Эли Люксембург родился в 1940 году в Бухаресте. В этом же году семья переехала в Молдавию, а затем в Узбекистан. Жил в Тащкенте, Львове. Профессиональный боксер.
Первый рассказ написал в 1964 году. В СССР не печатался, так как писал на еврейские темы. Однако его рассказы распространялись в самиздате. С 1969 года Люксембург попал в "отказники". Эмигрировал в Израиль в 1972 году. Работал учителем физкультуры в школе. Живет в Иерусалиме. Содержит с братом боксерский клуб, где работает тренером.
Автор книг "Третий Храм", "Созвездие Мордехая", "Десятый голод", "Волчонок Итро". Роман "Десятый голод" переведен на иврит, французский, греческий и английский языки.
Получил премию Рафаэли министерства абсорбции за 1979 год, премию Сапира за 1983 и премии Союза писателей Израиля за 1985 и 1996 годы.
Мне трудно писать про книги Эли Люксембурга: я слишком пристрастно отношусь к его творчеству. Это неравнодушие возникло еще в России, в лихие годы "застоя", когда среди литературы, циркулировавшей между "отказниками" и активистами алии, мне попались две его книги "Третий Храм" и "Прогулка в Раму". Для меня и многих моих друзей они превратились в камертон, по которому мы настраивали любовь к Израилю и еврейскому народу. Необычно импонировало присутствие во всех сюжетных линиях некоего иррационального мотива, отношение к чуду как к норме жизни, ощущение причастности к самым сокровенным механизмам, управляющим Историей. При всем флёре мистики, окутывающем развязки и внутренние ходы, проза Люксембурга удивительно реалистична, сверхъстественное в ней - не случайный элемент, а органичная составляющая.
Яков Шехтер.
Люксембург - мистик. Его мистическая фантастика - внучка хасидских сказок и легенд, она светит и обнадеживает, как предания, собранные и изданные Мартином Бубером, переложенные Ицхаком-Лейбушем Перецем. Она в родстве с фантастикой Бернарда Меламуда, потому что у обеих - один источник, одна родословная.
Шимон Маркиш, профессор, Женева.
Каждый настоящий писатель, а Эли Люксембург - писатель самородный, с крепкой и и нежной сердцевиной, с длинным дыханием нашей бездонной исторической памяти, - создает свои книги, как пишут записки люди, спасшиеся после крушения мира, и бросают их в запечатанных бутылках в океан бытия. Его время не знает календарей. Это - еврейское время.
Георгий Вайнер, писатель, Нью-Йорк.
Эли Люксембург все пишет от первого липа, открыто, исповедально.. Он доверяет незнакомому читателю - не утаивает сокровенное, потаенное, некрасивое. Не прячет свои сомнения, свою тревогу. Он вместе со своими героями ищет ответы на пути к Б-гу, обращаясь к Нему напрямую.
РАДА ПОЛИЩУК, гл. редактор журнала " Диалог Москва.
Эли Люксембург, ученик Великого Учителя, сам выступает порой в роли наставника. "Безумные души разрушили некогда Храм, - пишет он, - и вот - его воздвигают! Евреи не очень-то поумнели за две тысячи лет, а поумнеть бы пора, поразмыслить над чудесами, которые являет нам Б-г. Мудрым, внимательным оком видеть и размышлять. Только тогда можно все понять."
ЛЕОНИД КОГАН, писатель и лит. критик, Израиль
Эли Люксембург
ВОРОТА С КАЛИТКОЙ
Супруги Маркус - Шоша и Йони домой возвратились поздно, ближе к полуночи. Хотелось бы еще задержаться, подольше, уж очень славной была компашка - коллеги Шошины по оркестру. Да только сын один оставался, один в их новом огромном доме. Весь вечер душа была не на месте.
Проворно скинув плащ, Шоша вздела его на вешалку. Включая на ходу плафон, торшер, светильники, помчалась наверх, желая убедиться, что сын в постели давно. А если еще не спит - присесть у его подушки, поворковать с ребенком. Как вечер у него прошел? Не очень ли поздно их отпустили со школьной экскурсии?
Стуча и хлопая дверьми, перебегая из спальни в спальню, заглядывая в детскую, по кабинетам, Шоша снова возникла на верхней площадке, бледная и взволнованная.
- Леня, здесь Данички нет! - крикнула вниз. - Глянь на кухне, может, на кушетке уснул?
Дома супруги Маркус говорили по-русски, называя друг друга прошлыми именами.
Она увидела мужа, облитого ярким, слепящим светом, у телефона, на самом краю дивана. Обмякший, разбросанный, он странно лежал - с откинутой назад головой. Даже с площадки, издалека Шоша увидела меловую серость его лица и испугалась.
- Тебе дурно, Леня? Что с тобой, дорогой?
Он слабо пошевелился, с трудом оторвал голову от черной кожи дивана. Пустыми, бессмысленными глазами нашел ее наверху. Она держалась руками за лакированные перила.
- Роза, у нас несчастье, сойди, послушай...
А трубка телефонная у него в руке тем временем вещала:
"Чтобы прослушать все сообщения, наберите свой код и "решетку". Чтобы прослушать только последнее сообщение, наберите код и "звездочку". Чтобы стереть все сообщения, наберите..."
Шоша мигом сбежала вниз. Схватив трубку, уселась на диванный валик и принялась нажимать кнопки.
В душе у Йони стояла сейчас бездонная пустота, голое, сумеречное небо. И в этом небе носился один-единственный вопль: "За что, Г-споди?"
Шоша сидела к нему спиной. Он явственно ощущал, как спина ее каменеет, наливаясь ледяным холодом. Видел, как, выслушав сообщение, медленно опустила трубку и спустя минуту хлопнула себя по коленям:
- Н-н-да!
"А может, она... - подумал Йони. - Может, и за ней какая вина?"
Так встречала удары судьбы эта сильная, мудрая женщина, без криков и без истерик, будто вечно жила ожиданием самого худшего, и Йони давно это знал.
"Н-н-да!" - сказала она, лучшая ученица двадцать второй самаркандской школы на выпускном торжественном вечере, лишенная золотой медали. Ни золотой, ни серебряной ей не досталось. Ей, Розе Бершадской, которой десять лет ниже пятерки учителя не ставили.
"Н-н-да!" - сказала она в кабинете Саидова, начальника городского паспортного стола, когда ей отказали в прописке. В ее же собственном доме, где родилась, выросла. По классу скрипки консерваторию кончила. И на год уехала преподавать. У черта на куличках, где-то в Нуреке, в горах... И вот вернулась в родной свой дом, в Самарканд. А тот ее выгнал - из кабинета вон. Город велев покинуть в сорок восемь часов.
"Н-н-да!" - сказала она, запрокинув голову в осеннее ненастное небо, когда опускали в могилу ее отца, реб Хаима-Йоселе, цадика и каббалиста, и десять евреев из синагоги "бухарим" забормотали "Эль-мале-рахамим"... Его столкнули с подножки на полном ходу трамвая, на спуске с Тезикова базара. Ветхий еврейский старик для них хуже падали - антисемиты пьяные, молоденькая шпана. За что? А просто так: за пейсы, за бороду, за ермолку. А может - и КГБ, вполне может быть...
"Н-н-да!" - говорила она, каждый раз получая в ОВИРе отказ. Шесть лет подряд, она и Йони: "Ваш выезд в государство Израиль считаем нецелесообразным..." Оба давно со своих работ уволенные, затравленные и голодные. Под пристальной слежкой, как под прицелом. Так и не ведая до самой последней минуты - куда им ляжет дорога: на Ближний или на Дальний Восток?
"Н-н-да!" - сказала она - уже в Израиле, в Иерусалиме, в самый разгар Войны Судного дня, когда пришли к ней девчушка и паренек, оба в солдатской форме, и сообщили, что рядовой Йони Маркус ранен в лицо и в ногу на плато Голан, под Кунейтрой. Нужна ли ей помощь какая? Медицинская, психиатрическая... На старой еще квартире, на Горке Лавровой, где Даник у них родился.
"Н-н-да!" - сказала она, стоя на Масличной горе, обратив лицо к холмам Иудейской пустыни, чтобы слез ее никто не увидел, когда опускали в могилу Акиву Маркуса, Йониного отца. Он умер от ран, старых военных ран. Он ею гордился, он почитал невестку свою за древний раввинский род - корни ее души. И Шоша всегда это знала. Ему нравился ее спокойный и строгий нрав, ее железная выдержка, холодная рассудительность. Не сыну, а ей однажды признался - где бы хотел лежать. И вот - она его волю исполнила, задействовав все свои связи и имя рода Бершадских. И лег он на Масличной горе, ногами к Храму. Чтобы воскреснуть и встать вместе с праведниками, пророками, мудрецами. Когда придет Мессия...
Шоша поднялась.
- Сейчас поедем. Я только выкурю сигарету. Все трясется внутри!
Оглушенный собственным безответным воплем в сумеречном пространстве, Йони молчал, даже не шевельнулся. Покуда не получит ответ, - он это отчетливо сознавал, - он так и будет пребывать в полной прострации, как зомби, с начисто отключенным сознанием. Без признаков собственной воли. И пусть им Шоша командует, пусть поступает, как ей угодно. Он ничего разумного ей не сможет сказать.
Они закурили.
Двумя руками Шоша сняла с тумбы тяжелый телефонный справочник.
- А может, радио сначала послушать? Может, в городе что-то случилось, автобус взорвался? Боже мой, ведь я же мать, с ребенком несчастье, а у меня за весь вечер не вздрогнуло ничего, просидела, как телка. Ну а ты, Леня, как твоя интуиция? Ведь ты же тоньше устроен, ты эти вещи чуешь лучше меня.
Нет, и ему интуиция отказала. Ни сердце, ни душу не проколола тревога: нормально пил, нормально закусывал. Даже парочку анекдотов стравил, про них же, про музыкантов. Легкая грусть лежала, правда, на сердце, неведомая печаль. Нынешней ночью он увидел во сне отца, и странным был этот сон. Весь вечер думал о нем, постичь пытался.
Сидит он будто у них во дворе, на зеленой лужайке - напротив ворот, - и ждет кого-то. Теплый, солнечный день, стрекочут кругом брызгалки. Кого он ждет - непонятно... И вдруг раскрывается настежь калитка, и входит отец: весь черный какой-то, худой, до крайности изможденный. В такое рванье облачен, будто собаки терзали. Он страшно отцу обрадовался, кинулся обнимать. И странная вещь его удивила. Вид синагоги в проеме калитки. Она напротив, через дорогу, - все верно! Однако ниже значительно. Ее никогда в проеме не видно, этого просто не может быть.
"Откуда ты, папа? - содрогаясь от жалости, спрашивал Йони. - Почему ты такой худой и черный, такой измученный?"
"Сынок, не спрашивай, я тяжело для тебя трудился! - отвечал отец, утопая в его объятиях. - Ты руку простер на самое здесь дорогое, вот и тебя наказать решили... самым тебе дорогим..."
- Алло, алло, приемный покой, больница? С вами говорит Шошана Маркус, мама Даниэля Маркуса, вы нам оставили сообщение. Мы только сейчас домой вошли, - говорила Шоша по телефону, вежливо и спокойно, без дрожи в голосе. И Йони ей удивился: до чего же она владеет собой!
- Будьте добры, могу ли я получить дополнительную информацию? Вы сказали, что это была авария, дорожная авария. Что именно произошло? В каком состоянии наш сын? Где, когда, в каком месте? Скажите откровенно. Вы можете все мне сказать. Алло, алло, приемный покой?
Исчезли вдруг небеса и гулкое эхо его вопроса. Пропали, будто рубильником отрубило. Он разом все понял. И почему приходил отец, и почему синагогу ему показали. Все вдруг связалось, стало пронзительно ясным. И обожгло душу горючим стыдом.
- Ну и стервоза же там сидит! Браха ее зовут. Спасибо, что имя еще назвала… - решительно встав и загасив сигарету, негодовала Шоша. - Скажите пожалуйста, она слишком занята! У нее, видите ли, нету времени даже дышать. Не может дать никакой информации! И умирайте себе со страху, если хотите. Все, Леня, едем.
Простой сапожник Акива Маркус был человеком далеко не простым. Он часто из Азии выезжал. На Украину, в Прибалтику, Белоруссию. К древним могилам и склепам, подолгу общаясь с душами великих праведников, и возвращался домой весь обновленный, излучая дивный свет и покой. Он верил в ангелов, он явно знался с ними, они ему помогали. Он знал устройство семи небес, законы высших сфер. Охотно мог рассказать, куда является человек по смерти своей. И как из памяти нашей там извлекают давно на земле забытое. Он любил повторять, что праведник - это тот, кто во всем оправдывает Вс-вышнего, ибо все происходит к лучшему, для исправления. И люди ему дивились: откуда в нем вера такая? "Это не вера моя, это я точно знаю! - отвечал им Акива. - В Б-га верит любая кухарка, а знают его немногие".
- Вставай, дорогой, возьми себя в руки, - говорила Шоша. - И нервы побереги, нам предстоит встреча с самым ужасным, быть может. Поэтому... Езжай осторожно, умоляю. А может, лучше, чтоб я повела?
"Представь себе, - говорил отец, - человек приходит туда. Рано или поздно, мы все придем, еще никто из жизни не выбирался живым. И надо поэтому знать, что тебя ждет. В мире, где нет допросов и пыток, не делают очных ставок. Где нет судей и нет палачей, нельзя солгать, отвертеться… Ибо все устроено удивительно просто. Тебя приведут в огромный зал, наподобие кинотеатра, усадят в кресло. Ты оглядишься кругом и обнаружишь массу знакомых - полный зал людей, с которыми прожил жизнь. Все, с кем когда-то общался. О ком подумал только - хорошо или плохо, все они будут там... Погаснет свет, и станет крутиться фильм… Быть может, ты испугаешься, закричишь, чтобы фильм немедленно прекратили. А может, будешь глядеть с удовольствием, со спокойной душой. Либо просто молчать, наливаясь жгучим огнем стыда. Ибо фильм этот будет весь о тебе. Из твоей же собственной головы, из твоей памяти - вся твоя сущность и истина. И отказаться от этого ты не сможешь".
Они вышли во двор. Белесые клочья тумана ползли над улицей, цепляясь за верхушки столбов. Светили в обрыв прожекторы. Здесь начиналось вади Кельт - в конце их улицы, застроенной виллами. С пальмами во дворах, с кипарисами и плакучими ивами. Левее, чуть ниже - синагога, новенькая синагога у них в поселке. Белокаменная, со стрельчатыми окнами. Во дворе были разбросаны кубы с кирпичом, обернутые в полиэтилен. Тесаный камень в кучках, горки строительного хлама. Увидев это, Йони вздрогнул, затрепетал, чуть было не вскрикнул.
Шоша спустилась к воротам - открыть их. А он застыл под черепичным навесом возле машины, слушая голос здравого смысла: будь его воля, будь он сейчас один… Э, нет, никуда бы он не поехал! Если сын еще жив, если Данику можно еще помочь, то только здесь, только сейчас. Упал бы на пол, на землю, и стал бы ползти. По грязи, по слякоти, как жалкий червь - на брюхе. И стал бы биться там головой. Кричать так, чтобы люди сбежались. Вся улица, весь их поселок. Пусть знают и слышат, пусть судят его и казнят. Ведь так еще говорил отец: каяться надо здесь, на этом, а не на том свете.
Но прежде, чем поползти и биться там о порог, надо все отволочь назад: эти балки фигурные, деревянные, эту красную черепицу, кирпичи брусчатки, ведущей от гаража к дороге. А что еще он украл под покровом многих ночей? Чудовище! Как взбрело ему это в голову - воровать?.. До чего он дошел! Все, все отволочь обратно: черепицу - этот навес разобрать, расколупать с дорожки проклятые кирпичи. Киркой и топором - немедленно!
Да ну, а Шоша? Бедная Шоша ведь знать ничего не знает. Подумает, крыша у мужа поехала. В обморок упадет. Нельзя ей сейчас открыться.
Он влез в машину, тихонько скатил ее на дорогу. С места они рванули вверх. Мотор еще не успел остыть. Йони включил отопление, им сразу стало тепло. Шоша закурила. Йони не имел привычки курить в машине. Зная об этом, она садилась всегда сзади и курила в окно.
- Надо проверить в доме все мезузы. Ты слышишь, Леня, - завтра же! Знаешь, кстати, как это делают? Снимают одну за другой и тут же проверяют. На этот счет существуют самые строжайшие инструкции: не оголяют дом даже ни на одну ночь…
Дорога была непростой. На горном крутом подъеме он вписывал тяжелую "Вольво" в бесчисленные повороты. В кромешной мгле фары выхватывали то обрыв, то нависшие козырьком скалы. За окнами моросила какая-то дрянь, Йони включил дворники. Он слушал Шошу, но мыслями был не с ней, все больше и больше погружаясь в далекие воспоминания.
Сейчас он увидел себя в Голодной степи, много лет назад, молодым инженером-картографом, в городе Янги-Ере, где писал свою кандидатскую. В глазах стояло палящее солнце, сухие выжженные дали, поросшие колючкой, полынью, перекати-полем. Будущий кандидат наук Леонид Маркус состоял в ту пору начальником маленькой экспедиции. Жили они в вагончике на краю города. Весь день таскались с ним по степи два паренька - с теодолитом, рейками, мерной лентой. Была полуторка в экспедиции, старенькая, расхлябанная. Служил шофер у него по кличке Шершавый, бывший блатарь, с желтыми фиксами и повадками камерного пахана. И не было в мире более несчастного и невезучего человека, чем их Шершавый. Вечно он что-то терял: деньги, документы, бумажник. Из кузова крали у него инвентарь, инструменты. Ни дня не проходило без поломок, проколов. Вдобавок ко всему, он запросто мог заблудиться в ровной, как стол, Голодной степи и вместо Янги-Ера укатить в дрожащее, как мираж, марево - в Джизак, Баяут, Мирзачуль. Вконец потеряв терпение, Йони решил шофера уволить. При свете тусклой лампочки, в душном, раскаленном за день вагончике - остались наедине.
- Нельзя мне парить шершавого, - пытался ему тот внушить. - Все из-за блядок моих. Поверишь, начальник, по телефону лишь позвоню, и тут же триппер хватаю. Ну, просто чертовщина какая-то! А в Самарканде у меня жена, детишки... Ну, ты же умный мужик, начальник!
…Шоша опустила ему на плечо руку.
- Леня, потише езжай, не нервничай. Видишь - мигалка желтая? Тут пару недель назад была авария, именно в этот час.
Он сбавил скорость. Они осторожно проехали пустой перекресток. Снова рванули наверх. Шоша закурила еще сигарету.
- Где-то здесь, на Бар-Илане, живет удивительный рав, лучший в Иерусалиме специалист по мезузам. Не просто находит на пергаменте порчу, а говорит тебе - из-за какого греха случилась в доме болезнь. Из-за чего несчастье свалилось. Дурной ли глаз, проклятие, невезуха. Или же вообще - стоит твой дом на мертвых костях. Всякую нечисть видит. Он много, правда, берет, но я бы его пригласила.
"Этих следопытов только мне не хватало..." - подумал Йони. А память снова вернула его в далекое прошлое.
Когда в отказе они голодали, он шел в гастроном и запросто крал колбасу. Во всем их районе один был такой гастроном, на улице Высоковольтной, самообслуживания. Полно народу, давка и толчея, бесконечные очереди. Воровать было совсем не трудно. Особенно в холодные дни. Под куртку или пальто - парочку палок себе за ремень. А в кассе платил за мелочь: банку томатов, брусок маргарина.
Роза осведомлялась: откуда вдруг колбаса, богатство такое? А он ей врал: работу, дескать, нашел. Вагоны грузил. Или копал, говорил, на стройке. Ему и в самом деле время от времени счастье подваливало. Дворником в ЖЭКе, истопником, подсобным рабочим… Покуда не настигал звонок из КГБ. И вызывал директор: бери-ка ты расчет, милый, да сваливай. Показывал пальцем в потолок и разводил руками.
Там, на чужой земле, всякое воровство сходило с рук, словно с гуся вода.… Более того, ему неслыханно повезло однажды. Будто ангел-хранитель из капкана вытащил.
Взяли его в картонажный цех, в комбинат бытового обслуживания. Там клеили папки из искусственной кожи, лепили коробки, переплетчики, реставраторы. Целыми днями он ходил по городу и набирал заказы: в архивах, библиотеках. По фабрикам и заводам. В любое время минуя свою проходную свободно и беспрепятственно.
Каждое утро, прежде чем отправиться в город, он заходил на склад, и дядя Панарин давал ему штуку дерматина. Йони укладывал его в чемоданчик, где лежали его образцы, и выносил. Выручку делили честно и пополам.
"Товар ищи, товар ищи!" - выплясывал старикан Панарин, отбивая чечетку, гибкий и жилистый, вечно веселый. Спросил его Йони с хмурой озабоченностью, чего, мол, ты, дед, танцуешь да припеваешь, ловко так выкаблучиваешь?
- А ты я вижу, сынок, неграмотный вовсе, наказов вождей не знаешь! Какое первое слово нам Ленин сказал? "Товарищи", верно? Кто не понял его - в обиде живет, а я вот - правильно понял, в точности следую указаниям партии и правительства.
По сей день Йони прекрасно помнит ту голубую штуку, крест-накрест перевязанную шпагатом. Помнит, как вышел из склада, попрощался с учетчицей Тосей, начальником цеха Забутой. Тот поднял на Йони красивую голову и странно так посмотрел. При галстуке был Забута, в нейлоновой рубашке, прекрасно сшитом костюме. Нормально вроде бы посмотрел, кивнул величественно, как император. А в душу что-то попало - опасное, нехорошее.
Йони вышел во двор, свернул по тропинке за угол. Зашел в уборную, заперся. Сидя на корточках над вырытой ямой, открыл чемоданчик и сбросил вниз дерматин.
В проходной его задержали - впервые за несколько месяцев: "Шмонаем всех, строжайшая установка!" - снять велели пальто, задрать рубашку и свитер. Открыть чемоданчик, естественно. И отпустили с миром. В полном недоумении.
В тот день он никуда не пошел, не поехал. Купил водки бутылку и вернулся домой. Лежал на диване и пил: "Жить в отказе и играть с огнем? Сунуть голову в такую ловушку! Дубина! Годков бы на десять сейчас загремел!"
А вечером, чуть успокоившись, протрезвев, поехал к отцу. "Папа, как поступить еврею, если он чудом избежал опасности?"
Удивился отец: "Такие пустяки разве Роза не знает? Дают в синагоге цдаку, в субботу вызывают еврея к Торе. Он произносит "биркат-а-гомель".
Кандидат наук Йони Маркус чуть ли не сразу по приезде в Израиль устроился в Земельный фонд простым геодезистом - первое, что подвернулось. Изголодавшись по любимой работе, он всей душой мечтал о привычной жизни на свежем воздухе, вдали от людской суеты. На природе, между землей и небом. Где мысли твои текут, могучие мысли. Душа распахнута, и слышатся голоса - то ли ангелов, то ли демонов, то ли давно усопших предков. И кажется, что мир сотворен для тебя одного - пользуйся им и наслаждайся.
Еще он с радостью обнаружил, что ничего не забылось за годы безделья в отказе. Знания и сноровка остались. Легко и быстро освоил Йони инструмент, о котором в России даже не знали. Лазерный теодолит исключал необходимость в ленте - допотопной мерной ленте, и это приводило его в восхищение. И компьютер освоил.
Вскоре он понял, что ему неслыханно повезло. Геодезистов грамотных, с опытом, в Израиле было мало. Их почитали, как род священников. Какой, согласитесь, еврей станет дни свои проводить в горах и пустынях, как бедуин, как отшельник, рискуя сорваться в пропасть, подвергнуться нападению дикого зверя, быть застреленным или похищенным террористами?
Чуть ли не каждый день ему звонили архитекторы и подрядчики, кибуцники и мошавники; предлагали бешеные деньги за срочные проекты, обещая заплатить наличными. К величайшему своему удивлению, он обнаружил, что быстро и незаметно разбогател.
Каждое утро за ним приезжал Муса, его шофер и помощник. Они пили кофе, брали рейку, ящик с теодолитом, треногу, еду в термосе. Йони вдевал в ремень кобуру с пистолетом, они садились в джип и уносились из города.
Однажды Йони привез домой ягненка. Шоша удивилась, обрадовалась.
"Какой же ты умница, дорогой! Купил для сына, чтобы игрался?" - И он, забыв про все ее принципы, убеждения, честно признался: "Нашел! У Анатота, в скалах возле источника. Он, бедный, от стада, видать, отбился".
Глаза у жены мгновенно сузились, из карих сделались желтыми, непреклонными. Она опустила ягненка на пол и отряхнула брезгливо фартук. "Это же чья-то собственность! Ты разве не понимаешь? Завтра же отвези назад. Тебе перед Мусой не стыдно?"
Назавтра, однако, он отвез барашка на бойню. Его там разделали, освежевали. Вернули мокрую скользкую шкурку, отдельно - косточки, мясо, и вечером Йони сготовил плов. Назвал гостей, как в старые, добрые времена. Роскошный плов из молодой баранины, отборных приправ. С зеленым чаем и ледяной водкой.
"Ты же состоятельный человек: не понимаю тебя, убейте - не понимаю! - пилила его за столом Шоша, не притрагиваясь к еде, становясь все более злой и хмурой. - Карты он сочиняет! Карты в Израиле пишет! А свою собственную так и не научился читать".
C этого дня в душе у нее зародилось сомнение: все, что муж привозил домой, встречала молча, со скрытым презрением, чуя за этим что-то явно неладное.
Однажды привез он старинный меч эпохи Второго храма, меч Маккавеев, весь облепленный комками земли. Долго его в керосине отмачивал, смывая ржавчину. Выточил в какой-то столярке новую рукоятку и взялся повесить в салоне.
"Только не в моем доме! - категорически возразила она. - Отнеси в кладовку, там пусть валяется".
В другой раз он приволок невероятно тяжелое колесо от древнеримской квадриги. Оно было в грязи, сильно попорчено тленом и временем. Зато со всею клепкой и ковкой, со всеми спицами на массивной оси. Суетясь и размахивая руками, радуясь, как ребенок, он говорил, что нашел его под Масадой, в каменистых солончаках. Заверял, что это украсит их дом, если поставить в углу, возле лестницы.
"Леня, такие колеса боком вылазят, - сурово и тихо шепнула она, чтобы Муса не слышал. - За это тюрьма полагается!" И бросить велела к забору, а в дом - ни за что не вносить.
Он перестал таскать всякую всячину с раскопок, когда терпение у Шоши окончательно лопнуло, и впервые в жизни она взорвалась истерикой.
В тот раз они вязали ремнями обломок мраморной капители, намереваясь втащить во двор. А Шоша подошла к джипу. Тяжело дыша и потея, он говорил ей, что эту прелесть они нашли в Бейт-Лехеме, неподалеку от церкви Рождества Христова. "Сюда ты будешь горшочки с цветами ставить... Она, я думаю, с византийских времен!"
И тут она взорвалась: "Земля Израиля принадлежит государству, болван ты этакий! И все, что в этой земле лежит... Да что за дьявол вселился в тебя?!"
Муса умчался на джипе вместе с мраморной капителью. Прочь от ее гнева. Домой - в Христианский квартал у Яффских ворот. Безропотный, исполнительный, Муса его был вынослив, как мул, и, несмотря на крест на груди, был все-таки человеком восточным. Свои отношения с миром он строил просто: человек человеку либо раб, либо господин. "Все остальное - фантазии, адони Юнус!"
Так же почтительно - "адони Юнус" или "наби Юнус" - обращались к Йони бедуинские шейхи, арабские пастухи и охотники, приветствуя его в палатках и прохладных пещерах, где укрывались они от полуденного зноя. Так величали его в глиняных хижинах потомки суданских негров, чьи деды и прадеды еще при турках строили железную дорогу Каир-Бейрут.
Шоша склонилась к его затылку. Он ощутил запах травы, исходивший от мокрых ее волос. Запах скошенной травы вперемешку с табачным ее дыханием.
- Нет ничего страшней неизвестности, - сказала она. - Помню, как точно так же летела я в Цфат. Когда пришли и сказали, что ты лежишь в госпитале. Два часа дороги - как пытка, сплошной кошмар. О чем я только не передумала… О чем не молилась… Пускай он останется без ноги, инвалидом. С изувеченным лицом. Какой угодно, Г-споди, но только живой, только живой... А сзади лежал твой отец и всю дорогу меня успокаивал: "Розочка, это Израиль. Здесь лучшие в мире врачи, первоклассная медицина. Все обойдется, ты не волнуйся, будет все хорошо! Сама не разбейся, езжай потише!"
Убедившись, что Шоша решительно настроена против любой старины в доме - глиняных плошек из Кумрана, щитов и дротиков, против облитых глазурью древних сосудов, даже против старинных монет и женских украшений, - он стал привозить яблоки, груши, бананы - битком набитые рюкзаки. Словом, ни дня без добычи.
Шоша молча ссыпала это в плетеные короба и корзины, молча же уносила в подвал, никогда не подавая к столу, не позволяя и Данику притрагиваться, и очень быстро все начинало гнить, издавая отвратительный запах, и Йони сам выбрасывал все на помойку.
"Леня, дорогой, ты болен, у тебя клептомания! - сказала ему Шоша однажды. - Сходи к врачу, тебе надо лечиться!"
Нет, клептоманом он не был - определенно! Пребывая подолгу один, томясь от мучивших мыслей, все чаще и чаще он заводил бесконечные разговоры с различными голосами в себе. "Земля Израиля, земля Израиля… Святая земля! Она, говорят, очищает, делает чудеса. Вот и попробуем испытать - украду, и посмотрим, что из этого выйдет. Накажут меня или нет. Тогда и поверю!"
Шоша дышала ему в затылок.
- Чего ты молчишь? Ты тоже об этом молишься: лишь бы Даник был жив! Я правильно говорю? Всю дорогу об этом только и молишься.
Делая однажды закупки на рынке, он умудрился забыть между прилавками большую кошелку с продуктами, а вспомнил об этом уже дома, в полном недоумении от внезапного провала памяти. Потом вдруг исчезла зарплата в банке. То ли бухгалтер что-то напутал, то ли ошибка в компьютере. Все чаще и чаще стали надувать заказчики: чеки их возвращались, он ссорился с ними, грозился заявить в полицию. Теряться вдруг стали папки с бумагами, документы. Ну, в точности, как у Шершавого в Янги-Ере. Как будто нечисть какая...
Однажды им изрезали скаты на джипе, все четыре одновременно. Острым, как бритва, японским ножом. Случилось это неподалеку от поселка Текоа. Там, где в древности выбивали лучшее масло для храмовых светильников.
Тащиться пришлось в поселок, высоко в гору. Звонить в гараж, чтобы прислали тягач. А ехать ночью в места далекие и опасные никто не хотел ни за какие шиши. Пытаясь дознаться, кто им эту пакость устроил, он проклинал всех на свете. Трясясь от холода и от злобы, материл "Эль-Фатах" и "Хизбаллу". А Муса его, этот покорный мул, ослица его валаамская, впервые разверз уста и неожиданно произнес: "Адони Юнус живет небрежно, неправильно. Он с Б-гом обращается, как со случайностью. Вот и Г-сподь с ним обращается точно так же".
