Александр Глотов

ЧЕХОВ И МОЭМ В ЗЕРКАЛЕ ПОСТМОДЕРНИЗМА

Тема эта – сопоставление Чехова и Моэма, – надо признаться, – совершенно шальная. И возникла она, во-первых, как следствие недостаточной начитанности в современной литературе, а во-вторых – в результате чисто филологического доверия к печатному слову, не истребленного никакими мистификациями.

А дело было вот как. На Украине была опубликована книжка под названием: "Сомерсет Моэм. Второе июля четвертого года: Новейшие материалы к биографии Антона П.Чехова", со всеми необходимыми типографскими атрибутами, а именно: Новороссийский государственный университет им. Н.И.Костомарова. Отделение русской словесности. – [Киев]: ВИАН, 1994. 32 с. 3 тыс. экз. ISBN 5-7998-0045-9 [(о); К 200-летию Одессы; Пер. с англ. Б.Штерна; Гл. ред. Л.Ткачук; Ред. И.Кручик; При участии ЛИА "Одессей" (Одесса); © Сомерсет Моэм, 1966; Борис Штерн, перевод, 1994]. Позже, как оказалось, этот текст попал в интернет, причем все составители сайтов строго придерживались исходной атрибутики.

Содержание этой книжки вызывало двоякое ощущение. С одной стороны, радовало, что обнаружено такое неординарное эссе Моэма, тем более – касающееся Чехова. А с другой – вызывало удивление, что настолько продвинутый текст не был известен раньше.

Впрочем, ощущения, вероятно, могли быть и разными. Вот, в частности, что испытывал при чтении этой книги один из читателей, который поделился своими впечатлениями публично: "Не знаю, может ли нормальный человек объективно судить о своем приближающемся сумасшествии, но то, что я, кажется, схожу с ума, у меня сомнения не вызывало".

Действительно, речь в книге идет о том, что второго июля 1904 года Антон Павлович Чехов не умер, а благополучно выздоровел и продолжал довольно долго жить, в результате чего вся последующая история приобрела совершенно иной – по сравнению с известной – вид. Революция произошла, но к власти пришел не Сталин, а Киров. Чехов после революции написал книгу о Ленине и так далее. То есть, вполне современный постмодернистский текст на мотив "а что бы было, если бы…" Классический уже пример – "Остров Крым" Василия Аксенова. А что бы было, если бы Крым был не полуостровом, а островом, и армии Фрунзе в 1920 году не удалось бы преодолеть Перекоп и выгнать Врангеля из Крыма? И Аксенов продолжил: Крым становится самостоятельным капиталистическим государством, не имеющим никакой связи с соседним Советским Союзом, и так далее – все, что позволила автору его писательская фантазия. Нормальный постмодернистский текст.

Текстов такого рода к настоящему моменту уже довольно много. Татьяна Толстая, например, сотворила некий экзерсис по аналогичной схеме под названием "Сюжет". Пушкин во время дуэли 1837 года не убит, а ранен, убит Дантес. Пушкин же живет долго, в преклонном возрасте посещает Симбирск, где дает крепкий подзатыльник озорному мальчишке Володе Ульянову, в результате чего радикально меняется характер последнего. Партии большевиков создано не было, революции 1917 года тоже не было, Ульянов дослуживается у царя-батюшки до больших чинов и т.д.

В общем, говорить было бы особо не о чем: литературный процесс идет, все в норме. Если бы не Моэм. Ну, не мог Уильям Сомерсет Моэм, ушедший в мир иной в 1965 году, написать текст из совершенно другого времени. Из постмодернистской эпохи. При всем уважении к таланту писателя, его мозги были устроены совершенно по-другому. Не хуже, не лучше – по-другому. Вписать Моэма в гильдию постмодернистов никто еще не рискнул, даже самые размашистые литературоведы, ведущие отсчет постмодерна с античных времен. Конечно, поставлен фильм "Ромео и Джульетта", в котором герои, произнося шекспировский текст, размахивают пистолетами и разъезжают на мотоциклах. Но у Шекспира пистолетов и мотоциклов не было.

И тут настало время приглядеться к тексту внимательнее. И возникли странные вещи. Копирайт – Сомерсет Моэм, 1966. И наступило прозрение. Ну конечно же, какой Моэм в 1966 году! Ведь дальше то – Борис Штерн, перевод. Естественно, это Борис Штерн – не очень, к сожалению, известный писатель-фантаст, ушедший в 1998 году из жизни. Это его шкодливое одесское перо произвело на свет всю эту фантасмагорию о Чехове. Не случайно на вопрос "Любимый писатель" Штерн отвечал – "Антон Павлович Чехов". Такая своеобразная дань уважения.

