Век двадцатый можно себе представить в танцах и песнях. Вот в пышных одеяниях на сцену вытанцовывают монархи, за каждым семейство, свита. Ники в центре. Он не главная фигура среди царствующих особ своего времени, в центре потому, что подвластный ему народ в центре повествования. Среди лиц народа я вижу лицо деда, обрамленное окладистой бородой, детское лицо матери и отца, какими запечатлены на фото. У царя Ники на руках царевич Алексей, царица Алекс рядом. За нею выстроились по росту принцессы. Семейство замыкает Гришка в холщовой косоворотке, спутанная борода. Приседая в русском танце, он истово крестится. За ним в том же танце приседает князь Юсупов, револьвер уткнулся дулом в спину Гришке. За Юсуповым виднеется фигура Юровского в кожане, тоже с револьвером. Слева от Ники, усатый Вили в каске с шишаком, справа король английский, рядом Пуанкаре в карикатурном цилиндре, высоком и расширенным кверху. За всеми в белых балахонах ангельский хор выпевает «Боже, царя храни». Но в слаженную песню, вклинивается басок Вили, он вставляет по словцу, все громче и все чаще «Дойчланд, Дойчланд юбер алес». Глядя на него Пуанкаре заводит «Марсельезу», а английский король свое. И уже какофония, с перекошенными ртами орут каждый свои песни, но постепенно образуется некий порядок из двух групп, над одной Пуанкаре вздымает плакат «Антанта», над другой Вили - «Тройственное согласие». Группы зло машут кулаками… драка… всполохи разрывов… гаснет свет. В кромешной тьме, тихо, но все громче и громче слышатся такты «Интернационала». С нарастанием звука всё ярче освещается сцена и уже ярче некуда. «Интернационал» гремит. Тогда с правой стороны на пустую сцену вытанцовывает фигура в рубахе серого цвета при галстуке, чёлка набок, усики под носом, правая рука вскинута. Одновременно с левой стороны сцены вытанцовывает человек малого роста в кителе, одна рука неподвижна, чуть согнута в локте, рябое лицо. Под звуки шестой симфонии Шостаковича, сменяющей «Интернационал», они сближаются в воинственном танце – я, человечек, между ними. Либретто можно продолжить вплоть до наступления нового тысячелетия, но музыка, что звучит в душе, уже давно сочинена известными композиторами. Жаль, жаль, что мне не дано сочинять музыку!
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
УТОЛИ МОИ ПЕЧАЛИ
1 НЕДОЛГО ЦОКАЛИ КОПЫТА
«Моя Марусенька, моя ты куколка.
Моя Марусенька, танцуют все кругом…» (Из песен Лещенко. 20-тые – 30-тые годы.)
Великое счастье родиться в подходящее время. Особенное счастье - родиться в подходящее время там, где история такими временами не балует. Страна его рождения расползлась как перекисшее тесто из квашни, и все больше в Азию, потому болела страшными азиатскими болезнями. Бунты соляные, хлебные, винные бунты с похмельем казней египетских. Но и детские болезни Европы, революции, страну не обошли, явились с опозданием, как корь у переростков - азиатской остроты. Ему же с рождением повезло: время было не то чтоб особенно хорошее, но обещало.
Время обещало. Вот уже век ушёл, а он всё гадает, что это за НЭП был такой? То ли товарищ Ленин оглянулся, ужаснулся и дал «всерьез и надолго» землю деревне и всем коммерческую полу свободу? То ли дал товарищ Ленин, а товарищ Сталин отнял, то ли сговорились они на смертном одре Вождя Первого в Горках, куда товарищ Сталин один и был вхож? А вы как думаете?
Обещало время, но недолго цокали копыта отцовского конька, не долго шелестела шинами дутиками коляска, недолго восседал отец в ней, едучи на свою фабричку. То время, для его малого сына, озвучено копытным цоканьем и за оконными криками. «Ст-а-ры-ы ве-е-щи-и пок-паем», - выпевал старьевщик. «Ножи точить, ножи точить!», - кричал мужик с точильным станком на плече. Шли к точильщику девки домработницы: вжик, вжик - сноп искр с каменного круга. Кричал стекольщик: «Стеклы вставля-ем!» Второй раз протяжно: «Вста-а-вля-я-м сте-е-клы-ы!» А вот во двор втягивает подводу ко всему равнодушный конек – это отцово дело. Сбегается к подводе детвора, менять в хозяйстве ненужные тряпки на леденцы, на яркие бумажные мячики с резинкой, на всякое ценное в детском мире. Под вечер возчики свезут тряпки на отцову фабричку, там усатый Петр Иваныч, с подручным Сережей, сделают из них вату. Для теплых подстёжек к пальто, на стёганки, ему, малому, сдела-ют деда-Мороза. Да, время обещало. Племя Израилево выплеснулось за царскую черту оседлости, спл-ошь грамотное по тем безграмотным временам, хотя бы в счёте и письме, тем надобное новому строю. Новый строй – будущий социализм, а «социализм – это учет». Кто обучен письму и счету будет подсчитывать шаги к светлому будущему, пока через НЭП. По дешевизне простого труда, считальцы обзавелись домработницами для хозяйства. Девки побежали из деревень на городские легкие хлеба, и где же им пристанище? А хозяйки девок величают себя «мадам». Мадам, уже падают листья… Ёще носились по улицам малолетние предприниматели с папиросами, пачками и поштучно: «Есть «А-ана-а-чка-а», пя-ята-а-к шту-у-ка-а, ру-бе-е-ль па-ачка-а.» Еще не унесенные бурей гражданской войны дворянки, в выцвет-ших шляпках времен убийства эрцгерцога Фердинанда, водили по улицам частные группки нэпманских деток, но дело частное уже жалось к стенам домов, а вширь улиц печатали шаг пионерские отряды: «Све-е-тят костра-а-ми тё-ё-мные но-о-чи, мы пионе-е-ры, де-ти рабо-о-чих…» Били барабаны, и творец Павлика Морозова уже вострил перо. Скоро мама скажет сыну: «Отец твой часто восклицал: «чем плоха советская вла-сть?!» А ещё через годы, в бредовом лагерном сне он ответит маме: «Разве только отец? А эти соседи по нарам? А вся крестьянская Русь, распахавшая барские пажити? А сама ты, мама?» Пока мал, молчит. Он мал, и кусок рельса, что через те годы подвесят в лагере для подъема зеков до рассвета, ещё гудит под колесами поездов. Это потом он своим звоном отзовет мать в небытие из его лагерных снов, а пока она молодая, краси-вая, предприимчивая. Вот хлопочет, распродает, выручает отца из ГеПеУшной золото-тряски. Раз выручила, за ним снова пришли, другой раз, - каждый раз выручала после обмена квартиры на худшую с доплатой. Наличности на выкуп не хватало. В третий раз отец вернулся не в квартиру, в пустую комнату в коммуналке. Ни жены, ни сына и голые стены. Только записочка прикноплена к дверному косяку. Что было написано в той записочке, он не знает, но знает куда ушли. Оттуда, куда ушли, не достать их отцу, не прийти ему к дяде Лене со скандалом – дядя Леня тот самый гепеушник, кому мать носила выкуп. Прощай, отец, прощай! Не высматривай сына за уличными углами, не высматривай. Не рассовывай конфетки-монетки в карманы штанишек в редкие удачи встреч. Не сгибайся к малому с жалкой улыбкой - останься в памяти гордым главой семейства. «Глупыш, - скажет мама. –Дядя Леня твоего отца моложе. И потом, не полюбил бы меня дядя Леня – гнить твоему отцу на Соловках, тебе оставаться непманским сынком, мне непманской женой». Не дано людям заглянуть вперёд даже на день, не то, что на восемь лет. Через восемь лет его маме засветит стать женой врага народа.
С детских лет возникает вопрос: зачем товарищу Сталину нужно было уничтожать таких верных революции и ему лично людей, как дядя Лёня? С течением времени наращивается количество ответов, но нет уверенности, что вопрос исчерпан. Без сомнений, товарищ Сталин был многоцелевик, так сказать, одним выстрелом убивающий много зайцев. Первый заяц - месть за прошлые обиды, к дяде Лёне отношения не имеет. Дядя Лёня товарища Сталина не обижал, они не были знакомы лично. Второй заяц, неприязнь к национальности дяди Лёни не имеет решающего значения. До дяди Лёни туда же был отправлен его начальник, вполне русский человек, потом подчинённые дяди Лёни с кошерными фамилиями на «ов». Третий заяц вполне к дяде Лёне относится – не был выдвиженцем товарища Сталина, но и его выдвиженцы, каждый в своё время, следовали туда же. Четвертый заяц, плюс заяц национальной неприязни, имеет прямое отношение к участи дяди Лёни – товарищ Сталин желал облагодетельствовать высокими постами как можно больше советских людей. Для того нужно было освобождать места. Пятый заяц, похоже, наиболее крупный. Практика построения социализма в одной отдельно взятой стране подтвердила правильность выводов социалиста-утописта, товарища Томаса Мора о том, что при социализме невозможно обойтись без рабов для чёрной работы. Товарищу Сталину нужны были миллионы рабочих рук для освоения отдалённых углов страны, а кто туда поедет без квартир и без большой заработной платы? Отсюда – необходимость в лагерях, для наполнения лагерей - упрощённые суды, для придания веса судебным процессам некий процент приговоров к расстрелу из числа известных деятелей в масштабах страны, областей и районов. Потому уцелеть дядя Лёня не мог, было мало шансов у работников ГПУ, НКВД попасть в разнарядку на работу в лагерях, а не на расстрел – товарищ Сталин заботился о своем имени в истории. Надо отдать должное товарищу Сталину, после расстрела Ягоды и до расстрела Ежова, он порадовал дядю Лёню повышением по службе. Видится ещё множество целей товарища Сталина, вызвавших необходимость в чистках рядов партии, правительства и всей страны. К примеру, необходимость в оправдании хозяйственных неудач вредительством. Задача того, кто пишет, подобна задаче повара: не пересолить, не досолив, но каждый может добавить в варево товарища Сталина по своему вкусу.