В другой раз он подвернул стопу, растянул сухожилия. Он вообще прихрамывал - после войны, после ранения. Случилось это в глубоком ущелье, и Муса тащил его на спине по выбитым в камнях ступеням. И тогда, корчась от боли, он окончательно понял, почему Муса давно уже смотрит на своего босса с нескрываемой жалостью, как смотрят на человека глубоко несчастного и невезучего. "Я был на утренней службе и попросил причаститься, а также исповедаться абуне Джабра. Я все ему рассказал. Что ты, адони, мне и себе добавляешь лишние дни и часы. Что весь ты во власти зла и много в тебе дурных привычек... "Это плохо, Муса, очень плохо, - сказал мне абуна Джабра. - Оставь своего господина!"
Он приспустил немного окно, в машину ворвался сырой, холодный ветер.
- С Даником все в порядке! - сказал он Шоше твердо и убежденно.
Сердце ее на мгновение споткнулось, остановилось, затем забухало, застучало. Робкая, пугливая радость охватила ее. Она отпрянула, выпрямилась.
- Это что - телепатия? Ты это серьезно? Что же ты столько молчал?
- Сегодня ночью я видел во сне отца. Это у нас родовая примета: если приходит отец, если в доме беда...
Она снова к нему привалилась.
- Я плохо слышу! Ветер свистит, прикрой окно...
- Сижу я будто у нас во дворе на скамеечке. Теплый летний день. И вдруг распахивается калитка и входит отец, весь черный, худой, чапан на нем ватный, страшно изодранный. Я кинулся его обнимать. "Папа, - говорю, - почему ты такой измученный?" А он говорит: "Не спрашивай даже, я так тяжело трудился..." И достает из-за пазухи папку пухлую, толстую, и мне отдает: "На, - говорит, - это теперь твое!"
- Не понимаю: при чем же здесь Даник?
- Ты помнишь наш дом на Пушкинской? Наш дом и двор с виноградником, ворота наши большие? В ночь накануне суда к отцу явился мой дед - в точно таком же сне, такой же черный и исхудавший, и отдал папку: "Вот, сынок, дело твое, бумаги эти теперь твои!"… Я был на могиле деда в Бендерах. Еврейское кладбище посреди города, побитые все надгробия, заросшие мхами и папоротниками. Стою и читаю: "Здесь лежит реб Йонатан Маркус, радовавший Б-га и согревавший сердца людей". Стою и содрогаюсь, как над собственной могилой. А отец мне, помню, рассказывал, что точно такой же сон приснился и деду моему в Первую мировую. Его, как ты понимаешь, звали Акивой, прадеда моего. Он с фронта удрал, скрывался в подвале. "Сынок, завтра придут из крепости, будут тебя искать!"… И тоже бумаги отдал в какой-то папке. Я же сказал, если в доме опасность смертельная… Когда я приезжал в Бендеры, видел эту крепость, по сей день стоит. На берегу Днестра, напротив Тирасполя. А дома дедова уже не застал, снесли его начисто.
Больше всего на свете Йони Маркус ненавидел больницы. Попадая в больничные стены, он тут же начинал нервничать, становился взвинчен и зол, начинал метаться: куда бы поскорей удрать.
Шоша встала в очередь к дежурной, Йони же отправился в соседний зал, где слонялось много людей и было сильно накурено. Вдоль стен стояли здесь автоматы с горячим кофе и холодными напитками. Он подошел к окну, протиснувшись между колясками, в которых мамаши качали младенцев. На улице моросило, каменная брусчатка сверкала лужами, в больших кадушках мотались под порывами ветра тонкие масличные деревца. Глядя на непогоду, Йони вспомнил отца, его черноту, худобу. Представил его сейчас, под этим дождем и ветром. И снова его обожгло стыдом. Как будто он выгнал его туда - в холод и непогоду.
Он оглянулся и увидел, что Шоша стоит уже у окошка дежурной. Он встал рядом с женой.
Браха оказалась стриженной наголо девочкой с двумя огромными серьгами в виде полумесяцев - хорошенькая головка на тонкой высокой шее. Стервой она вовсе не казалась. Курила и пила кофе, сидя напротив компьютера, и выглядела как взмыленная кобылка, и Йони ей хамство ее простил.
- Наша фамилия Маркус, - сказала Шоша. - Родители Даниэля Маркуса.
- Приехали на своей машине? - спросила неожиданно Браха.
Шоша слегка замешкалась.
- Да, у нас есть машина...
- Вот и отлично! - Браха тут же принялась хлопотать с компьютером всеми десятью пальцами. - Хирург вам даст заключение, и можете брать своего сына домой.
Вспыхнув и осветившись радостью, Шоша и Йони переглянулись. Их головы, склоненные над окошком, находились рядом, и они в губы поцеловались.
- Температура тела, анализы крови, мочи, снимки внутренних органов, костные снимки в целом - в полном порядке, все о'кей! - считывала с компьютера в бешеном темпе Браха. - На правую ногу наложена гипсовая повязка - слабый намек на трещину. Ждем снимки черепной коробки, последние снимки… Когда будете уходить, я дам вам выписку для больничной кассы. Все приготовлю в трех экземплярах: один для полиции, один - на случай судебного иска в страховую компанию. Он, кстати, там - мужчина, который сына вашего сбил. Сидит у его кровати. Идите, вам скажут, где их найти.
И Браха нажала на что-то возле себя. Двери в приемный покой, издав тихое гудение, разъехались перед ними.
- Вы на меня не сердитесь! - крикнула Браха вдогонку. - Сами видите, что здесь сегодня творится.
В приемном покое было стерильно чисто, бесшумно сновали врачи и медсестры. По обе стороны шли залы с высокими койками на колесиках. Часть коек была за занавесками. Там слышались стоны, шепоты, всхлипывания - происходили неведомые таинства, и Йони сразу сделалось дурно.
Они дождались, когда медсестра за стоечкой закончит разговор телефонный, назвались, и та отвела их в соседний зал, указав на дальнюю койку в углу.
Они увидели сына, он спал с сердитым выражением на лице, и Шошино сердце облилось нежностью и умилением. У изголовья сидел мужчина, скрестив руки и ноги, и тоже, видимо, дремал. Сидел он к ним спиной, и Йони на куртке его увидел ирис Гильбоа.
"Так вот кого выбрали Данику в палачи! Почти коллегу".
Неслышно ступая, крадучись, приблизились к кровати и встали над сыном. Разглядев его, успокоились окончательно: не было ран, синяков, ни даже царапин. Не проступали в лице следы внутренних болей. Шоша поцеловала его в лоб.
Он сразу открыл глаза и с тем же нахмуренным выражением сердито сказал:
- Вот, наконец, явились! Где вас так долго носит? Меня тут давно выписывать собираются. Черт побери, который час, мама?
Глядя восхищенно на свое сокровище, они молча ему улыбались, покуда он тянулся наверх, выволакивая из простыни загипсованную ногу. И сел, опираясь спиной на подушку.
- Вас тут и Семка ждет. Вот, познакомьтесь с Семкой, это он меня подцепил на джипе своем, он притащил в больницу.
Они подняли глаза на тут же вскочившего Семку - высокого, с соломенной шевелюрой и рыжими усами. На груди его куртки был тот же ирис Гильбоа - знак Государственной службы охраны природы.
- Да, Семка, ничего не поделаешь, - смущенно говорил он, пожимая Шошину руку через кровать. - Кличка с детства моя. На самом деле - Шломо Каши, - он пожал руку и Йони. - Мы с Дани успели уже подружиться, он все мне про вас рассказал. Я, говоря по правде, представлял вас совершенно иначе.
"Чувствует себя виноватым, всем своим видом дает нам это понять, - отметил Йони. - Нормальный вполне мужик, нормальный еврей. А выбор пал на него. Кибуцник, конечно же..."
Шоша коснулась гипса.
- Болит, бедненький?
- Да ничего у меня не болит! - взвизгнул он гневливо и замотал головой. - Везите меня домой, врачи тут одни маньяки, дебилы... И Семка тоже хорош! Кричал я ему, что в полном порядке, так нет же - сюда приволок. Здоровую ногу в дерьмо вот это одели.
Все трое стояли над ним и улыбались, обмениваясь взглядами: "Милый, глупый мальчишка, строит из себя героя..."
Семка обратился к Йони:
- Давайте найдем хирурга, я всех тут знаю уже. Последствий аварий почти никаких. Я, собственно, давно мог уехать, я ждал вас совсем по другой причине. Я что-то важное должен вам рассказать. Вы просто обязаны это услышать.
"Он видел отца! - тут же мелькнуло у Йони. - Весь возбужден, пережил какое-то потрясение. Хочет со мной поделиться. Да я и сам умираю от нетерпения..."
Они двинулись по коридору, уступая дорогу больным на костылях и в колясках, огибая кровати, которые везли санитары.
- А он ведь и дома ведет себя точно так же по-хамски, - жаловался Йони на сына. - И дело тут вовсе не в возрасте - "типеш эсре" . Он попросту нас стыдится. Акцента нашего, нашей галутности. Дошло до того, что перестал приводить в дом друзей, одноклассников. Вы же сами обратили внимание: дает всем понять, что достоин лучших родителей.
Семка молча кивал, тряся роскошной своей шевелюрой, кусал пшеничные усы и выглядел так, будто это его во всем обвиняли.
- Друг мой, у вас замечательный сын. Не забывайте - он сабра! Моя ведь фамилия Соломин, я вырос в точно такой же семье - сабра в первом поколении. Живу в кибуце, на севере, а родители мои из России. Уроженцы этой страны, мы ищем свое лицо, образ другого еврея. Да, нас очень многое раздражает...
"Каши , Соломин, "соломенный Семка!" - сообразил Йони. - Он другом меня назвал. А если бы не отец, если бы история с Даником кончилась иначе? Он стал бы мне заклятым врагом. Убил бы его - это уж точно!"
Они нашли хирурга возле дверей рентгенкабинета. Баскетбольного роста, в сиреневом халате и в кедах, молоденький парень. Массивные очки ему придавали солидность. Похоже, для этого он их и носил - простые стекляшки. Теснился народ - солдат с окровавленными бинтами на голове, толстая пожилая арабка, несколько рабочих, похоже, таиландцев, едва достававших врачу до груди. Он извлекал из огромных конвертов снимки, свободно переходя с иврита на английский или арабский.
- Ваши, к сожалению, еще не готовы! - ответил он Семке. - Может - через десять минут, а может - и через час... Все бы хотели домой, никто не хочет оставаться в больнице. Но только мы решаем, когда и кого отпустить. И не ходите больше за мной. Будут готовы, мы сами вас найдем.
И снова ударил этот тягостный воздух смерти. Эти флюиды, осевшие в безднах памяти. Йони отступил к стене, чувствуя приближение обморока. С пронзительной ясностью увидел палату цфатской больницы, услышал стоны и крики, а в нос ударили запахи гноя и крови... И этот бой под Кунейтрой, танковый бой в Долине Плача.
- Давайте выйдем на свежий воздух! А можно и в кафе напротив. Кафе тут открыто круглые сутки.
Странную вещь он обнаружил в себе - после ранения, когда их подбили. Да, он не был никогда солдатом - тысячу лет. Он умирал и жил, умирал и жил - душа его не помнила ратного опыта. Да, он доблестно воевал, в бою под Кунейтрой никто не обнаружил в нем труса, никто не может его упрекнуть. Он тайну свою унесет в могилу. Внезапную меру ужаса за тысячи лет, за множество жизней.
На улице хлестал дождь: красную брусчатку и кадки с деревьями заливали потоки воды. Проезд во двор перекрывал шлагбаум с фанерной будкой. В резких порывах ветра держался настойчивый запах яблок, и Йони сразу почувствовал облегчение. "Глубокая осень все-таки. Недаром говорили древние: воздух Иерусалима качают ангелы прямо из рая".
Подняли воротники и поскакали по лужам - в открытую дверь напротив: аптечный склад, кабинеты техслужб, всегда открытая синагога. На входе их обыскали - нет ли оружия. И пропустили в кафе, где было тихо и пусто, ни единой души за столиками.
Витрины буфета были завалены детскими мягкими игрушками, букетами свежих цветов. Они заказали кофе покрепче, пачку лимонных вафель, пару баночек колы и сели возле окна. Чтобы сразу увидеть Шошу и Даника, если те вдруг появятся.
- Нет, я представлял вас совершенно иначе. И вас, и вашу жену. Мне Даник сказал, что вы каждое утро в синагоге, не нарушаете никогда субботы, в доме вашем кашрут. Я ожидал вас увидеть с бородой, с пейсами, - говорил Семка, подавшись вперед, глядя восхищенно на Йони, как на высшее существо. Стиснутые кулаки лежали на краешке белого стола, и Йони обратил внимание, как они вздрагивают и шевелятся, будто пульсируют.
- Я глупости выдумал, я понимаю, ведь вы же геодезист. Эти вещи несовместимы: жизнь на природе и эти одежды хасидские. А, между прочим, слово "природа" и слово "Б-г" имеют в гематрии одно и то же значение. Синонимы, стало быть. За этим стоит великая мудрость. Святой язык - им мир создавался. Вот вы, например, наблюдая природу и все явления нашего мира, видите Б-га, я же и мне подобные атеисты... Ну, не совсем атеисты, я бы сказал, прагматики, испытатели - называем Б-га природой, что, в сущности, одно и то же.
Йони загадал: "Если он видел отца, если случилось с ним нечто незаурядное, сверхъестественное, тогда и я откроюсь ему, чтобы не глядел на меня с таким обожанием, как на инопланетянина. В убийцы выбрали его по моей вине! Я должен все ему рассказать. Просить прощения, валяться у него в ногах…"
- Много лет назад - я буду с вами до конца откровенен, - я жил в Непале, в буддийском монастыре. Нас было трое друзей, мы отслужили в армии и отправились на восток за экзотикой. Эти монахи, ламы и гуру, они поражают тебя на каждом шагу, берут твою душу в плен. Ведь только чуда жаждет душа. Чудо, оно всего убедительней... Вернувшись, я основал в кибуце общину, первую, может быть, буддийскую общину в Израиле: восточная философия, нирвана, йога.
Буфетчик принялся протирать их столик, и без того безупречно чистый. Легонький, смуглый старик, он сонно двигался, молча остановил тряпочку у Семкиных кулаков, и тот их снял. Поставил им кофе, сгрузил с подноса все остальное. Взял деньги и молча ушел. Они сделали по глотку, глазами показав друг другу, что кофе высшего класса.
Йони перевел взгляд на дальнюю стену, обложенную красным мрамором, сплошь в именах. Сотни столбов имен. Евреи, пожертвовавшие деньги на больницу в Святом городе.
"Милосердные, сыны милосердных! - вздохнул он. - К такому кофе сигарета просто необходима".
- Йони, перед вами сидит человек, коснувшийся сегодня Б-га, еврейского Б-га! Случилось то, о чем я мечтал. И в детстве, и в армии. Я понимаю - то, что я расскажу, будет против меня. Вы можете заявить в полицию, подать на меня в суд... Я торопился домой, летел на бешеной скорости. Я, кстати, инспектор, говорил ли я вам? Старший инспектор Северного округа. А все совещания - в Иерусалиме, в главной конторе. Темно, дорога скользкая... А я - за восемьдесят-девяносто. Даже на повороте, где Даник выскочил... И чудо случилось, явился мне лик Б-жий. А ведь именно это аргумент каждого скептика, испытателя: если мне Б-га покажут, если сам я его потрогаю да пощупаю...
Йони ушам не верил своим: до чего у них все сходилось! Именно этого он и хотел, именно этого добивался.
- Я никогда не сбивал людей, вы слышите, Йони? Случалось, налетал на коз, овец. Ночью, завидев фары, сами знаете, животные вдруг кидаются... Однажды столкнулся с мулом. Рослый, могучий мул. В нем весу было с полтонны. На скорости гораздо меньшей, чем сегодня с Даником. И он издох. Буквально на глазах. Весь передок у джипа всмятку: и крылья, и бампер... Йони, я говорю вам, вы - святой, другого нет объяснения! Или жена ваша - праведница. Или приставлен к Данику ангел. А может - заслуги предков? Вам приходилось слышать такое: заслуги предков, заслуги отцов?
Еще бы! Только сейчас он представил себе, какую работу отец проделал, какие силы задействовал.
Глядя на хлещущий дождь в окне, вскипавшие лужи, Йони увидел заплеванный пол в Кировском райсуде, рядом с Алайским базаром, - весь в окурках, зашарканный пол. Отца за перилами между милиционерами, судью на высоком стуле под гербом Узбекской Советской Социалистической Республики, а по бокам от судьи - народных заседателей, мужчину и женщину, наряженных, как на свадьбу.
Тяжкие статьи обвинения зачитывал прокурор. Их было много. За самую легкую - длительный полагался срок. Эксплуатация чужого труда, спекуляция, изготовление фальшивых печатей, хранение и скупка сырья "в особо крупных размерах"... Он плохо запомнил бесконечную череду свидетелей: перепуганных базарных торговок, сапожников-инвалидов, узбеков из дальних и ближних аулов - кожевенников. Все они от отца кормились. Зато запомнил внезапную вспышку необъяснимого чуда - приговор суда: денежный штраф и год условно. И кинулись все обниматься.
Вечером, в тот же день, за грандиозным пиршеством Йони пытал отца:
"Да неужели ты в это веришь? Какую папку он мог принести, какие бумаги?"
"Сынок, он горы перепахал. Когда-нибудь ты это узнаешь".
- Йони, вам это больно будет услышать, я понимаю. Я тоже отец: это ваш сын, ваша плоть и кость. Но вы обязаны это знать, для этого, собственно, я вас и ждал. Случилась масса странных вещей, необъяснимых! Удар был убойный. Я думал, джип развалится. Увидел ребенка над головой, он кувыркался в воздухе. Первая мысль: бежать! Шоссе пустынно, кругом ни души, никто не видел аварии - темень кромешная. Как будто бес за рулем, а не Семка Каши, инспектор. И тут я впервые взмолился. Не Будде, не Магомету и не Иисусу Христу, а Б-гу нашему - Авраама, Ицхака, Яакова... Вы помните, Йони, это место в Торе, в самом конце "Хайей Сара"? Как после смерти праматери нашей Авраам еще раз женился - на Ктуре, и та родила ему сыновей. И отдал Авраам все, что у него, - Ицхаку, а сынам Ктуры дал подарки и отослал на восток, в землю Кедем. И знаете, Йони, как толковали это в Непале? Истинные знания Авраам передал Ицхаку, ими владеют евреи. Сыновьям же Ктуры достались "подарки". И с ними ушли они на восток - в Тибет, Индию, на Памир, где основали свои религии. То, что зовется сегодня восточной мудростью.
"Не так все просто в этой истории, - думал Йони, радуясь тому, как легко читается "карта". - Ко мне его пристегнули - заблудшую Семкину душу. Теперь понятно, почему он здесь... Да, но где же отец, когда отец появится? Если Семка не видел отца..."
- Короче, взял я к обочине, затормозил. Вылез из джипа и пошел назад. Искать на асфальте кровавый мешок костей. Все, что могло от ребенка остаться. И тут он кричит мне с газона, из-за кустов: "Маньяк!.. Дебил!.." - отборные эти словечки, что модны у них сейчас.
Йони увидел в окно жену, Даника на костылях. Ветер рвал их одежду, они заслонялись от хлестких плетей дождя, беспомощно оглядываясь по сторонам.
Йони вскочил, замахал им руками. Семка тоже поднялся.
- Вы уезжаете, Йони? Взгляните хотя бы на джип - ни вмятины, ни царапины. Вы просто обязаны это увидеть. Как будто руки кто подложил.
- Я знаю, я верю! - отвечал Йони, торопливо убирая на поднос чашечки, блюдо с обломками вафель, комочки салфеток. - Это действительно руки! А вы ведь не курите, Семка, я верно вычислил?
- Что же вы раньше не спросили? Конечно, курю! - остановился и вытащил сигареты. - Я ведь еще не пришел в себя. Весь в тумане...
- Спасибо, не стоит, в машине я не курю.
Была глубокая ночь. Скорее - ближе к рассвету. Семейство Маркус возвращалось домой. Даник спал на заднем сиденье, укрытый пледом. Йони вел машину осторожно - чтоб не потревожить сына. Шоша сладко зевала, с наслаждением ощущая, как тело ее наливается тяжестью и покоем.
- Завтра же, слышишь, Леня, пойдешь в синагогу и дашь цдаку. И с мезузами смотри, не забудь, это страшно важно.
Цдаку - это само собой, тут отстегнет он по-царски, сколько Шоша позволит. А как поступить с наворованным? Нет, не станет он крушить беседку, не будет громить черепицу и кирпичи. В Торе ясно сказано: возвратить владельцу ущерб втрое, всемеро. Он все, что украл, на десять помножит и в банк занесет. На счет синагоги. И на счет каблана. Не сразу, а помаленьку, частями. Чтоб Шоша не догадалась. Не стоит ее огорчать. И с делом этим будет покончено.
Дождь иссякал. Йони выключил дворники. Вспомнились слова пророка: "И были в те дни чудеса в Ерушалаиме: ночью лили дожди, а солнце светило днем..."
ВОЛЧОНОК ИТРО
С некоторых пор "Итро" стало моим прозвищем, кличкой моей. Так зовут меня наши ребятки в йешиве "Диаспора", обратившиеся недавно к вере, к Торе, одним словом - раскаявшиеся.
Ребятки эти один к одному: бывшие наркоманы, гиганты панка и хиппи, с серьгами в ушах и ноздрях; бывшие приверженцы индийских гуру, тибетских далай-лам, леваки-коммунисты, давшие дёру из Аргентины и Уругвая, недавние обитатели израильских тюрем блатари, насильники, медвежатники. Есть, как вы понимаете, и косячок наших, бывших советских: непромокаемый алкаш Семка, два художника, три инженера и я, Феликс Болотный Итро. Семка наш по сей день, чуть ли не каждый вечер выходит со шляпой на площадь Субботы и клянчит у прохожих милостыню на коньячок.
Отрастили мы бороды, пейсы и пустились в плавание по необъятному морю Торы. Молимся, чтим субботы меняемся, братцы, меняемся!
Если будете гулять по кварталу пророка Самуила или спускаться из Бухарского квартала, загляните в нашу йешиву. Не бойтесь, все эти "бывшие", как котята нынче. Только рады вам будем авось, и вы к нам примкнете?
Сижу я обычно у окна, что выходит на футбольное поле "матнаса". С утра и до вечера. Здесь-то вы меня и найдете. Обложусь книгами и учу Писание, учу и качаюсь, пощипывая бороденку.
В зале нашем стоит густой гуд, все вразнобой бормочут, качаются в черных широкополых шляпах, а те, кто из Штатов в извозчичьих галутных картузах.
Вы спросите, почему воздух у нас такой спертый? Почему не откроем окон? Да пробовали уже много раз не помогает! Уж больно вонь у нас застарелая, неистребимая это тела и души наши источают вонь прошлых грехов. И ничего тут не поделаешь: воняем, братцы, воняем.
Упорство и силу дает нам отлично всем известная фраза: "Там, где стоит раскаявшийся, даже праведник не может стоять!". А это значит, что наше внезапное прозрение так приблизило нас к Б-гу куда уж праведнику! Вы мне сразу возразите: не обольщайся, Итро! Рядом с вами праведник не устоит уж слишком вы воняете! Спорить не стану. Воля ваша, думайте, как угодно.
Зал, где мы занимаемся, залит неоновым светом. Тысячи книг, фолиантов Мишна, Агада, Кабала, Тания вся еврейская мудрость со дня сотворения мира. Возле восточной стены зала, за бархатным, расшитым золотом занавесом, стоит "арон-кодеш" шкафчик со свитками Торы. Вы спросите: могу ли я по свиткам читать? Могу ли вести общественную молитву? Да, могу, научился!
Вообще-то мой конек египетское рабство. Тут я подкован серьезно, основательно. И еще Храм. Камни Первого Храма. В этих вопросах я дока, авторитет.
И что же ты знаешь о рабстве? Что ты знаешь такого, чего бы не знали мы?
О! Уйму вещей. Знаю, например, библейскую сплетню: знаменитый в древнем мире Валаам спал со своей ослицей. Еще могу рассказать, с чего началось наше рабство, каким образом фараон исхитрился закабалить наших гордых, независимых предков.
Однажды вышел фараон на работу, объявленную по всей стране всенародной. Вышел с народом раз, вышел два. А в третий почему-то не пришел. Но весь народ, евреев в том числе, работать заставляли. И раз от разу ожесточенней. Так наше рабство и началось. Точно как на первых коммунистических субботниках с Лениным, поднявшим бревно. А посоветовали фараону так поступить его придворные советники: Валаам, Итро и Ийов три мудреца, три волхва. Каждому из них Г-сподь впоследствии воздал по мере их дел в отношении избранного народа.
Итро, правда, вскоре раскаялся, отрекся от язычества, поверил в Б-га единого. Дочь его, Ципора, вышла замуж за Моисея. Похоронен Итро в окрестностях Тивериадского озера, среди скал, в трехэтажном дворце-усыпальнице. По сей день Итро почитаем друзами, как Моисей евреями.
Валаам же был убит в войне с Моавом. Это он посоветовал фараону бросать в Нил еврейских младенцев. Он же был нанят царем моавитян, Балаком, проклясть сынов Израиля. А после, когда это не состоялось, совращать мужчин и воинов наших базарными блудницами. Это вы знаете, это известно каждому! А вот Ийов... Про Ийова даже такой образованный человек, как Илья Эренбург, не знал. Помню, читал я однажды Илью Эренбурга. Он рассуждал философски: что это за Б-г у евреев? Поспорил с сатаной, а жертвой несчастной у них человек вышел? Но если бы грамотный еврей Эренбург не поленился, зашел бы в нашу йешиву, я бы про Ийова ему такое порассказал, вмиг бы отказался от своего подзащитного. Ибо все воздается у Г-спода. Был этот Ийов ни вашим, ни нашим, когда состоял в "еврейском комитете" при фараоне, поэтому лишился всего, что нажил, семьи, богатства, почестей, и гнил заживо. Сам сатана воевал против него, обратившись то бурей, то зверем хищным, то кочевниками воинственными.
А что Храм? не терпится вам спросить.
Храм-то? О, из-за Храма я и попал в йешиву. Только давайте условимся, все по порядку!
Когда Соломон решил приступить к строительству Храма, попросил он фараона прислать ему мастеров и зодчих. А фараон приходился ему тестем. Созвал фараон магов, кудесников, астрологов и сказал: "Укажите мне мастеров и строителей, которым судьбою назначено умереть в этом году. Их-то и пошлем к иудеям!". Мудрецы, как полагается, все исполнили. Когда же мастера явились в Иерусалим, то Соломон, мудрейший из мудрых, наделенный Б-жественной прозорливостью, сразу все понял. Он дал каждому из мастеров по савану и отправил назад с письмом: "Папочка, дорогой, если у тебя нет саванов, то получай их вместе с твоими мертвецами".
Храм, как известно, строился сорок лет. Никто на его работах не умер, не заболел, не надорвался. За сорок лет у рабочих не сломались ни заступ, ни топор, ни лопата. Зато возмущались на небе: почему породнился царь с заклятым врагом Израиля: взял в жены дочь фараона? И, поскольку за все воздается, слетел к морю архангел Гавриил, опустил в море тростинку и извлек сушу. На месте этом был основан впоследствии город Рим.
Проклятый Рим, скажете вы. Проклятая империя! Разрушили нам государство, рассеяли нас по миру. По сей день все никак не соберемся!
Все это так, все это верно. Но мы-то живы, а их давно и в помине нет! Столько империй, столько народов исчезли с лица земли! А мы, евреи, полны свежих сил, готовы начать все сначала. Ибо Израиль небесный существует вечно, и мы с ним связаны нерасторжимо.
Кабала говорит, что корни всего земного на небе. Если что-нибудь исчезает там, то исчезает и здесь.
Израиль небесный никогда не был разрушен. Где бы мы ни жили, где бы ни встретили смерть, наши души всегда возвращались на родину небесную. Поэтому каждый еврей за эти две тысячи лет, родившись на земле, чувствовал себя так, как будто только сейчас ушел в изгнание. В этом и заключается тайна.
Теперь подошло время рассказать о себе. Мастер спорта по боксу, бывший чемпион Средней Азии и Казахстана, выпускник физкультурного института, и вдруг йешиботник Итро, с бородой и пейсами?
Больше всех возмущается Жанка, моя жена:
Выходила, говорит, замуж за одного человека, а живу с другим! Сей пункт, под названием "йешива", я что-то никак не припомню в нашем брачном контракте!
* * *
Еще ни один еврей, каким бы гениальным и выдающимся он ни был, приехав в Израиль, не завоевывал его сразу. Как это бывает, скажем, в Париже или Нью-Йорке.
Ошалелость и потрясение вот, пожалуй, первые впечатления, которые остаются на долгие годы.
Никогда не забуду свои первые часы и дни в Израиле, что творилось у меня в душе. Голубой нежный рассвет на одинокой пальме, щебечет ранняя птица, все мое семейство валяется на траве: Сонечка, Жанка, я с сумками, чемоданами. А рядом, в двух шагах, плещется Средиземное море. Солдатский дом отдыха ульпан "Нофеш хаялим" мы только что выгрузились.
Как постичь это чудо? Еще вчера мы были в Москве, закованной в гололедицу, прятались от пурги. Непостижимо! Неужели вырвались из когтей сатаны? Смотрю на наши сваленные под пальмой пальто, шарфы, шапки-ушанки. Г-споди, да мы же в Израиле! В памяти всплывают слова пророка: "И будет, когда вернетесь, как зачарованные, как во сне!".
Там, наверху, шумел город. А здесь раскинулись виноградники, банановые плантации, апельсиновые рощи. Прелестные домики под черепичными крышами. Стриженные, изумрудные полянки, брызгалки на цветочных клумбах. Пахло морем и водорослями.
Впервые в жизни я никуда не спешил, никуда не рвался. Великий покой поселился во мне. Я был, наконец, там, где хотел жить всегда, жить просторно и вечно.
Подумать только, кому я раньше завидовал? Русскому пьянице, последнему забулдыге!
...Однажды шли по Петербургу известный еврейский богач Высоцкий и жандарм. И видят спит в канаве пьяница. "Какой позор, безобразие! возмутился еврей Высоцкий. Уберите его немедленно!". А жандарм ухмыльнулся и отвечает с ехидцей: "Никак не могу, досточтимый Калони-мос-Вольф! Русский человек отдыхает, никто не смеет его потревожить!".
Так и я ощущал себя, наконец, в "родной канаве". Отныне я никому ничего не должен доказывать. Мне не обязательно быть умным, интеллигентным, мужественным, слабым, остроумным, уступчивым. Ни бедным, и ни богатым. Словом, я мог быть самим собой, каким создал меня Г-сподь. И что важнее всего каждая капля пота, что упадет с лица моего, упадет в мою землю и принесет пользу моей земле! Даже труп мой этой земле! Отныне я мог лежать, где угодно, ходить, куда угодно. Я становился гражданином первого сорта, и это предстояло еще понять, осмыслить, поверить в это по-настоящему.
