плеву. Для обследования на беременность нужно идти к гинекологу... Анализы и все прочее, чреватое оглаской... Нет, в таком интимном деле лучше разобраться с помощью какой-нибудь сверстницы детей, и была у них на примете подходящая почти сверстница.
Придется описать лицо второстепенного значения, которого можно было бы не касаться, если бы не подозрения домработницы тети Гиты, однажды ввалившейся к Мусеньке за солью и не вполне убежденной мерами нашей парочки по сокрытию прелюбодеяния. Когда она пришла за солью, то действительно не была убеждена вполне, но для полного убеждения еще два дня подглядывала в замочную скважину. И, конечно же, чего не досмотрела, из-за скудности обзора, то прибавила по бабьей логике.
Второстепенное лицо - мать той почти сверстницы, на которую решено было возложить тонкое дело, беспокоившее мам юных - как это сказать? - любовников не любовников… не подобрать для них определения. Так вот, мама той, на которую решено возложить непростое дело, почти подруга мам этих… без определения. Главная ценность той почти подруги состояла в том, что она жила с дочерью без мужа и, значит, жилище ее могло быть использовано в качестве… - опять же не просто дать приличное определение в качестве чего оно могло быть использовано. Скажем, в качестве места для встреч мам с их друзьями. Такой своеобразный клуб из одной комнатенки, с отдельным входом с улицы, что было не маловажно. Поскольку уже отмечено, что хозяйка клуба в нашем повествовании персонаж второстепенный, пусть каждый сам представит себе ее портрет, каким ему видится. Но Лиля, девица года на два старше наших… этих самых, не может быть оставлена без портрета.
Лиля имеет к нашему герою особое прямое отношение и сама по себе достойна описания. Начнем с того, что ее статус при клубе был статусом несовершеннолетней, тем не менее с совещательным голосом. То есть при ней, и даже с ее участием, обсуждались всякие дела, в том числе и весьма фривольные. Когда женщины честили мужчин в своем кругу, Лили они не стеснялись, а для встреч с друзьями куда-нибудь ее отсылали. В этом отношении Лиля была покладистой. Правда, если желающие остаться тет-а-тет не догадывались, что билет в кино стоит денег, случалось, она о том напоминала. Изредка ее просили остаться на акт явления нового знакомого, для оценки его качества. Считалось, что девичья незаинтересованность Лили, плюс острота ума, плюс ее непосредственность и прямота, обеспечат точную оценку.
Нужно отметить, что эта девица была необычна не только в том, о чем уже сказано. Училась она в той же школе, где учился он с Мусенькой, но уже в выпускном классе, и отличалась от прочих учениц не только бойкостью, но и необыкновенной памятью, способностями к наукам. Даже известный строгостью преподаватель математики не проверял ее домашние задания. Учителей она приучила к тому, что получает отличную оценку всегда, когда хочет, а хочет, когда ей интересно. Четверку же ей можно ставить по всем предметам за глаза. Рослая, ловкая и самостоятельная, она могла приструнить любого обидчика, что случалось нередко. Из-за того в младших классах, в коих авторитет еще определяется кулачными боями, мало кто воспринимал ее представительницей слабого пола. Но где-то в классе седьмом она явилась на школьный вечер расфуфыренная, подкрашенная и причесанная на взрослый манер. В том виде она произвела фурор, впрочем, не долгий, сам директор выдворил ее из зала. Необычным было и ее прозвище. Школьные остряки нарекли Лилю Пизанской башней за рост и походку с чуть наклоненным вперед торсом. Остряки объясняли этот наклон тяжестью развитого Лилиного бюста и притяжением тела к окружающим фаллосам. Эти две силы, мол, складываются - вот результат. Как бы ни изощрялись школьные острословы, ее они мало занимали, ей нравились друзья постарше. В студенческой компании она была принята на равных, так что "постарше" относится к возрасту студентов, а не к кавалерам мам. Кавалеров мам Лиля восхищала безответно. Они были уже в периоде, когда тянет на свежесть юности, это была одна из причин, почему клубницы старались Лилю своевременно спровадить, особенно после того, как приятель сказал ее матери: "У твоей дочки уже звенит колокольчик под юбкой".
Вот, значит, Лиля удивилась просьбе явившихся мам его и Мусеньки, на этот раз остаться дома. Она еще не знала, какую роль ей предназначили, но по их озабоченному виду поняла, что разговор предстоит серьезный. Когда сообщили о его сути, тотчас, не раздумывая, согласилась исполнить что просили. Дело показалось ей интересным. План с расчетом времени действий уже был разработан, его довели до ее сведения. Пизанская башня (позволим себе использовать кличку, как принято для секретных порученцев) внесла в него дополнение, в целях придания случайности предстоящему вторжению. Накануне она, как бы по поручению матери зашла к тете Инне и как бы забыла там книгу, эта книга станет поводом.
В назначенный день, точно через полчаса после ухода тети Инны на курсы (курсы - вечные вериги тети Инны) она прокралась коридором к двери, прислушалась к тишине за ней, тихонечко вставила припасенный ключ в замок и попыталась его повернуть - не поддается. Вот это да! Дверь не заперта. Если дверь не заперта, то вероятней всего, что мамам наврали. Какие идиоты в таком деле не запрутся. Так она подумала с разочарованием, взглянула на ручные часы, одолженные тетей Инной по такому особому случаю, помешкала у двери четверть минуты, чтоб быть точной, и резким толчком ее распахнула.