Ладно. Если заглядывать в будущее, никому не дано, то и мы не станем. Дядя Леня встретил мать сурово. Оглядел с головы до пят и вычеканил: «Говорил – все оставить. Шубу продашь – деньги в ГеПеУ. И, что в чемодане. Нам неповского добра не надо!» Мать исполнила приказ вполовину. На вырученные деньги кое-чем обзавелась. В голове дяди Лени еще трубили трубы революции, он еще спал на жестком топчане. Жена непмана себе в жёны, - единственное его послабление революционных заветов. И то с оправданием перековки буржуазной бабы в пролетарку. Оно, конечно, заветы завет-ами, а спать охота с чистой да красивой. Мать же считала, что топчан пригоден только для спанья греховного, а для законного спанья с мужем необходима двуспальная кровать, и на деньги от продажи неповского добра её купила. Вполне буржуазная кровать, с шишечками и завитушками. Так размениваются высокие идеалы, на гривенники быта. Однако в комнате дяди Лени – девять квадратных метров между фанерными перего-родками – новая кровать умещалась впритык к детской кроватке. Ночами малыша взрослые пугали. В любовном пылу дядя Лёня забывал обо всем на свете, его телодвижения сотрясали большую кровать, она сотрясала малую. Скрипели пружины, слышались вздохи и хрипы пугающей возни, возня эта в темени ночи вызывала у ребёнка видения из страшной сказки о Синей бороде, терзающего жертву. Но по утрам он видел мать невредимой, веселой, и с какого-то разу решил, что ночами чекист с нею играет в расправу над врагами Эсэсэсэр. Для того, чтоб представить себе обстановку их нового жилища, к уже известным кроватям остается добавить не много. Стол. Самый что ни на есть обыкновенный узкий стол - три неокрашенные доски на четырех ножках. Простоту стола мать прикрыла утаенной от продажи скатертью, расшитой шелковыми нитями с шёлковой же бахромой. Он помнит эту скатерть, в прежней, большой квартире она покрывала чайный столик на гнутых ножках. Как-то ещё уместился шкаф, величаемый тогда «шифоньером». Шифоньер – прямоугольный ящик для верхней одежды, с прилепленным к нему ящиком уже и ниже, для белья. Нет смысла описывать шифоньер подробней, вряд ли во всем Эсэсээре найдется человек, который не видел подобный. Иностранному названию этого предмета, очевидно, надлежало словесно украсить революционную простоту без излишеств дореволюционной мебели. С той дореволюционной мебелью не развернуться бы в выгороженных коридорах, не влезала бы она в новые узкие двери, не помещалась бы в разгороженных комнатах коммуналок. Прежнюю мебель ещё можно было видеть кое у кого, где она по счастливому случаю вписывалась в новые габариты комнат. Был, значит, «шифоньер» – что еще? Как же, вот памятный предмет: чугунная печка «буржуйка» посреди комнаты, жестяная труба от неё выведена в окно. «Буржуйка» - название печки ироническое. Она самого, что ни на есть, пролетарского происхождения, олицетворение временности бытия, имущество, легко перемещаемое с перемещением владельца. Выгода буржуйки - немедленная отдача тепла, к сожалению, с немедленным прекращением по концу отопительного материала. Но благодаря такому качеству печка буржуйка работала и на идеологическом фронте. В лихие бездровянные годы, в ней сгорело столько книг, не имеющих отношения к единственно правильной теории Маркса, Энгельса, Ленина, что для их хранения не хватило бы никакого спецхрана. Без печки буржуйки книги пришлось бы жечь на кострах, а это, согласитесь, не красиво, и в будущем дало бы повод для ещё одного сопоставления с некой враждебной страной. Благодаря прожорливости буржуйки, в свое время стало возможным уличить ту враждебную страну в варварском отношении к книгам. И еще о буржуйке: мало того, что с революцией она взошла из подвалов на верхние этажи, уравнивая всех по подвальному пределу, она же согревала красных бойцов в вагонах поездов перемещавших их по фронтам классовой борьбы. Так можно ли осуждать дядю Леню за то, что сохранял реликвию своих героических дел и тогда, когда другие уже давно грели бока у всяких голландских печей? Да, дядя Леня еще витал в революционных облаках, но дайте срок, молодая жена спустит его на землю. Однако за этот срок печка буржуйка успеет сыграть свою роль в играх ее сына с Мус-енькой, погодкой из комнаты за фанерной перегородкой. До перехода к повести о тех играх, всякий, кто запомнил перечисленные предметы, может попробовать их расставить в масштабе бумажного листа, имея в виду площадь комнаты в девять квадратных метров. При том следует не забыть и один жёсткий стул, опущенный в описании по причине его совершенной обыкновенности. Был еще предмет, предмет зависти всей квартиры, всего дома - телефон. Единственный телефон на весь дом, может быть, на всю улицу. По тому телефону дядю Леню вызывали на его работу в неурочное время. Поскольку телефон не занимал отдельного места, висел себе на стене, его можно в схеме не учитывать. Комната дяди Лени выделена из двух соседних. Соседка справа – сестра дяди Лёни с мужем. Врачи. Слева – брат с женой и дочкой Мусенькой, как уже было сказано, погодкой бывшего непманского сынка, а теперь пасынка поборника революционных идей. Последняя комната, большая светлая, не выгороженная, выгороженный коридор в её капитальные стены упирался торцом, - в той комнате самый почитаемый брат дяди Лёни. Инженер. А отец Мусеньки, дядя Лева, какой-то книжник. Не то пишет, не то продает. И сам дядя Леня по специальности не пойми кто. Известно, что бывший красный боец, ныне трудящийся ГеПеУ. В день явления мать повела сына представлять новым родственникам. Сначала в светлую комнату, инженер только скользнул взглядом по мальцу, на матери взгляд заи-скрился. Холост. Потом – к врачам. Толстая на слоновьих ногах тетя Гита, мужским баском предложила карамельку, долговязый ее муж щипнул за щечку. От тёти Гиты с её долговязым мужем - к книжнику дяде Лёве. Книжник возлежит на диване. Когда он не на работе всегда там будет лежать, и умрет не в больнице, не в супружеской постели, на том диване. Диван примечателен не только как лежбище дяди Левы. Чем он еще примечателен, набравшись терпения, узнаете. Пока же знайте, что дядя Лева с дивана отругивается от жены, тети Инны. Дело в том, что тетя Инна намного моложе мужа. У нее, как говорится, еще ветер в голове да зуд в ногах и кое-где ещё. Дело молодое, а дядя Лева лежит на диване. И вообще, тетя Инна считает брак с дядей Левой случайным. Высоким стилем сказать – мезальянсом. О происхождении тети Инны свидетельствует приданое. Фортепиано. Не простое пианино, а именно фортепиано красного дерева (не путать с современными подделками под ценные сорта). Из шёпотков взрослых, уловленных детским ухом частями, можно заключить, что не то отец, не то дед тети Инны, был до Октябрьского переворота богатым сибирским купцом. Так вот, фортепиано красного дерева, с золотым тиснением названия заграничной фирмы, с парой двойных медных подсвечников на шарнирах, служило постоянным напоминанием дяде Леве о неравенстве брака тети Инны с ним. Но не только о том – оно так же служило напоминанием прочим мадам о происхождении тети Инны, даже тем, у кого тоже было пианино обыкновенное. Им тётя Инна давала понять, что её фортепиано не куплено где-нибудь задешево в революцию, а является семейной принадлежностью, её приданным. Однажды, в редкий случай набежавшей тени на отношения подруг, мама нашего героя сказала: «Она носится со своим пианино, как дурень с писаной торбой. Ты еще помнишь наш рояль?» В душе он добавил: «и папу». Вслух вспоминать папу запрещалось. В изгнании непманского духа дядя Леня проявлял революционную твердость. То был действительно редкий случай набежавшей тени на дружбу двух молодых женщин. По их поведению в день представления сына можно было понять, что видятся они не впервые. Мать ввела сына в комнату с короткой фразой: «Вот тебе, дружок, новая сестренка Мусенька», за тем перешепнулась с тетей Инной, обе спешно подмазали губы и унеслись. Да, они виделись не впервые, дружили и имели общие секреты, часто куда-нибудь отсылали детей, чтоб остаться наедине, а при детях говорили намеками на какие-то свои дела, многозначительно переглядывались. И еще он видит сквозь наслоения десятилетий в четыре руки музицирующих мам-подруг. Помнит их раскатистые гаммы от тупых басовых нот до писклявого «ля». И помнит он сборища в торжественные дни именин и в прочие празднества. Мать и тетя Инна в четыре руки выбивают на том самом фортепиано фокстроты и танго. «Алы-ы-е розы, да розы, Го-о-рькие слезы, да слезы…» Или: «Ма-алютка-а Клод фиа-а-лки про-о-да-а-е-т…» Сами же и подпевают, у них приятные голоса. В дни празднеств дяде Леве запрещалось лежать на диване, он на нём сидел. В комнате теснота, женщины щебечут, повизгивают вперемежку с мужскими голосами, шаркают ноги танцующих пар. Взрослые заняты своими делами - дети шалят. Как-то они забрались под стол за свисающую скатерть, и стали хватать танцоров за ноги. Слава Богу, упасть было некуда, но сбился один с такта и сбил других. Был шум, детей выставили в коридор. О, эти коридоры, темные кишечники разгороженных барских квартир, пристанища домработниц и тараканов. Вечерами в их коридоре не просто протиснуться сквозь строй разложенных кроватей раскладушек, на них домработницы спали. В коридоре густой запах не часто мытых тел обитающих там деревенских женщин, замешанный на запахе готовки из общей кухни, с добавлением запахов помойных ведер оттуда же, и запаха общего клозета в одно очко. Воздух с таким запахом поверг бы в обморок любого к нему непривычного, но не привычных в те времена было немного. Дети же привычны с рождения, коридор для них место особых развлечений. Домработница тёти Инны, Настя, когда в духе, рассказывает незамысловатые деревенские сказки. Интересно из укромного места подслушивать их разговоры, не предназначенные детским ушам, но интересней всего подглядывать через замочные дырки для ключей, за происходящим в комнатах. Особенно интересно подглядывать в комнату инженера, когда он вечерами не один. Помимо случайных одноразовых посетительниц, наиболее частая посетительница инженера, блондинка спортивного вида. В обтягивающей одежде она напоминает фигуру из пирамид, что устраивают спортсмены на площадях в революционный праздник Первомая. Появление блондинки мамы, где бы ни были, чувствуют особым чутьем, выскакивают из своих комнат навстречу друг другу, произносят слово «опять» и плотно закрывают