По утрам, облачившись в спортивный костюм и кеды, задолго до завтрака, до начала занятий, я убегал в парк или на пляж для поддержания формы. В парке стояли ряды гигантских колонн с гранитными капителями, был замшелый, старинный колодец с ветхими колесами-черпаками. В траве валялись обломки статуй.
По соседству с Газой, здесь, на земле, где жили древние филистимляне, эти руины вполне могли оказаться остатками капища Дагона, разрушенного, по преданию, Самсоном, моим предком. Божество филистимское, мерзость и чудище Дагон. Кругом была Библия, живая Библия; я трогал ее руками, дышал ее воздухом!
Стоя между колоннами, словно жалкий пигмей, я пытался представить себе Самсона: какой же это был силач, если мог свалить эти колонны! "Погибни душа моя вместе с филистимлянами!". Как спортсмен и атлет, я пытался представить, какой силой обладал он, унесший ворота Газы, просто так, ради шутки, воевавший с целой вражеской армией обыкновенной ослиной челюстью и эту армию уложивший.
Потом подбегал к обрыву и любовался морем. Далеко на рейде стояли танкеры, рыбачьи сейнеры тянули ночные сети, шныряли сторожевые катерки, оснащенные пушками и ракетами. И все это было мое, имело самое прямое ко мне отношение. Меня так и распирало от гордости и сопричастности.
Я сбегал с обрыва на пляж, тянувшийся бесконечно, пустынный пляж, где ночевали влюбленные. Повторял на бегу вчерашний урок иврита: ахат, штаим, шалош, арба, хамеш... простую считалку; сбивался, путался и улыбался.
Однажды мне неожиданно повезло: я увидел парня, бежавшего, как я, по пляжу, он умело выбрасывал кулаки, явно упражняясь в "бою с тенью".
Давно мечтая о спарринг-партнере, истосковавшись по настоящему боксу, я, как умел, объяснил ему, что живу на горочке, рядом, что тоже боксер, хочу "повозиться" малость в перчатках. Он согласился, пошел со мной. Это был парнишка-араб, учившийся в Египте, в Каирском университете.
Тогда, в ульпане, на зеленой поляночке, и состоялся мой первый "международный матч", длившийся не более минуты.
Не подумайте, ради Б-га, что я парнишку нокаутировал. Вовсе нет. Он оказался из новичков, делать с ним было нечего. Да и он быстро понял, с кем имеет дело. Ушел в глухую защиту и перестал выбрасывать руки. Тогда я снял перчатки, принес тренерские лапы и стал обучать его приемам, которые в Каире, видать, не успели ему показать.
Была весна, начало апреля, и купаться в море было опасно. Жильцы ульпана выходили позагорать. А я купался, не обращая внимания на сплошные черные флаги. Никогда я возле моря не жил, но технику плавания в бурю постиг быстро. Весь фокус заключался в том, чтобы навстречу волне набрать в легкие побольше воздуха и уйти под воду. С водоворотами не бороться, не впадать в панику, а дать воде тащить себя рано или поздно она все равно тебя выбросит. В конце концов, я был не просто боксер, не просто спортсмен, а выпускник физкультурного института, обученный приноравливаться к любой среде, к любой стихии. Управлять своим телом в любом пространстве.
Глядя, как легко, играючи я справляюсь с волнами, поперся в воду и наш сосед по ульпану хилый, косоглазый инженер из Житомира. Волна его тут же накрыла и понесла. Его долго не было видно. Потом он возник, завизжал и снова исчез. На пляже кричали, метались, жена его билась в истерике. По институтскому курсу плавания я хорошо помнил пытаясь спасти кого-то, можешь утонуть и сам. Сначала дай человеку нахлебаться, а лучше пусть потеряет сознание. А уж потом тащи за волосы обмякшее тело. Но ни в коем случае вцепившегося в тебя мертвой хваткой безумца.
Я дал инженеру полностью отключиться, а после выволок из воды.
И сразу стал героем ульпана...
Но очень быстро слава моя померкла, стала скандальной, ибо ввязался я вот в какую историю.
В соседнем с нами ульпане объявили голодную забастовку: грузинский семейный клан отказался брать предложенную им квартиру. По их убеждению, в квартире было на пару метров меньше, чем им полагалось.
Бастовать они бастовали, голодовку объявили, а жрать приходили к нам, и это мне не понравилось.
Нашел я кусок картона, начертил на нем злыми, жирными буквами: "Эти приехали грабить!" и прибил к здоровенному дрыну.
Всякий раз, когда клан появлялся в столовой, я подсаживался с этим дрыном-плакатом к их столу, ожидая нападения и готовый к бою.
Не обращая на меня ровно никакого внимания, они спокойно ели, а вот по-настоящему голодать начал я. Так прошла неделя. "Клан" по-прежнему не обращал на меня внимания.
Может, они по-русски читать не умеют? усомнился я.
Несколько раз ко мне подходил директор ульпана, осведомлялся, что написано на картоне и почему я не ем? Я отвечал, что это наши дела, сами во всем разберемся. Мои голодные муки продолжались.
Ульпан наш раскололся на два лагеря. Первые а их было большинство кричали, что я предатель, жулик и подхалим. Стараюсь выслужиться перед начальством, заработать дополнительные льготы. Вторые же одобряли, но тайком: "Наш первый сионистский подвиг!". Боялись, уж слишком свирепо выглядели мужики грузинского клана, запросто могли и прирезать.
К концу недели я превратился в доходягу. Отлупить меня мог и младенец. Дрын свой я с трудом удерживал в руках. И клан стал действовать. Сначала мне бросили в лицо кусок курятины. Удара я не почувствовал и свалился на пол. Очнулся на руках у жены, погребенный в объедках, в банановой и апельсиновой кожуре, посреди огромной супной лужи. Но больше грузины не приходили, и мне казалось, что я победил.
* * *
Вскоре я получил письмо из Министерства просвещения и отправился к Шоши, ведавшей вопросами трудоустройства. На берегу, над обрывом, упираясь в небо, стоял одинокий маяк, служивший некогда англичанам, лет тридцать назад, сторожевой башней. Здесь и располагалась конторка Шоши. Она письмо мне перевела.
Израильское Министерство просвещения от всей души поздравляло меня и всю мою семью с приездом на родину, желая нам мира, здоровья и удачной абсорбции. Далее сообщалось, что в связи с отрадным для Израиля фактом прибытием в страну огромного числа учителей физкультуры, тренеров и просто действующих спортсменов в Иерусалиме организованы курсы, месячный семинар. Мне предстоят зачеты по языку, истории сионизма, спортивной терминологии, и тогда я получу полное право влиться в спортивную жизнь Израиля. Они уверены, что на этом поприще я внесу свой неоценимый вклад.
Это был разговор по делу. Я воспрял духом, возликовал. Собрал быстренько шмотки, все, что положено, и в тот же день отчалил в Иерусалим.
Автобус летел в столицу, петляя в скалистых Иудейских горах. Мелькали за окном поля, кибуцы, поселки. Я пытался представить себе, кого встречу на семинаре, и строил грандиозные планы.
Помню, как, находясь еще там, в России, я все поражался: откуда столько евреев в спорте? Почему не стало мое поколение скорняками, портными, сапожниками, как наши отцы и предки? А стали мастерами спорта, чемпионами, прекрасными тренерами? Людьми, сильными духом и телом. Будто знали, что будем в Израиле, что именно этот человеческий материал здесь нужен.
Антисемиты дружно нас зажимали, засуживали, нагло лишали чемпионских званий. Евреев не ставили судьями на решающих поединках, не допускали на руководящие в спорте посты. И все-таки мы пробивались! Да что говорить, в одной только сборной Узбекистана было четыре еврея! А "средневес" Йоська Спивак и "мухач" Вовчик Боднер каждый год выходили в финал Союза, были бойцами первой величины, мирового класса. Судьи же, как правило, делали им в финале "козу" и оставляли без золотых медалей.
А сколько евреев-профессоров, авторов блестящих учебников, по которым мы обучались, преподавало в институтах физкультуры? А спортивные журналисты, фотокорреспонденты, целые коллективы врачей в спортивно-медицинских центрах, диспансерах?
"И все они здесь, думал я, захлебываясь от восторга. Поднимем наш спорт до мирового уровня, укрепим армию, в ней будут служить солдаты-супермены!".
Так я мечтал, глядя в окно, а впереди, высоко в небе, как фантастическое видение вырастал Иерусалим.
"Вот где мы, все мое поколение, дали клятву встретиться в небесном Иерусалиме! Задолго до своего рождения...".
Я пришел со своим письмом на улицу Теодора Герцля. Занятия на учительском семинаре шли уже полным ходом. Получил койку в общежитии и пошел на лекцию.
Спортсменов оказалось человек двадцать. С десяток пожилых учителей физкультуры с опытом работы исключительно в школах. Три борца, велосипедист, два фехтовальщика, два боксера. Теперь уже три вместе со мной... Зато учителей математики, физики целый табун. Бывшие пионервожатые, библиотекари, учителя кара-калпакского, осетинского и прочих, никому здесь не нужных языков.
С утра мы слушали лекции по Танаху, географии, о героях палестинского подполья, о Катастрофе шести миллионов евреев, учили иврит. Потом шли в столовую, отдыхали, а после разбредались по семинарам. Мы же, спортсмены, уезжали в спортивный зал. Либо шли в бассейн или на стадион.
Мы, трое боксеров, как-то быстро, легко сошлись, сделались неразлучны: чемпион Украины Максим Зильбер, чемпион Москвы Артур Флорентин, окончивший химический факультет МГУ и Физкультурный институт, и я Феликс Болотный, "дядечка" тридцати лет, мечтающий повоевать за Израиль.
Каждый из нас в прошлой жизни своей был чем-нибудь знаменит.
Максим Зильбер, мрачный еврей с расквашенными кистями и лицом гладиатора, был знаменит тем, что неизменно бил легендарного Королева и даже нокаутировал его десятикратного чемпиона Советского Союза. Во всех учебниках бокса написано, что Николай Королев ни разу не побывал "на полу", ушел с ринга непобедимым, завоевав тем самым звание "абсолютного чемпиона". Максим же Зильбер ни в одном учебнике упомянут не был. Но мы, "матерые волки" ринга, прекрасно знали, кого Королев боялся и кто действительно был "абсолютным".
Огромный, гориллоподобный, ходивший на подогнутых ногах, с длинными, чуть не до самой земли руками, Макс был знаменит еще и тем, что вечно был холост. Из Киева слали ему посылки: черные сухари, хозяйственное мыло, соль, консервы, сатиновые трусы. Он оставил там уйму любовниц, кучу внуков, некоторые из них были старше его детей. И все вместе: внуки, дети, любовницы звали Макса назад. Он мгновенно завел любовниц и на семинаре. Сколько я не пытаюсь, но так и не могу припомнить, ночевал ли хоть раз у себя в постели "мотор наш пламенный"?
Артур Флорентин был в Москве прекрасно устроен. Имел квартиру на улице Горького, в самом центре, получал чемпионскую стипендию, тренировал в Лужниках подростковую группу, круглый год находился на сборах, бесплатно питаясь в лучших ресторанах. Однажды его "не взяли" в Данию, потом "не взяли" в Норвегию. А вместо него, чемпиона, поехали другие, кого Артур запросто колотил. И он взбеленился. Собрал документы и подал на выезд. Из Лужников его тут же уволили, лишили стипендии, отобрали квартиру. Артур стал искать работу по своей второй специальности химика. Долго искал, много ездил. Наконец, повезло нашел то, что и было нужно! Жуткую шарагу, где трудились отпетые забулдыги, подонки, которым на жизнь свою наплевать, ибо цех постоянно был насыщен убийственными парами, разрушавшими почки, мочегонную систему. Каждому, кто в этом цехе работал, была выдана специальная справка на право мочиться в любом месте и когда угодно. А руководство цеха просило соответствующие органы и общественность отнестись к ним с пониманием и сочувствием.
Получив такой документ, Артур вышел поливать Москву с глубоким, коварным расчетом. Вначале он это делал в гастрономах, музеях, кинотеатрах, вызывая в гражданах возмущение и сострадание. Затем перешел на памятники вождям к ужасу и восторгу трудящихся. Так он подбирался все ближе и ближе к центру, покуда не вышел на Красную площадь задержан и арестован был под стенами Мавзолея.
В цехе состоялось собрание немедленно уволить мерзавца! Лишить защитной бумажки и отдать под суд. Но увольнение не состоялось. "Подвиги" нового инженера привели подонков и забулдыг, сослуживцев Артура, в экстаз, и они категорически воспротивились. И тогда, наконец, Артур получил Израиль, выезд мгновенный и беспрепятственный.
Я же стяжал славу лучшего ученика своего тренера знаменитого Джека Сидки.
О тренере моем в России написаны две книги: "Красный конник" и "Поединки в концлагере" часть истории из его легендарной биографии. В первой из них рассказывается, как Джек Сидки, уроженец Нью-Йорка, сын бедных еврейских родителей, чемпион мира среди профессионалов, приезжает в Россию на ряд показательных матчей. Его застает октябрьский переворот. В чемпионе загорается рабочая кровь, и он становится бойцом революции. Ни о какой Америке он больше и знать не хочет. Едет в Среднюю Азию, где с отрядами буденовской конницы воюет против басмачей, устанавливает советскую власть.
Во второй книге он же, Джек Сидки, теперь уже солдат Красной Армии, воюет с гитлеровскими полчищами. В бою его тяжко контузило, Джек попадает в плен, затем в концлагерь Бухенвальд. И здесь, в Бухенвальде, голодный и истощавший, выходит на ринг, сражаясь с откормленными эсэсовцами, неизменно их побеждая. Ибо ставка на поединках в концлагере жизнь либо крематорий.
Основные факты в обеих книгах изложены, в общем-то, верно. За исключением некоторых деталей. Советскую власть мой старенький тренер ненавидел люто, всеми кишками, нутром. В Среднюю Азию был сослан как иностранец, навечно. Чудом пережил страшные чистки и чудом же уцелел, ибо имел мудрость держаться ниже травы и тише воды. Работал он дамским портным, а тайную ненависть сублимировал тем, что растил еврейских волчат. Соорудил у себя во дворе огромный амбар, развесил мешки, "груши", соорудил помост и поставил ринг. Занимался с нами по необычной, диковинной системе профессионалов, воспитал нас волевыми и яростными, неутомимо выносливыми.
Седой, легонький, этот старый портной приезжал со своим "товаром" на любые всесоюзные соревнования. Мы разили противников наповал, брали измором, пробивались к финалам. "Волчата Сидки" так нас повсюду звали. Этим и были мы знамениты.
* * *
В первый же вечер в Иерусалиме мы все трое поехали к Стене плача.
Автобус доставил нас к башне царя Давида. Мы вошли в Яффские ворота и двинулись вниз торговыми улочками, переулками, заваленными пестрым товаром, кишевшими туристами, евреями в черных шляпах и черных кафтанах, крикливыми арабчатами, торгующими открытками, сигаретами и жевательной резинкой. Привычная моему глазу по Бухаре, Самарканду картина. Словом нищая роскошь Востока. Ее и не сразу раскусишь.
Измучивший мои сны Иерусалим! Я как бы шел по знакомым местам! Еще там, в той жизни, всею душой рвался сюда! Бродил здесь ночами, жадной, цепкой памятью все запоминая. Вот узнаю колченогий, плавно-ступенчатый переулок: ржавый замок, калитка из кованой меди. Это я видел уже! Помню, как удивлялся во сне и сейчас удивляюсь: улицу запирают вдруг на калитку неслыханно!
А вот столб и средневековый фонарь на обочине. Здесь я гулял с Сонечкой, вел ее за руку. Мертвенный свет фонаря, пустынно. И все это наяву! В шумной и праздничной толпе мы идем втроем Максим "абсолютный", Артур "мочащийся к стене" и я Сонечкин папа, "волчонок Сидки".
"Мой старенький тренер, думаю я, знаешь ли ты, что я уже здесь? В мире, куда ты не придешь никогда? Любовь к этому миру передал мне ты. Иду к Стене плача молиться, просить у Б-га покоя твоей душе".
Толпа стала торжественней, евреи умолкли...
Вот уже много лет живу я в Иерусалиме, всегда ходил и хожу к Стене плача, я здесь давно свой человек. По субботам всей йешивой мы приходим сюда, поем свои гимны, танцуем и веселимся. Но первое впечатление не забылось, не стерлось. Более того тысячекратно обогатилось. Теплее стали щербатые камни, знакомы каждая травинка, колючка, каждый голубь, живущий в расселинах. Я прихожу сюда лечиться, воспаряюсь и отлетаю в сияющие чертоги. И каждый раз вспоминаю как это было, с чего началось? Как превратился "волчонок Сидки" в книжного червя Итро, пейсатого йешиботника?
У будки мы были обстуканы, обшарены солдатами-автоматчиками, придирчивым глазом оценены. Нас пропустили на площадь, залитую ровным, печальным светом.
Возле самой Стены стражник с бляхой на черной фуражке нахлобучил на нас по ермолке. Мы устремились к святым камням.
Нас оглушили громкий плач, вопли и восклицания на всех языках. Душа моего народа изъяснялась с Б-гом. И души наши разверзлись. Упав на колени, прильнув к камням лбами, губами, все трое мы зарыдали.
Теплый, ласкающий дух переливался в меня, утешая печали, светлой волной смывая душевные язвы, горькую, исколотую память. Свет этот все мне прощал. И было, как в детстве на коленях у любимых родителей уютно, покойно, восхитительно.
Громче всех ревел Максим, ревел страшно, по-звериному, оплакивая тяжелый груз пережитых лет. Он снял с шеи старый засаленный кисет, целовал его, обливая слезами, прикладывал к камням, потом опять ко лбу, к обоим глазам.
Вероятно, мы вели себя столь необычно, что нас обступили плотным молчаливым кольцом. Даже видавшие виды нищие, и те подошли ближе, задумчиво почесывая бороды.
И вдруг... слетел к нам ангел взволнованный, ясноликий, и обратился ко всем троим:
Не принято у евреев стоять на коленях, разве что в Судный день. Встаньте, братья! Праху земному молятся лишь язычники.
Был этот ангел пейсатый, с роскошной бородой, в черной шляпе и полосатом халате. Говорил на понятном нам идише.
В кисете "гладиатора" оказалась горстка земли из Бабьего Яра. Всю жизнь носит он это у себя на груди, объяснял Максим. Даже на рингах дрался с кисетом, никогда его не снимая.
Все родные расстреляны в Киеве! Я поклялся привезти их прах в Израиль, схоронить на родине...
Ангел вывел нас из толпы и привел в закопченный закуток с низкими сводами, с многочисленными полками, забитыми молитвенниками и свитками Торы.
Первым делом он закатал рукава наших рубах и намотал нам на руки филактерии: коробочку против сердца, коробочку под ермолку, на лоб. Стал громко произносить благословения, заставляя и нас повторять за собой:
Плоть еврея, не освященная филактериями, как бы нечиста, некашерна. Сейчас и вы приобщились возле Стены плача, в Иерусалиме. Я поздравляю вас, великую честь оказали вы мне, великую радость!
Мы сидели в закутке, и наш ангел неторопливо подвергал нас сердечно-участливому допросу: откуда, когда приехали, чем занимаемся?
Потом он рассказал о себе. Фамилия его Петух. Перевести ее на иврит звучит смешно, а так по-русски... Предки его с Волыни, но сам он родился в Меа-Шеарим, ортодоксальном еврейском квартале. Окончил Еврейский университет в Иерусалиме, занимается раскопками в окрестностях Храмовой горы, состоит на службе у раввината при Стене плача. И добавил с виноватой улыбкой:
Помните, как сказано у Екклесиаста: "Время строить и время разрушать, время собирать камни и время разбрасывать...". Кабала объясняет это так: кто разрушил однажды, он же обязан восстанавливать. Кто ненавидел, обязан полюбить. Может, и вы недаром пришли сюда? Наша встреча совсем не случайная?
И обвел нас отеческим взглядом.
Таких, как вы, я как раз и ищу евреев с крепкими мускулами! Сезон раскопок в самом разгаре. Трудятся на участках моих слабые девушки, хилые юноши добровольцы со всего мира, галутные, изнеженные дети. А вы, я вижу богатыри и атлеты... Мы окапываем большие камни, колонны, громадные блоки. Добровольцам моим тащить их наверх не под силу. Никакая техника подступиться не может... Хотите ли заработать деньги? Честные и очень хорошие?
Мы оживились: еще бы, деньги нам позарез нужны, какая удача! Посовещались...
Конечно, согласны!
Пару часов работы вечером или ночью, объяснил нам Петух и добавил: Г-сподь сотворил человека для наслаждений, но дал ему совесть, достоинство, гордость. Несчастен человек, которому все дают. Несчастен и вечно сир. Тот же, кто деньги добывает сам, ликует и весел. Весел он сам, и весел его Создатель.
* * *
Если случится вам ехать по Кидронской долине, мимо Ворот милосердия, возьмите вправо, остановитесь. Взгляните наверх, на грандиозную лестницу, ведущую в никуда глухую, крепостную стену. Увидите чистенький сад руин, мраморные дорожки, посыпанные гравием, подземные улицы, переулки и переходы. Здесь были жилые комнаты, служебные помещения левитов, их ритуальные бассейны. Это южная часть храмового двора, принадлежавшего потомкам Аарона посредникам между Израилем и Небесным Престолом.
Прогуливаясь между мощными колоннами, поставленными в струнку, ровно и точно, не думайте, что так оно было, не обольщайтесь...
Пологий, лысый курган, изрытый глубокими шахтами и траншеями, по ночам освещался прожектором. Было пустынно, безлюдно. Горки просеянной днем земли волновали меня. Я погружал в них руки, как в пепел своих предков, и все нутро мое содрогалось. Подсаживались молча Артур и Максим, тоже пропускали землю сквозь пальцы.
Максим утверждал, что по составу, даже на ощупь, она та же, что он привез в кисете. Совершенно одинаковый прах. Такие почвы, говорил он, никогда и ничего не родят, ни здесь, ни в Бабьем Яру. Земля таких мест убита самим человеком.
Артур соглашался: земля действительно необычная, древняя. Дожди и бури, видать, никогда не меняли ее и не молодили вековые наносы. Пространство Храмовой горы, говорил он, существует в ином измерении. И это волнует его. Не ум, не душу плоть. У плоти его и у этой земли одна и та же химическая формула, поэтому повсюду в Израиле он чувствует себя одинаково древним, значительным и великим.
Такие разговоры мне нравились, я даже завидовал им. Как умно они рассуждают, тонко чувствуя связь своих душ с родиной всеми корнями. "Да разве найдется сила, которая сможет нас сдвинуть отсюда? Разве найдется бес, который сможет помутить рассудок? Хозяева пришли не гости!".
Мы шли в дощатый сарайчик, заваленный ведрами, граблями, лопатами, выволакивали пирамиду с лебедкой, ремни и цепи, включали прожектор и принимались за работу.
В промежутке между работой в Лужниках и в той шараге, давшей Артуру право повсюду в Москве мочиться, он подрабатывал грузчиком, чернорабочим. Этот его опыт удивительно нам пригодился. Обычно он прыгал в шахту, вязал там узлы на самых замысловатых обломках камней, капителей, колонн, каким-то особым чутьем чувствуя центр их тяжести, и был направляющим. Мы же с Максимом орудовали на лебедке.
Уставал я, конечно, зверски. Мышцы мои, привыкшие к высоким нагрузкам в спорте, здесь быстро сдавали. Весь я гудел и дымился, но виду не подавал. Все трое мы сильно бодрились друг перед другом. Закончив работу, мылись и шли к Петуху за расчетом.
Платил он нам щедро, по-царски. Даже больше, чем обещал, больше, чем мы мечтали, тут же, из своего кармана, не требуя с нас расписок, не вычитая налогов. А мы, как безумные, разбегались немедленно эти деньги тратить.
Несколько дней спустя все трое были одеты во все новое, с иголочки.
Купил я себе белый джинсовый костюм, новые сандалеты, туфли, три рубашки с погончиками. Купил для Сонечки платье. Шерстяную кофту Жанке. Роскошно прибарахлился Максим и дал телеграмму в Киев: "Перестаньте слать дурацкие сухари, мыло...". Артур же, всю жизнь грезивший японским товаром, купил огромный транзистор с магнитофоном. И загремела музыка на наших ночных раскопках, сотрясая мощные крепостные стены.
Утолив первый голод материальных страстей, голод жадных, нездешних глаз, мы после расчета стали оставаться у Петуха подольше. Не летели после работы, как сумасшедшие, к Мусорным воротам, не мчались, сломя голову, мимо священной Стены плача, не рвали из рук Петуха свои кровные лиры, чтобы поспеть к закрытию магазинов на улице Яффо, а стали вкушать от пищи духовной.
Первым делом наш босс и благодетель дал нам понять, что у каждого в мире еврея, и у нас в том числе, есть доля и право на Храмовую гору. Право наследников, хозяев, чем немало нас удивил.
Было здесь поле и гумно у некоего йевусея, и царь Давид решил это место откупить. Не взял даром, как тот ему предлагал, и не заплатил из казны, а откупил! Поделил на все двенадцать колен, чтобы каждый израильтянин внес свою долю. И вышло как есть у нас право на владение гробницей в Хевроне, что записано в Торе, так есть оно и на Храмовую гору...
Но не позволил Г-сподь Давиду строить Храм, ибо был он человеком воинственным, много крови пролил, а назначение Храма жизнь и мирные жертвы: Г-сподь возжелал, чтобы Храм был воздвигнут руками сына его, Соломона.
Сорок лет продолжалось строительство, и не коснулось камней железо, ибо железо тоже символ убийства. Обтачивал камни червь "шамир", похищенный Соломоном у князя тьмы Асмодея. Был этот червь размером с ячменное зерно, жил в свинцовой коробочке, выстланной ватой, но пожирал камни проворно. Так и хранился у Соломона.
После таких вступительных лекций Петух отпирал решетки и приглашал нас в глубокие мрачные тоннели, где велись секретные раскопки. Подводил к глубоким шахтам, включал прожектор и там, в немыслимой глубине, показывал основание Храма блоки, уложенные зодчими царя Соломона, будто вчера уложенные, и с точностью ювелирной.
Разве скажешь, что этим камням три тысячи лет? спрашивал шепотом. И вел дальше, уже под храмовой двор, под скалу Святая святых, к "основанию мира и всей Вселенной".
За завесою Святая святых, куда раз в год, в Судный день, входил первосвященник, находились обе скрижали, принесенные Моисеем с Синая... Открыл Г-сподь Соломону, что Храму его предстоит быть разрушенным. И Второму тоже... А Третий спустится с неба и стоять будет вечно! И сделал Соломон устройство, известное только левитам. Приведенное в действие, оно опустило скрижали в земные недра... Где-то здесь скрижали и должны находиться. Их мы как раз и ищем!
Так мы в то лето и жили артелью трех боксеров, скрывая от всех остальных на нашем учительском семинаре курган с раскопками, археолога Петуха и внезапную свою зажиточность. В тайну наших ночных приключений был посвящен лишь один человек руководитель спортивной секции на семинаре Нафтали Бен-Галь, бодренький старичок, похожий на покойного Джека Сидки, заботливо, по-отечески нас опекавший.
По пятницам нас отпускали. Я возвращался к семье, в Ашкелон, купался в море, загорал на пляже, набираясь сил на неделю, а в воскресенье утром снова летел в автобусе в Иерусалим.
Артур с Максимом много ездили. Свои субботние дни проводили на стадионах, в спортивных залах. Искали бокс, но бокса в Израиле так и не нашли, а потому становились все мрачнее, покуда не впали в отчаяние.
Пустыня! хватались они за головы. Куда приехали? Тут и браться не за что, не с чего начинать! И не хотят они бокса! Не знают, с чем его кушать...
Приближался сентябрь, начало учебного года, нам предложили преподавать физкультуру в школах. И мы согласились. Решили начать с мальчишек.
Тем временем мы все трое получили квартиры в новом каменном доме, чудненькие три квартиры. И совсем смирились: "Слава Б-гу, хоть жить будем вместе...".
* * *
Однажды Петух привел нас на новый участок. Пирамиду с лебедкой велел не брать. Был он взволнован, нервничал, говорил, что работа пустяшная, но есть в ней опасность. Тащить ничего не надо, только набросить ремни, цепи и закрепить узлы. Утром прилетит вертолет и все вытащит. Человеку та тяжесть не под силу.
Вы только берегите себя! Ради Б-га, себя берегите! заклинал он нас.
По веревочной лестнице мы сошли в глубокую, узкую траншею. Из нее под углом в сорок пять градусов торчал чудовищный блок. Такой нам ни разу не попадался! В траншее было темно и тесно. Качнись эта штука на сантиметр, не увернуться, и всем троим могила!
Держался блок на подпорках.
Что за идиоты у вас тут копали! раздраженно крикнул Артур. Вас что, не учили технике безопасности?
Петух, оставшийся наверху, не расслышал его или не понял. Он стал бросать нам цепи и ремни, направлять слепящий прожектор. Крикнул, чтобы скорее вязали, суетились поменьше и не касались подпорок.
Мы стали соображать и советоваться. Весь расчет мог строиться на одном: какая часть блока еще в земле? Если большая, то можно на него и взобраться, если же нет и весь он уже окопан, то камень, пожалуй, превратится в надгробный.
Артур уперся, пробуя его устойчивость. Потом перебросил ремень, свел оба конца и повис, сильно подергав.
Ну, братцы, была не была, где наша не пропадала!
Он поднялся по лестнице и взошел на блок, прохаживаясь над нашими головами.
Помню, успел я еще подумать, мрачно иронизируя: "По нему-то "Кадиш" говорить не будут, а вот по мне и Максиму...". В эту минуту затрещали подпорки. Я в ужасе успел заметить, как блок стал медленно накрывать нас, и инстинктивно вытянул руки. Страшная тяжесть навалилась на меня, подмяла, точно былинку. Мелькнула, помню, картина: стою в ашкелонском парке между колоннами капища, воображая себя Самсоном: "Погибни душа моя...". Вот ты и гибнешь, Феля! Так с твоим предком и было!
Артур визжал на блоке каким-то бабьим, истерическим голосом. Предсмертным матом крыл неизвестно кого Максим, наверху орал и визжал Петух. Кричал и я, конечно, а что не помню... И вдруг я стал выпрямляться. Подумал тут же про Максима: "Ну и дед, ну и силища! Он и есть настоящий Самсон! Горилла эдакая...". Я видел, задрав голову, как верхний торец блока выплывает из траншеи. Бесконечной тушей, как кит, как подводная лодка. И, продолжая лишь направлять блок, перебирал руками, покуда не опустела траншея.
С минуту было тихо. В синем, кинжальном свете прожектора плясала пыль. Чертыхаясь и подвывая, я тер кулаками глаза, сослепу спотыкаясь об искривленные, изломанные подпорки.
Ну, что, живы? прохрипел сверху Артур.
Живы, вроде, а ты? отозвался Максим. Ты-то как наверху оказался?
Вы меня с блоком и вынесли...