И тут, собственно, можно начинать филологическое исследование. Есть литературный факт – рассказ Бориса Штерна о том, как Моэм мог бы написать о Чехове. И возникает ряд вопросов: почему Моэм? Почему Чехов?

Для постмодерниста естественно оперировать некими ментальными шаблонами, устоявшимися в сознании читателей клише. Попробуем проанализировать эти клише. Что такое в советском филологическом сознании "Моэм"? Почему филологическом? А потому что Борис Штерн – выпускник советского филологического факультета, и писателю-постмодернисту Штерну от этого факта отвертеться не удалось.

Так вот, Уильям Сомерсет Моэм в советском литературоведческом сознании обладает рядом ключевых признаков. Автор статьи о нем в словаре "Зарубежные писатели" Н.Михальская, подводя в 1997 году некие итоги "моэмоведения", не могла не указать на них со всей определенностью. Во-первых, "Моэм достиг большой популярности и признания за присущее ему мастерство рассказчика, правдивость, отточенность литературной формы, основанной на принципе простоты, ясности и благозвучия". Во-вторых, "годы, проведенные в больнице и в бедных кварталах одного из районов Лондона – Ламбете, где он лечил своих пациентов, сделали из Моэма не только дипломированного врача, но и писателя". В-третьих, "он не тяготел к исключительному, полагая, что самое интересное и неожиданное заключено в повседневном". В-четвертых, "сенсационный успех имели пьесы Моэма". В-пятых, "в конце войны Моэм лечится в туберкулезном санатории в Шотландии". В-шестых, "он называл себя воинствующим пессимистом, живущим в мире, который "катится в пропасть". Итак, писатель – рассказчик и драматург, врач по образованию, болевший туберкулезом, склонный к пессимистическому изображению повседневной жизни.

Кто скажет, что это не Чехов, пусть первый бросит в меня камень. Не знаю, осознавал ли это Штерн, но совершенно очевидно, что когда у него возникла идея "воскресить" Чехова, то иной кандидатуры на роль подставного лица, кроме Моэма, у него просто возникать не должно было.

Конечно, говорить о том, что Моэм – это английский двойник Чехова, было бы по меньшей мере некорректно. Правда, российские литературоведы всячески старались их сблизить. Моэм, писали они, "открыл Чехова, оказавшегося глубоко родственным ему по духу. Впечатление было настолько глубоким, что он даже начал было изучать русский, чтобы читать Чехова в оригинале. “Чехов расскажет вам о русских больше, чем Достоевский”, – писал он позднее". Однако с равным успехом можно говорить о влиянии на Моэма Мопассана, что он и сам неоднократно признавал. Но литературоведы упорно стояли на своем: "со временем он обратился и к урокам Чехова. Соединив остросюжетность с тонким психологизмом, он достиг значительных высот". Моэм, говорили они, это Чехов наших дней.

Конечно, приходилось признавать, что Моэм все-таки писатель не советский, а потому "долгое время у нас бытовало представление о Моэме как о писателе аполитичном, чуть ли не асоциальном". Причем предпочитали как-то закрывать глаза на тот факт биографии Моэма, которого он сам нисколько не стеснялся: его поездку в 1917 году в революционный Петроград. А ведь английский литератор приехал туда совсем с иными целями, нежели его американский собрат Джон Рид. Если Рид собирал материалы для своей хвалебной книги "Десять дней, которые потрясли мир", то Моэм, тоже, кстати, представляясь американским журналистом, имел совершенно конкретное задание от Интеллинджес сервис – остановить революцию, любым путем. И он чуть было это не сделал. По крайней мере, по степени финансирования этой акции Моэм вполне мог соперничать с Лениным. "Я не прошу мне верить, – вспоминал впоследствии сам секретный агент Моэм, – что, если бы меня послали в Россию на полгода раньше, я бы, может быть, имел шансы добиться успеха". Здесь, впрочем, можно говорить просто о некоем человеческом авантюризме Моэма, которому, если вспомнить поездку на Сахалин, был не чужд и Чехов.

Правда, на Западе давно знали о нетрадиционной сексуальной ориентации английского литератора, но поскольку самому Моэму удавалось ее, в отличие от Оскара Уайльда, не афишировать, то в укор ему это не ставилось. Грех не беда, молва не хороша. Советская мораль в пуританстве вполне соперничала с консервативной английской, и потому об этом никогда не говорилось. Этого как бы не было.