за собой двери. С этого момента в коридоре воцаряется легкомысленная атмосфера. Домработницы перемигиваются, хихикают. Это предвестник самого интересного спектакля для них и для детей, более интересного, чем спектакль с брюнеткой, другой постоянной посетительницей инженера, потому что с блондинкой спектакль идет от начала до конца при полном освещении. Вот переглянувшись и произнеся слово «опять», мамы закрыли за собой двери, домработницы хихикают в предвкушении комментариев не смышлёных детей, не понимающих смысла происходящего. От тех комментариев домработниц охватит неудержимый хохот, такой, что будут накрывать головы одеялами, чтоб в комнатах не заинтересовались причиной. И так, с блондинкой инженер не гасит свет, и действо начинается без промедления с взаимного раздевания при трапезе. Он раздевает её, она - его. Поочередно. Он с нее платье, она с него рубаху, так - донага. В промежутках, скрещенными руками подносят рюмки ко ртам друг другу, кусочки чего-нибудь съестного на вилках, каждый раз заключая выпитое и съеденное поцелуями. Дети, кто на очереди у дыры, сообщают слушательницам, что снято и что съедено. В процессе трапезы блондинка перебирается на инженеровы колени, если к тому времени на ней ещё остается какая тряпица, извиваясь, помогает ему без неё остаться. Домработницы переспрашивают особенно интересные моменты. С трапезой кончается мирная часть спектакля в детском понимании, начинается ожесточенное соревнование в силе и ловкости, иногда в положении лёжа, иногда сидя и даже стоя, по непонятным правилам, когда одна из сторон по какой-то причине уступает другой стороне выгодную позицию сверху. Борцы временами испытывают особенное ожесточение, о чем свидетельствуют искаженные лица. Бывает, представляется, что победа инженера окончательная, соперница извивается в предсмертных муках. К счастью, поиздевавшись ещё какое-то время над уже сдавшейся, он выпускает её из мёртвой хватки, она постепенно отходит для нового раунда борьбы. С брюнеткой спектакль не был столь эмоционален. Трапеза проходила чинно. За столом они беседовали, она не хихикала, не повизгивала, как блондинка. Он был предупредителен, подкладывал ей в тарелку, и понемногу сдвигал свой стул поближе к её стулу. Достаточно сократив расстояние, обнимал. Она, вроде бы, желала от объятий освободиться, но он не уступал, в конце концов, она смирялась, деловито отодвигала тарелку от края стола, аккуратно клала в нее вилку, нож, поднималась со стула, он приникал к ней, а её рука за спиной уже нашаривала выключатель электричества на стене. В темноте шёл радио вариант, при котором сквозь его хрип иногда доносилось тонкое женское попискивание. Через некоторое время брюнетка стала женой инженера, но пару раз в году он сплавлял ее к родителям в Полтаву. С проводов жены возвращался уже с блондинкой. Подруги, мамы нехороших, подглядывающих за взрослыми детей, с новой родственницей были вежливы, но в компанию свою не приняли. За глаза оговаривали ее внешность, кстати, весьма недурную. Смеялись над ее платьями, над наивностью, с их точки зрения, она была провинциалкой. Трудно назвать причину их отчуждения от незлобивой, ни во что не вмешивающейся инженеровой жены. Наверно им в родственницы, больше подошла бы весёлая блондинка, хотя до свадьбы желали именно этого брака. Ещё не скоро брюнетка станет женой инженера. В пору воспоминаний о собственной наивности, инженер свободен. Впрочем, наивность раннего детства длилась недолго. Скоро своё сопоставилось с тем, что подглядели в щелку. Скоро то скоро, но как-то так, что не сразу. Был промежуток, когда инженерово, как бы было само по себе, а своё казалось другим. Как бы, ЭТО относилось к детским порокам, коим заниматься взрослым особенно позорно.
2. ЭТО
«Шумел камыш, деревья гнулись,
А ночка темная была.
Одна возлюбленная пара
Всю ночь гуляла до утра.» (Народная песня. 30-тые годы) ;
Обстоятельства ЭТОМУ благоволили. Взрослые работали, мальчик с девочкой целыми днями одни. ЭТО пришло к ним еще до того как пошли в школу. Значит, лет с шести. Во всяком случае, он помнит, что ещё до понятия смысла инженеровых игр, значит, тех лет не позже. Вот так. Там непонятная игра взрослых, у них свое непонятное томленье с тягой друг к другу и, казалось, ничего общего между тем и другим. Недолго так казалось, но с самого начала, не осознавая причины, понимали, что совершают что-то стыдное, что необходимо скрывать от чьих бы то ни было глаз. Больше того, об ЭТОМ стыдно говорить даже друг с другом, и никогда об ЭТОМ не говорили. ЭТО пришло в игре в папу-маму. Мусенька очень любила ту игру, для него же поначалу она была как бы в нагрузку к другим шумным играм. Но однажды игрушечная ночь получилась не такою как прежде, он ощутил прилив необыкновенного тепла от щуплого тельца прильнувшей к нему «мамы». Особенное чудесное тепло переливалось в него, оторваться от неё с наступлением игрушечного утра не было никакой возможности. Испытывала ли она то же в играх прежде, он не знал, может быть, не замечал, а когда пришло, понял, что и ей его близость более чем приятна. Неосознанное чувство опасности такой игры у нее было сильнее, после некоторого времени «ночи», начала шептать о необходимости подняться с дивана, потому что ночь не бывает навсегда. Её шепот только теснее прижимал их друг к другу. Когда же она нашла в себе силы встать, он стал требовать «ночи» и за «завтраком», и за «обедом». Вот уже обнявшись, лежат без всякой игры. Неприкрытое ЭТО. Дальше пошло-поехало, с сознанием жуткой тайны, такой тайны, которая хотя и на двоих, но настолько личная каждому, что о ней говорить нельзя и с соучастником. Нельзя говорить об ЭТОМ друг с другом и потому, что не оговоренное ЭТО, как бы не задуманный заранее проступок, а неожиданное наваждение неведомых неодолимых сил, они заставляют нехорошо поступать. Потому никогда не сговаривались, - вот, мол, приду, будем заниматься ЭТИМ. Так что каждый раз вину можно было отнести на то наваждение, оно без их воли застало, ушло и, возможно, никогда не повторится. Все эти нелепые ухищрения в оправдание перед собой, уживались с тем, что заранее продумывал, как сделать, чтоб ЭТО состоялось. По меньшей мере, рассчитывал время, чтоб явиться в отсутствии взрослых. Но нужно себе представить, их многолетние интимные отношения протекали без нежного слова, без ласки, без поцелуя – без всего, что определяется словом «любовь». Это было ЭТО, не прикрытое флером возвышенных чувств. Когда войдут в возраст юношеских влечений, ей будет нравиться другой мальчик, ему другая девочка – их ЭТО пойдет рядом. Так что не только о любви, даже о внешности соучастника тех страстей спрашивать любого из них бесполезно – пожмут плечами. Они знают друг друга с такого возраста, когда внешность не имела значения. Он и сейчас не знает, красива ли была Мусенька, но может рассказать, как в его ладонях наливались ее груди, от детских прыщиков до девичьей округлости. Все же обет молчания был нарушен однажды. Только однажды у печки-буржуйки Мусенька произнесла три резких слова вопреки табу на слова. Тогда им исполнилось уже лет одиннадцать-двенадцать, так что речь о том впереди. Пока они ещё малыши, их ЭТО ещё не вышло за пределы объятий, но объятий лёжа на диване, к продолжению, как понимаете, остается немного. Тут и подстерегла первая опасность разоблачения. Однажды вдруг заскрипела дверь, когда лежали тесно прижавшись. Наверно одна из домработниц удивилась наступившей тишине в комнате, решила проверить дома ли дети. Прежде чем дверь распахнулась, оба закрыли глаза, вроде, устали от игр и уснули. Вошла, и умилилась: «Притомились, - сказала тихо, - спят, как ангелочки». Не пришло ей в голову, что те, кто не понимает происходящее в комнате инженера, могут сами заниматься подобным. Тогда спас возраст, но и после, в подростковом возрасте, ужасаясь возможности разоблачения, никогда, никогда не запирали входную дверь. Запираются готовящие проступок, а их проступок непреднамерен. Ему подсказывала интуиция: подойди он к двери, чтоб её запереть – тут же её ЭТО вытеснит страх, страх того, что запертая за ними дверь сама по себе улика. Зачем могут запираться мальчик с девочкой? Только для чего-то очень постыдного. Скоро появился еще один страх запертой двери, обоюдный страх безопасности. В безопасности удержатся ли на последней грани, которой только-то уже и не достает? Не удержатся – полное ЭТО с позором вспухающего живота. Ужас! Ужас при мысли как живот распирает платьице на всеобщее обозрение. Он боится того ужаса не меньше чем она. А как же? Кто виноват? Вот, вот он, виновник! Кто же еще? Нет уж, пусть сдерживает страх вторжения. Пусть лучше ужасный, но меньший позор того, что они в действительности делают, позор о котором узнают только близкие, этот позор они постараются скрыть от посторонних. Если узнает хоть кто-нибудь - это ужасно, но лучше, чем невообразимый ужас всем наглядной улики, горы живота Мусеньки, перед глазами соседей, всего двора, всей школы. Если бы знали, что беременность возможна лишь с появлением месячных, не помогла бы ни открытая, ни запертая дверь. Не знали. Знали, что беременеют от ЭТОГО. Однако предела до полного ЭТОГО они достигли, когда еще и того не знали, думали, что сладкое томление без конца и есть всё. Природа еще не вразумила, хотя открыла свободу его рукам. Надо полагать, и Адама с Евой она вразумила в подходящем возрасте. К тому же, Адам да Ева лицезрели друг друга голыми, а он знал женское тело только на ощупь. Сокровенное у Мусеньки притягивало, но пока только руку. Кроме того, она была прикрыта не фиговым листком, как наша прародительница Ева, а тройной преградой зимой: трусы, штаны с начесом и рейтузы. Господь допускал сквозь Мусенькины преграды лишь руку, а от руки нет старта миллионам спринтеров, на забег за главным призом, появлением на свет Божий.
Тут трудно удержаться от небольшого отступления, с вопросом кто мы есть, человеки? Неужели только последствие одноклеточного состояния, в коем пребывали среди миллионов подобных, но первыми, за счёт тех миллионов, достигли старта в утробе матери, потому влезли на пьедестал жизни, а всех других утроба вышвырнула в унитаз. Даже если так, не следует ли нам в радости обняться на том пьедестале, не толкаясь за место под солнцем? Ибо место иное чаще более жаркое, чем теплое, а выигрыш, если окажется, грошовый в сравнении с нашей победой явления в мир.
