Соседи
рассказ
Накануне к Науму вселили соседа. Разумеется, не в его комнату, а рядом. В хостеле каждому полагалась своя – с крошечным закутком, где едва помещалась маленькая газовая плита на две конфорки, и еще один закуток за фанерной дверцей для душа и унитаза. Стенка тонкая, и Науму всё или почти всё слышно: как сосед кряхтит, кашляет, временами что-то громко высказывает – неизвестно кому, а ночью так храпел, – Науму казалось, что вздрагивает их общая стена – не рухнула бы, пошутил он про себя. Утром сосед еще и стучать вздумал: то ли гвозди в эту хлипкую стенку вколачивал – вешать портреты любящих и засунувших его в хостель деток и внучков, то ли зеркало пристраивал – глядеть на свои морщины (ерничал, опять же про себя, Наум). Но, видно, стенка оказалась все же непробиваема, и сосед, слишком стараясь, промахнулся и врезал себе по пальцам, – Наум услышал звонкий стук падения молотка на плиточный пол и вскрик, - и тут же соседа пожалел. Всего чуть- чуть. Так как жальче ему было Яшу, что раньше там жил и месяц назад умер от инфаркта (хотя какая разница, от чего. Яша говорил, что в старости умирают только от старости). И эта жалость к умершему и тоска по другу-приятелю не отпускали его и, не желая больше слышать застенные звуки, Наум ушел во дворик, где под деревьями стояли скамейки, и еще были два деревянных стола для любителей настольных игр. И тут Наум обнаружил, что держит в руке шахматную доску. Опять! Когда же он привыкнет, что Яши уже НЕТ, и больше не сыграют они партию, да не одну – по пять-шесть партий играли, пока не утомятся и пойдут прогуляться за ворота, на улицу. К последнему времени переговорено уж было всё: и о жизни прошлой рассказано, и обиды на судьбу и людей выплеснуты, пережевывать по очередному кругу уже не хотелось, и они гуляли молча. Правда, Яша молчать долго не любил, и озорник он был первостатейный. Подталкивая в бок Наума и показывая на голоногую девицу, он делал вид, что устремляется за ней. «Наум, ты видел, нет, ты видел, какие ножки, а походка! Сейчас догоню, знакомиться буду!»
Конечно, не догонял и не знакомился, засекая уже следующую привлекательную особь. «Да, в молодости я удалец был, Фаечка моя ревновала ужасно! Да красавец какой, ну, ты ж видел мои фотки».
Теперь нет веселого Яшки, не с кем словом переброситься, переругнуться слегка, не с кем партию сгонять. Наум сидел за столом, тяжело вздыхал, перебирал гладкие пластмассовые фигурки и всё думал о бедном Яше, которого хоронили всем хостелем – один как перст был, сын умер в сорок лет от рака, а жену, с которой вместе репатриировались, уже семь лет, как похоронил.
- Я один что-то задержался, зачем, не знаю, наверно, чтобы с тобой в шахматы играть, - говорил он, «съедая» с ухмылкой ладью у Наума и блестя хитрыми глазками из-под седых, смешно торчащих кустиками бровей.
- Чего скуксился? – вдруг бросал он острый взгляд на Наума. – Опять
болит, язви ее в душу? Так чего ты лопал сегодня эти жареные блины?.. Ах, угостили, на халяву-то всё сладко! Уксусом не угощали? Говорят, он на халяву лучше всего! Эх, люди-люди… жалкие жадные зверюшки!
Наум обижался, но ненадолго – на Яшку невозможно сердиться. Сам Яша никогда не жаловался на болячки. Хотя застарелый радикулит сильно его донимал. Иногда он буквально приползал во двор, осторожно садился за стол, увлекался разговором и игрой, а, наигравшись, долго не вставал, не решаясь потревожить, как он говорил – спинно-заднюю половину.
