Рене Маори
ГОЛОД
..." мечтать было делом моей жизни. И с этой
целью я воздвиг себе, как видите, чертог
мечтаний."
Эдгар ПО
Было два часа пополудни, когда я, перечитав свежеисписанные убористым почерком страницы,
вдруг испугался мыслей, занимавших меня последние несколько дней. Поразмышляв еще пару минут
над странностями собственных чувств, я с удивлением заметил, что легкий испуг начинает перерастать в животный ужас. Я резко оглянулся, но никто не стоял за моей спиной с тяжелым
подсвечником в руках, никто не грозил кочергой из темного угла - из чего я заключил, что ужас этот -
продукт нервического происхождения, и создан как моей впечатлительностью, так и чем-то еще более
ирреальным - чем-то сквозящим и смутным, расположившемся между строк неоконченного рассказа.
А сквозило там вот что: никогда, ни под каким видом этот рассказ не увидит света, назовись он
хоть новеллой. "А если вдруг?.." - пискнула слабая надежда, но тут же была подавлена. Ибо
слова, написанные только что шариковой ручкой, были противны роду человеческому, неестественны
и вредны.
Ровно через пятнадцать минут я откинулся наболевшей головой на спинку кресла и закрыл
глаза, намереваясь пережить эту трагедию в одиночестве.
"Самое трудное - это метаться между объективной реальностью и общественным мнением", -
сказал я себе. - "Вечно кто-то качает головой и, омерзительно цокая языком, укоряет: Ай-ай-ай,
Мы предоставили вам полную свободу вашего слова, а вы (такой сякой) написали чушь и даже,
в некотором смысле, клевету. Помилуйте, разве такой мир вас окружает?"
Противно, а как же. Но еще противнее, когда этот самый добровольный цензор устроился
не где-то, а в вашей собственной голове. И где же при всем этом она - эта самая объективная
реальность?
Развалившись в кресле и не открывая глаз, я все пытался вспомнить, когда и кто так сильно
ударил меня по пальцам, что я до сих пор продолжаю лгать. Всегда знаю, что можно говорить, а
чего нельзя. Всей душою люблю то, что любить нельзя, но теряю дар речи, когда нужно поведать это вслух.
Да еще и перед написанным на бумаге, испытываю настоящий ужас. "Ужас!" - Зловеще прошептал я,
и это меня добило. Добило потому, что, патетически произнося слово "ужас", я опять лукавил.
Придумал громкое имя маленькому малюсенькому подлому страху. Я боялся показаться смешным.
Моя реальность оказывалась недостаточно объективной, а мнение прохожего молодца прирав-
нивалось к гласу Божьему. М о я реальность была не в состоянии противостоять фразе, оброненной
всуе и тут же забытой - она съеживалась и мгновенно превращалась в глупость. Соответственно и я
превращался в идиота. Но ведь не выглядел же идиотом ***, ни в одной строке, хотя и его, мягко
выражаясь, не очень-то воспринимал пресловутый прохожий молодец. Неожиданно для себя, я пани-
чески закомплексовал перед ***, и это походило на следующий этап, стремительно развивающегося
невроза. "Остановись!" - Отчаянно приказал я себе. - "Замри! Перестань думать!" Легко сказать -
"перестань думать", дурные мысли ведут себя иногда назойливее мух. Но я честно боролся,
превращая измученный мозг в круглый белый, идеально гладкий шарик.
Трудно понять, в какое именно мгновение начали происходить перемены. Вдруг, чуть приметный
ветерок подул, и запахи чуть-чуть изменились. Собственный запах кабинета был мне уже давно
знаком, и я не чувствовал его, но в воздухе появилось что-то новое. И ручка кресла вдруг стала
ощущаться по другому под правой ладонью. Почему только под правой? Не знаю, понятия не имею.
Но, реальность стала другой, может быть даже "объективной". Я-то твердо знал, что стоит только
Открыть глаза - и все станет по-прежнему. Мне же совсем не хотелось никаких возвратов. Я
Представил себя тем небезызвестным японцем, который однажды, вот так закрыв глаза, очутился на
корабле, плывущем в неведомую страну. Конечно, он был японцем, а у них всякое может случиться...
- Печаль многосложна, - шепчет кто-то возле моего уха, и я открываю глаза. Прямо перед гла-
зами грязное стекло. Сквозь которое смутно видны очертания улицы. Я нахожусь в маленьком кафе
со стеклянными стенами. Потолок, затянутый бурой закопченной тканью, производит впечатление
времянки, впрочем, как и все остальное в этом городе. Откуда я это знаю? Про город и про все
остальное? Откуда-то. Может быть, я здесь живу.