Почти всегда ЭТО было в комнате Мусеньки. Он приходил к ней, редко к нему приходила она. Помнятся лишь два ее явления в его девятиметровку, Мусеньку туда привело обостренное влечение, потому что все лето он отдыхал на даче, к тому же тот период совпал с её первыми месячными. В те два случая у нее не хватило терпения дождаться. Как правило, ЭТО заставало их в её комнате за обеденным столом, на нём они выполняли школьные письменные задания. Реже ЭТО заставало на диване. Комфорт дивана выпадал как великая награда к заданиям только устных предметов, когда не нужно писать. Но и тогда, чтоб застать на диване, требовалось подгадать с явлением не раньше, чем она останется в комнате одна и сама усядется на него с учебником в руках. Об умышленном перемещении с места для ЭТОГО, не могло быть и речи. Перемещение для ЭТОГО – сговор. Позже, много позже, он стал думать, что и она искала повод оказаться на диване. Вот он входит с учебниками в руках. Совместное приготовление уроков поощрено взрослыми. Взрослым умилительно видеть детей за познанием высот науки, тем более, что Мусенька с теми высотами не в ладах. В школе все, что он находил интересным, хватал на лету, а не интересное, учил только с ней и для неё. Как видите, ЭТО имело и положительную сторону. По-настоящему уроками занимались, пока не оставались наедине.
Он ставил свой стул впритык к её стулу, якобы чтоб заглядывать в её тетради. Пока учили уроки, при взрослых, в этом действительно была нужда. Вне ЭТОГО ничто не накладывало на него особых обязательств. Вне ЭТОГО мог ее дразнить, могли ссориться – все как у обычных детей. За уроками часто сердила её непонятливость: «Как не понять? Вливается двести в час, выливается пятьдесят…». Или: «Кто же пишет «пошёл» через «о»?». Эта совершенно не умышленная обычность детского поведения способствовала слепоте взрослых. Они, ведь, полагают, что амурным делам обязательно сопутствуют ахи и вздохи. Так что тетя Инна спокойна, она торопится на какие-то курсы, дети делают школьные задания. Тётя Инна, не отрываясь от своих дел, может высказаться по поводу способностей дочери, в них, конечно, повинен отец. Сама она, конечно, училась на пятерки. Тетя Инна опаздывает, тетя Инна опаздывает всегда. По ее словам, она опоздала даже на решающее свидание, из-за чего была вынуждена выйти замуж не по любви. Наконец за ней закрылась дверь – одни. Занятия продолжаются, бывает, тетя Инна впопыхах забывает что-то взять и возвращается домой. Еще до полной уверенности, что такое не произойдет, в занятиях возникают паузы. Паузы нарастают – ЭТО близко. По мере приближения ЭТОГО, задачки вылетают из голов, уже просто сидят в тишине, она потупив взор, он, уставившись в одну точку, оба прислушиваются к нарастающему току крови. ЭТО здесь и уже можно! Но можно не грубо, не сразу. Выработался ритуал, каждое нарушение его грозит возвратом к исходному положению, к паузам. Бывало, иногда, она снова хваталась за книгу. Но вот этап молчания благополучно пройден, наступает этап колена. Он легонько коленом касается колена. Чуть отодвинула своё, он придвинул, и уже ей некуда отодвигать. Видит Бог, она отодвигала колено, сколько могла, а что дальше отодвигать некуда – не её вина. Выдержка – на колено возлагается рука. Редкий случай – рука осталась на колене с первого раза. Не сброшена рука, можно добавить силы пальцам для полноты ощущения. Продвижение должно проходить не иначе как было в прошлые разы, в прошлые разы обошлось без ужасных последствий. Новизна обострит страх, к новизне нужно будет долго приучать. Все, все как всегда, никто неожиданно не распахнул дверь, не ворвался, не пришлось отрывать руку с её пути к цели, с половины пути или уже цели достигнув. Не пришлось отшатываться друг от друга, вроде сомкнулись в невиной игре, в шутовской драке, отшатываться с предательски красными лицами – ко всему тому на всем продолжении ЭТОГО всегда готовы. И, конечно же - о, конечно! - ЭТО пройдет без горы живота, без ужасных последствий потом.
Всё, как всегда, рука его уже на остром девчоночьем колене, затянутом в ребристый чулок «в резинку». Так было и в прошлый раз, и в позапрошлые разы. Колено обвыклось к руке, уже через него проходит в нее нарастающее напряжение ЭТОГО. Он жаждет тела, ничем неприкрытого тела. Он помнит немногие случаи, когда тело начиналось сразу, не было мощных штанов с резинкой не только на животе, но и охватывающих выше колена ноги, таким штанам не хватает замка, чтоб стать поясом целомудрия рыцарских времён. А еще бывают на ней рейтузы. Рейтузы – катастрофа. Тогда руке предстоит путь сначала от живота, потом под резинку рейтуз и далее под резинку штанов. Трусики можно не считать, трусики малая преграда, они есть всегда, у них только сдвинуть перемычку. Столько преград к телу зимой, каждую нужно преодолевать с выдержкой. Преждевременное движение вперед грозит возвращением к началу, но всё же уже не с первоначальной тишины, та тишина – только в последующие дни. Теперь, если сбросит руку, – можно сразу начинать с колена. Иногда случалось бессчетно, но и без повторов бывало. Бывал особый накал ее чувственности, но нет гарантии счастливого повтора, и он обуздывает свое стремление вверх по ноге, душа его молит: «Не сбрасывай! Только поглажу – ничего больше». Прошло, - можно по миллиметру вперед. Рука чувствует, как ЭТО борется с ее страхом по дрожи ноги, по току крови под рукой – каждый миллиметр вверх нагнетает в нее ЭТО. Вот пальцы достигли пупырышка чулочной застежки, здесь нужна пауза перед переходом к телу. Замирает рука. Нельзя грубо врезаться в тело. Испугаешь, – получай колено, а уже недалеко до предела. Нужно ждать пока ЭТО переборет её страх. «Не бойся, не бойся», - это не он ей нашёптывает, беззвучно молит его душа, и она его душу слышит. А вот теперь только одним пальцем, одним мизинчиком, очень легонько запустить мизинчик под резинку охватывающую ногу. Она как бы не замечает, как бы не чувствует, тогда вперед другой палец, еще один… здесь последний рубеж обороны её страха. Обязательно схватит руку поверх платья, но сбросить руку за резинкой уже не позволит ЭТО. Попытается, но только для того, чтоб сказать самой себе и тому, кто, возможно, есть в небе: «сделала все, что могла». Он подыграет, как бы, схватится за тело так, что сбросить руку ей не под силу. Через мгновенье тяга к пределу и в ней переборет все. Все! Сдалась! Еще сжимает ноги, не он, не она, ЭТО разжимает их. Ноги дергаются, сжимаются, распахиваются. И распахнулась. Вся! Свобода руке, он ощущает её изнутри, пальцем касается преграды, которую Природа соорудила женщинам для спокойствия мужчин. Чтоб знали: товар из первых рук, не бывший в употреблении товар. Он даже пропускает палец сквозь конструктивное отверстие в том сертификате качества. Все же есть, должно быть, Бог. Кто, кроме Него, мог придумать такое свидетельство для человеческих самцов? Она полностью ему доверилась, а ведь, мог бы эту печать целомудрия сорвать пальцем - препоной меньше на пути к полному ЭТОМУ. Мелькали такие мысли, но никогда, никогда он того себе не позволит, потому что самая важная препона остановит. Остановит ужас горы растущего живота. Главное, что требует Природа, он не сделает. Будет млеть, сколько позволит время, ощущая её сокровенное нутро пальцами, она тоже будет млеть, даже помогая его руке телодвижениями. Ей тоже недостает главного, и уже не хватило бы сил противиться решительному напору. Никогда, никогда на него не решится. Только в мыслях он сдергивает с нее трусы, штаны, рейтузы, рвет их в клочья. В действительности – никогда. Так и будут пребывать в муке без конца, с прислушиванием к коридорным шумам, - идет ли кто к ним? Любые шаги в коридоре – готовы отпрянуть в разные стороны, раньше крайней нужды не отпрянут, только затаятся без движений, пока не скрипнет дверь. Слава Богу! Слава Ему, их взрослые на своих работах, а другим нет дела до того, что происходит в комнате за незапертой дверью. Лишь бой часов, отмеряющих время сладостной муки до последнего предела, до абсолютной необходимости бежать в школу, опять же, слава Ему, во вторую смену, разорвет эту неестественную близость без завершения. Оторвет до следующей возможности. Так изо дня в день. Из месяца в месяц. Из года в год зимой, ранней весной и поздней осенью. Видите? Теплое лето из тех периодов выпало. Летом его нет в городе. Летом мадам с чадами выезжают на дачи. Дача не только отдых в пригородных просторах, но и престиж. Ничего, что дача комнатенка в крестьянской избе, в хате с глиняным полом – после революции престиж обмельчал, но охватил многих. Больший престиж – курорты у теплых морей, тетя Инна предпочитает всему лету с семьей на даче месяц курорта от семьи в отрыве. Этот месяц перекрывает престиж дачи с лихвой. Вот он летом на даче, Мусенька в городе. Мамы их, подруги, трудно переносят месяц без общения, вернувшуюся тетю Инну распирают всякие курортные истории, – ждите гостей на даче. Сколько бы тетя Инна с Мусенькой не пробыли в гостях на даче, там ЭТОМУ запрет. Табу! Всякое место, кроме их комнат при известном коридоре, для ЭТОГО запретно. Пусть бродят по безлюдному лесу – табу! Кто-нибудь появиться из-за деревьев, а они… на тебе… Вечерами подруги, бывает, уходят кого-то встречать на станцию – табу! Почему? Не привычно. Уши не приучены слышать шорох мыши сквозь шум листвы. На стене нет часов, которые возвещают о времени прихода взрослых - ходики в комнате Мусеньки с насмешливой кукушкой-сообщницей: «Ку-ку, ку-ку. Ну-ка убирай руку. Время подошло!» Нет их на даче. Пусть желание ЭТОГО прибыло с Мусенькой – на даче нельзя. Под полом, за окнами могут таиться. Но и при уверенности – никого – нельзя. Вы уже знаете, чем грозит полная безопасность. Она слаба, если и он не остановится на грани, - позор живота. Когда они в своих комнатах, в городе, все внешние шумы объяснимы и взывают к настороженности. Заскрипят половицы в коридоре под ногами проходящих, – приготовились отшатнуться, принять вид «ничего не было». Удержит ли грань без той настороженности? Всем известно, нет вечных тайн. Вьётся веревочка - конец будет. Ждала, ждала эта парочка стечения неблагоприятных обстоятельств. Но вилась долго. Ох, как долго. Точно о том, что было, кроме него никто не может сказать и спустя десятилетия. Спустя десятилетия, о том томлении незрелой плоти он выкладывает на всеобщее обозрение. А они ждали. Однажды на даче ему показалось, что уже всё. Возникло предположение, что уже мамы знают. В приезд тети Инны с Мусенькой на дачу, их уложили на ночь в одну постель. Это же надо, мальчишку с девчонкой – в одну постель. Мало того, не в комнате, где подруги улеглись сами в одну кровать, - на веранде, на одной перине, под одним одеялом. Что эти мамы, никогда не были в возрасте своих детей? Не томило их тогда жгучее желание? И ещё тетя Инна сказала дочери: «Глупая, разденься до рубашки – жарко». Не похоже на провокацию? Может быть, мамам намекнули что-то подсмотревшие домработницы, а теперь они подглядывают в дырочку замка, и ворвутся в самый напряжённый, момент: «Вот, чем вы занимаетесь!» Теперь то он знает: у мам были свои дела. Болтовня не для детских ушей и кое-что не для детских глаз. Случались при детях, позже осмысленые, не вполне без ЭТОГО, поцелуйчики. Некие, не вполне без ЭТОГО, касания. Сложились штрихи со временем в картину. Пусть, без стопроцентной уверенности - на девяносто девять. И без позднего осуждения. Нормальному мужику, каким он вырос, лесбийская любовь не в отвращение. Наоборот – заводит. В отвращение ему любовь мужиков, с топором рублеными формами. Он мог допустить тягу друг к другу мягкого женского начала, которое и его притягивает, а для грубого мужского начала, которое его отталкивает, такое допустить не мог. Так что отношения матери с тетей Инной, и когда стали подозрительны, раздражения не вызывали, в отличие от её отношения к отчиму. Не мог он переварить замену отца на того чужого дядю. Но мать, видимо, любовью к отчиму не пылала. С течением времени всё реже дребезжала шишечками материнская кровать – наступили для дяди Лени времена частой ночной работы, чему мать тоже, видимо, не огорчалась. Ночами, когда дядя Леня приходил домой раньше утра, в их возне он слышал ее шёпот: «Хватит, хватит уже. Устала». И все такое. Похоже, что и к другим мужчинам мать не пылала чувствами. Мужчины для его матери, что паровоз для семейного состава, - главное, чтоб хорошо тянул. Была, была у матери причина так относиться к мужской близости. Когда повзрослел, подпивший брат её, самый меньший, рассказал, как в Гражданскую его мать грубо изнасиловал предводитель отряда. Предводитель отряда не то красных, не то белых, не то просто шайки без прикрас. Ей было пятнадцать лет.