Кто-то остановился возле. Наум поднял повлажневшие глаза и с недоумением разглядывал незнакомца, но тут же догадался – новый сосед! Здоровый дядька и лысый как коленка. А вот и палец перевязанный.
- Звездануло? – спросил Наум, не очень-то желая вступать в разговор, да ведь все равно придется, мужиков в хостеле мало, раз-два-три, и обчелся, остальные женского полу, а с ними что – одни суси-муси, одуванчики божии, а всё глазками шныряют и обожают комплименты. Вот уж теперь как им Яшки не хватает, ба-льшой мастер был!
- Да, пристукнул маленько, - охотно откликнулся сосед. Слово за слово и
познакомились, тот присел напротив и тут же стал жаловаться. Стариковские истории все одинаковы. Дети – хорошие, замечательные, самому (самой) не хочется им мешать, толкаться под ногами, внуки – талантливые, только у них всё свое, и не очень понятное: компьютеры, танцульки, друзья, которых некуда пригласить, нужна отдельная комната, и т. д. и т. д.
Этот же смотрел на всё с другой стороны – со своей, и жаловался на дочь, на
внучку, что выскочила замуж (да не в первый раз) и привела зятька в их тесную квартирку. А куда деда девать – тут же и сообразили, в хостель его, куда ж еще, и скоренько заткнули в эту конуру. «Там же повернуться негде!» – возмушался Гриша.
- Привыкнешь, - сказал Наум.
А вот Яше места хватало, «аппартаментами» называл он свою комнатку в двенадцать метров и уверял, что так просторно никогда не жил. Он всегда находил повод порадоваться, да еще когда бутылочка появлялась (по очереди иногда покупали), то после двух рюмок он начинал хвастаться: редкой специальностью картографа, прежними победами над женским полом. Получалось, что всё у него раньше и даже теперь замечательно. «Одно плохо, - говорил Яша, - привязалась одна старушенция, импотенцией зовут, - хохотал и добавлял: - Только это секрет, никому не выдавай!» «А на девочек-то смотришь», - ехидничал Наум. «А смотреть всем разрешается, я же их не трогаю! В нашем возрасте, как сказал Губерман, из всех органов секса остались у нас уже только глаза», – смеялся Яша. Сердился он только, когда Наум пускался в ностальгические воспоминания.
- Что ты мне опять мозги полощешь? – негодовал Яша. – Мне в свое
время достаточно их промывали да, слава Богу, не промыли! Чего ты мне нюнькаешь? Сидел? Сидел! Почти десятку ни за что отгрохал? Отгрохал. Нахлебался ведь досыта, а теперь – и это было хорошо, и это прекрасно! Чего там прекрасного было у тебя, скажи, а?
- Молодость была, - вздыхал Наум.
- А-а-а-а… молодость… Девки, бабы…Не у одного тебя была. Не-ет… не о
той молодости ты скучаешь. Ты о тюрьме, о лагере скучаешь.
- Как это? - опешил Наум.
- Вот так. Читал я откровения бывших лагерников. Ка-ак они тоскуют по
тому времени. Проклинают, костерят и… тоскуют.
- Ну да! Завираешь ты.
- Не завираю. И я их понимаю. Сначала не понимал, а позже понял.
Человек, особенно старый, всегда тоскует по прошлому, пусть даже порой оно ему кажется таким-рассяким, даже по лагерю, по друзьям лагерным, по той силе, и физической и душевной, что была тогда, по той траве и по тому небу... Ну, ты понимаешь.
Наум тогда не согласился с Яшей, и крепко они поспорили, даже бутылочки им не хватило на этот спор. Но потом, раздумывая, он понял, что Яша частично прав. То, что было плохого – и дрянь, и мерзость, – всё покрылось радужной дымкой, и просвечивают теперь сквозь эту дымку только светлые искры счастливых минут, неожиданных удач, теплой дружбы и взаимовыручки в самые тяжкие передряги, и это-то хорошее и светит оттуда и греет сердце, а фон, на котором всё происходило – он совершенно размылся и давно потерял свою остроту. Они еще не раз говорили с Яшей на эту тему, пока тот не сказал: - Хватит, Наум, забудь! Живи сейчас! Посмотри, какое солнце! Все на него только и знают, что жаловаться, а мне нравится! Отогреюсь за все прошлые годы!