Значит, согласно плану, точно через полчаса после ухода тети Инны, Пизанская башня распахнула дверь. Плановый расчет времени можно представить себе так: минут десять на уверенность тех за дверью, что тетя Инна отдалится от дома достаточно далеко. Десять минут на то, чтоб разделись, и еще десять на начало действа. Исходя из опыта взрослых, расчет был правильным, он учитывал также случаи скоропалительного удовлетворения некоторых мужчин, что, должно быть, в их опыте случалось. Так что и третий период, в расчете на любой вариант мужской силы, тоже казался оптимальным. Но этот, в общем, правильный временной план не учитывал фактор конкретных личностей. Конкретным личностям получаса хватило только на возложение руки, и рука успела отлететь с колена Мусеньки так, что глаза ворвавшейся увидали ее на взлете, а отпрянувшую Мусеньку в движении.
- Что-то вы такие красненькие, - сказала Пизанская башня, упрятав досаду в улыбочку, из-за того, что не поймала на горячем. Такая улыбочка должна была означать, что она понимает происходящее, хотя и поторопилась.
- Она спрятала резинку, - ответил он, и для правдоподобия ткнул зависшей в воздухе рукой Мусеньку, как будто для того ее и поднимал. По взлетевшим на лоб от удивления бровям Пизанской башни, до него дошло двусмыслие сказанного, и он уточнил: - резинку-стиралку.
Пизанская башня уточнение игнорировала:
- Резиночку спрятала, глупышка. Как же без резиночки? Так и скажем мамам, спрятала гондончик.
Мусенька не слышала, о чем они говорили, от стыда и страха сжалась, лицо из красного стало белым и опять покраснело, но уже не от ЭТОГО. Взглянула на нее Лилька и подумала: "На кой черт мне все это нужно? Все равно ведь не выдала бы". Подумала она так, и сказала:
- Продолжайте. Мне наплевать на ваших мамаш, - с тем взяла под мышку как бы забытую книгу и вышла. Легко сказать "продолжайте", когда тайна уже не секрет. И почему ей плевать на мамаш? Значит, мамаши знают. Как же продолжать, если уже известно? Потрясение для Мусеньки было ужасным, она даже в школу перестала ходить, хотя мамы вели себя, будто ничего не произошло, и нервное расстройство вслух объясняли чрезмерным усердием в учебе...
Нет ничего, что не кончается когда-то, всякое прежнее уступает место чему-нибудь новому. И это был конец без полного разоблачения, без ужаса распухающего живота, но не без печальных последствий для Мусеньки. Что до нашего героя, то скоро он узнает безболезненные способы, как пугало живота обойти. И тогда во все отпущенное ему время, с воспоминанием о Мусеньке, будет возникать щемящее чувство, что она, в своей недолгой жизни, так и не испытала радость настоящего ЭТОГО, пока была на то способна. И будет возникать еще более щемящее чувство причастности к ее гибели. "Сестреночка моя дорогая, более близкая, чем настоящая сестра. Подружка детства! Прости меня окаянного", - будет ныть душа с воспоминанием.
Но то будет потом. Пока Мусенька - вот она, за фанерной перегородкой. Она за фанерной перегородкой, а у него происходит что-то невероятное. Такое, что никогда бы не предположил. Эта великовозрастная Лилька, которая презирала мальчишек своего десятого класса, клюнула на него, восьмиклассника. Кто их поймет, порывы плоти? Одних тянет на худых, других на полных, но бывает, что после тех или других - на их противоположность. Так что, возможно, Пизанскую башню потянуло после старших на младшего. Возможно, сыграла черта женского характера: отниму, мол, его, хоть и себе не нужно. Многое можно предположить, а вероятней всего, у нее наступила пора, когда печать невинности стала тяготить. В общем, он предполагал все, что угодно, включая желание в интиме выпытать, что у него было с Мусенькой. Кто он такой, чтоб заместить ее плечистых студентов? В общем, пристальный взгляд на школьной лестнице, на следующий день после вторжения, объяснял продолжением следствия по делу с Мусенькой. Еще через пару наполненных страхом выдачи дней Лиля перехватила его на выходе из школы.
- Как там твоя пассия? Передай ей, чтоб не умирала. Я сказала вашим мамашам, что вы учили уроки. Не на диване - за столом. Сидели, мол, за столом и зубрили. Они не то что полностью верят, так что можно еще повернуть на правду. И ключ еще у меня, - ключ подбросила на ладони.
- Говори что хочешь, мы ничего не делали.
- Конечно. Вы просто играли. Муська спрятала резинку под юбку, а ты там искал. В общем, услуга за услугу. Повесишь мне полку над кроватью и будет шито-крыто. Некому у нас с молотками и гвоздями…
- Могла попросить без угроз. Мы ничего не делали.
- Ладно, ладно. Повесишь полку?
После того разговора ему бы успокоить Мусеньку: Лилька не выдаст. Как ее успокоить? Об ЭТОМ говорить язык не поворачивается. Если даже себя превозмочь, все равно не выйдет, потому что она стала бояться встречи с ним не то что наедине, но и на людях. Не только его одного стала бояться - каждого, кто, ей думается, мог бы от Лильки узнать. А Лилька вроде про полку забыла, только пристально посматривает на него в случайных встречах на переменах уроков в школе. Он понимает те взгляды как напоминание, что она в курсе их тайны, так что для закрепления договора "шито-крыто", он сам заговорил о полке. "Скажу когда. Пока некогда", - был ответ.
Нет, она не забыла, одним днем сама поднялась к нему на этаж.