В альбоме, доставшемся по наследству, есть фото на жестком картоне. Оборот с золотым тиснением названия фирмы, при двуглавом орле. С той поры, когда начал читать книги без разбору, любил разглядывать старые фото, осколки прежнего бытия, чем-то сходного с вычитанным бытиём на Западе. С фото смотрела на него глазастая девчонка, его будущая мать, коса закинута на гимназический фартук. Смотрела на него так, словно тоже хотела разглядеть будущего сына. На фото не было даты, но он определил, что снято между февралем и ноябрем семнадцатого года, потому что орел двуглавый без корон. Значит, снималась за год до того, когда на бугор над местечком прискакал всадник. Любопытно, любопытно разглядывать признаки прошлого, отличного от времени фараона. Любил он всегда разглядывать старые фото, любит и теперь. Но теперь, при моде на веру, разглядывая фото девчонки с косой, будущей матери, он задает вопросы небу: «О, Предержащий! – кричит душа его в никуда. О, Предержащий вселенную на кончике мизинца!, Без веления Твоего не взрастет травинка, не грянет гром. Открой, если Ты есть, только одно из всего сокрытого от глаз наших: зачем вдохнул жизнь в слепого котенка и забираешь ее в муках до его прозрения? Вопль того котёнка смущает веру в Тебя. Зачем Тебе его муки и мои сомнения?» На бугор над местечком прискакал всадник. Бурка от плеч до конского крупа и папаха на голове придавали ему вид великана. Без облачений был тоже не узок в плечах, но свисающее за распахнутой буркой брюхо уличало любителя кислых щей. Конь его, подстать всаднику, лохматый битюг, не бил копытом, врос в землю словно чугунный. Вот всадник приподнялся на стременах, приложил руку козырьком к глазам, обозрел домишки внизу. Обозрев, обернулся к тем, кто укрылся за бугром, гикнул, и разбрасывая копыта понес его конь по хрустящим льдинкам весны восемнадцатого года. Следом вывернули с пяток тачанок – спереди начертано «хрен уйдешь!», позади «хрен догонишь!» И еще десятка два верховых, кто в чём, что болталось на них и хлопало на ветру. А внизу забегали кто куда, резвые со страху, старики со старухами, да малые дети. Бежали прятаться на чердаках, в подполье, некоторые припустили к оврагу за местечком, но верховые уже его огибали. Её мать успела схватить на руки самую младшую да за руку братишку, чуть малой старше. Остальных, даст Бог, свои ноги унесут. Унесут их ноги, будь на то Божья воля, без Его воли и волос с головы не упадет. Девчонку с косой ноги не унесли. Некогда было и некуда. Забилась в комнате под кровать, а братик, семи лет, накинул на петлю двери крючок. Лучше бы он того не делал – в открытую дверь, может быть, заглянули да ушли. А крючок тому в бурке, что соломина, он его не только плечом, брюхом выдавит. Выдавил и сразу под кровать, за косу вытащил. Когда братик завизжал при виде горы мяса, что взвалилась на его сестру, другой всадник, ожидавший очереди, утишил крикуна шашкой. Сначала хотел заставить только полизать лезвие, - «Лижи, жидёнок, а то заколю!» - но не удержался - ткнул. Хотя и в сивушных парах, а детская кровь его, должно быть, смутила. Не дождался очереди. Открой, строгий еврейский Боже, зачем тебе жизнь слепого котенка? И зачем тебе женщина, что после сотворенного на Твоих очах, разделит ложе со многими, никого не любя?
Так вот, для его матери мужчины – паровозы семейного состава, а у тети Инны своя проблема, с дивана отругивается старый нелюбимый муж. Если что и удивительно в отношениях подруг, так это то, что они друг друга не ревновали. Когда дети еще не понимали, что взрослые тоже играют в подобные игры, мамы мало таясь, рассказывали друг другу с кем, когда и как. И, должно быть, с подробностями, потому что повизгивали. Цепка детская память, запомнятся те разговорчики, - запомнятся, потом поймут. Всему свое время. Что будет потом, потом и опишется. Пока его и Мусеньку уложили на веранде на одну перину, и она на ней в одной рубашонке. Оба под одним одеялом. Вот так дела! Даже не нужно с колена начинать. Руку протяни - вся перед ним без преград. Так почему они на разных концах перины? А если провокация? А ужас горы живота? Не приблизится он к ней ни на миллиметр, застынет в том месте, где лёг, а легли на глазах у мам попками друг к другу. Чтоб видели: между ними – ничего. Так и будут лежать, он без сна полночи. Ведь – соблазн. Какой соблазн! Всю жизнь он будет вспоминать эту ночь с великой досадой, и тогда даже, когда ЭТО станет просто досягаемым чудом, а не чудом из чудес недосягаемым. Для Мусеньки эта ночь тоже не прошла бесследно. Она убедилась, что в вопросе живота на него можно положиться. Можно, можно ему довериться, значит самой можно расслабиться. Но на следующий день после той ночи тетя Инна с дочерью возвра-тилась в город, и если он вне ЭТОГО, как бы, о нем забывал за книгами, читал уже, что попадалось, то её желание без встреч нарастало. Не даром же некий мудрец древности сказал: «если бы женщины не боялись огласки, если бы не боялись забеременеть или заболеть дурной болезнью, нам, мужчинам, не было бы от них покоя». Когда и дачники вернулись в город, она не могла дождаться его прихода, сама пришла в девятиметровку. Вечером. Только за взрослыми закрылась дверь, ушли к кому-то в гости, она явилась. Чуть бы ей подождать, явился бы он, и пошло бы по-прежнему. Кто его знает, как пошло бы, но она не дождалась, может быть, даже хотела опередить. Может быть, хотела, чтоб на новом месте и по-новому. Вошла, без слова уселась на стуле возле печки-буржуйки, голые ноги вразлет. И эдакая блудливая улыбочка. С такой улыбочкой можно и заговорить об ЭТОМ. С такой улыбочкой можно договориться и запереть дверь на ключ, улечься в родительскую кровать. Ужас живота твоего! Нет, он не согласен. На стуле привычней, на стуле спокойней. Села она, безвольные руки за спинкой стула, вся перед ним в ожидании: «Где же ты? Ты где?» Здесь, здесь он! Опустился рядом на колени, в этот раз не нужна была магия пассов, не нужно начинать с колена, вся она для него раскрытая, готовая – ах, как удобно! И вглядывается, вглядывается в ее лицо, искаженное желанием. Лицо она отвернула, зажмуренная, губы дергаются, и такое её лицо раскаляет его до предела. И мало уже того, что ощущает рука, хочется всем своим существом ощущать её изнутри. Её нутро, как бы, требует его обратно, в подобное тому, что извергло в родовых муках. Померк ужас живота, стушевались страхи грядущего позора, сейчас стащит на пол, вот уже напряглась свободная рука. Но что это?! По лицу, в которое всматривается, прокатилась судорога, волной сотрясения пробежала по телу, ощутил судорогу и рукой, что в ней. Расплылся в воздухе запах острого варева, с тем запахом обмякла, погасли только что горящие глаза. В следующее мгновенье, вскочила со стула и рванула к двери, как будто не трепетала только что в его руках. «Куда же ты?!», - орало его ЭТО в душе беззвучно, потому что в любых обстоятельствах словам запрет. Словам запрет, а удержать можно, схватил ее за руку на пороге. Вырвалась, дверь за собой захлопнула. Мало того, за собой захлопнула и дверь своей комнаты, два раза щелкнул замок. Заперлась. Не может он вспомнить точно, сколько лет им было тогда. Должно быть, не более двенадцати. Но в двенадцать не должен был такому концу поражаться. В двенадцать лет уже листал книги «Мужчина и женщина», пособие молодоженам с картинками в двух томах. Мать прятала их в шифоньере под бельем, полагаясь на замок, а язык замка легко поддавался столовому ножу. Так что, вероятно, им было меньше двенадцати. Во всяком случае, он помнит, что Мусенька со стула ногами не доставала пола. Значит её, и следом его, подвела к такому раннему концу их долголетняя мука без конца. И месячные потому, значит, начались у неё рано. В тот раз он не мог объяснить себе её бегство. Если испугалась, что стащит на пол, так ведь об этом только подумал. И потом, могла бы сопротивляться, а не бежать. Неужели унесла тело навсегда? Как же теперь без тела? Малец, не переживай. Не переживай малец, ЭТО, как сытому чёрствый хлеб. Нажрамшись, с глаз воротит, а голод ждет. Через день она сама пришла к нему. Как ни в чем не бывало, и опять уселась на тот же стул. Похоже, место на стуле у буржуйки её притягивало, что-то с тем местом у неё уже было связано. Села на стул с той же улыбочкой на лице. Пошло, как и в тот раз, только теперь он крепко держал её свободной рукой – не убежит. А другой руке было неловко дотянуться, так она сама к ней придвинулась на край стула. И он тесно прижался низом к откинутой ноге, получилось восхитительно. Восторг достиг высоты, дальше некуда, и рухнул восторг. С падением нахлынуло неодолимое желание немедленно от неё освободиться. Все прелести её, мгновение назад в них бы растворился, сразу не нужны. Отвратительную пустоту ощущало нутро, как будто с восторгом ушло все, что его наполняло, и вот он пустой. Теперь он отскочил, а она свое недавнее с тем, что с ним произошло, не сопоставила. Потянулась к нему, он отшатнулся, покачал головой, так покачивал головой, когда чего-нибудь не хотел в их играх без ЭТОГО. То, что вышло у него, и взрослые женщины не легко прощают, тут разгоряченная девчонка. Посмотрела, – злость в глазах, – в дверях обернулась и вычеканила три единственных слова за годы ЭТОГО: «Еще меня попросишь!» Попросит, попросит. Уже догадывается, что её злость будет длиться не дольше чем его отвращение.