Прочистив, наконец, глаза, я стал прозревать. "Чертовщина какая-то! Не шутку ли выкинул с нами Петух?! Уж слишком легкий, бутафорский камень какой-то... Да, но ведь вначале он был тяжелый, как смерть! Что же с ним случилось? Колдовство, чудо? А почему бы и нет? Петух намекал, что изучает Кабалу, говорил, что может и показать кое-что. Вот и показал, сотворил...".
Мы выбрались из траншеи. Петуха было не узнать другой человек! Словно бесноватый, он бегал вокруг громадного параллелепипеда, облепленного сырой землей. Борода его развевалась, пейсы размотались, шляпу он потерял.
Чудо, евреи, древнее чудо! воздевал он руки к звездному небу, рвал и теребил полосатый халат. Благословен Ты, Г-сподь, давший мне дожить до этого дня, увидеть своими глазами!
Подошел и я к блоку: высота его доходила мне до груди, ширины же в нем было метров шесть, не меньше. Постукал его ботинком, качнуть попробовал бутафорским он не был, нет! Пронзенный чем-то внезапным, я покрылся мурашками. Вдруг тоже захотелось воздевать руки, бесноваться, выкрикивать... Но удержался, с трудом удержался.
Артур с Максимом пришли в себя быстро. Они взобрались на блок, принялись прыгать там, как дети, и громко орать:
Вертолет отменяется, все деньги наши!
Мы смотали лестницу, выбрали из траншеи цепи, ремни, спрятали все в сарайчик и пошли к Стене плача. Зайдя в сводчатый закуток, мы заперлись за решеткой.
Весь истерзанный, с блуждающими глазами, Петух принялся объяснять нам, что, по его мнению, случилось, что произошло с нами сейчас.
На египетских пирамидах работали сотни тысяч рабов, волокли камни вручную, волокли на катках, подъемниках. Люди гибли, как мухи. Ничего подобного при строительстве Храма не было. Предание гласит, что камни плыли по воздуху, точно ложась туда, где им было велено. Поднимались и плыли по Слову, в котором заключено одно из имен Б-га - Шем амефораш... Только что вы это видели сами. Об этом мы должны известить мир! Согласны со мной?
"Ну, вот это самое я и подумал! Он кабалист и знает заветное Слово!".
Поинтересовался:
И это Слово вы вовремя успели произнести?
В том-то и дело, что нет! Это одна из величайших тайн. Этим Словом владели пророки, царь Соломон знал его... Может, вы сказали его, сами того не ведая? Что вы кричали в траншее, вспомните?
Не помню, пожал я плечами.
А хрен его знает, хихикнул Максим. Мать-перемать вашу, кричал...
Что-что? Что вы, Максим, кричали?
Ничего интересного, ответил Артур. Матюгались, как сукины дети. Как все нормальные люди.
Евреи, мы видели чудо! снова сказал Петух. Я предлагаю составить сейчас документ, и всем четверым под ним подписаться юридический документ по всем правилам. Поднимемся в раввинат при Стене плача и заверим печатью при авторитетных свидетелях. Народ Израиля и весь мир должны узнать о чуде с храмовым камнем. Таков долг каждого еврея о чуде ни в коем случае не умалчивать, а широко об этом оповещать. О славе Г-спода Б-га нашего, отныне и во веки веков!
Чушь, бред сивой кобылы! воскликнул Максим. Не стану я ничего подписывать!
Ударил себя в грудь кулаком и навис над растрепанным Петухом грозной тушей.
Максим кричал, что с детства отличался живучестью, везением и неслыханной физической силой. В Бабьем Яру его, ребенка, расстреляли вместе со всеми родственниками. Вместе со всеми киевскими евреями. Будучи погребенным под целой горой трупов, он выбрался ночью и ушел. Не утонул в море крови, не умер от горя и ужаса, не был задушен, раздавлен сам себя раскопал и ушел...
Такое ты слышал когда-нибудь? гремел он. Такое ты можешь себе представить?
И обратился к нам, ко мне и к Артуру:
А кто в Союзе был чемпионом в тяжелом весе? Кто валил Королева на ринге? Выбрасывал его за канаты, это страшилище, эту гору мяса?
И мы подтвердили: да, Максим Зильбер! Чемпион в тяжелом весе абсолютный... Сильнее Максима не было человека в России исторический факт.
Вот вам о чем составить бы документ, господин Петух! Не Б-г и не вертолет вам выволокли эту штуку, а я! Вот с каким чудом столкнулись вы, милый! Об этом и сообщите миру, сообщите всему Израилю!
Он сел, тяжело отдуваясь, сопя от возмущения.
Затем разверз уста Артур Флорентин, человек разумный, ученый. Он не спеша все объяснил Петуху, по-профессорски, как мальчишке, с явной иронией:
Известно ли вам, дорогой господин, что рекорды в тяжелой атлетике доходят нынче чуть не до тонны? Что человеческий организм в критические моменты способен взорваться, как бомба, совершая при этом необыкновенное, уму непостижимое. И если имеете хоть чуточку представление, о чем я вам говорю, то должны принять во внимание, что мы еще и спортсмены выдающиеся...
Артур продолжал рассуждать о скрытых возможностях человеческого организма, а Петух горестно качал головой, окаменев от растерянности, чуть не плакал.
Обвел нас печальным взглядом и произнес:
Вы мне напомнили сейчас Валаама, Итро и Ийова. Каждый из них имел свое мнение о Б-ге евреев. Каждый получил по вере своей. Должно быть, и вы получите... Я только скажу напоследок, что есть на все воля Всевышнего! Но лишь в одном человек свободен в выборе власти Б-га над собой. Бояться Его или же нет! Берите свои деньги и идите. Больше я вам ничего не скажу.
* * *
Разрушив иудейский Храм, возвращался в Рим на корабле Тит-император. И гордился собою: "Силен, говорят, Б-г Израиля на море, на водах. Зато на суше сумел я Его одолеть!".
И хохот раздался с небес: "Нечестивец, сын нечестивца! Зачем Мне с тобою бороться? Есть творение в Моем мире ничтожнейшее из творений, с ним ты и поборись!".
Сошел Тит на берег, и тут же влетел ему в ноздрю комарик. Засел в голове и принялся точить мозг. Семь лет мучил, доведя его до безумия, одержимости. Умирая в жутких страданиях, завещал император: тело мое сожгите, а пепел развейте над всеми морями, чтобы Б-г евреев не смог меня отыскать, не призвал на суд за речи мои надменные.
Так сообщает Агада одно из преданий о Храме: о слабом комарике, о долгих страданиях Тита, великого римского императора. Давно это было...
Мы же, как известно, в двадцатом веке живем. Иные времена. Скорости у нас чуть не космические. И стали скоро сбываться слова Петуха. Очень скоро, я бы сказал, мгновенно!
Стоял сентябрь. Все трое мы въехали в новенький каменный дом. Каждый в свою квартиру. Выдали нам койки казенные с матрацами, одеялами, казенные табуретки, столы, газовые плитки. Все остальное предстояло заработать, наживать годами. Мы ведь приехали навсегда, навечно не в гости.
Помню, был поздний вечер, сидели мы с Жанкой на голой кухне, пили чай и скучали.
Позвонили вдруг в дверь, вошел Максим.
Привет, Максимушка! обрадовалась жена. И удивилась, вглядевшись попристальней: Ой, да кто же тебя так отделал, бедненький?
Увидел и я синяк у него под глазом. Лицо сизое, отечное. Весь он грустный какой-то, унылый. Спросил я его с сердечным участием:
С хулиганами местными дрался?
Не... милиция в Киеве отлупила! вяло так, безучастно.
Мы ошалело с Жанкой переглянулись, подумали одновременно: "А малый того, свихнулся!". И разом затараторили, развеселившись, как от славной боксерской шутки.
Дядька в Киеве, а бузина в огороде! Пепел Клааса стучит в моем сердце... Какая милиция, какой Киев? Да ты в своем уме?! Кто тебя пустит туда? Мы же позавчера тебя видели!
Максим ничуть не обиделся. Попросил у Жанки зеркальце и стал разглядывать свое лицо, осторожно массируя фонарь под глазом, раздутые щеки, губы. И вдруг я поверил. Увидев, какой он уже нездешний, чужой, будто его подменили. И руки его, руки гладиатора в свежих ссадинах, распухшие, точно оладьи больше всего убеждали. Так бывает, когда бьешь в скулы, кости, дробишь людям зубы.
Суки, их целая рота была, дубинками молотили... Знали, на кулачках хрен меня одолеешь, хрен свяжешь!
И поведал нам про "комарика", начавшего точить его мозг безумием, одержимостью возвращения в клетку, в тюрьму. Ибо обретенная, наконец, свобода этой "горилле" стала вдруг ненавистна.
В Лоде он сел в самолет румынской авиакомпании и прилетел в Бухарест. Взял билет на киевский самолет и прошлую ночь провел у своей любовницы на Крещатике. Был опознан одним из соседей, и на рассвете в квартиру пришла милиция. Вялый и сонный израильтянин Максим Зильбер был извлечен из теплой постели, из цепких объятий хохлушки Даши. Ему разрешили одеться, умыться, побриться и без лишнего шума предложили покинуть пределы Украинской Советской Социалистической Республики. Он согласился. Под усиленной охраной его доставили в аэропорт. И тут он закатил своим стражникам бой, решив отбиться. Милиционеры прекрасно знали, с кем имеют дело, и были готовы к любому развитию событий. Максима повергли на пол, топтали, били ногами. Связали, точно полено, заволокли в румынский авиалайнер, в грузовом отсеке он был доставлен в Бухарест, оттуда в Лод, где его передали израильским пограничникам.
"Румыния, сигуранца... Избиение с возвращением. Ну, просто Остап Бендер!" разум мой всеми силами сопротивлялся, пытаясь обратить все это в шутку. Я не знал, чему больше удивляться: фантастичности ли его авантюры или внезапной, необъяснимой слепоте пограничников трех держав?
Что с человеком случилось? Куда он рвался? В Бабий Яр, где был расстрелян однажды? Ведь был же кисет с пеплом, были истерики возле Стены плача! Я видел, как он целовал эту землю, проклинал прошлое. А какие строил грандиозные планы, мечтая увидеть израильских боксеров на олимпийском пьедестале почета с флагами и государственным гимном! Пейсы почему-то умиляли Максима больше всего.
До поздней ночи сидел он у нас на кухне, пил чай с рафинадом пожилой, несчастный еврей, весь в ссадинах, синяках, с кровавыми от веревок рубцами по всему телу. И родилась во мне жалость. Не осуждение, нет. Именно жалость. И даже предчувствие, что он плохо кончит, ибо "комарик" влетел в него на редкость подлый.
Поняв, что вломиться в Киев ему не светит, Максим решил попасть туда любым путем.
Через неделю он созвал пресс-конференцию, и на следующее утро газеты вышли приблизительно с такими заголовками:
"Русский медведь набрался вшей у Стены плача!".
"Израильские пограничники зверски избили нового репатрианта!".
"Археолог Петух религиозный фанатик и вымогатель!".
"Израильский спорт безнадежное захолустье!".
В ту пору за прессой я не следил, не знал языка в достаточной степени. Мне сообщил про это Нафтали, который по-прежнему нас опекал: следил за нашим бытом, успехами в школе. Нафтали Бен-Галь, крепенький старичок, суровый и справедливый.
Феликс, немедленно приезжайте, позвонил он мне. Берите Артура, Максима, и все трое ко мне!
Старик был зол, растерян, оскорблен в своих лучших чувствах. Вместо обычного кофе и угощений вынес нам на подносе гору газет и вывалил их на стол.
Где вы видели вшей у Стены плача? Каких вшей вы могли там набраться, если ермолки на входе бумажные? И потом взгляните, Максим, на себя, вы же лысый! Далее, вы называете Петуха "вымогателем"... А на какие шиши вы купили билет на Киев, на Бухарест? Когда успели скопить огромную сумму? Не с тех ли денег, что так щедро платил вам Петух? Возомнили себя Самсоном, не поверили в чудо? Милый вы мой, да разве не чудо, что мы сидим в Иерусалиме? Сам факт, что вы в Израиле?
Максим листал газеты, любуясь своими фотографиями. Лицо его было непроницаемым. На вопросы Нафтали не отвечал, будто это его не касалось. Нафтали продолжал его распекать:
Не вы первый, и не вы последний, к сожалению, кто приезжает в Израиль пламенным сионистом и превращается в ненавистника! Что за бес в вас вселился? Вы ведь прекрасно знаете, что пресса на Западе беспощадна. Им бы только товар с душком, со скандалом. Прекрасно знаете, что завтра же все советские газеты эту ложь перепечатают. С подробнейшими комментариями! Вы этого добивались? Этого хотели? Отвечайте, Максим...
И тут загудел вдруг "комарик" Артура, впервые дал о себе знать:
Я вас не понимаю, Нафтали! По какому праву вы задаете эти вопросы? Слава Б-гу, мы, наконец, в свободном мире, в демократическом государстве! Что вы Максиму рот затыкаете? Разве не волен человек выражать, что он думает? Пусть говорит, что нравится!
Странно мне было услышать такое от Артура Флорентина. Человека, сотворившего себя из нуля в мире, где правит ненависть, голая сила...
Родился и вырос Артур в большом московском дворе на Таганке. С детства был слаб и хил. Весь двор колотил и шпынял его, обзывал "жиденком". Затравленный и озлобленный, он в двенадцать лет пришел в секцию штанги и через пару лет ликвидировал все последствия врожденной анемии. Но колотить его продолжали. Не сверстники, не мелкая шпана, а парни постарше дворовые атаманы. Тогда он пришел на бокс. В семнадцать лет был уже бронзовым призером страны. Самый юный в Союзе мастер спорта по боксу герой и гордость Таганки.
Уже в Израиле, когда мы учились на семинаре, Артур в одну из суббот поехал на море, на золотые пески под Хад-рой, в Неурим.
Стоит там морская база за высоким забором, рассказывал Артур. Вижу, выгребают в море мальчишки на длинной такой посудине юнги. А с ними дядька усатый морской волк. Сидит на носу, курит трубку, командует. Выплыли в открытое море, попрыгали в воду пацаны, стали купаться. А мне вдруг больно стало, обидно! Всю жизнь я мечтал о море. До сих пор снятся мне яхты, парусники, морские просторы. Ведь я же "рыба" "рыба" мое созвездие... А бокс ненавижу, всю жизнь ненавидел! Если бы не двор на Таганке, ни за что бы не стал боксером... Я вдруг увидел еврейских юнг, еврейскую морскую базу. До боли в сердце захотелось в детство, в золотую мечту! Решил я поближе увидеть счастливых этих мальчишек! И стал пробираться к базе. По мелкой воде, по острым, режущим камням на животе, как змей. Плыву и плачу: почему я родился не здесь?
Да, странно мне было слышать о демократии из уст Артура. Для кого он требовал право на ложь, на измену святым нашим ценностям? Нет, не своим он голосом говорил. Подозрительно это было. И объяснялось только одним: и его взялся "комарик" точить!
"Ну и Петух, ну и дела! испугался я. Теперь ведь за мной очередь, я остался... Что за беда на меня свалится?".
Вскоре пропал из Иерусалима Максим Зильбер. Исчез, сгинул, будто бес унес человека. Писали о нем в газетах, будто сидит в Вене, перед советским посольством. Каждый день меняет плакаты у себя на груди:
"Жертва сионизма!".
"Заблудший, обманутый сын своей советской родины!".
"Искуплю ошибку любой ценой: лучше в тюрьме на родине, чем у врагов на воле!".
И еще писали, уже напоследок, будто ввели, наконец, Максима в посольство, напустили советских газетчиков, представителей радио, телевидения. Что он им говорил, неизвестно. Но после, в Москве и в Киеве, чуть ли не целый месяц крутили ролики, печатали статьи мерзейшие...
Спустя несколько лет случилось мне разговаривать с одним земляком Максима. Спрашивал я его:
Боксера Зильбера, небось, знали, слышали? Как сложилась его судьба в Киеве? Вернули квартиру, деньги отвалили большие? Такие услуги все-таки оказал...
Да ты что! Убили, как падлу, в лагере! Туда ему, предателю, и дорога... Влепили десятку, а в лагере и прикончили. Он же в тюрьму просился!
Я был понятым, когда полиция вскрывала его квартиру. Казенная кровать с матрацем, стол, стулья, газовая плита, пара запыленных чугунных гантелей вот и все, что осталось после Максима. Гантели эти хранятся у меня по сей день. Я выпросил их у полиции на память о друге.
Стояла запертой в нашем подъезде еще одна квартира Артура Флорентина.
Артур находился во Франции, в Марселе. Бывший чемпион Москвы решил вдруг сделать карьеру на профессиональном ринге.
"Доллары, доллары, доллары, писал он мне в письмах. Хочу заработать тысячи, миллион! Куплю "кадиллак", виллу, роскошно оденусь. И вместе с красоткой-блондинкой приеду в Москву. Приду во двор, где вырос, и стану кидать им в харю подарки дешевые из "кадиллака": нате вам, шавки, нате, паскуды! Вон чего я добился!".
"Деньги Артур заработает, если пойдет у него, повезет, рассуждал я, читая эти дикие письма. Оденется, купит себе машину, виллу. Но как он въедет в Москву, да еще с красоткой? Это уж он явно хватил. Разумный был, вроде бы, человек".
И еще, как бывший ученик Джека Сидки, чемпиона мира среди профессионалов, я рассуждал: "Нет, у Артура ничего не выйдет! Его организм, привыкший к бою на три любительских раунда, ни за что не перестроится на пятнадцать профессиональных. Да и ставки неизмеримо разные: вместо стипендии в сто рублей и жалких талонов на бесплатное питание миллионы долларов и мировая слава в истории бокса".
Через год он вернулся, тяжело опираясь о тросточку. С протезом вместо ноги. С преступным, нехорошим блеском в мутных, оплывших глазах.
Случилось, как я и думал: пару раз Артура попробовали в портовых кабаках, в дансингах, против средней руки профессионалов. И он проигрывал нокаутами. Затем случилось худшее связался с преступным миром! Занимался наркотиками, контрабандой, промышлял сутенерством. На него открыл дело Интерпол. Однажды скрываясь от погони, угодил в аварию. Проститутка, сидевшая рядом, погибла, он же попал в госпиталь. Пришлось ампутировать ногу.
Вернувшись домой, в Иерусалим, Артур не успокоился. "Доллары, доллары, доллары", продолжал он бубнить мне и Жанке. В один прекрасный день уехал в Стамбул изучать турецкий массаж.
"А вот это у него пойдет, обрадовался я. Дай ему Б-г удачи! Массаж изучали мы институте. Это модно сейчас, дело вполне респектабельное. К тому же, с его головой...".
Он привез с собой из Стамбула растленную девку, пухлого, кучерявого мальчика, с трудом изъяснявшихся по-английски. Поселил их в своей квартире. Затем вошел в пай с дирекцией роскошного отеля "Царь Ирод". Арендовал у них сауну, бассейн, буфет и спортивный зал. Но, не успев развернуться, влип в грандиозный скандал. Шум подняли религиозники, ибо, кроме массажа и невинных занятий тяжестями, клиентам отеля в святом городе предлагались изощренные половые услуги, включая педерастию. Дело лопнуло, и Артур разорился.
Потом он уехал в Нью-Йорк и снова надолго исчез.
Пропал из квартиры и стамбульский кучерявый мальчик. Девка осталась, живет в подъезде по сей день. Девка эта приняла "гиюр", сменив имя с Фатимы на Сару, неизвестно чем занимается.
С некоторых пор стал наезжать к нам Артур. Привозит сундуки со всяческим барахлом, японскую электронику, американские телевизоры с кассетными фильмами.
В редкие эти побывки Артур приглашает нас к себе. На тахте сидит, развалившись, его жена Сара Флорентин, грациозно курит кальян, преданными, собачьими глазами глядя в лицо мужа-добытчика. А тот травит нам байки про Нью-Йорк. Дескать, живу в мировой столице, работаю в большой фирме инженером-химиком. Давно сдал экзамены по языку и предметам, диплом московский признали...
А Жанка моя, человек простой, бесхитростный, рубит ему правду-матку в глаза:
Ну, да, ври больше! Все говорят, что моешь машины на бензоколонках!
* * *
Такова история про трех боксеров, приехавших однажды в Израиль с благими мечтами и великими надеждами, но так ни разу и не надевших перчаток ни себе во благо, ни своей новой и трудной родине. Судьба и случай распорядились иначе. С кем жестоко и неожиданно, а с кем...
Короче, вы поняли, почему мы напомнили Петуху троих советников фараона и почему я заделался спецом по Храму, по рабству египетскому?
Об этом лучше всего говорится в Агаде: "Размножились в Египте сыновья Яакова и весьма усилились, и взошел новый фараон, который не знал Иосифа, и сказал: народ Израиля сильнее нас и многочисленнее. Давайте исхитримся ослабить его, либо совсем уничтожить, иначе станут они воевать против нас, и одолеют нас и землю нашу. Обратился фараон к своим мудрецам: что с Израилем делать? Сказал ему Валаам: каждого младенца мужского пола, который у них родится, в реку бросайте! Не станет у них обновления, так ты их под корень и истребишь. К Ийову фараон обратился, но Ийов не дал никакого совета: поступай, владыка, как тебе заблагорассудится... Итро же, священник мидьянский, так сказал: народ сей избранный Б-гом Всевышним, не трогай его! Своя судьба у него и свое на земле назначение. Станешь в воде их губить сам от воды и погибнешь! Послушался фараон Валаама стали младенцев еврейских в Ниле топить... И погиб фараон впоследствии в водах Чермного моря, он и все его воинство. Самого Валаама тоже убили во время войны с Моавом, за его совет злодейский. Ийов же, за то, что не сказал ни доброго, ни худого сатаною был наказан, страдал плотью, потерял детей, имущество. Итро же, поверивший в чудо Израиля, породнился с Моисеем, отошел от язычества, уверовал во Всевышнего...".
Еще вам любопытно узнать, как я попал в йешиву? После первой той пресс-конференции, после гнусных и лживых нападок Максима на Петуха, совесть моя была неспокойна. Привели меня ноги к Стене плача, к нашему ангелу просить извинения за друзей, объясниться. А он будто ждал меня. Будто чувствовал, что я приду именно я. Надел я на входе, как обычно, ермолку бумажную, а вышел из закутка в бархатной, Петухом мне подаренной.
Отвел он меня в йешиву, посадил у окна. Здесь и сижу я, бывший волчонок Сидки, по сей день. Сижу, учу Тору. С ребятишками, мне подобными из Уругвая, из Аргентины, из Штатов...
Платят, конечно, стипендию небольшую это Петух мне устроил. Но и подрабатываю малость тренерским своим ремеслом. Начальство купило мне десять пар перчаток, пару мешков, груши, и тренирую я наших ребят, пейсатых и бородатых, у нас в подвале. Об этом и мечтал мой покойный друг, о пьедестале на Олимпийских играх, о наших парнях, пейсатых и бородатых благословенной памяти великий Максим Зильбер.
С той минуты, как посадили меня у окна, покой и благость сошли в мою душу. Но так уж ведется: не может счастье быть совершенным! Есть "война иудейская" с Жанкой. Проблемы тяжелые: прошу ее соблюдать отдых субботний, "кашрут" завести на кухне, омываться в "микве". Тяжело это ей, не под силу. За эти вот принципы и война между нами. Глухая, упорная, и перевес в этой войне пока не на моей стороне.
Замуж, кричит она мне, выходила за одного человека, а жить заставляешь с другим! И этот другой хочет себе жену другую.
А я меняться не собираюсь! кричит. Подобный пункт в программе моей генетической в этой жизни отсутствует. Оставь в покое меня. А лучше давай разбежимся! Стукнемся задницами и разбежимся...
Я понимаю, баба права! И жду, упорно жду чуда в семейной жизни, не теряю надежды.
Хожу с ней часто к Кидронской долине, где мы работали на раскопках. Гуляем ночью под стенами, где выплыл однажды к небу заговоренный каменный параллелепипед, так резко изменивший три судьбы и Жанкину семейную жизнь.
Высоко над нашими головами прочерчен след на крепостной стене. След земли, кургана.
Надо копать, всю жизнь копать, принимаюсь я толковать жене. Душу копать постоянно, непременно что-нибудь обнаружишь!
<
br>
В синий рассветный час Зеэв Паз, а по прошлой жизни Владимир Гольдман, чемпион по боксу и филолог по образованию, летит мимо высоких зубчатых и мшистых стен Старого города, мимо Давидовой башни у Яффских ворот, подножия горы Сион и дальше, минуя железнодорожный вокзальчик с рельсовым тупиком рожками, "конечный пункт прибытия всех изгнанников", на окраинный Катамон. А там, под колокольней монастыря святого Симона, на крутом каменном склоне, стоит новая школа, где Зеэв Паз работает учителем физкультуры.
В недрах крови его проснулась вдруг древняя память, позвали тени далеких предков, и вот прибыл он в этот город великих царей и пророков, библейских заветов и обетов; земля и камни святого Иерусалима, вобравшие в себя пот и кровь избранного народа, его горькую долю на этой земле.
Зачем же позвали сюда предки Зеэва Паза? Позвали лететь в автобусе через весь этот непостижимый город, в немоте и душевном трепете, вот уже третий год подряд, не считая суббот, праздников и летних каникул, для какой, собственно, цели?
Сидит он в углу, на последнем кресле в салоне, жадно прильнув к окну, ждет в томительном предвкушении поворота у мельницы Монтефиоре: скоро возникнет гора Сион! Может, она ответит?
Каждое утро сидит он так, каждое утро ожидает ответа.
А может, знают пассажиры в автобусе, зачем он сюда приехал, знают, но упорно молчат?
Едут в автобусе арабы, облаченные в белые покрывала с двойными кольцами черного вретища на головах, сроительные рабочие из Рамаллы. Уходит, отплывает навсегда родина от этих людей, и чудится Зеэву Пазу, будто их серые, угрюмые лица отмечены знаком потери. Сидят арабы в автобусе, летят вместе с ним и знают, должно 6ыть, чуют, что летят в небытие, нет им здесь больше будущего, ни им, ни их потомкам.
Спрашивал как-то Зеэв Паз у школьного вахтера Давида, в самом ли деле отмечены этим знаком арабы или только ему кажется? Ничего не ответил ему тот о знаках, но поведал такую притчу. Шли однажды дорогой два мудреца ученых, погруженные в глубокие размышления о небесных предначертаниях, о горькой судьбе своего народа, и вдруг разразился один из них безутешными рыданиями.
О чем ты так громко плачешь? спросил его другой.
Я плачу о том, что Сара, праматерь наша, была бесплодной до глубокой старости. Почему так поздно родила Исаака на девяностом году жизни?
Но все же она родила, благодарение Г-споду, произвела такое могучее дерево!
Ответил ему плачущий:
Да, но не будь Сара бесплодной, не стал бы муж ее Авраам брать на ложе себе Агарь-наложницу. И не 6ыло бы вражды жестокой между женщинами, и не отсылал бы Авраам Агарь с ребенком в пустыню. Но все это было, было... И даже выпросил Авраам у Б-га благословение Ишмаэлю: "О, лишь бы Ишмаэль был жив пред Тобою!", что получил ответ: "Об Ишмаэле услышал Я тебя, услышал и благословил Я его. Распложу и размножу Я род его чрезвычайно, двенадцать князей произойдут от него, и сделаю его великим народом!".
И продолжал мудрец плачущий:
Потому и получили сыны Ишмаэля в наследие эту землю, хоть и во временное. Вот я и плачу: не будь Сара бесплодна, возможно, и не пришлось бы нам уходить отсюда, уступив им страну на две тысячи лет.
Едут в автобусе старики-чиновники из Министерства здравоохранения: рядом со школой их министерство, выходят они на одной остановке с Зеэвом Пазом. В костюмах старики и при галстуках, держат на коленях портфели. А на их седых головах береты десантников с кожаной окантовкой, с короткими ленточками сбоку. Со славных времен Эцеля и Пальмаха еще эти береты. Сосредоточены и ясны их лица. О чем же старикам думается в этот ранний, рассветный час? Понятное дело не о министерских приказах и циркулярах! Встают в их памяти первые мошавы и кибуцы, лица павших друзей, ночные патрули и рейды.
Глядит Зеэв Паз на их руки с набрякшими венами, с коричневыми старческими пятнами. Первое время так и тянуло его пойти по автобусу и каждую руку поцеловать. Подумать только не сделай эти руки здесь свою работу, то и звать нас было бы некуда! Некуда было бы ехать.
Со стороны поглядеть вроде бы мирно едут в одном автобусе евреи и арабы, дети одного отца, одного корня, у тех и у других одинаково набрякшие руки. Но сколько крови друг другу они пролили этими руками?
Трудно поверить Зеэву Пазу, что и у него руки к старости станут такими, и он прольет много крови. Непременно прольет! Ибо за этим тоже позвали его тени предков.
А убивать он уже обучен, убивать готов! Понял он это совсем недавно, летом, когда служил свой первый военный срок в Синае, на базе Рефидим.
Вспомнился точно такой же автобус, город пальм Эль-Ариш, станция заправочная: пропыленные, липкие, oдуревшие от долгой дороги, ехали солдаты в коротенький отпуск к "зеленой черте", и вот сошли в Эль-Арише, перекусить в буфете, смочить глотки бутылочкой кока-колы. Тут же подскочил к ним мальчонка-араб с ящиком и сапожными щетками: кому ботинки почистить? Так и вертелся среди солдат, приставая к каждому: за пару монет до блеска зеркального?
Заправился вскоре автобус, солдаты попили, перкусили, успели по сигарете выкурить. Расселись по креслам, каждый возле своего рюкзака, автомата. Наконец, и последний в автобус поднялся, а следом за ним тот самый мальчонка, весь в обидных слезах, хнычущий.
Крикнули из салона солдату последнему:
Да пусть отцепится, дай ты ему монету, ехать же надо!
Э, нет, ничего он от меня не получит! ответил тот с непонятной ненавистью. И, судя по безупречному ивриту, сабра.
Нашел над кем издеваться! Дай монету, говорят тебе!
А я говорю заткнитесь! заорал он вдруг на своих. Дерьмо галутное, вы же не знаете ничего!
Зеэв Паз не выдержал и поднялся. Пошел на него, стискивая от ярости кулаки.
Послушай, болван, отдай, что положено! Не выставляй нас зверьем перед ними!
Тот вскинул на Зеэва Паза свой "узи" и как завопит:
Не приближайся ко мне! Если сию же минуту не остановишься, я прошью шакаленка этого, перебью всех арабов в их вонючем Эль-Арише! Они весь мой мошав вырезали, всю семью мою...
Арабчонок стоял на ступеньках автобуса, утирая рукой слезы и сопли. Зеэв Паз швырнул ему лиру, и они поехали дальше. Молчали солдаты в автобусе до самого Ашкелона недавние граждане Англии, Аргентины, России. Молчали, глядя исподтишка на сабру, а тот рыдал беззвучно.
* * *
Переводит Зеэв Паз свой взгляд на школьников. Едут в автобусе школьники, его ученики и не его. Беззаботно жуют жвачку, балабочут на разных языках. Изучает их Зеэв Паз пытливо и думает с завистью: а мне таким уже не бывать!