- Что у вас на шестом уроке?
- Немецкий.
- Вот и хорошо. Сократишь. Немка по журналу не проверяет.
- Мать просила сразу после школы домой, чтоб присмотреть за Вовкой, - этот свободный вечер он, наконец, предназначал для успокоительного разговора с Мусенькой.
- Не ври. Три мамашки уже в походе, твой Вовка у тетки, а меня просили за вами присмотреть. Так что Муська пусть сегодня отдыхает. С ней - в другой раз поспишь.
Куда деваться? Он едва поспевал за ее не девчоночьими шагами. И ростом вроде с него, а он им не обижен. Мужланка какая-то… башня Пизанская. Хорошо хоть не выдает.
Полка, которую прибивать, куда-то запропастилась. Не нашлась полка. "Мамаша куда-то засунула", - сказала после недолгого осмотра углов, где без того видно, что нет. Лиля не огорчилась: "Сядь, в другой раз прибьешь", - с тем ушла переодеваться за открытую дверцу шкафа. Только там и можно спрятаться в их комнатенке. В просвете между дверцей и полом он видел, как рука скинула с ног туфли, поочередно запрыгали ноги - снимала чулки. Одна нога Лили задралась за дверцу, по другой ноге плюхнулись вниз трусы. Ногой на них наступила, другой переступила, рука их убрала. Появились домашние туфли, ноги в них всунулись, и вышла, неспешно запахивая халат. Так неспешно, что если бы он не отвернулся, то мог бы кое-что разглядеть. Если бы не отвернулся, она, может быть, вовсе не запахнулась бы. Такое обольщение, наверно, где-то вычитала. Ничего этакого-то обольщение на него не навеяло, хотя Лиля еще не входила в разряд теток, а только в разряд "девиц не первой молодости". ЭТО не охватывало потому, что привыкло к определенному ритуалу и требовало первоначальной тишины. Сядь она рядом да помолчи немного, могло пойти как надо. Если бы села рядом и помолчала, забыл бы нашумевшую в школе историю, как некто неосведомленный из чужого класса хватанул Лильку за грудь и отлетел от нее с расквашенным носом. Не зная про первоначальную тишину, она продолжала, как представляла себе, обольщение. Зачем ей? Кто знает. Может быть, ей не очень приходилось командовать своими старшими друзьями студентами, а тут в ее власти провинившийся мальчишка. Повелительница...
- Водку когда-нибудь пил? - спросила.
- Пил, - ответил.
- А я не пила. Сейчас попробуем.
Насчет водки он не бахвалился, но его опыт был более чем отрицательный. Когда-то брат матери, холостяк, решил облегчить сестре медовый месяц с дядей Леней и взял племянника к себе в другой город. В одну из частых вечеринок у того дяди кто-то не то спьяна, не то чтоб уложить спать, поднес малышу водку в смеси с пивом в стакане. После того случая его долго тошнило от одного вида бутылок со спиртным, даже и за стеклами витрин…
Вот, желая показаться бывалым, он первую стопку влил в себя до конца, Лиля, морщась, отпила и сразу же налила ему еще. Эту он тоже превозмог, но от третьей, точно знал, - вырвет. В третий раз она не налила. "Хватит, - сказала, мать заметит, что мало осталось", - и свой остаток обратно слила в бутылку.
И от двух стопок его круто взяло. Вроде по голове обухом. Закачался пол, и завертелись стены. Если смотреть на стены, вывернет и без третьей. Зажмурился, чтоб не смотреть, тогда круговерть ушла внутрь - не лучше. Он зажмурился, а открыл глаза уже в полной темени. Нет, не алкогольное ослепление - Лиля выключила свет, потянула его за собой. В темени натолкнулся на стул, на стол, стукнулся о железную спинку кровати. А в кровати тошнотворный запах алкоголя разбавился терпким запахом женского тела. И чудо! Тошнотворное опьянение отошло, наступило опьянение розовое. Он прижал ее к себе так крепко, что всем существом ощутил выпуклости поддавшегося ему тела. Она охватила его голову обеими руками и вжала ее в подушку, чтоб не смотрел на происходящее, а ему хотелось смотреть. Хотел ее всю видеть, темень мешала. Он ведь еще не видел все женское тело, только знал его на ощупь, как слепой. А она стеснялась, что ли? Стал он елозить губами по ее лицу в дивном ощущении полного единения. И разговорился за годы молчания при ЭТОМ, с Лилей можно. В пылу обладания ему представлялись кроме той, кто с ним, то Мусенька, то Нэла Набокова, королева класса, с которой уже заверчен школьный роман. Он как бы в Лиле любил троих вместе, и каждую в отдельности. Кажется, среди всяких нежностей даже шептал их имена. Лиля то ли пропускала мимо ушей, то ли имена неслышно шептала его душа. И не мог он насытиться отдавшимся ему телом, восторг подпускал под черту, за которой еще больший восторг, но перед низвержением с небес имел силы остановиться. Научен долголетней мукой, и может сдерживать себя в восторге предвкушения. Должно быть, так по капле пьют вино знатоки, чтоб растянуть удовольствие. И вот уже расплылся в воздухе запах Лилькиного удовлетворения, запах, с которым Мусенька когда-то бежала от печки, уже она хочет вывернуться, шепчет: "Пусти. Мне больно". Тогда он напрягся, но и в момент наивысшего напряжения не забыл про ужас живота, отпрянул из нее, а она, поглаживая остывающего рядом, сказала:
- Теперь я знаю, почему Муська не беременеет.