3. ПРО ДРУГОЕ
«Взвейтесь кострами темные ночи,
Мы пионеры, дети рабочих.
Близится эра светлых годов,
Клич пионера, – всегда будь готов! (30-тые годы.)
Что это мы, об ЭТОМ, да об ЭТОМ? Оно, конечно, важное дело жизни, в Эсесесере особенно, поскольку только оно личное, всё остальное фараоново. Всё остальное без вариантов, а ЭТО с вариантами. Есть красивые, есть не очень, толстые или худые – кому что нравится. Даже такой преданный фараону человек, как его отчим, выбрал себе пару по вкусу, а не по решению партийной организации. Ну, а пасынок его, по малолетству не выбирал, ему судьба подсунула. А так он, как все, разве, более многих начитан. С пяти лет складывал буковку к буковке, еще никем не ученный. Как-то само собой получилось, что буковки сложились в слово, слово во фразу, и вот уже первый рассказ из букваря, мать букварь купила, обратив внимание на раннюю тягу сына к печатному слову. Дальше, пошло-поехало - пришлось ей прятать в шифоньер два тома «Мужчины и женщины», пособие к семейной жизни с картинками. Не знала мать, что сын уже изучает женскую анатомию не по книгам, под его рукой, натуральный объект для изучения. И то сказать, ничего особенного в той тяге к книгам не было. Телевизор еще не мелькал голубым экраном, радио репродуктор хрипел на стене, так не будешь, ведь, стоять под ним целый день. И чего стоять? Он хотя и хрипел с утра до ночи, не слушая, все знали о чём. Больше всего о Сталине родном, любимом, о Сталине корифее всех наук, гиганте мысли, отце народов, помазаннике от Маркса… самодержце Великие Белые и Малые … князе польском… польском – это потом. Еще радио хрипело о том, сколько надоено под его мудрым руководством, добыто и сделано. А вот, о том, что пусто на полках в магазине напротив, репродуктор молчал. Упомнишь ли, сколько надоено, если в магазине по карточкам, не всегда и в очередь? Да, да, да – с начала тридцатых все круто изменилось. Ежели стук в дверь рано поутру, - это не молочница из подгородной деревни, это подручные дяди Лёни за хозяином. Прежние нэповские заоконные крики всяких мелких предпринимателей, сменились ревом заводских гудков. Первый хриплый гудок звал из кроватей на рассвете. У-у-у-у! Гудок с хрипотцой – электростанция. Тут же присоединялись: паровозный завод, турбостроительный, тракторный... Оно бы радоваться – биржа труда закрылась, безработица – ноль. Только вот, хочешь - жни, а хочешь – куй, всё равно получишь это самое. Так что вставать по гудку не охота, но встанешь. Не встанешь, за опоздание – под суд. Второй хор гудков объявлял, что пора выходить из дому. Третий возвещал о начале смены, потом – на перерыв, потом – с перерыва, на пересменки, – гудки целый день. И песни пошли про весёлые заводские гудки, которым почему-то не радовалась какая-то кудрявая, когда «страна встает со славою». Не радовалась, кудрявая, и песня за то её укоряла. Не радовался и дядя Лёва, папа Мусеньки, по первому гудку кряхтел, кашлял, харкал так, что наш герой за фанерной перегородкой на кровати подпрыгивал. По второму гудку – портфель под мышку и на выход. По второму гудку скрипели половицы коридора под ногами грузной тёти Гиты, - припускала бегом в свою больницу. За ними инженер, узкой щелью между раскладушками и стеной, тянул за руку заспанную блондинку. Никто не радовался – кому обещанная тюрьма в радость? Многое, многое изменилось после нэповских двадцатых. И запахи не те. В памяти его ранних детских лет НЭП пах сдобой, заварным кремом вафельных трубочек, их пышная русокосая женщина продавала прямо из окна своей квартиры. Ещё НЭП пах жареным мясом, им тянуло из подвала, где кто-то устроил ресторанчик. В тридцатые годы город потеснел, согнанная в колхозы деревня, что раньше его кормила, оголодала сама пуще города, и привалила в него искать спасения. Камни городские запахли мочой, сыромятной овчиной, онучами – всем тем, что в деревенских просторах в свежем воздухе растворяется без остатка, а к городской вони добавляется. Перемены те - всеобщие, а личные его перемены, можно сказать, неплохие. Еще до того, как пошёл в школу, мать провернула дельце с усыновлением. В ЗАГСе выписали новую метрику, и перестал он быть сыном нэпмана, стал сыном защитника революционных завоеваний. Как только появилась, на хрустящей гербовой бумаге, метрика, мать сказала сыну: «Если сегодня за обедом ты назовешь дядю Леню папой, то сразу после обеда я куплю тебе красивый велосипед. Ни у одного мальчишки из двора такого красивого велосипеда нет». И он назвал. За обедом раз произнес это слово, и то в дательном падеже, (кому, чему) и больше никогда отчима так не величал. Но сделка – есть сделка, с той поры и дядей Лёней отчима тоже перестал называть. Слава Богу, в русском языке достаточно уловок, можно избежать не только имени, но и местоимений второго лица. «Вы» было бы нарушением сделки, а «ты» коробило, так что к дяде Лёне вовсе не обращался. В третьем лице, – пожалуйста: «он», «его», «о нем» сделку не нарушали, произносилось легко. Видать, мать была уверена, что купит сыну нового отца за велосипедную цену, загодя плату припасла. После обеда торжественно вкатила из комнаты тёти Гиты, так что и не назови он в тот единственный раз дядю Лёню папой, рано или поздно велосипед достался бы. Да и вообще, о чем речь? Какие-то немногие годы остались до возвращения к старой фамилии. На новую фамилию он в школе пару раз забывал откликнуться, но это сошло за неосведомлённость по малолетству. Только в школе приучаются к фамилиям, и мать выхлопотала смену её точно к началу учебного года. В общем, он ребенок в норме времени, правда, в душе считает себя с большим изъяном из-за ЭТОГО. Не знает, что большая часть детей тоже не без греха, только их грех - грех Онана, тайна на одного, или на одну. У него на двоих. Вся разница. Ребёнка в норме времени тянет на всякие героические поступки, взрослых героев стало много, хоть пруд ими пруди, но героика еще не была однозначно советской. Еще ходили по рукам книги с ятями, комплекты старорежимного журнала «Нива» с рассказами о героях Первой мировой войны. В тех рассказах Козьма Крючков нанизывал на пику по нескольку немцев разом, Фенимор Купер звал в прерии, Луи Жаколио тоже куда-то звал. Мальчишки времен тех книг бежали из дому в прославленную Америку, повзрослев к тридцатым годам, о ней говорили, цокая языком в восхищении, но уже шёпотом. Вроде, в Америке простые домработницы требуют от хозяев стоянки для собственных автомобилей. В новой литературе Америка уже прорезалась страной Жёлтого Дьявола. В головах мальчишек военные подвиги Козьмы Крючкова из дореволюционной «Нивы» перемешались с подвигами героев революции, героев колхозного устройства, Павлик Морозов уже в святых мучениках. Мученик призывал сверстников доносить куда следует, не взирая на родительские лица. Может быть, и наш герой донес бы, на отчима рука не дрогнула б, но отчим сам борец с контрой. Не знал по молодости лет, что товарищу Сталину борцами с контрой тоже пруд пруди, а всякого вражья уже не достает. Так, что можно было и не выслеживать, как Павлик Морозов, выдрать из школьной тетради листок, в нём нехитрое накрапать. Если бы решился на такое, так и отчиму вышло бы на пользу. В худшем случае – баш на баш. Когда пришло время отчима, шансы на высшую меру возросли. Нет, никто из его окружения не собирался в тайных сходках, не поджигал колхозные хлеба, не сыпал песок в подшипники машины, на всех парах несущей в коммунизм, где, говорят, будет всякому, сколько нужно, а жадным и сверх. Тогда, в отличие от страны Желтого Дьявола, всё будут раздавать даром. Всем. Никто из окружения не был против всего даром. Дядя Лева продавал книги о том светлом будущем, тетя Гита и её муж лечили людей, инженер строил танки для освобождения рабочих и крестьян всего мира, отчим крушил врагов товарища Сталина. В общем, эпопея Павлика Морозова у него вылилась в поэтическое произведение на листе из школьной тетради, а ведь мог бы на том листе получиться донос. В четырех строках стихотворения кулак успел поджечь колхозное поле, в четырех следующих получил по заслугам. Все рифмовалось, кроме строки, где к слову «расстрел» подходящего по смыслу слова в рифму не нашёл. Не скажешь о поджигателе, что он какой-то шалун пострел. И «смел», поджигателю не подходит. Можно придумать что-нибудь со словом «хотел», но что тот хотел, было ясно из первых строк. Ничего, у товарища Маяковского тоже не все рифмовалось. Мать прочитала стихотворение и, тут же возвела сына в малолетние гении. С той поры до конца своих дней ждала, что ему воздастся, а он с прямой дороги в цех поэтов соцреализма, неожиданно свернул. Девочка понравилась из класса, две косички вразлет. Поэзия пошла по смыслу подобная лирике поэта Симонова, о которой товарищ Сталин сказал: «товарища Сымонова нужно пэчатать в двух экземплярах. Одын для него, второй – для товарища Сэровой». Он не знал тогда, что сказал товарищ Сталин по поводу поэзии Симонова, и когда снова уперся в трудную рифму, понял, что лучше Симонова не напишет. Стишок про кулака поджигателя - стишком, а обида замены родного отца на отчима, даже и детская интуиция связывала с советской властью. Кто сажал отца в золототряску? Помнил он, как в один из обысков красноармеец в тряпичном шлеме с шишаком, похожим на каски немецких солдат Первой