В общем, с точки зрения возможности участия советских культурологических клише об английском писателе Уильяме Сомерсете Моэме в постмодернистском калейдоскопе, затеянном Борисом Штерном, можно считать, что его кандидатура была бесспорной. Никто другой для этой игры не подходит с такой степенью потенциальной возможности. Предполагалось, что никто другой в принципе не смог бы так проникнуться идеей "альтернативного Чехова". Кроме того, на вопрос: "почему Моэм?" можно ответить еще и: "потому что Оруэлл". Именно этот английский писатель был автором известной антиутопии "1984", в которой виртуальная возможность иной действительности представлена с максимальной убедительностью.

Теперь второй вопрос: почему собственно Чехов? Начнем с того, что Борис Штерн, конечно же, не такой твердолобый постмодернист как Сорокин или Пелевин. По крайней мере, авторы учебника "Русская постмодернистская литература" и монографии "Русский литературный постмодернизм" такого постмодерниста не знают. В своих фантастических рассказах он скорее последователь Станислава Лема. И анализируемый пассаж для Штерна – больше некий эпизод, чем тенденция. Я далек от намерения упражняться в теоретизировании на тему постмодернизма, о нем написано более чем достаточно. Уже созданы успевшие стать классическими учебники для вузов, Вячеслав Курицын ввел даже термин "постпостмодернизм". Достаточно привести слова Д.Затонского: "Постмодернизм не заслуживает ни хулы, ни славы, ибо есть то, чем не мог не быть, то есть неизбежным порождением нашего духовного безвременья. И не просто неизбежным, а и необходимым: ибо, кажется, негде нам очиститься от порчи убийственных идеологий, кроме как в огне безверия".

Если же все-таки исходить из каких-то теоретических посылок, то мне представляется вполне уместным мнение М.Эпштейна: "Постмодерновая культура довольствуется миром симулякров, следов, означающих и принимает их такими, каковы они есть, не пытаясь добраться до означаемых. Все воспринимается как цитата, как условность, за которой нельзя отыскать никаких истоков, начал, происхождения". Советская действительность, из которой, собственно, и исходит российский постмодернизм, как известно, изобиловала историческими фантомами. История была превращена из науки в некое рассказывание об истории. Правда, если верить современным математикам от истории Фоменко и Носовскому, проводящим сейчас гигантскую ревизию не только советской, но и российской, да и вообще – всемирной истории, то практически всего, что нам было до сих пор известно, на самом деле не было. А было не там, не тогда и не с теми. В общем, сплошной постмодерн.

Причем вполне очевидным в данном случае является то, что Штерн все же предполагает некое читательское изумление, он рассчитывает на читателя неискушенного, доверчивого, готового возмутиться. То, что для рутинного постмодерниста, готового в порядке производственного бреда изгонять дьявола даже из духа святого, – не более чем "мир симулякров", в кругу предполагаемых, потенциальных штерновских читателей – покушение на святыни.

Фигура Чехова – достаточно знаковая. Причем знаковая как в советском менталитете, так и в западном. Чехов наряду с Толстым и Достоевским входит в "большую тройку" русской литературной классики, признаваемой Европой. Европа не знает Пушкина и Лермонтова, они для них непереводимы, как Жванецкий.

В советском же культурном боекомплекте Чехов занимал всегда позицию, как ни странно, идеологически выдержанную. По сравнению со многими другими литераторами эпохи конца XIX - начала XX веков Чехов "не запятнал" себя никакими издержками идейного плана: он не сбежал в эмиграцию, как Бунин, не противостоял "передовому учению", как Бердяев, даже не сомневался в целесообразности пролетарской революции, как Горький. Всего этого он просто не успел сделать. Чем очень устраивал создателей советского культурного пантеона. Что там говорить, Чехов был любимым писателем как товарища Ленина, так и товарища Сталина.

А поскольку чеховские произведения всегда входили в советскую школьную программу по литературе, то просто удивительно, что Чехов как-то умудрялся (до Штерна) не попасть в число персонажей предпостмодернистской и постмодернистской культуры. Ведь не избежал этой участи даже Пушкин, достаточно вспомнить анекдоты о Пушкине одного из предтеч русского постмодерна Даниила Хармса.