А в нем уже заговорил повелитель, обладатель тела. Ответил резко:
- Сколько нужно повторять. Мы это не делали. - Мог бы добавить и что-нибудь грубее, но - вот так дела! - Лиля поднялась с постели, а под ней простыня в кровавых пятнах. Вот так дела! Он спьяну не заметил, что получил то, что девицы берегут для законного владельца. Не ожидал. Удивился и помягчел. Это же надо, а он-то думал, что один из многих.
- Глупая, - сказал, - можно было придумать, чтоб осталась такой, как была.
- Недоволен? А мне наплевать. Хочу быть как все.
Сказанное задело. Получается, он нечто вроде изваяния с каменным фаллосом, на котором женщины неких диких племен лишаются девственности, чтоб мужчины не тратили силы.
- Я, значит, вроде хирурга.
- Успокойся. Раз так было - значит, так хотела, и, надеюсь, ты не такой, как все. Не станешь трепаться. - С тем наклонилась к нему и чмокнула в щеку. - Поднимайся, нужно замывать следы. - Немного помолчала и как бы для себя добавила: - Ничего в ЭТОМ особенного. Такое удовольствие можно получать самой без боли. И без страха забеременеть. - Потом добавила, может быть, чтоб ему не было обидно: - Нет, все-таки с тобой лучше.
На выходе остановила его, окинула взором. Взялась за брючный ремень, но расстегивать передумала, сказала: "Сам посмотри, нет ли пятен под брюками". Отвернулась. Такая стыдливость после того, что было, вызвала что-то вроде довольства собой. Вот девчонка стыдливая его отличила. То, что все берегут, отдала не кому-нибудь, а ему. Прижал ее к себе. Груди под тонким халатиком ткнулись ему в грудь. И тогда показалось мало. Рука поползла вниз, но она отстранилась: "Не сейчас… не теперь. Мне больно… скажу когда…"
Вот какое пошло замещение Мусеньки. Лиля скажет когда, значит, не каприз на раз.
С Мусенькой разговора у него не получилось, да и не помогло бы. Разве такое исправишь словами? Такое не исправишь ничем. Все же он не берет всю вину на себя. У нее в роду по женской линии давний изъян. Бабушка говорила про прабабушку и сама от склероза завершила свои дни в психушке. Близняшка Мусеньки до двух лет не дотянула. Говорят, что близнецы друг без друга не жильцы. Все это его утешения, но знает, что склероз прабабушки позволил ей дожить до преклонных лет, пусть и не в уме. Муся не дожила, и то, на чем помешалась, указывало причину. На него указывало. Без той причины она, может быть, - как бабушка. При спокойной жизни могла ее эта напасть вовсе обойти. Что было бы - только гадать, а как было - известно. Первый признак - вдруг улетучился у нее страх. Страх прошел, как не бывало, и стала она на него поглядывать весело. То подмигнет, то рожицу состроит, вроде: "а вот у нас тайна". Все это на людях, так что его иной раз бросало в дрожь от ее еще не распознанной смелости. Тогда уже он стал избегать встреч, а как их избежать, если взрослые требуют чтоб по-прежнему занимались вместе. Вот он пришел к ней с учебниками, тетя Инна еще у зеркала вертелась, а Муся свою руку на его колено опустила. Тряхнул ногой, она сильней вцепилась. Глянул в ее лицо и понял: сейчас при матери к нему прильнет. Хорошо, что нашел причину улизнуть, вроде заболел живот, вроде срочно нужно в уборную. Так причин не напасешься. Нужно сказать, что он первый заметил, что она не в себе. Не только то, что характером изменилась, не только всякие неуместные ухмылочки, будто все время где-то в других местах присутствует, так еще и совершенное невосприятие школьного материала. Раньше что-то ей можно было вдолбить - теперь ничего не втолкуешь. Поначалу думал: прошел страх, и это пройдет. Хорошо, что тогда она болела не настолько, чтоб самой его искать. Или уже настолько болела, что сама никого не искала, но всякая встреча с мужчиной вызывала в ней наплыв ЭТОГО. И вот тетю Инну вызвали в школу. Когда она вернулась, крик сотрясал фанерную перегородку, он за ней прислушивался. "Где это видано… девочка пристает к мальчишкам…" - в таком духе. Особенно его проняло, когда услышал: "Закрывали глаза на твои глупости с ним, - это про него, значит. С кем же еще? - Думали, он к тебе пристает, а это ты его развращаешь! Теперь развращаешь учеников в школе!" Услышал он, и стало ему до слез ее жалко. Взвалил на сестреночку, на подружку всю вину. Втянул в ЭТО, а расхлебывает одна. Еще не знал, что женщинам многое приходится расхлебывать в одиночку. Услышал он, и был порыв ворваться к ним. Ворвался бы, прижал к себе и сказал бы тете Инне: "Разве не видите, она больная? Когда кончим школу, женюсь!" Был такой порыв, но не ворвался.
Скоро болезнь проявилась так ясно, что стали Мусеньку водить к докторам, даже в Москву повезли к известному специалисту. Через неделю вернулись с тем же, с чем уехали. Пытались держать ее дома взаперти, так - не собачка на привязи. И стала уделом сестрички его, что ближе родной, психушка с лекарствами, низводящими в растительную жизнь. Он с матерью ездил к ней туда, когда тетя Инна по какой-то причине не могла. Ужас! Только и жизни Мусеньке - не надолго. Уже сгущаются на Западе тучи... Так что недолго Мусеньке...