Сосед бубнил и бубнил, шевеля тонкими красными губами, у всех стариков губы с возрастом бледнеют, а то и синеют, а у этого, поди ж ты, всё красные. Какое-то смутное воспоминание, даже не воспоминание, а неопределенное, но неприятное ощущение чего-то давнего и тяжкого, связанного с к р а с н ы м, кольнуло Наума, но тут же пропало.
- А чего мы сидим? – кивнул Гриша на шахматы. – Давай, сыграем.
- Умеешь? – скептически спросил Наум.
- Умею, умею, а кто не умеет, тот круглый дурак!
Они погрузились в партию. Гриша оказался отменным игроком, и Наум всё ему простил – и ночной храп, и красные губы, и нудные жалобы. Играть с Гришей было интересно и даже трудно: две партии Наум едва свел вничью, а третью с треском проиграл и совсем Гришу зауважал. Гриша явно загордился, его глаза победно сверкали, но Наум нисколько не расстроился. Сильный противник – это здорово. Яшка тоже порой выигрывал, но брал не умением, а измором или хитростью: охал, стонал, что прозевал и теряет фигуру, и тем усыплял бдительность Наума. А сам раз-раз – и намертво затыкал его короля в угол и спешил объявить мат, хотя, случалось, мата и в помине не было, но Яшка так веселился, что Наум терялся и сдавался, а потом корил Яшку за подлый обман. А этот серьезен, свою победу долго смакует и подробно разъясняет, как следовало бы Науму сыграть. Нудник – окрестил его Наум, но все равно был доволен.
Так и вышло, что обзавелся Наум новым приятелем. Не таким веселым и говорливым как Яша, но все же было с кем пообщаться, тем более что вскоре, кроме их двоих, мужчин в хостеле не осталось. Один старичок умер – заснул и утром не проснулся (счастливая смерть! – сказали все), а другого увезли в больницу – долеживать до «конца», известно какого. А женщины между собой кучкуются, сядут рядком на скамейке, пошутишь с ними, расскажешь анекдот (Яша это куда лучше умел!), а Гриша стоит рядом и рассматривает всех по очереди, потом отойдет и скажет: «Богадельня!», а Науму отчего-то неприятно. Конечно, они старые, а кто здесь молодой? Наум идет за Гришей, глядя, как тот старается держаться прямо, а спина не держит, гнется вперед, лысина блестит на солнце, и длинные ноги в стоптанных ботинках шаркают по дорожке. Но с лица Гриша получше: щеки хоть и обвисли, но гладкие; серые глазки ясны и всегда усмехаются чему-то, или над кем-то, и усмехаются губы, только когда он играет, они крепко сжимаются в узкую красную полоску. …Где… когда… Наум что-то подобное, к р а с н о е видел, и видел близко. Нет, не вспомнить, тягомотится что-то в душе, царапнет вдруг, но быстро пропадает. Никогда с Гришей он не встречался, это точно.
Израильское или, как Яша называл, «еврейское» лето навалилось сразу – хамсином, жарой, которую щедро изливало с небес взбесившееся солнце. Спасения не было ни во дворике с мгновенно пожелтевшей травой, ни в комнатках со слабо жужжащими старенькими вентиляторами.
Ко второй половине дня, ближе к вечеру, обитатели хостеля выползали во двор – тут хоть ветерок иногда дунет, всё полегче дышать.