Штерн использовал постмодернистский прием, постоянно применяемый, в частности, Сорокиным. (Кстати, как следует из штерновского произведения, он явно недолюбливал Сорокина. Прикрывшись Моэмом и Чеховым, он дает ему такую характеристику: "Он (стол) все стерпит. С ним нельзя делать только одного: на этот стол нельзя <...>. А Владимир Сорокин на него <...>. Какой из него писатель, да еще модернист? Обыкновенный <...>". [Чехов употреблял слова "срать" и "говнюк". Как видим, Антон Павлович, когда было надо, не краснел и не стеснялся в выражениях, советские публикаторы эти слова стыдливо кавычат и многоточат]". Что характерно: пиная постмодерниста Сорокина, сам Штерн нимало не стесняется прибегать к одному из самых изощренных постмодернистских приемов. Чехов, умерший у него в 1944 году, устами Моэма, умершего в 1965 году, охаивает Сорокина, родившегося в 1955 году.

Первая часть текста – вполне традиционная (у Сорокина – даже угрюмо соцреалистическая), с тем, чтобы, видимо, во-первых, "приручить" читателя, не спугнуть его, а во-вторых, чтобы эффект симулякра был по контрасту максимально действенным.

И первая половина штерновского текста хронологически – до даты смерти Чехова – практически не отличается от какой-нибудь популярной биографической брошюры.

Дальше начинается стандартная постмодернистская фантасмагория: "Вот что еще поразительно: в эту же ночь на второе июля четвертого года в Москве умер от туберкулеза друг Чехова, молодой, но уже очень известный русский писатель Алексей Пешков-Горький, "bourevestnik revouluthii" [предвестник революции], как оценивали его современники. У них осталось впечатление, что КТО-ТО в ту ночь стоял перед трудным выбором, разменивал, сомневался – кого оставить, кого забрать, кто здесь нужнее: предвестник революции или земский врач?.. Мистика или совпадение?.. Алексей Пешков так и остался в истории русской литературы молодым романтическим писателем, преждевременно сошедшим в могилу на самом взлете, а Чехов остался жить".

Коль скоро он остался жить, то продолжение должно иметь очевидный общественно-политический смысл. Штерн не рискнул приписывать Чехову какие-то не созданные им художественные тексты. В этом продолжении названы два якобы-произведения, оба носят якобы-мемуарный характер, оба связаны, естественно, с Лениным.

"Нелестная запись в дневнике о личности Ленина, грядущего кровавого российского диктатора, о его горячности и нетерпимости к чужому мнению, явилась причиной того, что "Остров Капри" до сих пор не издан в Советском Союзе".

"Чехов и Ленин друг другу не понравились. Это имело свои отдаленные последствия. Мемуарную главу об Ульянове Чехов назвал "Чайник кипит!", а в конце жизни вернулся к этой теме, написал и передал через Илью Эренбурга [который был ликвидирован за это органами НКВД] в Париж известнейшую [на Западе] повесть "Семья Гурьяновых", где в главном герое легко угадывается Ленин".

Произведенная Штерном в литературном мире виртуальная рокировка произвела не просто перемену мест: Чехов вместо Горького. Репутация Чехова (разумеется, в культурном сознании ХХ века) не могла, по мнению Штерна, не вызвать достойную оценку: "В 1913 году, за год до войны, Чехов получил Нобелевскую премию по литературе". Писатель, который никогда не занимался активной общественной деятельностью, под пером Штерна приобретает некий, можно даже сказать, демонический характер: "Итак, Чехов не успел вложить нобелевскую премию в школы, но ОТДАЛ ЕЕ НА ПАРТИЮ. Остров Сахалин и остров Капри не прошли для него даром. Чтобы спасти всех от обездоленных, надо было помочь самим обездоленным. Поразительно предвидение этого непрактичного человека: он начал скопом скупать крайних ультрареволюционеров – в 1915 году в разгар войны он выделил 100 тысяч долларов – большие деньги по тем временам - на побег за границу группы видных ссыльных-большевиков, среди которых были Свердлов, Розенфельд [Каменев], Джугашвили [Сталин] с условием прекращения ими политической деятельности. Они подписали это обязательство и вышли из игры, – кто удрал за границу, кто растворился в российских просторах. Вмешательство в политику этого мягкого, деликатного, больного человека ничем не объяснимо. Или он к тому времени уже изменился? Программа помощи ссыльным и каторжным принесла успех, многие большевики и левые эсеры были куплены на корню, но повлияла ли эта акция на конкретное развитие политических событий?"