Вот веснушчатый паренек с поволокой в глазах. Похоже, родился не здесь, а где-нибудь в Штатах, в огромной вилле на атлантическом побережье. Гонял себе бейсбол на отцовской ферме, обучен объезжать диких мустангов, лассо набрасывать. И был у них свой "кадиллак", если не два или три. Всей семьей они отправлялись частенько колесить по разным городам и весям просто так, наслаждаясь жизнью, в поисках удовольствий...
"А у тебя? задает он себе вопрос. Что у тебя было в детстве? Сиротский приют на окраине Ташкента, люто-голодное время. Ремеслуха, а после кочевые вагончики в совхозе "Кукумбай".
Смотрит Зеэв на другое лицо и невольно восклицает: Г-споди, какая красивая девочка! Просто царских кровей! Да нет, не царских, а были ее предки раввинами, очень набожными людьми. Кашерная пища, чистота супружеской жизни, возвышенная духовность помыслов, соблюдение предписаний Торы: так создается порода и никакого секрета".
И вдруг бросается Зеэву Пазу в глаза синий рубец на смуглой высокой шее девочки хищный засос. "Ого, крошка, да ты, я вижу, и в сексе уже разбираешься! так и взвился Зеэв Паз. Ай-я-яй, в тринадцать-то лет! Вот вам, господа любезные, плоды просвещения: крутятся эти детишки возле афиш кинотеатров, где сексуальные фильмы идут, "Плейбой" на каждом углу в свободной продаже, да и того похлеще журнальчики. А наставляют их в школе подонки вроде нашего Норберта".
Вспомнился Зеэву Пазу его коллега Норберт, читающий детям курс полового воспитания. Интереса ради, учителя попросили его однажды продемонстрировать фильмы, что есть у него, показать им тоже наглядные пособия. И Ноберт им показал, прочел полную лекцию. Потрясенный сидел Зеэв Паз, слушая и наблюдая все это. Были в фильме мужские и женские половые органы, женские груди невиданных форм и размеров. А все это сопровождалось пояснениями, что нечего мальчикам и девочкам отчаиваться, если у кого что не так, если есть отклонения. Дескать, природа весьма разнообразна... Норберт извлекал из своей папки всевозможные презервативы, колпачки на матку, жгуты какие-то замысловатые. А после пошли противозачаточные пилюли, и скучным, заученным голосом Норберт давал пояснения, где и как это можно достать, кому что предписано. Зеэв же Паз все пытался представить себе, что это же самое он и детям рассказывает. Шастает целый день из класса в класс со своим "товаром", и передернуло Зеэва Паза. "А может, я дурак, чего-то не понимаю, может, так и должно быть? Может, и вправду лучше, чтобы дети знакомились с этим в школе у специалиста-наставника, а не у сомнительных друзей и подружек?".
Вот и поворот у мельницы Монтефиоре! Отлетели мигом от Зеэва Паза министерские старички со своими беретами, арабы, от которых отплывает родина, маньяк Ноберт, получающий зарплату в одном банке с Зеэвом Пазом, ученики в автобусе, жующие вязкую резинку...
"На тебе твою гору Сион! восклицает он. Что дала она тебе, что изменила, прибавила? Я понимаю, все происходит верно и медленно, чтобы долго жил человек, чтобы не разрушить его душу потрясением. Пусть он страдает от прошлой жизни, пусть ощущает губительные потери. Лишь после придет... А что придет, что придет? Придут старость, смерть и стражники Врат Судилища. А покуда, с благословения этой горы ты обзавелся смертельной усталостью, безмерной усталостью с отчетливым шилом в сердце предвестием будущего инфаркта. Для этого и позвали меня в Иерусалим тени великих предков?".
И пролетает автобус мимо горы Сион, минуя железнодорожный вокзальчик с рельсовым тупиком рожками на окраинный Катамон. И будет: придет он однажды "дорогою всей земли" к Вратам Судилища, встретят Зеэва Паза стражники грозным вопросом: "Откуда ты, парень, чем занимался?". И, не стыдясь прожитой жизни, крикнет он им: "Я был учителем физкультуры в Иерусалиме, готовил солдат Израилю! Через добрую душу мою просеялись тысячи еврейских головорезов!". И если довод такой не подействует, он еще добавит: "Я каждое утро летел в автобусе от Рамаллы на Катамон!". Тут и подобреют стражники, тут они скажут тихо: "Он жил в Иерусалиме, на духовном полюсе мира! А полюс этот самая плотная из всех сотворенных материй. Он с честью выдержал испытание. Пропустите парня в райские кущи!".
* * *
Пейсатый еврей из Йемена, школьный вахтер Давид, облачен в черный кафтан и черную шляпу с большими полями. На боку у Давида "браунинг" в кобуре и на скрипучих ремнях. По утрам, за четверть часа до первого звонка, совершает он тщательный осмотр вокруг белокаменной школы обшаривает кусты, спускается в подвалы, ямы, исследует закутки, мусорные бачки, тележки не подложена ли за ночь взрывчатка? "Не спит и не дремлет Страж Израиля!" так и сказал его тезка, древний наш Царь-псалмопевец.
А еще он часами пропадает в школьном масличном саду, затаившись за пепельными ноздреватыми валунами, будто прошитыми некогда огненным дождем катастрофы. Затаившись, часами сидит и ждет: приходят сюда женщины из ближайшей арабской деревни забитые, пугливые женщины, с головы до пят укутанные в пестрые лохмотья, совершают налеты, начисто обрывая маслины вместе с ветками. Вот и шугает Давид их отсюда, ибо могут и бомбу принести.
На больших переменах Давид кипятит чай, ставит стол сэндвичи, бисквиты, кофе и сахар.
Черны лицом, пейсаты и бородаты будут стражники Врат Судилища! Пристально, неотрывно следит Зеэв Паз за исполненной глубокого смысла и достоинства фигурой Давида, когда тот возится в учительской. Весь в черном он, точно глас небесный: помни, человек, из какой тленной капли ты в этот мир приходишь, помни, кому отчет дашь! Рожден ты для смерти, а живешь для суда. Отойдешь в страну праха, червей и могильных гадов...
И все пытает себя Зеэв Паз вопросом мучительным: откуда взялось подобное существо? В какие мысли он погружен, о чем думает?
Господин мой приятный Зеэв, изрек однажды Давид, прочитав сокровенные мысли учителя физкультуры и опасаясь за его печаль. Прибавлять в этот мир книги это прибавлять людям забот. Да будет тебе известно, приятный мой господин, что истинным творчеством занят один лишь Г-сподь Б-г. Наше же творчество заключается в постижении Б-га. Всевышний помог возвратиться тебе на родину и вместо сердца каменного хочет дать тебе сердце плоти. Он всем здесь меняет сердца.
Обалдеешь от такой проницательности! Откуда дознался стражник о страсти Зеэва Паза сочинять книги? Может, он знает и про страдания пришельца в этом городе? Как в муках отходит прошлое, как ветры забвения заметают мять?
В зимний полдень, пронизанный жгучими лучами солнца и запахом хвои от окрестных холмов, приходит Давид на баскетбольную площадку поболеть за Хаима Элькаяма, капитана "курдских шпионов", чтобы дать команде своего любимца тактический совет, как избежать разгрома от "красных комиссаров".
Садится Давид к Зеэву Пазу за столик судейский. Финальная встреча на первенство школы, кипит в страстях игровая площадка. Вопят игроки на всех языках, грызутся друг с другом. Свистит Зеэв Паз в свой судейский свисток, часто выбегает и сам на площадку, чтобы разнять сцепившихся. И снова бежит к Давиду за столик, умудряется вести с ним разговор задушевный: шепчет Давиду в черную бороду...
Две профессии ненавидел я в жизни, говорит ему Зеэв Паз. Орошать пустыню под хлопковое поле и быть учителем физкультуры в школе. Знал, что это со мной случится, судьбы ведь не миновать, и это мне придавало уверенность все происходит так, как надо. И вдруг в Иерусалиме лишился я этого дара, потерял уверенность. Будто стена глухая заслонила судьбу от меня самого, не знаю, что со мной будет дальше...
Свисток, пробежка, вбрасывание мяча с боковой линии.
Однажды я девять месяцев жил в кочевом вагончике в Голодной степи весь выпуск ремесленного училища того года; тянул дренажную сеть и оросительные канавки в новый совхоз "Кукумбай". Знаешь ли, кстати, где она находится, Голодная эта степь? Нет, не знаешь! И никто теперь не узнает, что там на белых солончаках обитает вислоусый бес палач Чингисхана. Прилипнув к тебе однажды, этот бес будет следовать за тобой повсюду. Мало того, отнимет женщину, созданную единственно для тебя...
Свисток, два штрафных броска по корзине "курдских шпионов".
Ты слушаешь, Давид, ты со мной? припадает он к черной бороде. В Иерусалим, это я твердо знаю, в Иерусалим я приехал вопреки желанию беса. Тут ему тесно, мучительно. И все-таки он приперся за мной и сюда.
Свисток, пробежка, вбрасывание мяча с боковой линии.
Сегодня я нем и пуст, а сны мои ужасны! Странные города являются мне в этих снах, никогда не виданные места. Язык же мой бессвязное бормотание, тарабарщина. А днем, знаешь, что со мной бес вытворяет? Лучше бы тебе и не знать!
Свисток, спорный мяч у обеих команд, вбрасывание с воздуха.
Кстати, Давид, я вот что хотел спросить у тебя: как они выглядят, эти самые Врата Судилища? Описано где-нибудь их устройство? Порой мне представляется эдакая калитка, увитая плющом, каменная дорожка до входа. А иногда железные, двустворчатые ворота, вроде тех, что я видел на стадионе "Динамо". И надпись по верхней дуге. Ну, не эта дурацкая по кумачу: "Выше всех, быстрее всех, дальше всех!". А что-нибудь приличное, к месту. Haпример: "Ваши пути не наши пути!". Черным по голубому или голубым по черному. А одеты стражники точно, как ты. И говорят на иврите, исключительно на иврите.
Свисток, два очка в пользу "курдских шпионов".
Чему ты смеешься? спрашивает Зеэв Паз. Смеешься моему невежеству, что глупости говорю?
Ни в коем случае, приятный мой господин! Ты видел сейчас этот удачный бросок Хаима Элькаяма? Быть может, победа еще не упущена, "шпионы" еще покажут себя! А ты продолжай, продолжай, так умно ты все излагаешь. Жаль, что я не понимаю твоего языка.
Хорошо, Давид, а во что превращает человека размягчение сердца в Иерусалиме? Это пугает меня. Может, лично я не желаю испытывать изменения своей натуры, пусть остается всё, как есть. Пусть конец одних событий смыкается с началом невероятных других, пусть не будет отнята у меня память об испытанных некогда наслаждениях. Как это было, например, в заброшенной таджикской деревушке под тянь-шанскими отрогами. Пусть всегда волнует меня жажда творчества. О, нет, Давид! Позволь заявить мне свое несогласие. Даже сейчас, когда я низринут в жестокую немоту, мне предпочтительней думать о собственном творчестве, нежели постигать чужое, чье бы оно ни было.
Свисток, пробежка, вбрасывание мяча с боковой линии.
Семь дней я владел однажды монополией на беспредельное творчество, это было в той деревушке. Я расскажу тебе, как это было, с чего началось, ибо все, что было со мной потом, не помню уже, того ощущения не передать. Разве расскажешь, что означает власть над духом, могущество слова?
Свисток, два штрафных броска по корзине "курдских шпионов".
Вокруг была весенняя изумрудная травка, была поляна, поросшая яркими маками, и шел дождь. Мы лежали в серебряной палатке на надувных матрацах, слушали громы в горах, смотрели, как тучи кочуют в скалах. Она вышла на полянку и стала искать камни, чтобы сложить очаг, сварить нам похлебку. Я смотрел на ее мокрые волосы, на ее мокрое платье, и это вдруг пришло. Так это началось. Очень просто, как и всякое чудо. А она ходила и собирала камни. Потом я увидел очаг из камней, увидел скалы, пропасть...
Внимательны, чутки иерусалимцы к печальной памяти пришельцев галута. Отвлекшись от бурной игры, целиком захватившей его воображение, озирает стражник Давид кусок пространства, лежащего за обрывом баскетбольной площадки. Видит он голубое небо с бездонным куполом, жгучее солнце, видит внизу долину глубокую с яблочной плантацией на дне. А слева, чуть дальше, конечная остановка четвертого и восемнадцатого автобусных маршрутов. Бензоколонка, лестница в гору из богатых вилл. Холмы и холмы, гряда за грядой, поросшие пиками редких елей, до самого Вифлеема. Дорогой этой пришли однажды к горе Мория первые патриархи Авраам и Исаак на великое искушение.
Как много ненужных, лишних эмоций у капитана "курдских шпионов" Хаима Элькаяма! говорит Давид, а глаза его полны грусти. А еще я обратил внимание, что у него слабые ноги в игре невероятно! Представь себе, приятный мой господин, что этими вот ногами Хаим пешком пришел из Ирака! Добрался до курдских повстанцев, перешел через относительно безопасную для евреев границу, и вот он в Иерусалиме.
Свисток, пробежка, вбрасывание мяча с боковой линии.
Ты продолжай, продолжай, господин мой приятный Зеэв, говорит Давид. Речь твоя так приятна, она проникает в сердце! Я очень люблю русскую речь, русские песни.
Так вот, язык! С чем бы тебе сравнить мой язык, Давид? Увы, в одном, мне сдается, ты будешь прав забот этом мире я больше уже никому не доставлю, не напишу ничего. И в этом иврит виноват, тот самый иврит, на котором общаются стражники Врат Судилища. Святой язык для этого и надо его изучать. Конечно, я мог бы уехать в Австралию, и там, среди кроликов и кенгуру, мне снова могло бы явиться чудо. Но разве могу я удрать отсюда? Из Иерусалима я никуда не сбегу, здесь умру!
Свисток, два штрафных броска по корзине "курдских шпионов".
Крутит Давид на пальцах две свои пейсы признак высшего волнения у стражника. С большим разрывом проигрывает команда Хаима Элькаяма, дерзкого мальчика Багдада, пришедшего пешком в Иерусалим через два фронта и четыре границы. Каких только историй не услышишь в Иерусалиме!
Пейсы у Давида длинные, по самую грудь, да в локоны вьются. Две пейсы, как два органа дополнительных, две антенны, чтобы глубже постигать творчество Б-га. Что ответить учителю физкультуры на его пылкую исповедь? Так просто все в мире, так понятно!
Станешь ли упрекать меня, приятный мой господин, если вмешаюсь в твои расчеты и планы? спрашивает стражник.
Говори, я слушаю!
Увидев сейчас блестящие прорывы "русских" мальчиков, их точные броски, передачи и грамотную защиту, я думаю, что "красные комиссары" способны одолеть даже команду класса йод-бет "марокканских потрошителей". Но когда ты возьмешься составлять сборную школы для городских состязаний, не забудь, умоляю тебя, Хаима Элькаяма! В нем столько огня и воли! Дай побегать Хаиму далекие кроссы с гантелями, поупражняй его в зонной защите и в резких прорывах, и ты не пожалеешь. Позволь мне надеяться, приятный мой господин, что ты простишь ему сегодняшний проигрыш?
* * *
В ту минуту, когда, окончив телефонный разговор с Юлием Мозесом и потрясенный жестоким разочарованием, Зеэв Паз повесил трубку, ему вспомнилась песчаная коса Ланжерона на берегу Черного моря, палатка, та ночь, когда Анка открыла ему тайну своего рождения и тайну своего отца. Вспомнил, как подошел к берегу, игравшему тихой волной, обратившись взглядом к далекому горизонту, где мрак беззвездного неба сливался с мраком черной воды, тотчас же представил себе, как именно здесь пятнадцать лет назад Юлий Мозес погрузился в море с маской и аквалангом и вышел в Турции, на том уже берегу. И еще вспомнил, как, захваченный этим видением и тем, что ему рассказала Анка, тут же поклялся себе привезти в Израиль Валентину Петровну, определив себе это смыслом всей своей жизни.
Подвиг Юлия Мозеса настолько потряс его, что, глядя в ту ночь в сторону Турции, он даже сумел представить себе их грядущую встречу во всех мельчайших деталях. Встреча эта выглядела приблизительно так. Вот он приедет в Гиватаим, пойдет по шумным, кишащим людьми и машинами улицам, станет заходить в магазины, кафе и лавочки, всех расспрашивая, где здесь находится клиника хирурга Юлия Мозеса? Будет глазеть по сторонам, вдыхая с наслаждением запахи родины соленую свежесть Средиземного моря, ароматы апельсиновых плантаций, и войдет, наконец, в вестибюль, сверкающий белыми колоннами и мерными стенами, а возле колонн будут кадки с пальмами. Он представится дежурной сестре за стоечкой. Для верности еще раз осведомится это ли клиника доктора Мозеса. И в двух словах ей все объяснит. А девушка просияет, встрепенется и полетит в операционную доложить шефу о необычном дорогом госте. Юлий Мозес будет находиться в это время на сложной и важной операции, поэтому Зеэв Паз его будет долго ждать, прохаживаясь взад и вперед между колоннами, будет в волнении потирать руки, подмигивая сам себе: ах, какое известие он сообщит сейчас этому мужественному человеку! И на душе у него будет легко и радостно.
Вдруг сильно и настежь распахнется дверь операционной, и, срывая с себя на ходу перчатки в крови и слизи еще, стремительно возникнет он... В ту секунду, когда Юлий Мозес бросится ему на шею, Зеэв Паз успеет узнать его по той маленькой, изломанной фотографии, которую Анка ему показала: все та же черная, взлохмаченная велюра, все те же очки с толстыми стеклами.
Так это вы? закричит Юлий Мозес. А где мои дорогие дочь и жена? Б-же мой, ребенку было тогда четыре годика, я так спешил, так рвался на родину, простите хоть вы меня! Я вышел на базар, вышел с одной лишь сеткой-авоськой: "Куплю помидоры!" крикнул я Валечке... Я обманул, да обманул их, но вы хоть поймите не мог я иначе!
Зеэв Паз крепко обнимет его и тихо, но твердо скажет:
Не надо просить прощения! Мы преклоняемся перед вашим подвигом! Они уже здесь, я привез их сюда обеих!
Крепко, любовно обнявшись, плача от радостной встречи, они выйдут из клиники, сядут в автомобиль и полетят в ульпан, под Ашкелон, где Анка и Валентина Петровна их будут с нетерпением дожидаться.
Так рисовалась ему первая встреча с Юлием Мозесом. Картина эта держалась долго, ибо был тут готовый сюжет: завязка, развитие, счастливый конец.
Вспомнив про готовый сюжет, все еще стоя у телефонного аппарата, Зеэв Паз нашел в себе силы горестно усмехнуться. Был и другой вариант их встречи в Гиватаиме. На его обдумывание у Зеэва Паза ушел целый год волшебный, неповторимый год любви.
Во втором, драматическом варианте, он снова приезжал в Гиватаим, снова шел по улицам, вдыхая запахи моря и апельсиновых плантаций, снова входил в прохладный мраморный вестибюль с пальмами в кадках и обращался к девушке. И вылетал Юлий Мозес, срывая с себя резиновые перчатки. Они кидались на шею друг другу, а после выходили к подъезду и летели в ульпан, где на сей раз их дожидалась одна лишь Анка... Мчась в машине на бешеной скорости мимо цветущих садов и полей, мимо кибуцов и мошавов, Зеэв Паз со слезами в голосе объяснял своему герою, почему он не привез Валентину Петровну: ее ненависть к евреям, помидорам и сеткам-авоськам пересилила соблазн лучшей судьбы. Она яростно, как тигрица, боролась за Анку, но Зеэв Паз ее одолел все-таки: женился на Анке! Женился и привез в Израиль, к отцу...
Так и не узнал Зеэв Паз и никогда теперь не узнает, сохранилась ли у Юлия Мозеса роскошная шевелюра, очки с толстыми стеклами.
Оказавшись в ульпане, на берегу Средиземного моря, он в первый же день своего приезда отыскал в телефонной книге его фамилию, имя и позвонил прямо домой.
Господин Мозес? Простите, что обращаюсь на идиш... Вы русский, возможно, и позабыли, а я ивриту еще не научился... Да, я оттуда... Нет, не муж! Я с вашей дочерью жил... Нет, дружил, любил! Ах, это ли важно? Хочу сообщить вам нечто ужасное: теперь уже никогда, понимаете никогда! И Зеэв Паз безудержно разрыдался в трубку.
В ответ на его слезы из Гиватаима послышался смех, пустые слова утешения. Сытый, рокочущий басок поведал Зеэву Пазу, что он, Юлий Мозес, давно забросил свою хирургию и состоит владельцем заводика по производству мороженого: "Надо же обеспечить сносное существование семье: двум сыновьям, дочери и жене по имени Туба!" Юлий Мозес не счел для себя любопытным даже спросить, как выглядит Анка и что с Валентиной Петровной. Чем обернулась им тогда его славная шутка с помидорами и сеткой-авоськой, которую он выкинул им пятнадцать лет назад, бесследно исчезнув? Ничего такого он не спросил, поскольку заделался важным дельцом, бизнесменом, и пригласил Зеэва Паза встретиться за чашечкой кофе:
У меня в офисе или в семейном кругу, но не сейчас и даже не завтра, а лучше в более отдаленное время. Дело в том, что если верить прогнозу, ожидается большая жара, хамсин, а мой бедный заводик и так трещит от натуги, справляясь с многочисленными заказами...
Сквозь потрясение и сумятицу рвущихся на язык вопросов Зеэв Паз нашел в себе силы и благоразумие вежливо распрощаться, дал обещание позвонить после хамсина и повесил трубку.
Вот и поговорил он с человеком, к которому рвался всею душой много лет, с человеком, если уж прямо говорить, изменившим всю его жизнь, мысли. И услышал звон во всем теле: Г-споди, ужас какой! Прав оказался Вадим, крамольный сказочник, был Бухарест у Юлия Мозеса, была конференция медицинская. Правы были Анка и Валентина Петровна "подлец и гнида твой Юлий Мозес!". Все оказались вдруг правы: Юлий Мозес никогда не входил в море с аквалангом и маской, не появлялся в Турции. Не переплывал водные акватории под свет кинжальных прожекторов и пулеметный огонь с катера. Ничего подобного не было у его героя!
Ну хорошо, это еще можно простить, это я сам придумал! Но почему он ни разу не написал? Не дал знать о себе? Или здесь, в Израиле, на святой земле, на человека действуют иные законы и силы, и эти законы снимают с тебя все долги? Освобождают совесть от всего, что осталось за той чертой?
И Зеэв Паз представил себе, какой огромный багаж памяти, быть может, совершенно ненужной, привез он сюда. И на мгновение позавидовал Юлию Мозесу: как быстро посетило его забвение.
* * *
Сразу же после седьмого урока удивительно быстро пустеют этажи и двор белокаменной школы. Зимнее солнце низко нависает над мягким рельефом Иудейских гор, заливая золотом и теплом глубокую долину и ту тропу со стороны Вифлеема, по которой шли первые патриархи.
На тяжелых ногах тащится Зеэв Паз в раздевалку, волоча за собой кучу баскетбольных мячей в сетке, судейский столик, скамью. Изнеможенный, нервы растрепаны, а в сердце особенно остро ощущается острое шило будущего инфаркта... "Благословен, Ты, Г-сподь, дающий силы усталому!".
Пуста стоянка автомобильного стада при школе. Даже стражник Давид успел отчалить на своем "фиате", покуда вышел, наконец, Зеэв Паз, приняв горячий душ, переодевшись, заперев парадные двери.
Часто спрашивают Зеэва Паза учителя школьные, его коллеги, на что он деньги тратит, зарплату? Почему не купит автомобиль? Ведь это же так естественно, просто, удобно! Или он праведник, и все у него уходит на благотворительность?
Молчит им в ответ Зеэв Паз, не отвечает. А крикнуть хочется, ой, как хочется! "Да, господа, именно так! На благотворительность! Такие мы, русские, чокнутые!".
Какие счастливые, думает он о школьных коллегах, шагая в сторону автобусной остановки. Ни вам глухого стона от схватки иврита с русским, ни вам бокса, которого вы здесь не знаете, к которому равнодушны, ни Анки. А только арабы на уме, террористы, цены на сахар и на бензин. Ну, так это же на всех поровну, и на меня в том числе.
Ближе к вечеру особенно тяжко ехать мимо горы Сион. Именно в этот час никто не защищен от странных сил, что начинают действовать здесь на человека. Ведь это так близко от долины Страшного Суда, где разверзается мять до последних глубин, где так настойчивы, так упорны мысли о бородатых стражниках, черных лицом.
Начинает вертеться в нем старая, заезженная пластинка, обрежет сына, обрежет мужа, и все четверо, включая и Валентину Петровну, обратятся в еврейство! Или иначе: умрет сын, умрет муж, умрет Валентина Петровна. Я тут же высылаю вызов, и Анка моя! И сразу гонит эту дикую мысль: нет, нет, не приведи Г-сподь, еще раз кому-нибудь умереть! Уж пусть остается все, как есть. Пусть стелется там поземка, как это бывает там в январе, пусть стоит oна на троллейбусной остановке или в очереди в гастрономе, а завтра утром снова идет на работу.
Помилуйте, восклицает он, а к кому ей, собственно ехать? Я разве писал ей, что здесь, что жду ее, мечтаю увидеть? Нет, молчу, как молчал Юлий Мозес, ни письма, ни открытки, ни весточки. Нельзя же так, Зеэв! Зло и ненависть порождает такое молчание. Ведь напиши им Юлий Мозес одно лишь слово, дай вовремя знать о себе, может, простила бы его Валентина Петровна. Воспитала бы Анку иначе. Другое говорила бы ей о народе ее отца и об этой стране, пропахшей морскими прибоями и цитрусами. О, тысячу раз был прав мудрец, сказавший однажды: нельзя воровать и мошенничать еврею, чтобы никто не посмел сказать: нет Б-га и правды у них, все они негодяи! Вон что вышло из-за обмана Юлия Мозеса: прибавился враг моему народу, и потерялась Анка, родная душа...
Пластинка крутится, крутится. Слышит Зеэв Паз новый вопрос: а кабы не помер Моня, тот самый Моня, мой ученик с красивым, косеньким пробором? Моня, с которым спуталась Анка с отчаяния? Так вот, кабы не помер он, что тогда? Нет, не разило от него помидорами, сеткой-авоськой, в Израиль он не стремился. Против Мони Валентина Петровна ничего не имела.
Женись на ней Моня, была бы, интересно, возможность увидеть их здесь когда-нибудь?
* * *
Улететь с первой попытки у него не вышло. Просто чудо, как он еще в криминал не влип, ибо бес вислоусый так и вертелся, так и подталкивал в спину тот самый, с белых солончаков.
Когда садился рижский рейсовый, он вышел к чугунным решеткам, отделяющим заснеженное поле, чтобы увидеть, сколько из самолета сойдет пассажиров и кто именно. Спустилось человек тридцать, большая группа транзитников размяться, перекусить в буфете. Зеэв Паз тут же смешался с ними и тоже пошел в буфет. Купил пачку печенья, на это денег еще наскреблось.
Через четверть часа объявили посадку. Он размотал шарф на шее, разворошил себе волосы и побрел вместе со всеми к самолету.
Поднимаясь на трап, он вскрыл пачку и принялся печенье грызть. Так он выглядел убедительно, это ему бес неплохо придумал.
А ваш билетик? спросила его стюардесса на трапе.
Вы уж простите! Зеэв Паз махнул рукой в самолетную дверь. В портфеле забыл, там, в кресле!
Мелькнуло сомнение на хорошенькой мордашке: много ведь их, всех не упомнишь, и пропустила, поверив.
Он вошел в салон, отыскал в хвосте свободное место уютное, рядом с иллюминатором. Сидел, тихо радуясь. Потом взревели турбины. Вот-вот собирались и трап откатывать. Г-споди, вроде бы пронесло, вроде бы еду! Ан нет, тут и нашла его стюардесса с хорошенькой мордашкой.
Простите, гражданин, билетик?
Так и застонало в нем все. Сорвался с места, помчался по салону, успел прыгнуть на отъезжающий трап.
Сутки провел здесь же, в аэропорту, в теплых и мягких креслах, все еще сомневаясь в своем решении.
"А может, тебе не ехать? Видишь, тебя не пускают! Все, конечно, давно изменилось. А может, она ничего и не знает: ни про Юзю, ни про Марсово поле, ни про челюсть твою? Сидит и ждет. Г-споди, а сколько же ждет: год, сто лет? Сколько продолжалось это? Нет, самое лучшее вернуться тебе в Ташкент, поступить воспитателем в сиротский приют. В тот самый, где вырос".
Утром поплелся к чугунным решеткам. Опять caдился рижский рейсовый.
Алло, ребятки, остановил он летчиков. Простите, можно вас задержать на минутку? Взгляните, вот справка из психлечебницы, справка об излечении. Выписать-то выписали, а деваться мне в этом городе совершенно некуда. Торчу я тут, как пес, на холоде. К тому же, без копейки денег в кармане. Будьте добры, ребятки, подбросьте до дому, а я вам за это часы подарю, а? Вот, видите, часы швейцарские плоские, с голубым циферблатом. Я чемпион, вообще-то, может, слышали фамилию такую? Смешная у меня фамилия, правда? Совсем не боксерская. Мне челюсть сломали. Глядите, вот пластины во рту. Врезали по мозгам на всю катушку, как говорится, вот и угодил в психушку. Да, была история... Холодно здесь ужасно! А эти часы я в Москве выменял у боксера одного иностранного, вы их возьмите, возьмите!
Летчики провели его к себе в кабину. Зеэв Паз сидел рядом с радистом на узком сиденье, поминутно хватал за руки то штурмана, то пилота, умоляя их принять в подарок часы "уж такие славные, импортные, с писком вместо будильника, ну, просто куколка, а не часы!".
Сплавите их на толкучке в Одессе, а деньги прокутите всем экипажем!
Самым серьезным образом он им мешал вести самолет, а те не знали, как от придурка отделаться.
Да ты и впрямь сумасшедший, уж не липовая справка твоя об излечении? Мы что, часов не видели? Дай до посадки дойти!
А после, когда унялось в нем возбуждение, они говорили ему:
Вниз погляди, пошла Молдавия! Что же ты, чемпион, в таком зачуханном месте живешь? Ты, брат, не обижайся, сам погляди, какая земля неприглядная! Кто бы сказал, что здесь приличное что-то водится, знаменитости обитают?
...Он выскочил из троллейбуса, в два прыжка достиг цементного крыльца и позвонил. Анка открыла дверь, ахнула, оцепенела, потом схватилась скрюченными пальцами за лицо, будто выросло перед ней привидение.
Тсс, мама в ванной купается! произнесла, наконец.
Он разом припал к ней, раскрыв халат на груди, и тут же послышался голос Валентины Петровны.
Аня, кто к нам пришел?
Никто, мама! Детишки звонят, детишки балуются!
Задыхаясь от мучительно памятных запахов, он застонал, целуя ей груди, обкусывая соски, затем припал губами к шее. И снова услышал из ванны:
Чего ты мне голову морочишь, я же слышу, что кто-торишел?