Вон там за окном серое здание - это издательство. И об этом я тоже откуда-то знаю.
Справа вход, но его не видно, потому что его загораживает шиферная заплата на месте неког-
да разбитого стекла. Корявый остов керосиновой лампы, торчащий из стены, лишь усиливает
ощущение заброшенности. Такие кафе почему-то принято называть стильными, словно ржавые
останки, вышедшей из употребления лампы - признак безукоризненного вкуса. Бармен возится с
замолчавшей вдруг стереосистемой и тихо, но грубо чертыхается. Я же наслаждаюсь наступившей
тишиной и странно концентрированным чувством одиночества.
К моему столику пробирается некто со стаканом пива в руках и я чувствую легкое раздражение
оттого, что уединение мое будет нарушено, и вот этот тощий человек с кустистыми бровями уже
выбрал меня своей жертвой. Он собирается вести бесконечные разговоры о погоде и политике, и
сейчас мне остается лишь заглотнуть остывший кофе и спешно покинуть прохладное помещение, спасаясь от невыносимой трескотни.
Несмотря на то, что в кафе пустовала целая куча столиков, он направлялся ко мне, как видно не сомневаясь в моей готовности завести с ним разговор. "Я ему понравился. О. Боже!"
На протяжении всей жизни мне приходилось нравиться великому множеству людей, причем никого из них взаимность не интересовала. За их симпатию я был вынужден платить своим временем и покоем, сочувствовать их проблемам и выслушивать их советы. И все это только потому, что имел несчастье им нравиться. Случалось, я запирал двери, но настойчивые звонки заставляли зажимать уши, отключать электричество и вырывать из розетки шнур телефона. Я часами сидел, будто арестант в темной квартире, содрогаясь от стука в дверь, боясь подойти к окну, потому, что точила тайная мысль об обиде, какую может испытать человек, вдруг понявший, что его не хотят видеть. Не мой навязчивый посетитель, а я - чувствовал себя виноватым. Но почему-то ни разу я просто не сказал: "Извините, занят!" или "Я не желаю тебя видеть, ты мне надоел". Я ненавидел свою слабость и успокаивал себя тем, что это лишь издержки "хорошего воспитания", не позволявшего послать живого человека туда, где, по мнению многих, он и должен находиться.
И вот этот, сидящий напротив незнакомец, кажется мне чем-то вроде квинтэссенции всех моих мучений. И вновь болтовня, вместо блаженного покоя.
- Я не представляюсь, - говорит он. - Это не в моих правилах - называть себя. Что такое имя, как не набор звуков, призванный включать ваше внимание? предпочитаю обходиться без таких кнопок, на которые может нажать любой.
А разве я жду каких-либо расшаркиваний? Вовсе нет. Я чувствую глубокое отвращение к этому самодовольному хлыщу, но продолжаю молчать, упорно рассматривая тусклую пленку на поверхности кофе. Мои пальцы гладят крышку стола. Поначалу мне это даже нравится. Под толстым слоем лака угадывается благородное дерево, со всеми его темными прожилками и сучками. Потом я начинаю понимать, что стол притворяется деревянным - под блестящим лицом угадывается нутро - пропитанные клеем опилки, опилки, которые существуют на самом деле, в отличие от иллюзорного миллиметрового слоя. И тогда я понимаю, что обманное дерево раздражает меня едва ли не более чем незапланированная беседа. Оказываясь во власти двойственного первого впечатления, я радуюсь, что нашел более сильное оправдание своей раздражительности - стол, если перенести на стол все свое негодование, то незнакомец, право, оказывается уже не такой помехой. А он говорит что-то, и мне кажется, что я пропустил хороший кусок его излияний. Я поднимаю глаза и смотрю ему прямо в лицо. Его взгляд обращен ко мне, но ни выражает он, ни жадного любопытства, ни назойливого ожидания. Он не задает вопросов, чтобы бесконечно ожидать ответов. Он сам знает ответы и взгляд его неподвижно глубок и ясен. Вопросов он не задает - он отвечает.
- Нет, - говорит он, - я не одинок, если вы имеете в виду общечеловеческое бытовое понятие. Но ваш вопрос предвосхищает наш разговор, и мне неприятно, что я вынужден оправдываться. Нет, повторяю я - я не одинок. У меня есть все, что положено человеку - жена, дети, друг.