Как оказалось, повлияла, не могла не повлиять. Записной фан- таст, Штерн, разумеется, знал хрестоматийный "фантасто-логический" эффект бабочки, раздавленной в альтернативном прошлом: даже эта микроскопическая акция должна вызвать радикальные трансформации в измененном мире, вплоть до смены государственного строя. Конечно же, не избежала этой участи и история Советского Союза: "Сразу же после Кронштадтского восстания Ленина тихо отстранили от власти, а сильный человек Лейба Бронштейн [Троцкий], подмяв под себя более слабых соратников – Бухарина, Зиновьева и других, еще мельче – Радека, Скрябина [Молотова], оказался калифом на час – наверно, не вышел ростом, нужен был совсем-совсем маленький. Таким диктатором оказался Сергей Костриков [Киров], а рядом с ним и под ним маленькие и пузатенькие Хрущев, Жданов, Маленков..."

Штерн не нашел (или не рискнул найти) объяснения тому, что в его виртуальной действительности Чехов безнаказанно исполняет функцию неофициального правителя. Пусть не Сталин, а Киров, пусть не Ленин, а Троцкий, в конечном счете они все были мазаны одним большевистским миром. Штерн сам как бы (от имени, понятно, Моэма) удивляется этому необъяснимому факту. Чехов окружен незримой броней, спасшей его от ГУЛАГа, который, разумеется, существует и при Кирове. Тем более что в штерновском варианте Советского Союза внешне все обстоит так, как и было, может быть, даже еще и круче, поскольку "в 30-х годах за чтение и распространение новых произведений Чехова людей ссылали, сажали, расстреливали. Мы уже упоминали об Илье Эренбурге, которому повезло – он был застрелен в парижском кафе сотрудниками НКВД, и шуму было на весь мир. Но другие (Клюев, Бабель, Пильняк, Леонов, Катаев, Фадеев, Шолохов – всех не счесть) исчезали в полной безвестности в сибирских лагерях".

В список репрессированных по Штерну попали как действительно пострадавшие, так и благополучно дожившие до мирной кончины. Но по большому счету Штерн прав. Как нет в мире невиноватых, так не было в советской литературе безгрешных (с точки зрения тогдашних идеологов, разумеется). И на Шолохова готовили дело, и Леонов попадал под огонь критики, чреватой зачастую оргвыводами, да и Фадеев, со своим рапповским прошлым, всегда был под прицелом.

И даже в этой гиперрепрессивной ситуации Чехов у Штерна "почти 25 лет жил под советской властью, ни разу не выезжая за границу и почти не покидая Ялты". Есть у него одно оправдание: "Большевики ненавидели Чехова, но ничего не могли с ним поделать. В 20-30-х годах Чехов был очень богатым человеком, самым высокооплачиваемым писателем в мире – его книги пользовались громадным успехом у западной интеллигенции, его почитали как святого, ему платили огромные гонорары. "Фонд Чехова" составлял полмиллиарда долларов. Он давал большевикам деньги на индустриализацию, электрификацию, здравоохранение, а завещание было составлено так, что в случае смерти Чехова, большевики не могли претендовать на эти деньги, – теряли все. "Во второй раз Маркс меня не проведет"". Но экономической мощью Чехова Штерн сам себя явно не убедил.

Есть и другой вариант. Чехов изменился, приспособился, сам стал "совком", это уже не тот, кто проповедовал идею "прекрасного человека": "Чехов вполне осознал безответственный стиль советских департаментов, мог, когда надо, повысить голос или ударить кулаком по столу. Русская эмиграция, ненавидевшая всех, кто якшался с большевиками, не имела к Чехову никаких претензий, хотя с большевиками и с большевистскими лидерами он общался часто и разнообразно. Известный придворный художник Налбандян даже написал соцреалистическую картину "Киров и Чехов на ловле бычков", но даже белоэмигранты восприняли ее как откровенную липу".

Однако, Штерн на этом не остановился, а решил довести политическую миссию Чехова в обновленном им мире до конца: "В феврале сорок пятого Рузвельт, Черчилль и Киров перед тем как решать на Ялтинской конференции судьбу послевоенного мира, пришли с цветами, постояли у его могилы и проводили на аэродром в последний путь – тело Чехова доставили в Москву на самолете в свинцовом гробу и перезахоронили на кладбище Новодевичьего монастыря. Еще через три дня был подписан исторический Ялтинский меморандум. Все было ясно. Миссия Чехова была выполнена. Фашизм был раздавлен, а коммунизм решили тихо свернуть".

То есть, говоря словами одного из теоретиков и популяризаторов постмодернизма, "если художники допускают существование модели мира, то основанной лишь на максимальной энтропии, на равновероятности и равноценности всех конститутивных элементов".

 



 

 


Объявления: Свежая информация интернет эквайринг здесь.