Ну, Володя, Володя это...
Стараясь оторвать его от себя, Анка уперлась ему в подбородок недавно разбитый, хрупкий еще, как стекло, подбородок. От внезапной боли возникло огромное солнце, величиною во все сознание.
Не слышу тебя, скажи мне громче!
Ну, Володя, мама, я же сказала Володя пришел...
Ноги ослабли, стали ломаться. Он почувствовал руками окаменевшие ее ягодицы.
Какой Володя? Провизор из моей аптеки?
Да нет, который боксер, который в Ленинграде женился!
Теряя сознание, как при нокауте, он крепко обхватил ее, чтобы не упасть, а Анка все отступала и отступала назад, пока оба они не стукнулись о дверь ванной, где затихла Валентина Петровна и перестала плескаться, мгновенно вспомнив его. Поняв и значение этого глухого удара в дверь.
О, горе мое! взревела она оттуда. Почему липнут к этому дому одни жиды, что им надо от нас? Аня, ты слышишь, немедленно прогони его!
Сейчас, мама, сейчас он уйдет!
Анка перестала давить ему в подбородок, и все десять острых ее ногтей впились ему в лицо. Солнце сразу же стало уменьшаться, уступая место слуху и мыслям. Боль в челюсти тоже стала утихать.
Чего он хочет от нас? Если он немедленно не уйдет, клянусь, я прогоню тебя из дома! Ты институт никогда не закончишь, сдохнешь с голоду!
Все еще опасаясь упасть, он крепко держал ее. Тогда Анка вцепилась ему в горло и принялась душить. Она душила его самым серьезным образом, невероятно сильными пальцами. Он удивился этой ненависти в ее пальцах, это его озадачило.
Мама, он очень бледный!
Не слышу! Почему ты не хочешь сказать, что вы там делаете?
Мама, он страшно худой и бледный, он еле на ногах держится!
Он чувствовал, как по лицу ползут струйки крови, мешаясь с холодным потом от боли.
Аня! с новой силой вскричала из ванной Валентина Петровна. Аня, я вены вскрою себе! Вот этой бритвой, что бреем подмышки...
Мама, дай мне его покормить!
Все, я бритву взяла, будешь кормить его моей кровью!
"Лучаферул", сказал он Анке. Завтра в полдень. Иди, отними у матери бритву!
Назавтра, опухший от пьянки, со следами ногтей по всему лицу, Зеэв Паз пришел на улицу Ленина, к гастроному "Лучаферул".
Был человек в этом городе, кого он обрадовал своим возвращением. На крутой Рошкановской горке жил Вадим, изголодавшись по другу, по слушателю, всю ночь промучил Зеэва Паза, читая ему новые сказки. Его тошнило от сказок, тошнило от этой дешевой кислятины "алб де масе" в высоких бутылках с сургучными головками. Настоящая пытка гнездилась в челюсти. Ничего не знавшая о пластинах во рту, Анка чего-то там растревожила, и челюсть стучала сейчас на морозе мелко и дробно. Он все старался упрятать голову поглубже в шарф, в воротник, но это плохо его согревало.
С улицы Стефана Великого появилась Анка. Была она в легком зеленом пальтишке, и он удивился, что нет на ней белой шубы.
А шуба? спросил он ее. Где твоя шуба? Ну, это самое длинное, белое, очень такое теплое?
Ты меня с кем-то спутал, насторожилась Анка.
Ах, да! Прости, я все еще болен, очень болен, черт знает чего несу.
В бревенчатой хате на Рошкановской горке остался с ночи тяжелый табачный угар. Повсюду валялись пустые бутылки, окурки, залитые вином рукописи. Вадим, раскинувшись пьяно, спал на кровати в ботинках, в одежде.
Было холодно в нетопленной хате. Они сели за стол, не раздевшись, как и вошли.
Шуба! вдруг вспомнилось ей. Белая шуба! Стыдно в институт ходить в этой дряни зеленой.
Бедная, бедная! воскликнул Зеэв Паз. Давай к отцу добиваться, и все у нас будет с тобой! Все, что душа пожелает.
А мама?
Ну, что мама, что мама? Ты снова об этом?! Анка, любимая, решись, наконец, она или мы? Взгляни на себя, она же губит тебя! Растоптала все отцовские корни, лучшую твою половину! Ты наша, ты дочь великого человека!
Володька, замолчи! вскричала она. Отец у меня негодяй! А ты скотина, скотина...
Он встал, подошел к ней, примирительно обнял.
Да, согласен, скотина, тысячу раз скотина! Но ведь развелся, снова приехал к тебе. Хочешь, опущусь на колени, буду просить давай поедем! Свое наказание я уже получил: психлечебница, челюсть... И даже очень доволен, что наказан немедленно, что прозрел.
Она перебила его, спросила безо всякого интереса:
Хорошо, зачем я тебе? Чего ты хочешь?
В ее вопросе ему почудился отголосок вчерашней ненависти, это опять его озадачило.
Умоляю, Володька, скажи, что ты уже все знаешь, не мучай меня?
А что мне знать, что знать? Знаю, что лучше было ему не писать, он это и делал. Чтобы не таскали вас тут за связь с изменником родины, чтобы забыли о вашем существовании. Нет, ты только представь себе его подвиг! Как ты смеешь от такого отца отказываться?
Не может быть, чтобы тебе не сказали! упорно твердила она что-то свое. Ты просто садист, издеваешься.
Меня ты ругай, сколько угодно, я того заслужил, горячо убеждал ее Зеэв Паз. Но только отца не трогай, откуда нам знать, какие владели им чувства? Туда он рвался в пески Синайской пустыни, спасать от огня солдат своей родины. Там ему виделось место врача, хирурга...
Вадим ничего тебе не сказал?
Она вскочила вдруг на ноги, задрала спереди всю одежду.
На, любимый, смотри на живот, полюбуйся, вот что наделал ты своею женитьбой!
И Зеэв Паз увидел.
Неужели, Вадим? спросил он первое, что пришло ему в голову.
Нет, сказала она. Вадим тебя любит!
И он перестал понимать свои вопросы, слышать ее ответы.
Н-да, если бы Моня остался в живых... Все могло бы обернуться иначе. И вот сейчас, по дороге домой, Зеэв Паз не вспоминал бы своего ученика с красивым, косеньким пробором, а был бы уверен Анка приедет! И любовался бы Зеэв Паз сиреневой, легкой дымкой, что повисает в этот вечерний час над горой Сион, услышал бы звоны певучих колоколов, играющих первую вечерю на башне монастыря "Сердце Христово". И звоны эти навеяли бы на него совсем другие, очень приятные воспоминания.
* * *
Удары гонга, разносимые мощными усилителями во все уголки Дворца спорта, глохли в ревущих кольцах трибун, зато особенно нервно воспринимались тут, в раздевалке, где последние финалисты, ожидая свой выход на ринг, готовились к бою.
С каждым ударом гонга приближался и его выход на поединок с Товмасяном, а он места себе не находил, все больше отчаиваясь, потому что мальчик никак не хотел приходить.
Белыми, бескровными губами Зеэв Паз шептал, как заклятие, все звал его: "Во имя подвига твоего, во имя памяти твоей, во имя всех нас приди помочь мне!".
Слоноподобный тяжеловес Нурмухамедов сидел на табурете возле умывальника с запрокинутой назад головой, выгнув вперед толстую бычью шею. Руки его, поросшие густыми черными волосами, безжизненно свисали, касаясь перчатками пола. Он так и не снял с себя после боя перчатки, а люди, окружавшие его, были настолько испуганы, что никто не догадывался содрать их с него. С минуты на минуту ожидали прибытие скорой помощи, а пока с головой казаха возился врач. Он суетился, нервничал, ибо место его было не здесь, в раздевалке, а возле ринга фиксировать технические нокауты, останавливать кровь боксерам в перерыве между раундами, совать под нос тампоны с нашатырным спиртом.
Бинтуя руки и пританцовывая, Зеэв Паз приблизился к посеченному тяжеловесу и ужаснулся его ране. Будто хряснули топором по массивной брови, лбу и скуластой щеке. Густой черной щеткой бровь свисала над глазом, обнажив глубокую, до белой кости, расщелину с трепещущей жилкой и дымящимся фонтанчиком крови.
Г-споди, мальчик, неужели и мне проиграть так? Ты же всегда приходил по первому зову! И еще неистовей взялся шаманить: Во имя смерти твоей, во имя жизни твоей...".
На другом конце раздевалки, возле высоких зеркал, счастливый и плачущий, сидел Женька Бадалов, засыпанный букетами цветов: мировая сенсация выиграл у великого Тамулиса! Когда Женька кончит плакать и малость придет в себя, толпа возбужденных поклонников, что ломятся сейчас в раздевалку, напирая на милицию у входных дверей, поднимут его на плечи и по центральным улицам, через всю Москву, пронесут до гостиницы.
А мальчика все не было, и Зеэв Паз стал думать, что тот вообще забыл про него.
Потом он заглянул в открытые настежь двери с широкой ковровой дорожкой, ведущей к помосту, увидел в ринге чей-то жестокий бой. В уши ударила волна рева, и он окончательно расстроился нельзя глядеть на чужие бои перед собственным выходом, забыл даже это простое правило!
Не теряя надежды вызвать во что бы то ни стало этого худенького ребенка со смертельной скорбью в глазах, Зеэв Паз напрягал всю свою волю и продолжал разминаться. Где бы мальчик ни находился сейчас, он должен был услышать его и прийти на помощь.
"Ты видел, что на трибунах творится? стал он жаловаться ему. Одни армяне, одни армяне. Мне говорили, что они прилетели в Москву двенадцатью специальными самолетами болеть за своего любимца, за этого хвастливого, надменного Товмасяна. А что он заявил обо мне журналистам, знаешь? Нет? Жаль, что ты газет не читаешь. Где же ты, мальчик? Кроме тебя, здесь нет у меня никого, почему ты не хочешь это понять? Я так одинок!".
Ринг стоял на высокой плоской конструкции, затопленный светом мощных юпитеров. Зрителей было тысяч пятнадцать битком набитый Дворец спорта. Кругом наставлена уйма телевизионных камер. Шла прямая трансляция на всю страну. На весь Союз и страны Восточной Европы.
Зеэв Паз представил себе, как далеко отсюда, в Молдавии, сидит у телевизора Анка и ждет, волнуясь, его выхода. Рядом с ней сидит за столом Вадим, перед ним это уж точно бутылка "алб де масе", и он прикладывается время от времени прямо из горлышка.
Все финалисты разминались в одной раздевалке, что было безобразным упущением организаторов чемпионата!
Раздевалка была огромной, а вот укрыться от глаз противника было негде. Укрыться так, чтобы не выдать противнику свои секреты. Это страшно действовало на нервы. Просто желания не было разминаться по-настоящему.
Зеэв Паз обратил внимание, что Товмасян все вpeмя торчит у него за спиной и что-то там вытворяет. А что именно, Зеэв Паз никак не мог понять. Едва поворачивал голову, как тот моментально все прекращал и дрыгался с невинной физиономией.
Решив узнать, уж не заговаривает ли он его в спину какими-то особыми армянскими заклятиями, Зеэв Паз пустился на хитрость направился к большим зеркалам, где плакал среди цветов Женька Бадалов, и все увидел: Товмасян шел и "избивал" его сзади, как бы делая "бой с тенью". Разминался в свое удовольствие, скотина, и это взбесило Зеэва Паза.
"Ах, мальчик, ты же всегда приходил, всегда выручал меня на самых задрипанных соревнованиях! взмолился он. Ну, где же ты, где?".
Звенели гонги, и время быстро шло. На Зеэва Паза и Товмасяна надели по махровому халату, зашнуровали перчатки. Оба поступили в распоряжение массажистов.
Зеэв Паз сидел сейчас с закрытыми глазами, предоставив себя массажисту, чьи руки были скользкими, ловкими, а на твердых участках плеч и ног вдруг железными, расслабляя бугры окаменевших мышц. Весь обмякнув, но внутренне сосредоточенный, он принялся повторять про себя этот коротенький рассказ, чего не делал уже очень давно. Мысленно читая его так, как и был он записан в одном из отчетов послевоенного трибунала.
"...Обвиняемый Роберт К., служивший долгое время в концлагере Аушвиц, утверждает, что жертвы двигались в газовые камеры без особого сопротивления. Голые, они вообще не помышляли об этом. Но приводит случай совершенно необычного поступка. Некий еврейский мальчик, с виду еще совсем ребенок, сумел пронести чуть ли не до самых дверей душегубки противотанковую гранату. И, выбежав из колонны, метнул ее в скопище солдат, собак и офицеров. Имя его навсегда останется неизвестным, поскольку взрывом огромной силы мальчика самого разбросало на части...".
Зеэв Паз ступил на ковровую дорожку и пошел к рингу.
Шел он, опустив глаза, не вышаривая на трибунах друзей, знакомых. Ему некого здесь было искать.
Двумя шагами сзади ступал за ним Товмасян. Вытащив из-под халата руку, он махал ею, а закупившие лучшие места поближе к рингу армяне вопили от восторга.
Стоя в своем углу, Зеэв Паз ждал начала боя, удара в гонг. Тренер привалился к самому уху, шептал что-то важное. Зеэв же Паз ничего не слышал, не понимал. Глубокая печаль и покинутость будто парализовали его. Он лишь подумал, что тренер забрызгал ему лицо слюной, и это нельзя смахнуть, вытереть еще обидится!
"Где же ты, мальчик, что же ты не пришел? Или в эту минуту ты занят кем-то другим, спасаешь кому-то жизнь? Это тебе важнее? Все равно: во имя памяти твоей, во имя подвига твоего живи вечно! А я уж как-нибудь обойдусь, ты обо мне не думай".
Погруженный в свои мысли, он даже не услышал удара в гонг. Товмасян налетел на него, как голодная пантера.
Зеэв Паз был настроен на классическую завязку: бой с разведкой, прощупыванием уязвимых мест, демонстрацией техники. Так он представлял себе первый раунд, когда сидел с массажистом, шел к помосту по ковровой дорожке. Но это не состоялось, из этого ничего не вышло. Зеэв Паз забыл, что Товмасян любил вылетать на противника, как зверюга, рвать его в клочья, подминая начисто все классическое.
Орудовал Товмасян исключительно сериями, затяжными сериями с обеих рук. К тому же во всех трех плоскостях: прямыми, крюками, апперкотами. А иссякнув, делал короткий отскок назад и тут же кидался с длинными внахлест "свингами". Боец высокого класса! И не было приема, которым бы он не владел в совершенстве. Ну, просто боец международного класса! В ударах же его чувствовалась прирожденная сила нокаутера. Любой из его ударов, даже придясь по защите, болезненно отзывался во всем теле.
Надо сказать, что и в убийственном для него первом раунде Зеэв Паз тоже кое-что показал. Все из тех же классических запасов. Однажды он отшагнул в сторону, и Товмасян пролетел мимо, врезавшись в канаты, запутался в них. Это вызвало смех на трибунах, жидкие аплодисменты. Потом сблокировал удачно увесистую серию апперкотов, а Товмасян, по запарке, нанес ему сзади пару ударов по почкам. Судья их развел по шагу назад и дал Товмасяну предупреждение. Но все это шло за мелочь, пустяки из носа у Зеэва Паза струилась кровь. Он понял это, слизнув с губ что-то соленое и обильное. От нижнего справа ребра тянуло жуткой болью. Ребро, видать, было сломано.
Весь раунд ему мерещилось, что на трибунах вопит миллионов десять армян. Они стояли на ногах, ладно скандируя, а после запели мотив, похожий на гимн. Они ждали нокаута, ибо к нокауту дело и шло.
Рефери давно полагалось прекратить избиение. Зеэв Паз был обложен глухой защитой, а Товмасян таскал его по углам, обрабатывая, как чучело, стараясь добить последним, сокрушительным ударом. Короче, все хотели нокаута, даже прыгучий, в бабочке, рефери, и потому никак не давал Товмасяну победы "за явным преимуществом".
Первый раунд кончился, Зеэв Паз пришел к себе в угол. От синяков и шишек набрякло лицо. Тренер обмахивал его полотенцем, обливал затылок и грудь холодной водой, орал что-то в самые уши, но Зеэв Паз ничего не соображал.
И тут вдруг почувствовал его присутствие. Дохнуло на Зеэва Паза прохладой, и сыростью, каким-то горьковатым ароматом так от мальчика пахло, когда он был рядом. И разом окрепло ребро, мысли сделались четкими, ясными. Зеэв Паз с трудом размежил глаза и увидел его.
"Не надо глухих защит, сказал ему мальчик. Правой рукой вразрез. Длинный прямой справа, когда он кинется после отскока!".
Товмасян вылетел на него из-за угла, чтобы тут же прикончить. Доделать то, что не успел в первом раунде.
Эта каналья мог орудовать в бешеном темпе все три раунда от гонга до гонга. Ну, просто сатанинская неутомимость! Хоть сто раундов... Никому из больших бойцов Союза не удавалось такое.
Совету же мальчика Зеэв удивился: прямой справа? Это же ерунда против такой машины, глупо и примитивно! Но мальчик дело свое знал, это было давно проверено. Советы его не подвергались сомнению.
Оставив глухую защиту, Зеэв Паз поднялся повыше на носках. Развернув плечи, приклеил нацеленный правый кулак к подбородку. Стал зорко следить за всеми движениями противника, напрягшись, точно пружина. И несколько мгновений спустя вот что увидели зрители на трибунах, Вадим и Анка в далекой Молдавии, обладатели телевизоров в Восточной Европе.
Товмасян заканчивал серию апперкотов по животу Зеэва Паза. Атака иссякла, он сделал изящный, безукоризненный нырок на выходе в боевую позицию. Мгновенный отскок, и снова бросился на Зеэва Паза.
И тот в него выстрелил точно нацеленным кулаком справа, угодив прямо по подбородку. В этот удар Зеэв вложил разворот тяжелых своих плеч, наддавшись далеко вперед, и последний грамм его тела прекрасно сработал. Летевший же в атаку Товмасян добавил сюда и всю свою встречную тяжесть, поэтому был сражен мгновенно, еще в воздухе.
Он обрушился Зеэву Пазу на грудь, обхватив за шею мертвыми руками. Со стороны могло показаться, что он упал с поцелуями, но передумал, свесив голову набок. Потом вздрогнул и, как тонущий, стал тянуть Зеэва Паза на дно. Зеэв Паз легонько оттолкнул этот груз от себя, и Товмасян упал на колени. В наступившей гробовой тишине загудела металлическая конструкция помоста. Потом упал лицом на брезент плашмя, и вся конструкция загудела еще раз.
Рефери открыл счет, сосчитал до десяти, подошел к: Зеэву Пазу и вскинул вверх его руку.
Рефери мог считать еще и еще, а Товмасян отвечал бы ему с пола придушенным хрипом и слабыми судорогами ног.
"Поздравляю, Зеэв! сказал ему мальчик все с той же смертельной скорбью в голосе. Теперь ты у нас чемпион, очень большой чемпион!".
Но голоса его никто не услышал. Ни тысячи зрителей во Дворце спорта, ни журналисты, припавшие к рингу со вспышками своих аппаратов, точно пиявки. Ни даже рефери в бабочке, стоявший совсем уж рядом.
* * *
"Блажен человек, отпускающий хлеб свой по водам, ибо рекою времен возвратится к тебе этот хлеб с прибытком!". Так сказал однажды Зеэву Пазу школьный вахтер Давид. А когда он изрек эту мудрость, да по какому поводу потерялось в памяти.
Но речь не об этом. Прошлой зимой, воюя на Южном фронте, Зеэв Паз выходил из казармы, а кругом, среди дюн и песков Синая, до самого горизонта лежали трофеи, исключительно русского производства, свезенные сюда с египетской стороны канала.
В ящиках, в заботливой упаковке и в масле тут были ручные гранаты, новейших марок противопехотные мины, ракеты ближнего, дальнего и среднего радиусов действия, мины донные и плавучие, всевозможные наплечные ракеты, снаряды для танковых орудий цельные, бронебойного назначения, и отдельно с запалами, авиабомбы для штурмующих самолетов и бомбардировщиков, и к ним же ракеты "воздух-воздух", "воздух-земля", "воздух-море". Особенно много в пустыне было ящиков со снарядами типа "катюша", пулеметных лент в запаянных коробках. Ну, а ружейных и автоматных пуль вполне хватило бы на истребление всего живого в лесах, тайге, тундре и джунглях, всего, что плавает на воде и под водой, всего, что летает в воздухе, ну, и, конечно же, на каждого человека в мире. И после, пожалуй, еще бы много осталось!
Вместе с Зеэвом Пазом трудилась тут дюжина солдат, чей родной язык был русским, понимающих смысл и толк скупых сокращений: "кнопка-пли", "зрачки вместе", "нож вложен" и даже "ОТК Вера Любочкина".
Солдаты перекрашивали зеленые ящики в коричневый цвет, клали поверх родного русского трафареты на языке пророка Исайи и царя Соломона, страшно спешили: там, на плато Голан продолжалась война с сирийцами, туда и посылали они транспорт за транспортом день и ночь.
Зеэв Паз был погружен здесь в сплошные расчеты. Тайно, исключительно для себя, переводил содержимое ящиков в доллары. Брал он по самым скромным расценкам и очень скоро насчитал первый миллиард. А через месяц, к концу службы, у него набежала сумма... Но лучше о ней умолчать!
Потрясенный, он вспомнил тогда слова Давида про хлеб и про воды и стал соображать: ведь тут, в этих трофеях содержался его кровный хлеб, пущенный некогда по водам в России! Скорее, отнятый у него. Впрочем, неважно, ибо голова шла кругом, и дыхание замирало: уж не вернулся ли в Израиль, к тому же с прибытком, весь хлеб русских евреев за шестьдесят лет советской власти? Вот от чего можно было рехнуться.
Стражник Давид качал головой на баскетбольной площадке, когда под большим секретом поведал ему Зеэв о трофеях в Синае и назвал ему сумму в долларах.
Течет, течет молоко народов, елей вместо плача, утешение вместо пепла! От царских грудей сосем!
Не понял ничего Зеэв Паз, и стражник ему объяснил:
Там, в пустыне, ты видел совсем другое, это не то вернулось! Ты же, приятный мой господин, если найдешь голодного накорми его, найдешь нагого одень и обуй. От бедного не отказывайся, не укрывайся.
Каждый вечер, приехав из школы домой, Зеэв Паз чистит свои башмаки, утюжит костюм, рубашку. А после спускается вниз разменять в бакалейной лавке восемнадцать лир.
Никто не знает, почему он меняет деньги. Лишь лавочник понимает идет сосед веселиться в барах, будет крутить рулетку, играть в азартные игры. Ведь там, в стране своего исхода, он был лишен таких удовольствий. О, лавочники все про соседей знают! Поэтому подмигивает он Зеэву Пазу и желает в этот вечер удачи. Выигрыша и удачи.
А восемнадцать лир в цельных, металлических монетах это ровным счетом восемнадцать иерусалимских нищих, стоящих в разных частях древнего Яффского тракта. Не двадцать и не пятнадцать, а именно восемнадцать, и это число всегда неизменно, зимой и летом, утром и вечером.
Быть может, возникнет у кого сомнение? Ну, что ж, проверьте, воля ваша. Тогда и другие тайны откроются вам в Иерусалиме.
Вместе с Зеэвом Пазом из квартиры выходят и два его неизменных спутника по этим вечерним прогулкам: один из них добрый, строгий и в черной ермолке, а второй бес вислоусый.
"Ты им не удивляйся, объяснил ему стражник Давид. Каждого человека сопровождают в жизни два спутника. Один слева, другой справа, чтоб ничего из наших поступков не пропало бесследно, ни доброе, ни худое, ибо всему учет ведется".
Значительна и таинственна должность нищего в Святом городе. Не клянчат они никогда у прохожих и не юродствуют, чтобы вызвать жалость, не надо им это. Должность их более деликатна, возвышенна. Недаром сказано: возлюбил Г-сподь Б-г убогих да нищих, оттого и много их в нашем мире! И еще написано в умных книгах: наделил их Г-сподь целительной силой через них дается одним расти и совершенствовать душу, а другим в жестокости сердца закаменеть. Поэтому не мы подаем нищему милостыню, а как бы они нам.
Начнем, как обычно, предлагает своим спутникам Зеэв Паз. Поедем сначала на автобусную станцию, оттуда спустимся к рынку и часам к девяти как раз подоспеем к кинотеатру "Оргиль". Вы же знаете, зачем мне надо туда.
Еще бы, может, Анка появится! отвечает бес. И добавляет глумливо: А если не Анка, то тоже не беда, других баб там полно.
Нет, ни за что! категорически заявляет Зеэв Паз. Только Анка!
Ну, разумеется, разумеется, смеется бес. Тебе вообще будет там чем заняться. Конец сезона, дешевая распродажа со скидками. Помнишь, тебе приглянулась вчера шубка в витрине? Из тонкой замши, а по полям беличьим мехом оторочена? Анке эта штука ой как бы понравилась!
И, сговорившись на этом, все трое прибывают благополучно на центральный автобусный вокзал.
Первый нищий стоит возле обложенных мрамором стеклянных дверей, напротив спуска под землю. Пустые, незрячие глаза его устремлены через дорогу, на каменный обелиск грубую квадратную колонну. На самой макушке ее высечено одно-единственное слово: "Запомним!".
В жестяную кружечку нищего со звоном падает первая лира.
Ну, и дурак! восклицает бес возмущенно. Да он же на самом доходном месте стоит, совесть последнюю потерял, даже тряпья не носит вконец обнаглел! Сам погляди: в шляпе, в костюме шикарном, только ромашки недостает в петлице. Слушай, Зеэв, тебя арифметике учили когда-нибудь? Учили, думаю! Я же помню, как ты по трофеям лазил с карандашом и блокнотом. Ну, так вот, возьми среднее, косит он, скажем, лиру в минуту. Сколько это в час получается шестьдесят? Стоит он тут, скажем, восемь часов в день, это четыреста восемьдесят, верно? Теперь перемножь на месяц, на год! Чуешь, в какие тут деньги уже понесло? Учти еще, налогов он никаких не платит ни подоходного, ни военного. О, это тебе, отозвавшись на стук в жестянке, он пожелал дожить до ста двадцати, но на самом деле именно столько он сам проживет. Ибо нет у него шила в сердце и не будет никогда инфаркта. А знаешь, что люди еще говорят? У слепыша этого миллионы в банке! А люди знают, что говорят, я лично им верю.
Расстроенный, глядит Зеэв Паз направо на доброго в черной ермолке. Тот молча кивает ему. Дескать, все в порядке, пусть себе бес разоряется.
Входят они на станцию, и Зеэв Паз принимается шарить кругом глазами: где-то тут, меж длинных хвостов к кассам или же возле посадочных платформ слоняется его старик, видом своим внушительным похожий на патриарха или пророка библейского.
Вот и он, ага! И Зеэв Паз спешит к нему со своей монетой. А тот принимает ее надменно, показывая вскинутыми бровями, как это странно ему и унизительно.
Отошли от старца библейского, и тут бес как шваркнет Зеэва Паза, как взвизгнет:
Ну зачем, зачем ты суешь гусю этому? Ведь ермолка его, пейсы и борода до пупа маскарад чистейший! Опомнись, на кого рассчитано это? На простофиль, как ты, да на туристов! Он же свинину жрет и курит в субботу!
Зеэв Паз потирает тихонечко ушибленное место, никак ему в толк не взять: в какой бы одежде он ни был, а бьет его бес вечно по голому телу. Хвостом ли шваркнет, копытом ли лягнет всегда по коже живой, по мясу.
Зато добрый в ермолке снова кивнул одобрительно: видишь, мол, Зеэв, порядок какой заведен: совершил ты добрый поступок, а он за собой и другой влечет. Точно так и порок следует за пороком.
Вступается добрый за Зеэва Паза.
Визжать, брат, визжи, замечает он бесу. Визжать можешь сколько угодно, а лапам своим воли не давай!
А я и не бил его вовсе! лжет, как обычно, тот. Это тик у него такой, нервный тик.
Они долго идут вниз по улице Яффо, идут к больнице с названием "Ворота справедливости".
Минуют кладбище за каменной оградой, Долину крестоносцев, зеленый лесочек. Минуют "Дом солдата" с игровыми площадками и футбольным полем и подходят к калиточке, где толпится скорбящий народ. Тут и стоят его обе старушки, нищенки. В этот час выдает больница покойников, что скончались сегодня. Поэтому каждый вечер здесь новые плачущие и новые покойники, а вот Зеэв Паз и обе эти старушки всегда здесь, всегда вместе. И две его лиры будто дань скорби по умершим, будто он сам им был родственником.
Бес молчит, нравится ему это место. И старушки не раздражают.
На рынке "Маханэ Йегуда" расходятся последние посетители, поэтому сразу видны здесь Зеэву Пазу все его нищие: двое на входе в зеленый ряд, двое в мясницкий и рыбный, двое в мануфактурный, а еще один возле спортивного магазина.
Ну хорошо, буду вам говорить сейчас вашим же языком, начинает бес. Известно ли вам, что вся эта банда удрала из дома престарелых, где нянечки холили их и ублажали? Пенсия их чуть ли не как твоя зарплата. Зачем же вы их развращаете? Вспомни, Зеэв, что в Торе написано: прими подношение и прими подарок, сказано там, но в землю их закопай, от глаз подальше, чтобы сердце не обленилось! Так вот, ты бы заместо лиры им слово сказал, слово истины. Просветил бы этих нахлебников и паразитов, а не помогал им в преисподнюю катиться. Мой тебе верный совет, уж если ты хочешь так выслужиться перед стражниками Врат Судилища: заходи в синагогу в конце недели и оставляй там сотенную! В синагоге точно уж знают, кто терпит нужду. Или скопил бы за год приличную сумму и тоже отдал. Мало ли куда для общественных дел отдать можно!
А вот и ошибаешься, брат! поймал его добрый. Настоящее милосердие пребывает там, где каждый день выходят на улицу с хлебом, такой и зовется блаженным. Но никак не тот, кто жертвует много, да редко.
К девяти часам, в самый разгар гуляний и веселья, прибывают все трое к кинотеатру "Оргиль".
По дороге сюда, раздав свои восемнадцать лир, кому положено, испытывает Зеэв Паз сильное облегчение.
И добрый восклицает с горечью:
О, Зеэв, зачем влечет тебя после стольких хороших дел к этому грешному месту?
Да плюнь ты на него, на святошу этого! наседает со своей стороны бес. Клянусь тебе белыми солончаками эти блудницы и спасут тебя! А они умеют, еще как умеют! Вспомни хотя бы все ту же Тору: дважды упоминаются там эти славные мастерицы и оба раза во благо Израилю. Вспомни Раав, деву иерихонскую, вспомни Тамар, невестку Иудину!
Ах, не смотри ты так жадно на них! умоляет застенчивый добрый. От зрелищ бесстыдных ослепнешь рано!