мировой, посадил его на колени, разрешил клацнуть затвором винтовки, потом вытащил из кармана желтую монетку и предложил поиграть с такими же, если знает, где они лежат. «Знаешь, где они лежат?» - спросил. Знал, и за руку повёл красноармейца к своей кровати. Под его подушкой были серебряные полтинники, ими мать расплачивалась за съеденную манную кашу. Полтинников скопилось с десяток, мать не успела выбрать для будущей расплаты. Были они не жёлтые, а белые, зато большего размера, с ними играть, полагал, интересней. Но тот, в шишаке, думал иначе, грубо малыша оттолкнул. Разочаровался. Вот, значит, не переборол Павлик Морозов то воспоминание. Подшивку «Нивы» тысяча девятьсот четырнадцатого года, что ходила по рукам без отдачи, но с передачей, так что первовладельца никто не знал, тоже не переборол. Павлик Морозов, со своим доносом, связывался с хлебом по карточкам, а объявления в «Ниве» связывались со множеством заманчивых и вкусных штуковин, известных теперь только по названиям. И то – не все. Объявления в «Ниве» просто умоляли купить шоколад с орехами фабрики какого-то Жоржа Бормана. Некто Филиппов просил отведать пирожных с заварным кремом. Обещал, что таят во рту. Какой-то Буре набивался с часами в золочёном корпусе, по пять рублей за штуку, а магазин Мюр-Мерилиз подсовывал вовсе неведомую конфекцию. Знаете ли вы, что такое «конфекция»? Это же, наверно, такая большая конфета, что одному не унести. И, надо же, карманные часы в золоченом корпусе за пять рублей! Теперь и простых ходиков с гирями не купишь. Те, что висят у Мусеньки на стене тоже еще царского времени, фамилия изготовителя с твердым знаком на конце. Теперь спросите, что он видит за окном. За окном справа коммерческая булочная. Коммерческая, - это продажа хлеба без карточек. Бурлит очередь у булочной днем, дервенские не расходятся и на ночь. Не уйти им от надежды на кусок хлеба, а ему не избавиться от засевшей в памяти картины. Не по тому не избавиться, что была редкостью в те окаянные годы, а потому, что выпало наблюдать от начала до конца. До того тоже случалось видеть на улицах павших с голоду, но мать старалась быстрей утащить от мрачных зрелищ. Этот раз, за проступок лишённый двора, бесцельно глядел в окно, когда под ним пал деревенский человек, большой и нескладный как телега. Не хватило ему сил перейти улицу к очереди в булочную, хвост той очереди терялся где-то за углом. Пал этот человек под его окном, вроде заезженной лошади. Видел когда-то павшую лошадь, ей не под силу стала телега. На удары кнутом лошадь только поднимала голову, с удивлением, казалось, смотрела на возчика. Тогда прохожие обступили возчика, ругали, кто-то схватил руку с кнутом, а этот человек, в начале тридцатых годов гордого собой двадцатого века, умирал как в пустыне. Уже привычные прохожие, в тротуарной тесноте обходили его, прибавляли шаг, отворачивались. Некому и нечем помочь человеку, человек, как та лошадь, отрывал голову с камней, голова бессильно клонилась обратно на камни. Так бы и преставился, но в пустыне города нашлась душа, из снующей толпы нашлась одна красивая, молодая. В её руках сумка авоська, в сумке с десяток бутылочек с разноцветными кисельками, белыми кашками, питание из детской кухни грудным. Это была забота товарища Сталина о своём имени в грядущих поколениях. Может быть, не на один день питание её младенцу. И вот мужицкая голова на коленях той женщины, она в светлом платье села на заплёванный тротуар, из бутылочек булькало, переливалось в мужицкое горло, кадык ходил по нему с глотками. Одна за другой опорожнялись бутылочки, до последней. Мальчишка, что смотрел сквозь стекла, не слышал как булькали кисельки - чувствовал. Смотрел, как опорожняется забота товарища Сталина не по назначению, в несознательный желудок мелкого собственника-крестьянина. Он ничего не слышал за своим закрытым окном, но все видел, видел, как смешался светлый локон наклонившейся женщины со спутанными волосами оголодалого. Видел, как слезы текли с белого лица той красивой женщины на заскорузлое мужицкое лицо. Подошедшая к окну мать, задумчиво спросила пустоту: «Чем же она теперь накормит своего?» И не было ответа, ответ, думалось тогда, знал только товарищ Ленин, но он безмолвный лежал в мраморном мавзолее.
Товарищ Ленин однажды сказал: «Если мы не правы, то пусть нас осудит истор-ия». Конечно, история не вешает на фонарных столбах, даже в тюрьму не посадит. Понимал живой товарищ Ленин, что бы о нём не сказала история, ему мертвому не будет больно. Мертвые и сраму не имут. Не имут сраму мертвые, и теперь товарищ Зюганов водит толпы людей моего поколения, под портретами Ленина, Сталина. Товарищ Зюганов не напомнит этим с отшибленной памятью, что Сталин задёшево продавал хлеб в сытые страны, когда в деревнях Украины и юга России умирали от голода. Не скажет, товарищ Зюганов тем забывчивым пожилым, что благодаря товарищам Ленину, Сталину, они и сейчас роются в помойках.
Возможно, кичливый пафос, царящий вокруг, претил его характеру с детских лет, может быть, отрицание сформировалось от личных обстоятельств семьи – как бы ни было, быт подтверждал его отрицание данности на каждом шагу. Поскольку читал, что попадалось под руку, даже из новых книг уже без ятей, из переводных проглядывало – там человек не в стаде, здесь идёт, куда гонит пастух. Во всяком случае, с самых ранних лет не верилось, что пастух приведет туда, куда обещает, туда, где всем всего, сколько хочешь. Вот мать – другое дело. Мать по-женски просто принимала данность, в любой данности добивалась, чтоб сама и дети были сыты обуты. НЭП – жена нэпмана, власть Сталина – жена гепеушника. Всё, что угодно, только не банды. А он ещё и с обидой за отца. Так вот, всё это, плюс детская жажда подвига, в его случае обратного тому, который восхвалялся, требовало подполья. Для той игры нужны единомышленники, а где их взять? На кого ни глянь, кругом Павлики Морозовы, и бежать до конторы отчима недалеко. Слава Богу, судьба уберегла. Все же один показался надежным, самый тихий в классе, самый затравленный учениками, с прозвищем Польская морда по национально принадлежности. Польскую морду обижали ученики, и кому же, как не обиженному, стать подпольным борцом. Ценность того соратника заключалась ещё в том, что не был лишён некоторого художественного таланта, смог вырезать на школьной резинке для стирания клякс печать будущей организации. Печать получилась в виде уточки с прилепленной к хвосту пятиконечной звездой. Птица была задумана орлом, но вышла уткой, а звезда прилепилась, вероятно, из страха, что организация будет раскрыта. С пятиконечной звездой она, как бы, не такая уж и контрреволюционная. Позже, когда многое понял, та затея вспоминалась в холодном поту. Звезда на хвосте ещё отягчала вину. Товарищ Сталин пуще открытых врагов ненавидел извратителей своей единственно правильной теории. Нет, нельзя сказать, что судьба к нашему герою не была благосклонна. Хотя желанное доставалось ему с большими опозданиями, часто, когда в нём уже не было нужды, или при нужде, но в усеченном виде, как ЭТО в раннем возрасте - что до сохранения самой персоны, судьба выручала не единожды. В тот раз она его спасла, так сказать, по велению самого товарища Сталина. Веление состояло в том, что товарищ Сталин уже достаточно укрепился во власти, чтоб отмстить неразумным… полякам за их победу в двадцатом году. Хотя бы тем полякам, которых доставали его руки. Те поляки, которых руки товарища Сталина доставали в одну ночь куда-то сгинули, должно быть, в какие-то глубины необъятности страны, если с ними не случилось что-нибудь ужасней. Почему-то и в новые времена никто не говорит, куда сгинули поляки, по меньшей мере, из города его детства. Куда они сгинули предводителю той подпольной организации из двух соумышленников не известно, с ними сгинула и вдохновительница его поэзии, девочка с двумя косичками по фамилии Рыпинская. Соучастник, ученик по фамилии Олиховский, по кличке Польская морда, пропал вместе с печатью организации и списком её членов. Других, подходящих замыслам оставшегося в единственном числе подпольщика, не нашлось, а когда нашелся один, – о нем будет речь - уже в игры с опасными печатями и бумажками не играл. К тому времени уже гремели судебные процессы, на них из любви к товарищу Сталину враги народа соревновались, кто вперёд себя оговорит, так что и детскому разуму было понятно: без дыбы следствие не обошлось. И минул уже тридцать шестой год, тридцать седьмой, настал год тридцать восьмой, отчим в своей конторе работал. И уже те, кто разоблачал, сгинули, и уже сгинули разоблачавшие разоблачителей, а отчим нашего героя все ходил на свою работу. Даже уже думалось, что отчима миновала чаша сея, потому что начальников его и подчиненных сменилось множество, а он в жернова не попал. Мало того, отчим рос по службе в меру опустошения верхних служебных мест. Уже можно было думать, что ещё с одним поворотом жерновов и в Москву переведут, но видать, мельник получил приказ хозяина, вымести по сусекам остатки плевел. В последний раз натянул он свои ежовые рукавицы, и отчим не вернулся с работы домой. Кто его знает, из каких соображений его не брали до времени. На то могли быть соображения государственного порядка, скажем, необходимость в показаниях на самого