* * *
Немецкие мамы напевают немецким детям: "Мой любимый Августин, Августин, Августин"... Августин у него всплывает в памяти при воспоминании о Кольке. Странно. Колька совершенно не соответствует наивному Августину из песенки. Под нее укачивают младенцев. Колька умен. Умен и начитан. Да, да - Колька умен, начитан и незлобив. Но упрям в убеждениях высокого порядка, в коих его не пробьешь ни очевидным, ни логичным. Самое высокое убеждение Кольки - Германия. Не обязательно Германия Гитлера. Германия любая. Кайзеровская, Веймарская - та Германия, какая есть, а "на дворе" Германия Гитлера. Вот какое отношение имеет песенка про Августина к Колькиной любви к Германии: мать в детстве под нее укачивала, а отец под русскую колыбельную не укачивал. Да и Россия - лапотная, варварская, сталинская - дворянство приходится скрывать… как и половину гордой германской национальности. Он, один из лучших учеников класса, только по немецкому языку иногда хватает четверку, а ведь другу его известно, что Колька этой бабуле, учительнице немецкого языка, может повысить квалификацию. Четверка для маскировки. "Николя, Николя", - сквозь десятилетия слышит он, единственный друг его, голос Матильды Ивановны (Иогановны) и беглый говорок с сыном по-немецки, когда что-то предназначалось не его ушам.
Интересно было бы узнать, разлюбил ли этот ненавистник большевизма - на том подружились, - разлюбил ли хоть чуточку свою Германию, когда увидел, как похоже? Здесь портрет вождя - там портрет фюрера. Шествия с красными знаменами при серпе с молотом - шествия с красными знаменами со свастикой в белом круге. Товарищ по партии - партайгеноссе. Ленинский комсосмол - Гитлерюгенд. НКВД - гестапо. Особлаг - концлагеря. Колхозов, правда, нет, но бауэр без продовольственного талончика курицу не зарежет. Завод с хозяином, но без разрешения представителя партии кастрюлю не сделает. Фюрер сказал, что разница есть. "Разница, - сказал фюрер, - в том, что большевики национализировали средства производства, а я национализировал весь германский народ". Бахвальство. Товарищ Сталин национализировал весь народ и все, что у него было, есть и будет, раньше его. Разлюбил ли Колька свою Германию, когда ее увидел? Вопрос без ответа. Известно только, как он был горд, когда вермахт "марширен, марширен нах Поланд, нах Франкрайх". И неизвестно, вспоминал ли Колька друга, когда был в зондеркоманде, в звездное время Германии. Вспоминал ли, когда видел, как выкашивали пулеметами еврейчиков от мала до велика? Может быть, среди них видел кого-нибудь похожего на друга. Можно себе представить, что он в душе это не одобрял, но низшие интересы, личные, умел Колька подчинять высшим интересам. Субординация интересов у него была четкая - Германия превыше всего...
Отец Кольки, М.И., известный в городе врач-хирург, политических тем избегал, мнений своих не высказывал. Мало кто тогда высказывал свое мнение по известным причинам. Он только потешался над играми сына с другом, играми в изменения хода свершенных событий. (Генерала Каледина - вместо размазни Керенского! Деникину обещать бы землю крестьянам…) Предположение, что безопасно быть в доме при таких разговорах, - наивность взрослых. За те игры друзья получили от него прозвище "стратеги". "Стратеги! До обеда мир вам не переделать - пожалуйте к столу". В доме Кольки все были рады окончанию непедагогичного его одиночества с приобретением друга, а дружба пошла такая, что и родителям пора знакомиться. На лето М.И. оставлял городскую клинику ради работы главным врачом в санатории. Санаторий находился в живописной местности под Полтавой. Туда же на все лето выезжала Матильда Ивановна с сыном. В то лето, казалось ничего особенного не предвещавшее, полыхало только за бугром, на Западе. Вот решили они просить маму друга их сына, чтоб отпустила сына своего отдохнуть с ними. Будет Кольке компания.
В договоренный день М.И. появился в их комнатенке. С воспоминанием о сцене его знакомства с матерью ощущал неловкость. М.И. держал себя просто, а мать кокетничала, несла что-то, что казалось выспренным. И вырядилась она в весьма открытое платье. И вырядившаяся тетя Инна, конечно, не преминула явиться под надуманным предлогом, как будто для того пустяшного предлога нужно одеться, как в театр. В общем, он был уверен, что все это, плюс комнатенка произвело на М.И. ужасное впечатление. Чтоб чем-то его скрасить, на обратном пути сказал: "Когда-то мы жили в пяти комнатах на Екатеринославской". Тут же и сказанное показалось бахвальством не к месту, как платье матери. Умолк. Молчал и М.И., но перед входом в дом остановился: "У тебя очень красивая мать, - сказал М.И. - Я бы не поверил, что у нее такой взрослый сын". Возможно, он заметил смущение, и захотел утешить? Как бы не так. Одним теплым вечером, прогуливаясь по центральной улице города с Колькой, увидел на другой стороне мать с М.И, они шли куда-то быстрым шагом, мать висела на его руке, оживленно о чем-то говорила, заглядывала ему в лицо. Так не ведут себя при случайной встрече. Испугался, что парочку заметит и Колька, рывком развернул его к подвернувшейся витрине, вроде дребедень за стеклом заинтересовала. И сопоставилось то, что увидел, с просьбой матери не задерживаться, накормить Вовку и уложить спать. Какова мать! Только подумать, его мать и отец Кольки, при живой Матильде Ивановне. Как появляться теперь у них в доме, где уже чуть ли не ночует?