И пока я лихорадочно пытаюсь вспомнить, не задал ли я действительно какого либо вопроса, он продолжает, словно спешить выговориться, пока его не прервали:
- И я бы мог удовлетвориться этим. Но... печаль многосложна, - грустно повторяет он.
Красивая фраза пригвождает меня к стулу. Я люблю красивые фразы, и эта - одна из них. Я хочу услышать продолжение. Поэтому, вместо того, чтобы попросить счет, заказываю еще одну чашку кофе.
- Кругозор человека определяется количеством используемых слов и понятий. Чем их больше, тем многогранней восприятие. Если же их круг узок, то происходит, своего рода, замещение - расширяется инстинктивное животное чувствование. - Мой собеседник усмехается. - Там, где я бы мог получать интеллектуальное удовольствие - некто скучает, но стоит ему присесть за накрытый стол и вот, он уже удовлетворен и душа его не знает противоречий. Не поймите меня неправильно, я тоже не против хорошего стола, но на закуску я предпочитаю оставлять другие лакомства.
Мне не нравится его эстетское презрение, потому что оно по определению нравиться не должно. Однако другая часть моей души с этим соглашается. Я даже позволяю себе испытать этакую мстительную радость.
- Конечно, с каждым можно найти общий язык и даже убить время, - продолжает он. - Но, будет ли это общение справедливым? Ты сделаешь все, чтобы понять этого каждого и будешь говорить на его языке, но достойно ли это для тебя? Болтать, чтобы провести время о чем угодно... Ах, увольте! Это даже не альтруизм, а глупость.
У меня вырывается невольный вздох. Я готов откланяться, сказав, что не хочу толкать его на глупость и бесплодное времяпрепровождение. Я чувствую себя униженным. И не могу доискаться причины этого щемящего чувства. Я опять унижен мимолетной фразой малознакомого человека.
- Сядьте, - говорит он, - однако, какая чувствительность... Разве я стал бы говорить, если бы не рассчитывал на понимание?
- Вы мне льстите, - мрачно отвечаю я, - я ничем не заслужил вашего доверия. Я просто молчал - а вы говорили.
- Вы поняли меня (я видел по вашим глазам) и это задело вас. Значит ли это, что я прав? И не оказывались ли вы в подобной ситуации? Знаю, оказывались. И что же, ваш собеседник трещал без умолку, а вы лишь кивали головой, даже не вдумываясь в его слова. И на настойчивые вопросы отвечали что-то автоматически. Почему? Потому, что нечего было сказать? Потому, что предмет разговора был слишком сложным?
- Потому, что мне было скучно, - рявкаю я, - потому, что пятьсот раз пережеванная тема неинтересна. Потому, что это всегда только их проблемы, а я на них плевать хотел!
- Но вы все понимали? Не оставалось ли при этом каких-то загадочных мест, непонятных вам?
- Если бы... - со стоном отвечаю я. - Да я бы полжизни отдал за какую-нибудь загадочную фразу, которая удержала бы мое внимание.
Но я все понимал. Еще бы. Черта мне в этом понимании! В разговоре должна работать мысль, а не язык.
- Язык - тоже не последнее средство для передачи мысли, - ехидничает он. - Но почему вы верили сказанному слову? Вы ведь верили?
- Верил, - признаюсь я. - Верил, что пишу неправильно, неинтересно, плохо. Бросал писать. Бросал все. Ненавидел их, но не мог не верить.
Он странно смотрит на меня:
- А вы не думали, почему это они так говорят? Потому, что это действительно плохо или есть какие-то другие причины, не имеющие ни к вам, ни к вашей писанине никакого отношения? А ваше дело - издаться и посмотреть, что из этого выйдет. А потом уже решать провальная вещь или нет. Не перечитывая. Слышащий услышит. Дурак назовет дураком - ну и пусть, какое мне до него дело. А тот, кто умнее поправит или промолчит, мысленно продолжая разговор, споря или соглашаясь.
- А художественная ценность? - не выдерживаю я. - Кто определит, имеет ли вещь художественную ценность.
- Вы и замахнулись! Время решит, но это будет позже.
- И все?