мельника, но могли быть и не столь высокие соображения областного уровня. Играет судьба человеком, отчим за неделю до ареста получил ордер на освободившуюся квартиру. Квартиры тогда не строили, а освобождали. Контора отчима освобождала квартиры, она же их распределяла новым жильцам. И вот, можно представить себе разговор в кабинете начальника по поводу квартирного перемещения. Начальник, допустим, говорит: -Квартиру нужно дать такому-то. -Как же, - отвечает начальник хозяйственной части, - мы же, по вашему распо-ряжению, неделю назад уже выдали ордер. -Кому? - спрашивает начальник. -Товарищу такому-то. -Черт возьми! Сверху требуют дать такому-то. Как будем исправлять ошибку? Начальник хозяйственной части разводит руки. -Лопухи, ничего сами решить не можете, - сердится начальник. – Ну-ка, вызывай ко мне начальника оперативного отдела! Это вариант. Другой вариант еще проще: Начальник хозяйственной части доложил, что ордер на квартиру выдан тому, кто первый в списке, а у начальника были причины поменять второго в списке на первого. Начальник говорит: «Вот, черт возьми, незадача….» Далее по предыдущему тексту. Всякая иная причина равно вероятна для того времени, поупражняйтесь сами, чтоб добавить к тексту. При том, с учётом и национальности его отчима. Короче говоря, утром отчим еще успел отчитать пасынка по просьбе матери за какой-то мелкий проступок. Она, бывало, просила его о том, хотела, чтоб был, как отец родной. Отчитал он, значит, пасынка и не спеша, потопал в свою могилу. С утра он никогда не спешил, потому что возвращался с работы поздно, если не утром. Вот дела! Хоть плачь, хоть смейся. Он помнит, мать не единожды пилила отчима. И такой-то, мол, получили отдельную квартиру, и такой-то. «Даже подчиненный твой получил, - говорила мать, - а мы живем в конуре». Отчим то отшучивался, то отругивался, а однажды был разговор без шуток. «Отстань с этим, - сказал ей отчим. – Будешь жить в квартире расстрелянного? Есть из его тарелок будешь? Спать в его кровати хочешь?» Наступила тишина, мать в тишине, наверно, представила себе суп в тарелке мертвеца. Но в тишине она и обдумала выход. Понаторела мать в поисках всяких выходов, и тут его нашла. «Лишь бы ордер, - ответила, - а квартиру можно обменять». И вот, после длительной осады отчима – ордер. И обмен уже на мази. И уже пошла свара тети Инны с тетей Гитой, с какой стороны ломать перегородку. Помните? Комнаты тех тёток по обе стороны девятиметровки. Уже наш герой раздумывал, как обойдется без ЭТОГО от Мусеньки вдалеке, а отчим вдруг не вернулся домой. Не сразу кинулись его искать. Бывало, в страду исполнения московских разнарядок, он сутками оставался на рабочем месте, но с работы звонил домой. На этот раз позвонила на работу мать, время было такое, что по ответу она сразу поняла: случилось то, что могло случиться и раньше, подчиненные отчима, лебезившие раньше, вдруг стали отвечать резко и односложно. «Занят», - и трубку на рычаг. При том, не было понятно, кто занят, её муж, или тот к кому звонила. Кто из них занят при таком тоне совершенно неважно, важно кто чем занят. На другой день, кто чем занят стало окончательно ясно. Мать бросилась к тете Инне, потом они вместе вбежали в комнату к телефону. Тетя Инна лихорадочно набрала номер, тут же стерла с побелевшего лица озабоченность, лицо её приняло мину крайней любезности, можно сказать, с интимными нотками. В другое время мать непременно выставила бы сына до звонка, но тогда им обеим было не до него. Сначала разговор по телефону шёл как ни в чём не бывало, тетя Инна вставляла односложные подтверждения: «да, конечно», «безусловно», «обязательно встретимся в воскресенье», она кивала головой, глядя на мать. Разок даже матери подмигнула. Когда та тема исчерпалась, начала говорить сама. «Послушай, милый. У нас большая неприятность, Леню посадили… не перебивай, я знаю, что ты знаешь… Нужно же как-то спасать семью… грудной ребенок, сын подросток… наплевать на квартиру, если так надо, ордер не предъявит… Заявление? Конечно, напишет… сейчас же сядет и напишет. Со старой датой? Смысл я поняла. Как бы она сама… и со старой датой. Как тебе передать? Хорошо, принесу не на квартиру. Через два часа там, где мы встречались в последний раз. Хорошо, хорошо – в закрытом конверте…» Тетя Инна положила трубку, перевела взгляд с матери на сына и сказала: «Ты уже большой, должен понимать. Маме нужно спасать тебя и Вовку». В переплетении важных событий забылось упомянуть, что за два месяц до ареста отчима семья праздновала прибавление семейства. Вот оно, прибавление, сучит ножками в материнской кровати. Слава Богу, не орет, подруги приступили к писанию доноса. Ладно, донос отчиму уже не прибавит и не убавит. Отчим уже отчитывается перед Господом, но они того, ведь ещё не ведали. А вот, что писать доносы при мальчишке неэтично помнили - может дурно повлиять на воспитание. Когда разложили на столе бумагу, когда в школьном портфеле нашлась ручка с пером «рондо», которым красиво пишется, его выставили. Мать сказала: «Иди, посмотри, что там Мусенька делает, я потом тебя позову». Чего уж тут скрывать? Но это была неурочная возможность ЭТОГО, и он не заставил отсылать себя дважды. Только в тот вечер не получалось. Предначальную тишину, с еще достаточно не приблизившимся ЭТИМ, то и дело нарушал стук дверей во всех комнатах, какая-то беготня – тетя Инна развила бурную деятельность. То ли она сама придумала, или ей посоветовал, видимо, не малый начальник областного масштаба по телефону, - собрала она всех родственников в комнату инженера для обсуждения текста дополнительного заявления о гневном осуждении преступлений брата его родичами. О непричастности их к его деяниям. «Может, стоит подождать, пока его деяния станут конкретно известны?», - раздумчиво предложил муж тети Гиты. Педант. Тетя Инна давно за глаза отзывалась не лестно о нём, на этот раз её прорвало. Бросила ему зло: «Подписывай, идиот!» Дело оставалось за дядей Левой, он должен был с минуты на минуту откуда-то вернуться. Дядю Леву встретили на входе в квартиру и сразу потащили в комнату инженера. Прочитал дядя Лева заявление и молча положил его на стол. Тетя Инна завизжала: «Мерзавец! Тебе хоть здесь валяться, хоть в тюрьме. Моей погубленной жизни мало, хочешь погубить и дочь!» С тем она вбежала в свою комнату, схватила Мусеньку за руку, - слава Богу, ЭТО все еще к ним не спустилось - и потащила её к дяде Леве, чтоб тот наглядно обе жертвы. Подписал, подписал дядя Лева. А разве не правильно сделал? Разве стоило из-за какой-то подписи на бумажке, загреметь в места удаленные по статье ЧеСеКаэР, как член семьи контрреволюционера? Представьте себе, из-за дяди Лени никто в семье не пострадал. Инженеру, вроде, на работе пришлось писать объяснение, написал, что с братом, врагом народа, с детства был в неприязненных отношениях. Что касается матери, так её пробойной силы достало, чтоб вернуть себе и сыновьям фамилию бывшего мужа непмана. В каких-то инстанциях она доказала, что брак с дядей Лёней должен считаться недействительным от начала, поскольку тот не расторг в законном порядке брак с другой женщиной, скрепленный некогда партизанским батькой в революцию. Бывший партизанский батька и был тому свидетелем, так что к делу дяди Лени об измене родине, добавился документ о двоежёнстве, как выяснилось потом, совершенно ему безразличный, ибо мертвым не важно, сколько жён у них было при жизни. Дядю Леню расстреляли в день ареста. Причину такой поспешности можно только предположить. Возможно, тех, кто много знал, отстреливали сразу, но может быть, тем, кто должен был расстрелять, неприятно долго смотреть в глаза подлежащего расстрелу бывшего сослуживца. Так ли, иначе ли - расстреляли в день ареста, потом без спешки оформили материал для вечного хранения. В смысле неприязни к бюрократическому бумагописанию ведомство, где работал отчим, не являлось исключением, в нём тоже работали живые люди. Короче говоря, по датам в документах выходило, что допрос отчиму был учинен на следующий день после приведения в исполнение приговора тройки к расстрелу. Когда вся кутерьма благополучно кончилась для живых, тетя Инна в хорошем настроении сказала матери: «Ну, дружок, пора заниматься твоим устройством на работу». С тем заулыбалась, расставила ноги и похлопала себя пониже живота: «Вот где у нас эти начальнички». Как уже было сказано, кутерьма кончилась сменой фамилии на прежнюю, но так получалось в Эсесэре, наверно, ещё и в России, что хорошо при одном царе-хозяине, выходит на плохое после него. Когда пришло время реабилитаций, единокровный сын дяди Лени, Володя, - тот, который сучил ножками в материнской кровати – за расстрелянного отца никаких преимуществ не поимел. Крутили, рядили, – ничего не вышло. Документ – есть документ, по документу, оклеветанному пламенному революционеру, Володя и не сын вовсе, а сын фабриканта непмана. А мать всё же добилась статуса жены безвинно репрессированного. Но всё то через много лет, а тогда сумела определить старшего сына ещё раз в другую школу, чтоб не было к нему вопросов в связи со сменой фамилии. Ах, женщины! Ах, женщины эпохи построения великолепия в одной отдельно взятой стране. В любую щелку влезут и вылезут. Но как могли они иначе, те женщины? Дети у них не будущие. Вот они, дети…