Нет, нет, смотри! Сколько угодно смотреть можешь. Ты холост, Зеэв, ты молод, и сильные соки текут в твоем теле. Не стой же, как мумия, как остолоп, иди к ним, ступай, смело переходи дорогу! Каждый вечер я должен тебе повторять одно и то же! О, был бы я на твоем месте, в один бы момент заклеился: "Шуры-муры, трали-вали, пошпилимся что ли?". А она бы меня спросила: "Где же машина твоя?". А я бы ответил с гордостью и достоинством: "Да нету машины у мальчика, я оле хадаш!". "Оле хадаш! пришла бы она в восторг. Ну, знаешь ли, отдамся со скидкой! Пусть это будет вкладом моим в русскую алию!".
Не слушай ты, Зеэв, похабника этого! наставляет его добрый. Почему не взыщешь с него за прошлые его преступления? Ведь, если подумать, он жизнь тебе покалечил.
Какая наглость, какой поклеп! возмутился бес до последней крайности. Может, ты скажешь, что и Анку на этом углу я ему подослал?
Анку нет! Анку я сам увидел, заступился за истину Зеэв Паз. Знаете что, ребятки, кончим ссориться, забудем прошлое. Давайте-ка лучше постоим возле этих афиш, может, снова она появится? Выйдет из-за угла в своем ситцевом платьице, застучит каблучками, улыбнется, рукой мне помашет.
Ну, да, "улыбнется, рукой помашет", передразнивает добрый. Когда же ты, наконец, образумишься, Зеэв? Ведь это не Анка была, а наваждение, напасть, ты ничего не понял. Помнишь, как юркнула вдруг под носом твоим почтовое отделение? А ты следом за ней, принялся под столы заглядывать, искал ее за портьерами, а в помещении ни живой души не было. Одна лишь уборщица с ведром и со шваброю. И ты ее спрашивал все, пытал уборщицу эту: куда подевалась Анка моя? Мол, видел своими глазами, и вот нету ее, нету! А уборщица клялась тебе, что никто не заходил минуту назад, не заходил, и все!
Заходила, заходила, развеселился вдруг бес. Анка давно здесь шляется! Мозес-подлец не принял ее в Гиватаиме, а адреса твоего она не знает, вот и шляется вечно. А впрочем, вот она, вот, через дорогу стоит, видишь? Ну, там, среди блудниц!
Зеэв, голубчик, ну, ты же не идиот, как будто, и не сумасшедший, и в Ленинграде, насколько мне помнится, тебе мозги не вконец расшибли, так почему же ты бегаешь за привидением, за тенью ее? И почему, наконец, ты в прошлый раз удивился тому, что вышла она в простом ситцевом платье на зимнем ветру, а не тому, что это вообще тебе померещилось? И тут же из почтового отделения помчался в дорогой магазин покупать ей шубу? И все продолжаешь их ей покупать, продолжаешь.
Да, кстати, встрял вдруг бес в разговор. Ты шубку ведь ей собирался купить. Ту самую, из меха беличьего, из мягкой замши. Конец сезона, идет дешевая распродажа. Набрал бы побольше: манто, капюшонов, горжеток!
Забудь ты ее, отпусти! Сам ведь уже согласился: пусть остается, как есть, пусть стелется там поземка и будут живы сын ее, муж, будет жива Валентина Петровна, и, Б-же упаси, кому-нибудь еще умереть. Вспомни-ка лучше, с чего это все началось и почему это было столь пакостно...
* * *
Тот день начался утром с легкой пробежки. Вставало тусклое солнце с тяжелым бронзовым отливом. От Невы, расколотой ледоколами, клочьями поднимались молочные пары.
Бежали по мягкому, нетоптанному снежку, выпавшему за ночь, сквозь березовую рощицу, до моста лейтенанта Шмидта, а возвращались по другой стороне стадионного озера. Километров шесть вся пробежка.
Одета команда была в кроссовки и шерстяные костюмы с вышитой яркой надписью на груди "СССР", выдаваемые исключительно членам сборных команд.
Возле берега, под заиндевевшей ивой, была выбита полынья величиною с баскетбольную площадку, и группа любителей зимнего плавания, мужчины и женщины, бегали босиком по снегу, а после кидались в воду, черную и дымящуюся, фыркая от удовольствия. А мороз был градусов тридцать.
После пробежки, энергичной разминки, Зеэв Паз принял горячий душ, плотно позавтракал.
Вернувшись в номер стадионной гостиницы, завернул в газету свои башмаки и по боковому горбатому мостику вышел прямо на Васильевский остров.
Первый же сапожник, к которому он вошел, оказался евреем. Такой уж выдающийся нос был у дяди Пети!
И Зеэв Паз с ходу обратился к нему на идиш:
Возьметесь еврею подбить каблуки? Подбить их до завтра и не тянуть волынку недели три, как это водится у вас зимой в Ленинграде?
Сапожник снял с носа очки и с интересом оглядел Зеэва Паза.
Эть, какой шустрый еврей, откуда ты взялся?
На это он и рассчитывал: с его ряшкой бурлацкой, с его ростом и тяжелыми, булыжными плечами никак не вязался отличный идиш. Поэтому любил он поразить еврея, любил позабавиться. И на вопросы: кто ты, откуда, брякал небрежно, мол, мастер спорта такой-то, чемпион страны по боксу...
Именно так получалось и сейчас. И, чуя, что будет веселенькая сценка, Зеэв Паз небрежно представился. Закончив все, что положено, изучать ряшку, рост, плечи, сапожник равнодушно углубился в работу.
Откуда ты все-таки в Ленинграде? спросил он его.
Из Ташкента!
Лицо сапожника сделалось кислым, брезгливым.
В войну, стало быть, в Ташкенте прятались, за Ташкент воевали?
У Зеэва Паза даже дыхание остановилось. Подобной наглости он не встречал. Это от соплеменника никак не ожидал услышать.
Полегче, любезный, полегче, пригрозил он. Вы что, пережили блокаду? Хронический дистрофик? У вас ревматизм, подагра, цинга? Вы пережили морозы и лютый голод, схоронили близких, детей? Копали окопы в гнилых карельских болотах?
И Зеэв Паз хлопнул себя по лбу рукою, саркастически заметив:
О, зачем же так мрачно, вы ведь герой войны, Герой Советского Союза!
Да! вскричал сапожник. Именно так: Герой Советского Союза!
Зеэв Паз совершенно вскипел:
Перестаньте, дядя, трепаться, вы что ненормальный? Успокойтесь, успокойтесь...
Сапожник отложил инструмент, отложил обувь. Встал, распустил тесемки фартука и убил Зеэва Паза. Да, такого с ним еще не бывало! Впервые при встрече с живым соплеменником он был сражен наповал. Там, за фартуком у сапожника, сверкала Золотая Звезда Героя, самая настоящая!
С Зеэвом Пазом все было кончено. Номер сапожника был высшего класса. Похлеще идиша, булыжных плеч и всякого там чемпионства высшего класса артист! Подумать только, спокойно довел его до бешенства, до белого каления и бенц! Звезда Героя! Купил, точно последнего простака, купил и зашиб насмерть.
Кончался же номер тоже эффектно.
Честь имею представиться! щелкнул сапожник каблуками и взял под козырек. Майор Петр Волков, Пиня Зямович Волков! Можешь звать меня просто дядя Петя. Так что ты делаешь в Ленинграде зимой, такой молодой и заносчивый еврей?
Зеэв Паз ступил на землю, сойдя с высокого пьедестала, ощутив сразу тоскливую безысходность. Там, в облаках, уже ровным счетом нечего было делать, нечего было сказать. Впрочем, нет, спасти еще что-то он мог, за ним ведь еще числилось высшее образование, интеллект.
Я журналист, дядя Петя!
Тот снова взял инструмент, снова углубился в работу. Этот ответ тоже не вызвал у него интереса. Кроме Золотой Звезды, у сапожника было еще что-то в запасе, он вел сейчас Зеэва Паза ко второму убийству. Словом, бил его по всем статьям.
Какое глупое, легкомысленное занятие! и спросил: Послушай, еврей, а ты что-нибудь законченный?
На идиш это прозвучало агикончитер. В другой раз Зеэв Паз от души хохотал бы над подобным словечком, хохотал бы еврею в глаза, но сейчас ему было не до смеха. Он переступал с ноги на ногу, совершенно скис, чувствуя неодолимое желание выбраться отсюда вон.
Агикончитер филологический факультет, дядя Петя. Если хотите, я напишу очерк о вашей жизни, серию статей.
Теперь я вижу, что ты и не особенный умник! Ты погоришь на этой затее, а мне угробишь всю парносу.
Он поднял лицо на Зеэва Паза и доверительно сообщил:
Я вор! Ворую у этой страны, которая держит меня за героя с зимы сорок третьего года. Когда ты увидишь мой дом, увидишь, что пью я, что ем, роскошь, в которой живу, ты сразу поймешь, что обо мне не надо ничего писать. Молчать, это лучше всего! А теперь передай сюда свою обувь, и я постараюсь не тянуть с ней волынку.
Дядя Петя извлек из газеты его ботинки. Долго вертел их перед глазами, внимательно изучая. Затем вдруг вытащил из-под верстака лупу, здоровенную лупу кабинетного ученого, и стал водить ею по линиям и трещинам на башмаке Зеэва Паза.
И стал вдруг читать вслух, как хиромант читает по руке человека.
Ты много весишь, мой мальчик, но душа твоя пустая и легкая. В самый решительный момент в тебе что-то ломается, и кто угодно может иметь влияние на весь ход твоих мыслей, на все поступки. Да, такого солдата я ни за что не взял бы с собой в разведку! говорил он тихим бессовестным голосом. Какой несчастный еврей, какую жалость ты вызываешь! Как слепца, как собаку, тебя должен вести по жизни какой-нибудь поводырь. Посмотрим теперь союзку, твое прошлое. Вот я вижу сиротский приют! Ты вырос в сиротском приюте, получив сомнительное воспитание. Вернее никакого воспитания толком. А вот, я вижу ремесленное училище, вижу филологический факультет. А вот, читается четко и происхождение твоих плеч и этой профессиональной сутулости.
Осененный догадкой, Зеэв Паз выбрался из своего потрясения, полученного от этой невиданной хиромантии.
Блефуете, дядя Петя, блефуете! Это вы вычитали из газет. Вы знаете меня по газетам.
Дядя Петя освободил свой нос от очков, глаза его выражали глубокое сострадание.
Еврей Володя, сказал он твердо и назидательно. Я никогда не читаю газет, не слушаю радио. Я даже последние известия могу узнать по обуви своих клиентов.
И приложился снова лупой к его башмаку.
Дело оборачивалось всерьез, номер выглядел жутковато!
Прости меня, мальчик, я зря нападал на тебя за Ташкент! Сейчас я увидел трагическую кончину твоих родителей. Они пропали в концлагере, они никогда не приезжали в Ташкент. Погляди сюда, линия предков всегда читается здесь, с рантов на носках.
Концлагерь в Транснистрии, подсказал ему Зеэв Паз. Меня они передали через проволоку молдаванам, я был в пеленках тогда.
Про это уже не писала о нем никогда и никакая газета. Печалью и жалостью к сиротской своей судьбе наполнилось сердце Зеэва Паза. Сам воздух в этой тесной, маленькой мастерской, казалось, был пронизан несчастьем.
В зиму сорок третьего года, сказал дядя Петя, этот слабый и невзрачный еврей, которого ты видишь перед собой, спас от гибели Сталинградский фронт. Факт представь себе! Был я дерзкий, отчаянный хлопец.
И дядя Петя впервые вдруг улыбнулся.
Так вот я и спрашиваю: неужели сейчас, в эту зиму, я не сумею спасти одного молодого еврея, который никак не может прибиться к хорошему берегу? Спасти одного человека, говорится в наших книгах, это то же самое, что спасти целый мир. Я же имею шанс заработать еще звезду! Как ты думаешь, на том свете дают золотые звезды героев?
Дядя Петя никуда не спешил, а явно намекал на что-то. Зеэв Паз улыбнулся. Ушла зависть, давно перестал он топтаться, точно баран. Привалился всей грудью к стойке и стал вдруг хохотать золотые звезды на том свете.
Сначала попробуем так! Я сведу тебя с Юзей, племянницей, и ты сразу попадешь в дом, где водится свежайшая осетрина, золотой усач, копченые балыки. Ты сядешь за стол, где принято кушать красную и черную икру столовыми ложками. Их кушают в этом доме столовыми ложками из фаянсовых и серебряных мисок, потому что мой младший брат Митя Волков директор рыбной базы. А дальше дальше судьба нам подскажет. Быть может, именно тебя давно дожидается пустая трехкомнатная квартира на Марсовом поле, которую надо заставить мебелью, и там, в тепле и достатке, ты примешься сочинять свои очерки. Но ты, надеюсь, не будешь уже дураком, a сядешь со мной за верстак и потрясешь мир. Ибо самый разбитый туфель, самый гнилой чувяк это прежде всего шедевр, неповторимый шедевр, сиди и строчи романы. Я начитаю тебе с обуви моих клиентов такое, что трех Нобелевских премий за это будет мало.
Дядя Петя оделся и запер свое заведение. На входной двери он нацепил картонку "Обед", но в этот день в мастерскую уже не вернулся.
Он согласился пойти с Зеэвом Пазом на стадион, посмотреть дневную тренировку: как готовится к международному матчу сборная команда страны?
На стадионе они сдали свои пальто в гардероб, прошли на галерку, над рингом, где сидят обычно почетные гости и пресса. Со сверкающей золотой звездой на груди дядя Петя был представлен тренерам и руководству команды как герой войны, человек, спасший от гибели Сталинградский фронт и изменивший тем самым весь ход Второй мировой войны.
Потом дядя Петя остался на галерке один и стал пожирать ринг жадными глазами там, внизу, полтора десятка парней прыгали на скакалках, обрабатывали мешки и груши, а после, надев боевые перчатки, принялись за серьезную работу, каждый раунд меняясь партнерами.
Находясь внизу, Зеэв Паз мучительно соображал, какой же он даст ответ этому удивительному человеку с галерки, который не спускает с него глаз, этому славному еврею, который час назад предложил ему новые берега судьбы, предложил измену?
"Етить твою в Юзю мать! возмущался он, войдя в клинч и обрабатывая с обеих рук корпус Толика Тараненко, оренбургского средневеса. Квартира на Марсовом поле! Свежайшая осетрина! Серебряные миски! Да знаешь ли ты, что подарила мне Анка в ту ночь на Ланжероне? Взяла меня за руки, вошли мы в воду, ласкавшую наши тела, и... Я испытал такое, чего не знал еще ни один мужчина со дня сотворения света. Етить твою дяди Пети племянница! Да если вы разворуете всю енисейскую осетрину, всех усачей Арала вам ни за что не купить меня! С той ночи на Ланжероне мы связаны с Анкой навеки, вы слышите?! Клянусь все той же клятвой своей, что привезу ее к Юлию Мозесу, и это мне дороже всего на свете! И будут у нас свои усачи, своя осетрина, и там уже, где-нибудь на пустынном пляже, мы будем входить в волну родного Средиземного моря, и много раз повторится мое наслаждение... Все, что душа пожелает будет!".
К концу тренировки дядя Петя неузнаваемо изменился.
Два часа поднимались к галерке горячие испарения мускулистых тел отборнейших боксеров страны, и, надышавшись ими, взыграла в нем кровь того самого хлопца зимы сорок третьего года. Вернуться за грязный верстак на Васильевский остров об этом и речи быть не могло!
Сначала он потащил Зеэва Паза в ресторан "Астория" и заказал роскошный обед в отдельной кабине с парчовыми занавесями, с букетом тончайших кавказских вин, ликеров и коньяков.
Потом они вышли на Невский и поднялись к Центральному универмагу. Здесь дядя Петя купил ему новые ботинки на белом меху, темный, в полоску, костюм, пальто-реглан с заячьим воротником, теплые, кожаные перчатки, шапку-ушанку "пыжик", фетровую шляпу, три смены зимнего белья, дюжину всевозможных сорочек, коробку новых платков, нейлоновый плащ "болонья", пачку носков на любой сезон, импортный портфель коричневой кожи с модными блестящими застежками и, наконец, зонтик совсем уже непонятно зачем. Все это было приказано уложить в большущий короб и отослать на адрес стадионной гостиницы.
Как ни странно, Зеэв Паз не высказал при этом ни удивления, ни восторга. Подобная щедрость должна была потрясти его, бывшего сироту из окраинного приюта, выпускника ремеслухи, а ныне спортсмена-наемника, прописанного в крохотной дыре на стадионе "Динамо", в зачуханной, Б-гом забытой Молдавии.
Но нет! Если внимательно разобраться, это давно причиталось. Ведь чемпионом страны он заделался исключительно по одной причине принести славу своему народу! Однако по сей день этот народ его ничем не отблагодарил, оставаясь преступно равнодушным ко всем подвигам своего национального героя. Рано или поздно, Зеэв в это свято верил, евреи должны были опомниться, устыдиться. Должны были обеспечить ему прописку в Москве или в Ленинграде, приготовить трехкомнатную квартиру. Прибить, наконец, к берегу.
Где они были, все эти денежные тузы, дельцы, воротилы, когда он стоял во Дворце спорта один на один с этим чудовищем Товмасяном? Ни одного из них он не видел, не слышал с трибун! Зато вопила там уйма армян, прибывших из Еревана двенадцатью специальными рейсами. Из всех евреев к нему пришел один лишь мальчик, по виду совсем ребенок.
* * *
Дней через десять после знакомства с дядей Петей Зеэв Паз уезжал в Кохтла-Ярве, на матч со сборной Эстонии.
Братья Волковы дядя Петя, и дядя Митя, а также умная девушка Юзя все трое тотчас же вызвались ехать с ним.
Зеэв Паз долго пытался разубедить их: ничего интересного в этом шахтерском городишке не будет, большого бокса они не увидят, а только возню "в одни ворота", ибо это вовсе не матч, а подобие тренировочных боев для приобретения лучшей формы. Короче, подготовка к матчу в Польше, не более того.
Увы! Они и слушать его не хотели, им не терпелось присутствовать в зале, болеть за него у ринга, чтобы отныне и никогда Зеэв Паз не страдал от одиночества, а ощущал бы тепло и участие родного народа.
Надо сказать, что дядя Митя обнаружил недюжинный талант и способности, как обращаться с национальным героем. Едва Зеэв Паз был введен в их дом, тот принялся устраивать все его дела наилучшим образом, легко расставаясь с бешеными деньгами.
И сейчас Зеэв Паз, испытывая большое удовлетворение, ехал на матч в специально нанятом дядей Митей такси туда и обратно, а не в автобусе со всей командой, тренерами и массажистами.
Там, в автобусе, ехал "мухач" Анвар Икрамов, национальный герой узбекского народа, имевший дома собственную "волгу" скромный подарок своего народа и правительства. Ехал Гога Думбадзе, грузинский национальный герой. В городе Сочи, на берегу Черного моря стояла у Гоги двухэтажная вилла тоже подарок от правительства и народа. Ехал Тараненко Толик, получавший в Оренбурге на каком-то военном заводе колоссальные деньги. Числился инженером, а сам не кумекал даже в таблице умножения. Вдобавок Тараненко еще владел усадьбой и яблочным садом с полгектара. Короче, полный автобус национальных героев, полный автобус говнюков, которым Зеэв Паз начинал, наконец, утирать нос.
Сидя в просторном такси, между Юзей и дядей Митей, он предавался тягостным размышлениям. Кем он был, в сущности, до сего дня в сборной? Пасынок, овца приблудшая, предмет насмешек и издевательств. И в самом деле, молдавский народ, за который он дрался, даже не думал считать его своим представителем. Ни народ, ни правительство. Зарплата же чемпиона страны составляла девяносто рубликов, он еле сводил концы с концами. За эти девяносто рэ работал у них тренером на стадионе "Динамо".
Один лишь молдаванин как будто признавал его заслуги автор крамольных сказок, шизик и алкоголик Вадим.
Но все это уходило в небытие, в прошлое, как дурной сон. Зеэв Паз обретал, наконец, материнское лоно родного народа, и, судя по началу, этот народ обещал устроить его судьбу красиво и замечательно.
* * *
Трудно себе представить, какие бы муки испытал Зеэв Паз, не дожидайся их такси за углом клуба, где проводили этот проклятый матч. Поблизости не оказалось ни больницы, ни госпиталя. А помощь нужна была самая срочная медицинская и техническая. '
Беспрерывно сигналя встречному транспорту, разрезая мрак начавшейся вьюги, такси неслось в Ленинград на предельной скорости.
Челюсть была расквашена и подвязана шарфом, горло чудовищно распухало. От скорой езды, от тряски по выбоинам и сугробам, зубы беспомощно колотились, погружая сознание в хаос боли и ужаса.
"Г-споди, какой жуткий, позорный проигрыш! Какому-то зачуханному, никому неизвестному эстонцу!".
К чертовой матери под хвост летело теперь участие в международном турнире, поездка в Варшаву. И вообще его членство в сборной: самое меньшее он выбывал из бокса на целый год.
Перепуганные до смерти дядя Петя и дядя Митя, а также девушка Юзя не знали, что говорить, как утешить его.
Ему слышалось где-то краешком тускло мерцающего сознания:
Сынок, успокойся, все у нас будет хорошо, все обойдется. Я обращаюсь к тебе, как отец, ты можешь называть меня "папа". Сколько раз меня настигало несчастье, но я ни разу не впадал в отчаяние. Всегда жил с верой и в доброй надежде.
Стояла в глазах сцена шахтерского клуба. С трудом туда втиснули ринг четыре стойки, канаты. Крохотная сцена, раздевалка, эстонец. Белобрысый, он помирал со страху, выходя на бой с чемпионом страны, кандидатом на европейский титул.
"Г-споди, почему я про все забыл, оказался таким идиотом? Ни разу не вспомнил о мальчике?".
Его пыталась утешить Юзя:
А помнишь, папочка, "Глаз Клеопатры"? Расскажи Володе, пусть он знает, что мы тогда пережили!
Ты слышишь, сынок? Возьми хотя бы тот случай, когда я не был еще директором рыбной базы, а крутил "гешефты" в артели дамских нейлоновых поясков. В один прекрасный день они накрыли меня, и я все потерял. Перевернули квартиру вверх дном, все описали, конфисковали. Но самое страшное было не то. Они нашли "Глаз Клеопатры", единственный в своем роде бриллиант, известный в мире уже несколько тысяч лет. Я вмонтировал его в электрическую розетку, что, казалось бы, может быть проще и гениальней?
...Он был настолько уверен в легкой победе, так легкомыслен, что совершенно забыл о мальчике, не вызвал его, не произнес его имя. Забыл про беса своего... Решил повозиться с эстонцем три раунда, легко и играючи, как и выигрывали у них все эти национальные герои.
А вы почему молчите, дядя? продолжала Юзя. Скажите Володе про ваших сапожников!
Дядя Петя сидел впереди, рядом с шофером.
...Первые два раунда так и было. Он легко обыгрывал эстонца, был просто великолепен, на всех дистанциях демонстрируя высший класс техники. А если и приходилось маленько всадить бил резко, отрывисто, гоняя своего белобрысого по всем углам и канатам. И успевал еще видеть зал, публику. Видел семейство Волковых, которых сам посадил поближе к рингу. Он улыбался им сверху, подмигивал.
Что такое твой бокс? обернулся к ним дядя Петя. Выиграл, проиграл... Мышиная возня, игра в бирюльки. Ты погляди на меня, Володя, погляди на Митю. Ты видишь этих бойцов? Нас били вместе и порознь, валили нас наповал, но каждый раз мы поднимались на ноги и оживали снова. Так оно было всегда, всю нашу горькую, проклятую жизнь. Ты слышал, что сказала девочка? Я кормил этих грязных сапожников, как отец, они жили, как у Б-га за пазухой... С таким трудом, с великой опасностью я нашел инвалидов. Работу приносил им на дом, они лепили обувь, я сдавал ее в магазин с фабричным клеймом. С этой малины все кушали я, сапожники, директор магазина... И что же взбрело им в голову? Что я их эксплуатирую, наживаюсь! Теперь они дохнут с голоду, а я нет!
...Паршивый брезент был весь в складках, натянут кое-как. Ноги по нему так и скользили. Чтобы не упасть, все внимание он сосредоточил на кончиках ног, ибо вся его техника держалась на исключительном чувстве дистанции. Малейшее нарушение обошлось бы ему дорого.
Это случилось в третьем, последнем раунде. Зеэв Паз был по-прежнему свеж, бой он выигрывал. Последнее, что запомнилось это канаты слева... Он стоял, вызывающе открыв подбородок, точно приманку. Эстонец должен был броситься, а он отшагнуть с правым контрударом. Очень красивый маневр, дающий сразу три очка. Зеэв Паз дернулся вправо, но правой ноги от пола отнять не успел: нечто странное случилось с брезентом, будто рванули его. Теряя опору, он косо, неуклюже припал на колено. Удар эстонца пришелся по вызывающе открытому подбородку. Скользящий удар, мгновенно раскрошивший челюсть.
Еще запомнилось белесые, расширенные в неподдельном ужасе глаза эстонца. Табурет в раздевалке. И все кричат, все вокруг суетятся, пытаются найти врача... Страшно подумать, что бы с ним было дальше, если бы не это такси. Оно мчало Зеэва Паза в лучшую травматологическую клинику Ленинграда.
Ты помнишь, Юзинька, помнишь? Всем казалось тогда, что я повис, что больше меня не увидят. Но, слава Б-гу, что есть золотая звезда, есть грамота за подписью Сталина и есть евреи со связями. Ты слышишь меня, Володя? Я говорю на идиш, чтобы шофер не понял: если такие бойцы, как я и Митя, тебе говорим, что челюсть это еще не конец света, так это действительно не конец!
Чувствуя помутнение рассудка от свалившейся вдруг беды, Зеэв Паз ощутил уверенность и спокойствие. Эти люди поддержат его, не дадут пропасть. Нет боксера, который шел бы и шел вверх. С этой веревочной лестницы падают, разбиваются. Слава Б-гу, что он упал в надежные руки!
Сильнейшее удивление он испытал утром, когда Юзя была допущена в его палату. Только что его привезли из операционной, шея была обложена высоким гипсовым воротником, а в челюсть вживили отвратительные пластины.
Он увидел в палате женщину в белом импортном длинном манто, неслыханно дорогом, и это его потрясло.
Всю ночь, лежа в операционной, будучи усыплен наркозом, его посещали всевозможные видения. Вспоминал он детство, Голодную степь, виделась Анка. Он помнил клятву на Ланжероне привезти ее в Гиватаим. И эта клятва за ночь окрепла, стала смыслом и целью всей его жизни. Поэтому утром, глядя на Юзю и дорогое ее манто, долго не мог ничего понять, никак не мог ее вспомнить.
Все это легко объяснится, если открыть, наконец, правду. Жизнь свою в трехкомнатной квартире на Марсовом поле он видел с Анкой и ни с какой другой женщиной в мире. Есть там свежайшую осетрину и икру опять же с ней, и только! Иначе, на кой черт, скажите, ему сдался этот город, пронизанный сырыми, омрачающими душу туманами? Он шел на это единственно для того, чтобы оторвать свою любовь от этой дуры Валентины Петровны, разбудить в Анке заглохший отцовский корень. Вызвать у нее интерес к маленькой стране на берегу Средиземного моря, с запахами морских прибоев и апельсинов. Ну, а после смотаться потихоньку к Юлию Мозесу.
Возмутившись, что в этом манто, несомненно, принадлежавшем Анке, пришла в палату незнакомая женщина, Зеэв Паз пришел в отчаяние. Он уронил на подушку ослабевшую голову, чувствуя, что это манто приведет его к помешательству.
От малейших покушений на его рассудок его спасла здоровая психика хорошо тренированного организма, и очень быстро все расставилось по своим местам.
В этом же самом манто, вызывавшем острую зависть у всей клиники, к нему стала являться Анка. Любовно и терпеливо сидела она у кровати больного до быстро набегающих сумерек. А после приходил санитар и выпроваживал Анку, и Зеэв Паз в томлении сердца принимался ждать наступления следующего дня.
Не позволяя нянечке с грубыми и равнодушными руками прикасаться к своему сокровищу, Анка меняла ему белье, перестилала постель. Каждое утро она приносила удивительно вкусные бульоны, пюре, ибо Зеэв Паз был совершенно лишен возможности принимать твердую пищу. Склонившись к ложечке, оба дули в нее забавно, а губы сливались уже в поцелуе. И ворковали, и щебетали всякие глупости.
Продолжая по-прежнему ворковать, нежно целуясь, они обсуждали тысячи важных вещей: с каким текстом печатать гостям приглашения, какие кольца выбрать? Мебель на Марсово поле? Фата, костюм, куда идти на церемонию регистрации...
Летели дни, недели, Зеэв Паз поправлялся. Сначала сняли гипсовый воротник мышцы и связки окрепли. Привычным сделалось и ощущение пластин во рту, появился прикус между зубами. Пластины эти он должен был носить еще долго после больницы.
Ужасная странность случилась с ним в самом неподходящем месте. Будучи облаченным в костюм, сорочку и галстук, купленные ему еще дядей Петей, Анка взяла его за руку и повлекла по мраморной лестнице вверх, в огромный, с золотыми купидонами зал, где был потолок старинной лепки, а из тяжелых, распахнутых дверей лились звуки полонеза Огинского. Излучавшая девичье счастье, Анка тащила его наверх, тянула его, а звуки музыки что-то в нем разбудили. Назойливы стали запахи, и кто-то уснувший заворочался, возмутился:
Что-то тут, брат, не так! загудел в нем этот засоня. Что-то здесь происходит неправильно... Так странно пахнет от бабы! Лошадью пахнет. Ну, не лошадью, скажем, а жеребенком, жеребеночком.
Стояла глубокая осень и было далеко за полночь. За черными окнами беспрерывно лил унылый дождь, временами переходивший в ливень. Бил по крыше и стенам, звенели стекла, и это отвлекало от последней беседы Вадима и Зеэва Паза, заставляя тревожно вслушиваться в непогоду.
Коптила на столе керосинка, давая скудный свет. Mного высоких бутылок "алб де масе" было уставлено вокруг лампы, и это тоже заслоняло свет. Кругом разбросаны были рукописи, брошенные пьяной беспечной рукой автора, на мокром столе, на полу, на подоконнике белые листы его сказок.
Зеэв Паз приехал в этот город увидеть его в последний раз. Удивительный дар его проникать в свое прошлое и будущее этот дар подсказал ему, что все пережитое им в этом городе было и навсегда останется самым сильным, самым значительным, что даровано ему в этой жизни.
Но самое главное увидеть Анку, хоть краешком глаза! Взглянуть на нее в последний раз, навсегда оставляя. И это надо было еще осмыслить, смириться с этим.
Горло душили слезы, он мог их выплакать только завтра, в клинике Юлия Мозеса, в Гиватаиме: никто не вышел сегодня из квартиры на улице Пирогова, не спустилась Анка с цементных ступеней и не прошла на троллейбусную остановку, задвинуты были ставни на окнах мертва была квартира.
Так больно, так горько! После обеда, прячась возле ворот физического факультета, он тоже ее не нашел, когда выискивал глазами среди студентов. Хотел лишь взглянуть в лицо спокойна ли она, беспечна? Или по-прежнему бедна и несчастна? Взглянуть издали, не вступая ни в какой разговор, не объясняясь. О большем Зеэв Паз и не мечтал, большего и не просил у Б-га.