- А вы бы хотелисейчас и сразу? Могу утешить только одним - графоманы не сомневаются. Если вас посещают сомнения - это уже некое рациональное зерно в вашей работе. А насчет оценок... Что ж приведу два примера из личной, так сказать, практики. Как я уже говорил, у меня есть жена. В высшей степени достойная женщина. Может быть, даже один из лучших экземпляров своего племени. И рассуждает так разумно. У нее много друзей и все ее любят. За советом приходят. А как она за всех переживает. Ночь не спит если там, у господина Х вскочил прыщ на лысине, или господина У покинула жена. Все уже по домам разошлись, а она все переживает. Удивительная женщина! Я часто говорю ей: "Киса, прочти-ка мои новые стишки. Ну, что скажешь?" "О-о-о!, - ответит она, едва взглянув на листок, - прекрасно, дорогой!" И всегда так "прекрасно, дорогой". Еще бы ведь нет у меня на лысине прыща (у меня и лысины-то нет), и жена меня не бросила - вот она рядом сидит. Значит все в порядке и стихи прекрасны. Это ли не определение художественной ценности? Вот, когда бы я попал в разряд несчастных... Удивительная женщина! - Он кривится словно от зубной боли, - Словом как оценщиком ее можно свободно пренебречь.
Но у меня есть еще и друг (я не завожу косой десяток друзей, мне и одного хватает). Мне очень повезло, что у меня есть еще и друг. Очень хороший человек. Но у него есть маленький изъян. О, совсем малюсенький - он физик. А, поскольку, физика всегда согласовалась только с сухими фактами и вечно отрицала всяческие заблуждения, он по инерции и отрицает все. То есть абсолютно все. Каждая моя, даже ничего не значащая фраза для него - сигнал. Он садиться на своего конька и начинает разбивать наголову каждое слово и успокаивается только тогда, когда ему нальют выпить. Однажды он два дня мучил меня безумными рассуждениями о спектре, прочитав в одном из моих рассказов "сине-оранжевая шевелюра", и доказал, в конце-концов, что шевелюра была темно-зеленой. Я вынужден был согласиться с ним, чтобы отдохнуть в тишине. Конечно, без оппонента в разговоре скучно, но когда это превращается в самоцель... Это не утоляет голод, как не заменит настоящий табак бумага, пропитанная никотином. Однажды он спросил: В чем смысл любования луной? "Но почему же не получить удовольствие от созерцания красивого явления", - ответил я. "Чушь, - мгновенно отреагировал он, - это не рационально потому, что нельзя использовать практически."
- Можно, - отвечаю я. - Можно написать картину или стихи. Можно вспомнить то, что уже написано кем-то другим.
- Вот-вот. Все это нерационально. Так... поэзия... "Можно и вспомнить, - ответил он, - только зачем?" Что я мог ответить? Я замолчал и предоставил ему браниться. Что он и сделал с наслаждением.
И вот я сижу здесь перед вами и анализирую печаль, как понятие абстрактное. Да, я одинок, но не в общепринятом смысле. Когда я закрываю глаза, то вижу иные места - японские домики с бумажными окнами, цветущие хризантемы... И это мой дом. Или старинные улицы европейского города - и это мой дом. И тогда возникает печаль, как воспоминание о непрожитом. Я спорю с Кондильяком или Гегелем или слушаю стихи Серебряного века в исполнении авторов. Открываю глаза - и возникает печаль, потому что не с кем поделиться этим счастьем. Это мое убежище, но это моя тюрьма. Одиночная камера с круглым окном, в которое видны прошлое, будущее, связь вещей и смысл существования. И вновь приходит печаль. И некому ее разделить со мной. А в ваших глазах тот же голод, и я могу точно сказать, что он никогда не будет утолен. "Печаль многосложна".
- "И многострадальность человеческая необъятна".
- Ой! - Восклицает он. - Выпьем за автора этих слов, показавшего миру все грани печали.
- За автора, - эхом отзываюсь я и обнаруживаю перед собой, невесть откуда взявшееся, пиво. (Может, это официант перепутал заказ?)
Раздается грохот и шум - бармену удалось наладить систему и он празднует это какой-то особенно громкой музыкой, что вызывает одобрение посетителей. Я хочу вновь вернуться к прерванному разговору, но мой незнакомец исчез. И я замечаю, что та объективная реальность, за которую я пытаюсь ухватиться, дрожит и расплывается и образует дыры, сквозь которые видно иное.
"Помилуйте, разве такой мир вас окружает?" Я не желаю другого мира. И теперь мне очень хочется верить, что со мной говорил сам автор этих слов: "Печаль многосложна".
.