Гриша с Наумом сели у края стола, где падала тень от густого дерева. Пока Наум расставлял фигуры, Гриша стащил с себя футболку и вытирал ею вспотевшее лицо. Наум не последовал его примеру, он не любил сидеть перед людьми полуголым, чего хорошего можно показать в стариковские годы – дряблую кожу и редкую поросль на груди, да и женщины ходят мимо – неудобно. Оба сосредоточились на партии, не глядя ни по сторонам, ни друг на друга. В какой-то момент Гриша надолго задумался, Наум же просчитал наперед несколько возможных ходов и рассеянно огляделся, потом посмотрел на Гришу. И уже не отрывал от него глаз – от одного места на предплечье: синий, хотя и поблекший за давностью лет, трехголовый дракон щерил разбросанные на три стороны пасти, а над центральной пастью было изображено что-то вроде зубчатой короны. У Наума больно заныло под ложечкой, он потер это место рукой, но облегчение не пришло. Видение всплыло перед ним и заслонило Гришино лицо – теперешнее лицо. Вместо него возникло другое – молодое, с жестоким бешеным взглядом и сжатыми в красную полоску губами. Следователю, по прозвищу «Гемоглобин» (за всегда красные губы и яркий румянец на щеках), стало жарко от своей нелегкой работы, и он скинул не только гимнастерку, но и белую майку (наверное, чтобы не запачкать), и дракон на голой руке щерился на Наума тремя головами, а рука со сжатым кулаком ритмически поднималась и резко опускалась, беспощадно и неотвратимо, пока Наум не перестал ощущать свое, превращенное в месиво, лицо и раскрошенные во рту зубы. Он потерял сознание, а наутро все повторилось, и еще, и еще. Снова дракон терзал его, и конца этому ужасу не было. Нет, конец все же пришел. Опять – в который раз – перед почти невидящими, заплывшими кровью глазами заколыхался лист бумаги и нетерпеливый, ненавистный голос заорал: «Подпиши, б…! А то сей момент здохнешь, убъю! Подписывай! Свидание с женой дам, ну!» Он сунул Науму ручку… Наум из последних сил сжал ее трясущимися пальцами и подписал там, куда ткнул мучитель. Согласился, что он немецко-англо-и еще какой-то шпион, и давно вынашивал мысль убить дорогого товарища Сталина.
Потом был лагерь, из которого он вышел досрочно в 56-м году, отсидев, вернее, отпахав на лесоповале восемь лет из присужденных десяти. Жену свою он больше никогда не увидел, – погибла в другом лагере, загнанная туда как член семьи изменника родины. А детей у них еще не было – не успели. Потом была у него еще жена, но семейного счастья, такого, как было у него, пока он не стал «шпионом», он больше не нашел. Всё это он рассказывал Яше, а Грише нет – не тянуло.
- Ты кто? – спросил хриплым голосом Наум.
- Я? – поднял глаза от доски Гриша. – В каком смысле?
- Ты, падла! – Наум вскочил, задев доску, и несколько фигур посыпались
на траву. – Следователем был, сволочь! Припаял мне десятку, и не только мне! Измывался над людьми! Сколько подвел под вышку, сколько в лагерь засунул? Сознавайся, падла!
Он с ненавистью смотрел на растерянное и побледневшее Гришино лицо и не видел его, видел перед собой того – молодого, красногубого, упоенного властью и кровью хозяина жизни и смерти, с мерзкой наколкой на сильной гладкой руке.
Гриша встал, лицо его совсем побелело.
- Ты ошибаешься, Наум… Опомнись, Наум. Ты принял меня за другого. Я
всю жизнь был учителем физики, я никогда не был следователем… никогда…
Последнее слово Гриша уже прошептал, поднял упавшую майку и пошел в дом, согнув плечи и шаркая ногами по асфальтовой дорожке.