Мать вернулась домой поздно. Он ждал, не раздевался. Со сна раздражение добавил резкий запах духов. Но сдержался, ничего не сказал. По блаженному состоянию ее лица понял: сейчас что ни скажешь - не проймет. Мать сама заговорила.
- Надулся? Видела, что видел. Ну и что? Нельзя мне погулять с кем хочу?
- Как ты не понимаешь, Колька был рядом. И вообще…
Тут она уже не оправдывалась:
- Что? Что вообще? Уже достаточно подрос, чтоб понять - свободна я!
- А у него Матильда Ивановна… я к ним хожу.
- И ходи. Подумаешь, Ивановна. Она старше его на пять лет - я на восемь моложе. - Помолчала как бы в мечте и не выходя из нее добавила: - За такого бы замуж. Только не из тех он, кто легко оставит семью. Это - да, но и не из тех, кому погулять да бросить. Кое-что для него значу. Еще посмотрим.
Так она сказала, а ведь известно - задуманное матерью рано или поздно сбывается. Не мытьем, так катаньем. И могло бы выйти ему в третий раз менять фамилию, да на одну с Колькой...
У него школьный роман с Нэлой. Уже сидят за одной партой, вечером провожает домой, хотя ему в другую сторону. За дверями школы портфель ее в его руках - символ особых отношений. Бывало, гуляли вечерами. Не допоздна. Нэлу родители держат строго, девять часов - домой. Вот ведь интересно, сам ничего не предпринимал, что хотя бы в малости походило на ЭТО. Даже инициатива первого поцелуя исходила не от него. Она, наверно, думает, что получила самого скромного юношу на свете. А он ничего не думает, знает, что получил королеву класса, многим на зависть.
И еще у него есть Лиля для ЭТОГО. Вот такое интересное разделение: телеса для Лили, душа для Нэлы. Можно ли сложить чувства, чтоб в сумме получить любовь? Что бы в сумме ни получалось, Лиле заманивать его к себе уже не нужно. Стоит только подать знак. На перемене поднялась на его этаж и качнула головой сверху вниз - клуб свободен. Ни на какие возвышенные темы с Лилей не говорит, хотя в постели у него сами собой вылетают нежные слова. Лиля возвышенных слов и не требует, ей хватает тех, что вылетают. В том постельном деле его уже не стесняется, сама себе помогает, как привыкла до него. Как-то, когда он одевался, высказалась: "Знаешь, почему я с тобой? Потому, что тебя не стесняюсь и знаю, что не будешь болтать. И еще: брюхо ни к чему, а ты умеешь, в постели не думаешь только о себе, хотя я в этом деле заторможенная. В общем, нет у меня другого расчета, кроме того, что с тобой хорошо".
..."Ты умеешь". Значит, Лиля, после него, уже пробовала и тех, кто не умеет...
Но вот Лиля не звала его с месяц. Какое-то время он объяснял хлопотами поступления в институт. Так он себе объяснял, а плоть его живая объяснений слушать не хотела, плоть хотела того, что ей было положено. Вот если бы не начинал, - орала плоть - другое дело. Начал - теперь подавай. И пошел он однажды вечером в институт связи, куда она поступила на первый курс. Стоял, вглядывался из темени сквера в освещенный вход. Наконец повалила толпа оттуда, она - среди сокурсников. Догнал и окликнул. Вот они одни, и он услышал сказанное в необычном резком тоне: "Доктор нужен? Я больше не лечу" Он промолчал... Промолчит, она оглянется, никого вокруг, обжигающе прижмется и станет просить набраться терпения. Так бывало. На этот раз, хотя и сошла с того тона, но - на тон вразумления малолетнего. Хватит, мол, милый мальчик. В постели с тобой хорошо, но не одна постель в жизни, к ней еще много чего нужно. Приходится выходить замуж. Пора, мол, с мамашиной шеи слезать, она еле вытащила школу - институт своими грошами не вытащит. А замуж она идет за преподавателя этого же института. Усмехнулась при том: "Вот такая я - от мальчика к дядьке", - потом посерьезнела, - "человек он хороший, похоже, меня любит. Правда, придется ему платить алименты на ребенка бывшей жене, с ней в процессе развода, но и нам что-то останется. Кроме того, ему в Осоавиахиме предложили вести радиокурсы - тоже доход".
Замужество, алименты… это еще не его дела. Пусть замужество и алименты, но ведь это не сейчас, а сейчас предложила бы прощальный вечер. Ему ведь так хочется зарыться лицом в ложбинку на ее груди. Нет, не предложила. Вообще-то предложила, но не то. "Записывайся на эти курсы, - сказала, - интересно. Может быть, кто-нибудь еще из друзей… Я тоже записалась. Чтоб утвердили ему зарплату, нужна полная группа, тридцать человек. Что тебе стоит записаться? Не понравится - бросишь. Нам нужна полная группа, чтоб утвердили курсы".
Он себе представил, как сидит на лекции на тех курсах, а по концу занятий видит: преподаватель берет его Лилю под руку и уводит прямо в постель. Вот это да! Не ревновал, оказывается, только когда было в догадках. Может, было - может, нет. Хотелось сказать что-нибудь язвительное, что-нибудь такое, что заденет ее до слез. И вертелся в голове вопрос с издевкой. Мол, в постели с ним тоже помогаешь себе сама? А она увидела, что расстроился, заглянула в глаза, положила руку ему на щеку и сказала мягко, сразу разоружила: "Не сердись, мой мальчик. Ты должен понять, у нас нет будущего, а у меня нет выхода". С тем повернулась и быстро ушла. Неужели, чтоб при нем не плакать?