Но Наум не поверил. Он видел перед собой всё ту же картину: беспощадную руку с выколотым драконом и белый, нетерпеливо дергающийся лист бумаги… И снова (как тогда) почувствовал сгусток крови во рту и обломки сломанных зубов. Наум сплюнул, посмотрел вниз на бесцветный плевок и сел на скамью, обхватив руками голову. Вот… что-то еще было у «Гемоглобина», что-то еще такое приметное… Да! Еще одна наколка (откуда они вообще у него – следователя НКВД? Из шпаны блатной, наверное, вылез и поднялся вон куда), такая маленькая наколочка на левой кисти: «Вера». Наум, когда его еще не били, или смотрел себе под ноги, или разглядывал следователя, стараясь не слушать и не вникать в дурацкие, лишенные для него всякого смысла, однообразные вопросы. Никогда про эту наколочку Наум не вспоминал, а сейчас вспомнил. А у Гриши – есть, или нет? Если нет…
Наум постучал в соседнюю комнату. Ответа не услышал, толкнул дверь и вошел. Гриша спал или притворялся: лицо было накрыто газетой, а руки сложены на груди. Наум подошел ближе, посмотрел: татуировочки не было. Свел! Уничтожил примету. Гриша не шевелился, и газета не колыхалась. Наум потянул газету, всмотрелся в неподвижное лицо.
- Ты что? Ты живой? – громко спросил он.
Гриша приоткрыл один глаз.
- А ты что подумал, что я со страху перед тобой умер? - Гриша сел и
вздохнул. – Эх, ты, - сказал он грустно, - я ведь тоже сидел, и меня не миновала чаша сия… Правда, недолго, за хулиганство всего три года дали. Молодой был, глупый, в первый же день еще в драку со следователем полез, так что повезло, легко отделался.
Наум стоял в растерянности. Врет, всё врет. Но ведь как похож на «Гемоглобина» проклятого. Раньше не замечал этой схожести, да и в голову не приходило, а как увидел дракона…
- А где ты выколол эту тварь? – ткнул он пальцем в татуировку.
- В тюрьме, а где же еще? – скривился Гриша. – С урками вместе посадили,
те и уговорили…
Наум молчал. Всё можно придумать.
- Пойду, шахматы соберу, во дворе остались, - сказал он и вышел.
Или он должен поверить Грише, или простить его, думал Наум, собирая в траве фигурки и складывая их в коробку. Простить – невозможно. Поверить? А если Гриша врет? Кто ж в таком прошлом сознается. Э-эх, Яшки нет, он бы рассудил их.
Хамсин закончился или ушел в другие края, сразу стало легче дышать, хотя все равно было жарко.
Стол во дворе пустовал целую неделю. «Поссорились старички, - судачили женщины. – Помирятся, куда ж им деваться».
В одну из особо душных ночей Науму приснился Яша. Веселый, хохочущий. Наум всё пытался рассказать ему, объяснить свою проблему, но Яша не слушал, говорил о чем-то непонятном, вроде, как ему теперь «здесь» хорошо, «своих» встретил, он радостно смеялся, но вдруг посерьезнел и сказал: «Брось, Наум, в дерьме ковыряться, посмотри-ка, что у меня есть!» – и показал ему руку, а на руке – дракон, но не синий, а малиновый. И сразу дракон растаял, исчез, а на его месте появилось малиновое солнце, и его острые лучики протянулись к Науму и ослепили его. Наум сразу проснулся, еще явственно слыша удаляющийся Яшин смех, и тут же зажмурился – из-за неплотно задернутой шторы прямо в глаза светило яркое солнце. Надо же, Яшка все-таки приснился, ни разу со дня смерти не приходил, а тут пришел. Странный сон, непонятный.
Весь день Наум думал об этом сне, а к вечеру вышел во двор, разложил на столе деревянную коробку и расставил фигуры. Гриша прохаживался по дорожкам, посмотрел издали и, продолжая прохаживаться, медленно приближался. Подошел, сел, двинул пешку, и две головы, одна лысая, другая седая, склонились над черно-белой доской…