Радиокурсы какие-то… Слава Богу, он и Нэла записались, но посетили только раз в начале. Вычеркнули, значит, их из списка.
Неисповедимы пути твои, Устроитель! Кругом капканы на людей. Галочка в бумажке - и конец. Лиля записалась себе на погибель. На вечное горе матери записалась. И на боль его сердца с воспоминанием. Значит, не была безразлична. Или воспоминания любят больше того, что их породило?
ИЗ ГЛАВЫ 6
(…) И пошли сводки с фронтов, каждая Кольке в радость. Ясно было, шли, как по Франции. И не долго ждать - небо скоро загудело их самолетами. В какой-то близкий день над головами с ревом пролетело несколько, и каждый, кто не спрятал голову в страхе, мог видеть пугающие, чужие, черно-желтые кресты. В тот же день мать телеграммой затребовала его домой и чтоб М.И. непременно сопровождал. Мол, время настало неспокойное, одному мальчишке опасно. С тем М.И. оживился, как школьник, отпущенный с уроков, сказал жене, что как раз ему и в городскую клинику надо, и стал собираться в дорогу. Пока он собирался, Колька потащил друга якобы на прощанье искупаться в Ворскле, но до реки они не дошли, сели на скамейку в санаторном парке и он завел разговор: "Неужели ты веришь гнусной пропаганде этих кремлевских сволочей? В ту первую войну русские выгнали всех евреев из прифронтовой полосы, потому что немцы к ним хорошо относились. Оставайся. Через недельку-другую наши будут здесь, большевикам конец. Мы же об этом мечтали".
Нет, и не мелькнула мысль остаться. Прошлая война - это прошлое. И действительно, большевикам веры мало, но интуиция выводит крохи правды из моря лжи - идут не те немцы. Другие немцы идут по его душу. И пусть Колька верил в то, что говорил, но ведь звал на смерть! Можно ли простить? С воспоминанием о Кольке всегда будет охватывать чувство опасности и назойливая мысль о последствиях, если бы согласился. Последствия представлялись по-разному, но с одним концом. Вот приходят за ним люди с черепами на фуражках. Уводят. Колька кричит вслед: "Прости, я не знал!" Как простить? Это же не игра в шахматы. Это жизнь, единственная, неповторимая. Долго ли мучила бы Кольку совесть - вопрос пустой. Какое дело трупу, мучит ли совесть того, из-за кого он труп? Потому, как бы Колька ни реагировал, когда в мыслях люди с черепами его уводили, он кричал в ответ: "Сволочь! Убил меня!"
Все это потом, а тогда расстались с миром. Еще ничья правота не подтверждена делом, еще Колька думает, что прав, и сожалеет, что друг не послушался. Однако к тому разговору не возвращался, может быть, что-то выговорил ему отец или, может, мать сказала. Могла Матильда Ивановна на родном языке немецком вразумить сына. Мол, нельзя, Николя, в такое время брать на себя ответственность за кого-то. В общем, расстались миром, и прощальный портрет Кольки в памяти, последний портрет, с рукой, машущей отходящему поезду на перроне станции. Там и оставим Кольку его судьбе. Будущее никому не ведомо.
Неведомо будущее М.И. - он молчалив, наверно, совесть мучит, что оставил семью в лихое время. Утешает себя, наверно, что не надолго. Неведомо Лиле - еще ходит на те радиокурсы. Из-за войны бросила бы, да поздно. Уже отмечена в списке галочкой, поименована в приказе: "…считать мобилизованной с такого-то числа… обучить владению оружием… прыжкам с парашютом…" Ни оружия, ни парашютов для обучения нет, а приказ есть - Лиле не уехать с мамой в эвакуацию. Последний инструктор посмотрит на схожую с Марией Магдалиной, кому хоть с оружием, хоть безоружной у немцев смерть, и махнет рукой. Кто он против приказа? А подпольная группа, коей Лиля предназначалась для связи, была только на райкомовской бумаге. Райком, как и должно, отчитался той бумагой перед горкомом, горком - перед республикой, республика - перед самой Москвой. Лиц же, поименованных в ней, в германском тылу никто не видел. Кому-то отменили оставаться за надобностью в других местах, какие-то сами себе отменили, кто остался - сидел тихо. Знают лишь некоего Стаценко - подался в полицаи и был повешен по возвращении Советами, да Лилю знают - Лилю повесили немцы. Вешать в городе - виселиц не сооружать. Бревно из балкона бывшей гостиницы, табличка на грудь: "юде-партизан". В сорок третьем тот балкон ему показала Лена, и он ходил к нему, как на Лилину могилку. Недолго был тогда в городе, но к могилке Лили приходил не раз, сколько бы ни приходил, так и не мог представить себе, что нет уже плоти, трепетавшей в его объятьях. И много лет позже, если видел девушку, хотя бы со спины похожую, хотелось окликнуть, заглянуть в лицо для убеждения, что не она. И даже теперь кажется, что еще увидит Лилю, такой как была, хотя умом знает: отсохни даже рука злодея до того, как затянула на шее Лили петлю, Лиля и со спины с годами была бы иная. Но то умом, а есть еще представления от сердца. (…)
ИЗ ГЛАВЫ 7
(…) Одним теплым днем августа месяца в городе прекратилась всякая государственная суета. Воцарилась тишина, тишину время от времени нарушал колесный стук деревенских подвод на булыгах. К вечеру и те, груженные скарбом из брошенных домов, убрались. Утро застало город вроде в чумном карантине. Улицы как вымело. Шастали какие-то люди, но старались пробираться дворами. Иногда тишину прорезал звон стекол - то осыпались магазинные витрины. К обеду того дня на главной улице затрещали мотоциклы, сизый вонючий дымок от них щекотал ноздри тех, кто выглядывал из подворотен. Кончилась советская власть, вечное счастье человечества - пришло чужое немецкое счастье, отмеренное фюрером на тысячу лет.
Через неделю не стало чем кормить больных, но голодной смертью никто умереть не успел. На восьмой день во двор Канатчиковой дачи, где психиатрическая больница, вкатили машины. Полицаи с санитарами выводили. Не били никого. Это же надо понимать - больные. Если бы даже нашелся охотник, так, наверно, культурный немецкий офицер бить больных бы не позволил. Убрать неполноценных - благо для всех, включая их тоже, а бить не за что. Ну и санитары свое дело знали, всяких буйных оставили напоследок.
Справедливости ради нужно отметить, что выводили всех подряд без национальной дискриминации. Насчет неполноценных у тысячелетнего рейха уравнительная инструкция, без всякого ущемления по каким-либо признакам.
Прощай, Мусенька-Мария-Мириам. Прости другу детства вольное и невольное.
И маму свою прости, она не могла двух малых бросить, чтоб тебя искать. Да и где искать человека в том развороченном мире? Легче - иголку в стогу.
И маму друга своего прости, она поверила главному в больнице, хотя и со вздохом облегчения.
И коменданта города прости, он не только больницу не успел вывезти, не успел мосты взорвать, за что понес наказание по закону военного времени.
Всех прости, Мусенька! Только тысячу лет не прощай тысячелетний рейх!
ИЗ ГЛАВЫ 8
(…) И еще зима-лето, зима-лето без зимы. Зимы как не бывало, в январе за окном не черно-белый, цветной зеленый мир. Черно-белый зимой остался на одной шестой части суши. Здесь вечное лето и до Кельна лету четыре часа. Там можно утром посмотреть знаменитый собор, потом с полчаса езды на "опеле" из фирмы прокатных машин, и - вот он городок красных черепичных крыш, с башней над кирхой. Все, как во многих городках позади, и как, вероятно, во многих городках, что ждут впереди. И люди вроде друг на друга похожи, особенно те, кому за полста. Вот Миттельштрассе. Клок карты с адресом, записанным у Лены, давно отмели на шмоне в Потсдамском СМЕРШе. Память тем вертухаям не отнять. В памяти адресок сидит прочно. Миттельштрассе, дом номер восемь, в палисаднике копается один из тех, кому за полста:
- Матильда? Отец Иоганн? А вы кем ей доводитесь?
- Альте беканте - давний знакомый, - сказал бы по-русски.
- Еще по России? (Ага, значит в биографию Матильды посвящен. Знает, что была в России)
- Так как же Матильда?
- Матильда? Матильда уже восемь лет… нет, подождите… семь лет с месяцами в лечебнице. Знаете, поехала… - покрутил у виска. - Мы иногда ее навещаем, она тихая. И вы можете навестить, на машине ходу минут двадцать.
Вот Матильду Ивановну можно навестить, пусть и не в своем уме она, а Кольку не навестишь. Не предстать перед Колькой эдаким прозорливцем, не сказать ему: как, мол, Колька, чья правда, твоя или моя?
Кем он был - не генералом - русский наполовину. Служил переводчиком в команде карателей, в эйнзацкоманде. Должно быть, сам не расстреливал, но переводил. "Всем раздеться догола. Женщинам тоже. Вещи в кучу, детей за руку", - так можно себе представить Колькин перевод. Но не расстрелян Колька - может быть, потому, что сам не стрелял. Вероятней всего, потому, что, как и наш герой, под трибунал попал в короткий период, когда вождь отменил смертную казнь, а больше червонца в кодексе еще не было. Наш герой Кольку в лагерях не встречал. Там знакомого встретить - в многомиллионном городе вероятней. Но в случайном разговоре с зеком, этапом пригнанным из Дубровлага, узнал, что был у них на лагерном пункте доходяга по фамилии такой, как у Кольки. Доходяга тонкий, звонкий и прозрачный, то есть из тех, кто в лагере редко выживал, из тех, кто жрал что ни попадя, чужие миски вылизывал. И вроде запомнился он тому зеку из этапа тем, что однажды, пробравшись на кухню, запустил руку в котел с баландой, и за то получил поварским черпаком по кумполу. То ли от того черпака окочурился, то ли голод довел, списали его в деревянном бушлате... В общем, прощает он Кольку мертвого, если те, для кого с немецкого переводил, прощают. Они ему судьи...
А в больнице, где Матильда, ему обрадовались. Сказали: "Знаете, она хоть и наша, нас понимает, но отвечает только по-русски. Доставите несчастной удовольствие".
Вывели старушечку, переступала мелкими шажками.
Когда заговорил, упала ему на грудь: "Николя! Здравствуй, сынок!"
Дождалась…
Какая сладкая - эта проклятая жизнь. Пуля мимо - счастье. Кусок хлеба голодному - счастье. Замерзшему - костер, перегретому - тень. Бедному - рубль, богатому - миллион. Женщину потерял - найдется другая. Каждому лакомый кусочек в этом прекрасном мире. Ничего только тому, кто роется в могилах прошлого. (…)