И не хотелось вовсе провести последнюю ночь в этом городе, измучившем его сны и явь, в этой сырой, холодной хатенке, по самые окна ушедшей в крутую Рошкановскую горку, не собирался слушать дурацкие сказки, слушать, к тому же, внимательно, ибо требовал Вадим оценок и восхвалений, тошнило его от ненавистной кислятины в бутылках с сургучными головками но так уж вышло, черт побери!
Всю ночь выл за окнами дворовый пес Вадима по кличке Жид. Выл, скулил и так рвал душу, будто кто-то в избе умер. И чем дальше, тем больше думал Зеэв Паз, тем более убеждался, что именно по нем плачет собака, что именно он и умер. И виделось даже, будто стоит на столе гроб, а в нем покойник, и с этим покойником надо что-то делать.
Становилось сразу ясно: не зря пришел он в эту избу!
В высокий час расставания с этим городом, с этой землей, судьба приготовила ему как бы гроб. И в этот гроб надо свалить свое прошлое, не тащить его в Иерусалим...
Стой, не пей! вскричал вдруг Вадим и поднял к потолку палец. Ты слышишь, что Жид вытворяет, про что он скулит?
Гроба Вадим не видел. Пьяный и возбужденный, он только мешал Зеэву Пазу. Борода у Вадима была в рыжих мокрых сосульках, в глазах сверкало безумие. Пил он стаканами, расплескивая вино сильно трясущейся рукой.
О, нет на свете пары существ, что так бы понимали друг друга! Ведь мы с ним одна душа!
Зеэв же Паз был угрюм, неподвижен. Он видел себя рыбаком, текла перед ним река его прожитой жизни, и он вытягивал оттуда всякую всячину для погребения. И видел крышку от гроба, она лежала на лавочке, возле печки.
Ведь ты явился к нам с сеткой-авоськой, и Жид мгновенно все понял. Он просит от тебя ребенка! О, брат, если бы ты только знал, как мы тебя любили, как любим, ты бы от нас не уехал. Не можешь ты нас покинуть, не оставив взамен что-то существенное! А мы с Жидом обещаем не делать аборты!
Да, аборты это убийство, я тоже выступаю против абортов!
Зеэв Паз был сильно пьян. Несмотря на это гроб целиком захватил все его воображение.
По всей избе разило от гроба свежим, смолистым духом, покойник лежал внутри на стружках. Так и хотелось ЗеэвФ Пазу, так и тянуло его провести пальцем по жилкам и сучкам, по косой, обращенной к нему трапеции гроба.
Не видел ты нашей любви! Не принимал, отвергал ты ее, вечно был поглощен самим собой! Из кожи вон лез, чтобы быть везде первым Жидом Первого Номера: в боксе, в постели, в прозе. Вот и сейчас вышел в первый номер первый едешь туда! Первее у нас и не было.
А вот это уже неверно, возразил ему Зеэв Паз. Юлий Мозес обошел меня на пятнадцать лет, я только повторяю его подвиг.
Вадим перегнулся к нему через стол, налил полную кружку.
Э, нет, извиняюсь! Я знаю, что говорю именно ты первый. А Юлий твой Мозес дерьмо и мелкая гнида, завтра ты сам убедишься в этом. Ха, еще бы не подвиг: переехал жить поближе к границе, женился на русской бабе, ребенка родил. Вот и пустили на медицинскую конференцию, семья в заложниках остается! Вроде бы рядом, до Бухареста доплюнуть можно, ан нет, уже за кордоном! Ах, как он любил женушку, как он любил доченьку! "Я на базар, Валечка, на часик, не больше!". Это тебе, брат, хвала да слава! Это ты их тащил отсюда, себя не щадил зубами и когтями.
Они выпили, ударив кружками "за здравие!".
В гробу лежал покойник, облаченный в зеленую фланелевую куртку и шаровары то, что было на Зеэве Пазе в психбольнице.
Этому он очень обрадовался покойник уходил в могилу, как бы изъятый из жизни в час своего наказания! Уходил, стало быть, со всем набором ленинградских соблазнов: черный дяди Петин костюм, свадьба, квартира на Марсовом поле... Из этой квартиры он угодил прямехонько туда, в больницу, с диагнозом: "травма вестибулярного аппарата"... Радуясь, что это уйдет от него, сгинет в могилу, Зеэв Паз напомнил себе: "Не напиться бы в стельку пьяным к концу этой ночи, а крепко заколотить крышку и отнести на кладбище!".
Знаешь, чего он воет, чего хочет сейчас? Чтобы я отпустил его вместе с тобой. Страшно тебе завидует.
И оба прислушивались с минуту к собачьим воплям снаружи.
Вадим выбросил свой кулак в сторону черных стекол.
Никуда ты не уедешь, псина паскудная! крикнул он. Не отпущу я тебя! Мы еще дождемся последнего слова молдавского народа, мы еще выйдем в великие нации!
"Если уж заколачивать, так заколачивай все, никакой дряни с собой не бери. Да, так что же было потом? Летчики, веселые, добрые, Валентина Петровна со своими венами дурацкими, Анкин живот в этой избе. И в Ташкент подался! В Ташкент, откуда и вышел, поэтому и поклялся: только из Ташкента в Израиль уеду... Надо свалить в этот гроб ремеслуху, сиротский дом, Голодную степь с вагончиками, проклятого беса с солончаков вырвать все из памяти, все!".
Вадим снова наполнил кружки. Они, чокнувшись, немедленно выпили.
Когда ты пропал в Ленинграде, Анка часто приходила сюда, чтобы узнать: где ты да что с тобой? Сидели мы так же вот за столом, а Жид принимался вопить, все о тебе рассказывал. Нет, что ни говори, а поразительный пес! Самый способный из всех Жидов, что у меня были. Одна лишь досада не может ничего сказать о будущем молдавской нации. Так что, сам понимаешь эти сказки я сам сочиняю.
Зеэв Паз ехидно спросил:
Ну, а брезент? Кто рванул подо мной брезент в Кохт-ла-Ярве? Отвечай, если все вы тут знали?
Вадим сидел, хмуро насупившись.
Видать, чье-то лукавое творчество! Тебе лучше знать, кто именно тебе этот фокус выкинул.
Зеэв Паз погрузился в мрачные воспоминания. Снова увидел, как летит на него эстонец с жестоким ударом, как лопнула челюсть, и, взвыв по-звериному на весь зал, чемпион схватился перчатками за лицо. И опять полные ужаса, белесые глаза.
Заметив, что Зеэв Паз снова ушел в свои мысли, Вадим взял бутылку и налил.
Забудь ты, брат, это все! воскликнул Вадим. - Хочешь, мы с Жидом удивим тебя? Хочешь знать, что вещает о твоей будущей жизни моя скотинка бездарная?
...Солончак начинался сразу же за вагончиком и тянулся белым, как снег, полем, упираясь на том конце в высокую насыпь коллектора. Посредине торчал мазар, или иначе гробница. Замурованы были стены, но купол слегка обвалился на самой макушке. Старики-аксакалы чуть ли не в первый день запретили им приближаться даже к саксауловой изгороди: захоронен, дескать, в мазаре палач Чингисхана, тот самый нарубивший курган голов с самаркандских сартов, сам пострадавший впоследствии за услугу, как и водится у тиранов. С того времени будто заклят мазар, даже соль вокруг и та ядовита!
Девять месяцев "трухали" пацаны приближаться, помня жуткий курган голов, помня наказ, и напоследок вдруг об заклад побились: кто принесет с мазара кучку пепла? С могилы самого вислоусого?
И, понятное дело, Зеэв Паз вызвался: знай, мол, нашу породу жидовскую!
Ночь была ясная, лунная. Чтобы лучше все наблюдать, залезли пацаны на крышу вагончика. Чтобы не обманул их, а взял бы соли с самой могилы.
Он выломал кривой частокол саксаула, прошитый бычьими жилами, пошел по соли, как по ковру. Сначала залез на стену, цепляясь за выступы это было нетрудно. Потом пополз по куполу. И вдруг все под ним рухнуло. Он слегка ушибся, но принес все-таки этим трусам горсточку праха прямо с могилы.
С тех пор у него и пошло: то за бедро схватит ледяной лапой, то по плечу саданет. Вроде бы, тик, судорога, и кожа дергается, как на лошади. А после совсем уже обнаглел...
Кружки были полны вином, они выпили, чокнувшись.
Сознайся, сукин же сын, ты бы так и не приехал попрощаться с другом, кабы знал, что отвадила вашу породу Валентина Петровна? Что Анка замуж пошла за Коську, за дылду этого сиволапого? О, Коська парень, что надо, он уж на ней не загнется! В нем керосину не меньше твоего.
Зеэв Паз насторожился: Вадим говорил что-то новое, этого он не знал замужем, стало быть? Вадим говорил сейчас страшно важные вещи.
Признайся, хоть напоследок ты ведь за графомана меня считал? говорил Вадим. Так знай же, я прочту тебе в эту ночь настоящую вещь, и, вспоминая меня в Израиле, ты скажешь: этот пьяница, бездарь сотворил шедевр... Но прежде мы выпьем! Да, тебе не придется уже пить наше прекрасное "алб де масе" из больших глиняных кружек. Многих, очень многих радостей будешь лишен! Итак, где она, рукопись?
"А как же быть с мальчиком? вспомнил Зеэв Паз. Не может же он идти бесконечно в этой колонне, обреченной на смерть? Оставлять его здесь нельзя ни в коем случае, надо помочь ему, оборвать это шествие! Я вот что, пожалуй, сделаю: приеду в Иерусалим, зайду в Музей памяти шести миллионов и постараюсь узнать его имя, там-то уж непременно должны это знать: и имя, и подвиг его с гранатой. Не могут быть у евреев безымянные герои! Такое заведено у народов с небрежной памятью и ленивым сердцем. Узнаю имя его и высажу рощицу в Иудейских горах в память о нем. И пусть себе мальчик живет на родине, и пусть помогает людям, как помогал мне. Да, еще очень многим понадобится помогать в этом мире!".
Вадим нашел свою рукопись, вернулся к столу, в глазах его вспыхнуло вдохновение:
Называется сказка "Сердце из плоти", начал он. Итак, читаю: "Жило-было на земле племя, забытое Б-гом и отданное во власть сатаны, и у этого племени родился великий сын!".
Тут взвыл во дворе пес особенно громко, протяжно. Вадим прекратил чтение, злобно глянул в сторону окон.
Оставь ты его в покое, попросил Зеэв Паз. Читай дальше, не обращай внимания!
Да как же читать, как читать? Знаешь, про что он воет?
Ну и пусть себе воет, любой бы выл на его месте в такую погоду!
О тебе, брат, вещает. И знаешь, что? Говорит, что поселишься в Иерусалиме, и окружать тебя будут там существа с антеннами из головы. Что он, интересно, имеет в виду? Уж не станешь ли ты заниматься там подготовкой к космическим полетам? А что, вполне вероятно: с твоими мышцами, с твоим здоровьем запросто возьмут в космонавты! Звучит, брат: первый еврейский космонавт! Стало быть, и там будешь первым? Или так: приземлятся, допустим, в Иерусалиме существа с иных планет и выведут вас в первую нацию на земле. В Иерусалиме все может быть, любое чудо, не так ли?
Не надо нас никуда выводить, ни в чьей помощи мы не нуждаемся. Мы сами и есть народ, рожденный от небесной идеи.
Фи-и! поморщился Вадим брезгливо. Замухрышки вы, самые настоящие! За редким исключением, правда, вроде тебя. Помнишь, занимался у тебя еврейчик один на "Динамо", звали его... Тьфу ты, козья рожа, забыл, из головы выскочило! Красивенький такой, усишки тонкие, проборчик косенький?
Ну, Моня что ли?
Во-во! Который Анку у тебя отбил, когда ты в Ленинграде пропал. Сидим мы, значит, с Анкой, а Жид во дворе вдруг возьми, да взвой по-особенному, точно как сейчас. Наточил я уши, прислушался и говорю ей: не ложись ты с еврейчиком этим, беда ему будет, кишка у него тонка, не выдержит, окочурится! И что ты думаешь? Так и было, как Жид накаркал. А после шум на весь город милиция, следствие: отравила, стерва, соколика! Потом лишь экспертиза выяснила: "Крайнее истощение нервов на почве сердечной недостаточности!". Вот тебе и сверхлюди, вот и великая нация... Да и ты, брат, слабак приличный, паникер, скажу я тебе. Думаешь, спал тогда Вадим на блевотине своей? Нет, не спал я, весь разговор слышал, не мог я упустить удовольствие это. Чего, спрашивается, в Ташкент мотанул? Свои грехи мы быстро себе прощаем, а если баба свихнулась маленько сразу в Ташкент?! Ведь все и решилось тогда. Р-раз и Моня тот самый лапоточки отбросил, р-раз начиночку от покойничка выскребли! М-да, малость бы тебе терпения, сидели бы с Анкой сейчас вдвоем и дожидались бы утреннего рейса. А Валентина Петровна ручкой бы вам: "...глядели вдаль заплаканные очи, и женский плач мешался с пеньем муз!".
Почему он умер, Г-споди? Это исключительно мой грех, еще одно наказание. Ведь я их так любил, учеников своих, подбирал специально. Это бесило начальство на стадионе, этих полковников на персональных мотоциклах: "Ты что, паря, нам синагогу развел? Разгони немедленно евреев своих!". Бедный Моня, не женись я тогда в Ленинграде, он жил бы себе до ста двадцати. Кстати, а куда мне положить этот гроб? Может, так и сделаю рядом с Моней, на Ботанике, рядом с любимым учеником? Я так виноват перед ним!
Неужели в последний раз видимся?! воскликнул Вадим с отчаянием. В последний раз пьем? Давай же, брат, напоследок налижемся! О, был бы я бабой, знал бы, как провести эту ночь! Оставил бы от тебя ребеночка.
А ты, я вижу, не промах! Это ты ловко придумал с ребеночком. Я вам после письма пиши, вызов пришли из Израиля, верно?!
Никуда я из Молдавии не уеду! обиделся Вадим. Никуда меня звать не надо, здесь я умру. Думаешь, кроме вшей и клопов, мы ничего здесь путного не родим? Все вы глубоко заблуждаетесь, мы еще выбьемся в мировую державу. Моя последняя сказка как раз об этом, слушай же, космонавт ползучий! Итак: жило-было на земле племя, забытое Б-гом и отданное во власть сатаны...
Вдруг снова взвыл пес за окном, да так жутко, что холодно сделалось на душе. Померещилось Зеэву Пазу, что не выйти ему отсюда эта изба, ушедшая в землю по самые окна, станет ему могилой. Не увидит он никогда Иерусалима, не пойдет по улицам Гиватаима, вдыхая всей грудью запахи желанной родины.
Теперь он сам перебил чтение Вадима.
Ты слышишь, как пес там воет? Мне страшно вдруг стало!
Вадим прислушался к звукам ночи, замешанным на шуме ливня, громе и бликах молний. Прислушался к собачьим воплям, и на лице его проступила мстительная ухмылка.
Браво, Жид, теперь ты мне нравишься, теперь я тобою доволен! Знаешь, о чем он сейчас вещает? К боксу своему никогда не вернешься! В Иерусалиме, говорит, не лупят человеки друг друга. Ну, что, выкусил? Может, с нами останешься, передумаешь ехать?
Вадим налил им по кружке вина, чокнувшись, они выпили. Зеэв Паз взял с тарелки кусок мамалыги. Всю попойку свою они закусывали брынзой, маслинами, мамалыгой.
Куда тебе ехать в беду заведомую? Жида моего всерьез принимай, оставайся! Лично я давно его слушаюсь, угождаю ему, заискиваю. Во что меня пес превратил, поганый! Так низко пал я, представь себе! Теперь ты понимаешь, почему я всем своим псам давал подобные клички? Ну, а после твоего отъезда... Разведу их великое множество и никому не позволю уехать, все Жиды пусть здесь подыхают! Тогда мы и покажем миру свой гений, вы еще убедитесь, где проходит ось мира, пуп земли все вокруг нас вертеться будете, на поклон приходить. Слушай же сказку, слушай и оставайся!
"А что же мне с Анкой делать? О, я буду ее терпеливо ждать! Ждать в стране, которой она принадлежит наполовину... Куплю ей манто, шубу все, что ей так хотелось, недоставало. Я так мечтал ей купить все это!".
Вадим читал свою сказку:
Жило-было на земле племя, забытое Б-гом...
И снова помешали ему жуткие за окном вопли. Вадим так и взвился:
Цыц, отродье жидовское, дай, наконец, сказку прочесть! Вот я выйду сейчас во двор, да топором зарублю! Душу из тебя выну, как из всех жидов до тебя.
И отложил рукопись в бешенстве и досаде. Сильно трясущейся рукой налил по кружке вина, они выпили.
Тебе ни в коем случае ехать нельзя, плохи твои прогнозы, я просто не отпущу тебя, не имею права! Знаешь, что Жид говорит? В Иерусалиме, говорит, ты ослепнешь, оглохнешь и онемеешь. Потом попадешь в психушку и бредить будешь, как в Ленинграде: "О, Юзя, зачем ты пришла? О, Анка... Отойдите все от меня!". Если чудо с тобой не случится. Но мало на это надежды.
Зеэв Паз взглянул на часы и встал с табурета. Голова была свежей, зато ноги под ним ломались. Так уж устроено было "алб де масе" кислятина и дешевка.
Пора забивать крышку! сказал он Вадиму.
Куда же ты, брат, куда? тот тоже вскочил, заметался.
В Иерусалим. Мне пора, помоги забить крышку!
Ты бредишь, брат, самолет на Москву утром уходит! Садись, останься...
Мне гроб нести на Ботанику...
Какой еще гроб, вот угорелый!
Я хари видеть твоей не могу! сказал ему Зеэв Паз откровенно. Накормил ты меня напоследок своим нутром, все, что имел выложил!
Тот бросился к печке и вынул из щели тяжелый колун.
Вот я тебя и оставлю! стал он наступать на Зеэва Паза. Вот я тебя и убью! Зачем тебе на Ботанику топать? В погребе тебя положу, всегда ты при мне будешь... Сейчас мы с тобой на равных, с боксером кулачным, этого мне давно хотелось!
Налетая на табуретки, сшибая их, они кружили вокруг стола. Зеэв Паз оказался, наконец, возле двери и метнулся во двор. Мгновенно промокший, он помчался прочь с Рошкановской горки.
Долго бежал он вниз, утопая в раскисшей глине, скользя, падая, поднимаясь снова. А сверху, над мертвым городом, летели вопли:
Клянусь, ты вернешься еще! Вы все еще вернетесь за гробом!
Зеэв Паз уже был на нижней дороге, когда дошел до него смысл этих воплей. О, ужас, ведь там, на столе, остался гроб с его прошлым не заколоченный, не погребенный, и все это надо тащить с собой в новую жизнь!
От горя он упал на асфальт, в холодные, кипящие лужи, и разразился неутешными рыданиями.
Продолжая плакать и биться, вдруг ощутил рядом с собой нечто живое: пес по кличке Жид, с оборванной на шее веревкой, лизал ему уши, руки, тихонько скулил. И все кружил, кружил вокруг Зеэва Паза, будто умоляя забрать с собой в Иерусалим.
* * *
"В слезах и с зернами уйдете в изгнание, сказал нам древний пророк, а вернетесь в радости и с полными снопами, и веселиться будете на улицах Иерусалима!".
В девять вечера, в самый разгар гуляний, стоит Зеэв Паз напротив кинотеатра "Оргиль", ощущая в груди тепло, трепет горячего сердца. Глядит кругом: поток машин течет по улице, идут, качаясь в любовном томлении, парочки, играют светом витрины богатых магазинов, кафе, рестораны, толпятся туристы возле киосков, выбирая открытки, сувениры и безделушки, солдаты и солдатки с автоматами, полицейские. Не диво ли еврейские солдаты и полицейские?! А с обеих сторон улицы, из высоких домов музыка в окнах, и пары танцуют в квартирах.
Радостью возвращения, восторгом обретенной родины начинен воздух вечернего Иерусалима. Один лишь Зеэв Паз не знает покоя, сдается ему в обиде кого угодно имел в виду пророк, но только не его! Пригрел и обласкал великий город пришельцев изгнания, лишь одному ему неуютно.
Смотрит он на дорогу, на стойбище блудниц. Ишь, какое веселье царит там! Отчего им хорошо так, помилуйте? С какими снопами пришли в Иерусалим эти пестрые бесстыжие твари? Почему их не выгонят из святой столицы, не забросают камнями? Или оглохло ухо Израиля, забыл народ повеления Торы, справляя великий карнавал возвращения?
Слышат Зеэва Паза оба спутника его добрый в ермолке и вислоусый с солончаков. Кому, как не им, утешить его!
Пусть идет к своей Анке, предлагает бес. Та, рыжая, ему и назначена. Ах, до чего хороша...
Да будет так! заключает добрый. И пусть плывет его хлеб по этим мутным сточным водам, все равно он возвратится к нему чистым, благоуханным.
Бес толкает его в спину.
Ступай к этим славным труженицам, они помогут тебе! Ступай, покуда другой не перехватил.
И Зеэв Паз переходит дорогу.
Анка видит, как он направляется к ней, давно следит за Зеэвом Пазом.
Шалом тебе, робкий "русский"! жует она жвачку, смеется. Как поживают наши коллеги на Яффском тракте? Ты обходил их сегодня?
Я все ломаю себе голову, почему вас всегда по восемнадцать? спрашивает Зеэв Паз. Восемнадцать блудниц и восемнадцать нищих, что это за цифра такая?
Анка достает из сумочки сигареты, не торопясь, закуривает и улыбается.
Так тебе и открой наши тайны? Восемнадцать это цифра жизни, любой младенец в Израиле знает про это. Сегодня ночью ты и сам это поймешь.
Что пойму, что будет ночью?
Вел бы счет нашим девочкам, да шубам своим! Я у тебя восемнадцатая... Ну-ну, дурачок, не надо таращить глаза, да и рот закрой ворона залетит.
Действительно не считал!
А знаешь, хорошие новости, оживилась Анка. Эти скряги из Земельного фонда согласились на участок под рощицу, полдунама тебе отвалили. На Арсенальной горке. Уломали мы их все-таки звонками своими.
На Арсенальной горке? спросил Зеэв Паз, разочарованный. А я просил в Иудейских горах. Чья это была идея?
Чики придумала. Помнишь Чики? Совершенно безграмотная шлюшка, зато какое воображение! Разве не замечательно высадить рощицу там, где шли самые жестокие бои за Иерусалим? Я думаю, и мальчик будет доволен. Послушай, "русский", а ты выяснил что-нибудь, откуда он все-таки?
Из Бессарабии. Хаим Гольдман из Бессарабии, так они думают в "Яд Вашеме". И уточняют одну деталь: если ход поездов из концлагеря в Транснистрии совпадет с днем его подвига в Аушвице, вполне может статься, что мальчик мой брат.
Анка всплеснула восторженно руками:
Потрясающе! Тогда мы тоже войдем в долю расходов, тебе одному не вытянуть саженцы вздорожали! О, выходить с хлебом своим на улицу, гоняться за милосердием это и есть наша работа! Как это все интересно, сюжетно! Скажи, ты будешь писать роман об этом?
Зеэв Паз смутился, скромно потупясь.
Еще не решил. Было бы проще, чтобы мальчик оставался символом. Писать про символы гораздо легче.
Из плотного потока машин отделился роскошный "понтиак" спортивной марки, подъехал к тротуару, притормозил. Опустилось стекло на двери, выглянул почтенный господин в голубом костюме, с седой шевелюрой, умоляюще, недвусмысленно посмотрел на Анку.
Занято, занято! замахал руками Зеэв Паз, и красивый господин со своей машиной откатил к другой блуднице.
Анка восхищенно взглянула на Зеэва Паза, будто спас он ее Б-г весть от какой опасности, а не шуганул клиента солидного.
Ну, спасибо! Да ты, я вижу, и не такой уж робкий! Я бы тебя все равно не оставила тебе назначена. Ладно, не будем здесь время терять, поехали!
Оставляют они греховодное место. Темным длинным переулком выходят к магазину готовой одежды "Ата". Здесь, на просторной стоянке, стоит потрепанный "фольксваген", ключами от которого владеют все восемнадцать иерусалимских блудниц.
Анка выруливает на Бен-Йегуду, берет к площади Сион, а оттуда, по Яффо в направлении Старого города.
Пристально впившись в дорогу, Анка спрашивает Зеэва Паза:
Ну, а деньги? С какого ремесла ты зарплату имеешь?
Зеэв Паз смеется, припомнив что-то из прошлого.
Я космонавт! На работе меня окружают люди с антеннами из висков.
Анку этот ответ приводит в умиление.
Дай я тебя поцелую! говорит она и нежно целует его. Конечно же, космонавт! Все вы, "русские", космонавты. Так торопились сюда, что позабыли там гробы свои схоронить!
Да он бы убил меня, этот погромщик, оправдывается Зеэв Паз. Как пить дать, убил бы! Я же боксер, пойми, боюсь любого оружия. Всего, что не кулаки. Направь на меня вилку обыкновенную, и я побегу...
Нечего огорчаться, говорит назидательно Анка. И хорошо, что удрал, не стал с ним драться. Это горел в тебе свет Иерусалима, тянул тебя, спас.
Старенький помятый "фольксваген" летит мимо мшистых стен Старого города, обложенных зеленью веков. Стены эти подсвечены снизу странным, желтым огнем. И фонари вдоль дороги желтые. И думает Зеэв Паз: не ради экзотики этот свет, не ради пустой красоты и туристов. Иной, возвышенный смысл в этом: точно свеча во Вселенной сияет вовеки Иерусалим желтой, негасимой свечой! Под точно таким светом сидели в пещерах мудрецы-отшельники, сидели по каморкам своим пророки, ученые мужи, кабалисты, и освещали углы их лучины, лампадки, свечи. Анка права, именно к этому свету тянулся он всю свою жизнь. Знал, что нужно идти к нему, и пришел.
Анка опять наклоняется и целует его.
Бедный мой, бедный! Ты привез из галута парочку безобидных комплексов, но даже не представляешь, какие встречаются среди вас инвалиды!
Разве мы выглядим инвалидами? Почему вы не видите эти тучные снопы, с которыми мы пришли на родину?
Видим, милый, все видим! Дело в том, что ваши снопы еще замурованы, и только мы, блудницы, можем вам чем-то помочь.
Возле Дамасских ворот, у копей царя Соломона, Анка тормозит машину ждет, когда сменится красный свет на зеленый. Откинувшись на сиденье, она закуривает и продолжает:
В наших картотеках собрана уйма клинических случаев. Я дала подписку "о неразглашении", но кое-что тебе расскажу. Взять хотя бы господина Леонида. Этот приближается к восемнадцатому сеансу, как и ты, к выздоровлению. Просто умора, цирк на что похожа его спальня! Громадный, казенного вида стол, ковровая на полу дорожка, а возле окна стальной несгораемый шкаф. Сижу я, обычно, по эту сторону стола, а он напротив, на табурете, и веду я допрос с побоями. Ты будешь смеяться, но мне в России за эту работу полагался бы, по крайней мере, чин капитана. Я бью его по рукам стальным прутиком, оглушаю временами кишкою с песком и всякими прочими штучками-дрючками... И вот, когда отчаяние его готово перейти в истерику, я ему отдаюсь. На столе или на ковровой дорожке.
На перекрестке загорается зеленый свет, Анка трогает с места "фольксваген" и набирает скорость.
Ну, а больницы, диспансеры? недоумевает Зеэв Паз. Почему не занимаются этим врачи, психологи, психоаналитики, социальные работники?
А мы и есть это все вместе взятое. Я бы сказала, даже больше: никто понятия не имеет, какие у нас связи, возможности. В том-то и вся загвоздка, что вас одолевает бездонная память, и ничего извне сюда не пристегнуто. Взять, к примеру, другой случай...
Но Зеэв Паз ее перебил, воскликнув:
Это же абсурд какой-то! Почему бы вам не работать открыто, чтобы все знали о вашем труде, чтобы печатали о вас в газетах, брали интервью на радио, телевидении? Поразительный город, третий год в Иерусалиме живу и не могу ни в чем разобраться.
На то это и Иерусалим, кивает ему Анка, продолжая следить за дорогой. Нельзя объять его разумом, нельзя запомнить, описать, унести с собой, ибо все духовное неуловимо.
Минуя Ворота царя Ирода, или иначе Ворота цветов, Анка круто берет влево, в арабские кварталы.
Близость чужого, враждебного мира, затаившегося в обиде за уходящую родину, заставляет умолкнуть в машине обоих и обратиться мыслями к тяготам повседневной жизни.
Ты молишься по утрам? спрашивает Анка.
Нет! отвечает Зеэв Паз. Пока еще нет, не начал, не решаюсь начать.
Начни молиться! Ибо только на наших молитвах и держится эта страна: отпусти себе бороду, пейсы и стань религиозным евреем. Г-споди, нам надо платить зарплату только за то, что мы читаем ежедневно наши ужасные газеты, слушаем по радио последние известия, смотрим по телевизору кровь и резню, смерть и убийства, войну и террор. Платить за то, что мы не бежим отсюда сломя голову, куда глаза глядят. Но нет, мы еще строим эту страну, вкалываем, как последний раб на египетских пирамидах, воюем против тьмы врагов, что наплодил нам Г-сподь Б-г в Своей неуемной щедрости.
Закончились темные улицы и переулки с арабскими домами, показалась впереди Арсенальная горка. И снова заполыхал в небе родимый желтый свет, а мысли вернулись к покою.
А я ведь, признаться, тоже больна! говорит ему Анка. Больна грызущей меня досадой. Вот мы едем и смеемся: космонавт, космонавт... Последний кретин уже побывал на Луне, и только мы, как всегда, должны быть последними. И это там, в обителях Б-га и ангелов, где наши предки витали мысленно тысячи лет назад! О, как мне хочется, чтобы какой-нибудь деловой еврей взялся за это дело: закрутил бы у нас тоже с ракетами, с космодромом. Ты не знаешь наших евреев! Нас может оставить равнодушными любое земное, суетное, но идея, устремленная к небу, всколыхнет рассудок, откроет любой карман. Так уж устроен этот народ, сам родившийся от небесной идеи. Ну, подумай, для чего ты пришел сюда? Возродить в Иерусалиме варварство кулачного боя? Давай заключим с тобой договор: я излечу тебя, а ты меня, договорились?
Въезжает "фольксваген" на стоянку у высокого белокаменного дома. Гасит Анка огни, выходят они из машины, запирают дверцы.
Смотрит Анка на дом, задрав голову. Причудлива, необычна его архитектура. Линии старинных рыцарских замков вписаны в его изгибы, восточные башенки и балконы. А от желтого света с его этажей веет вечным покоем.
А знаешь ли, когда этот дом взялись строить? спрашивает Анка.
Да, мне сказали: после Шестидневной войны.
Когда ты начнешь молиться, говорит ему Анка, тебе откроется смысл слов, что произносят евреи каждое утро: "Благословен, Ты, Г-сподь, приготовивший человеку все необходимое!". Этот дом был заложен приблизительно в то же время, когда ты изгнан был с Марсова поля и угодил в психушку, когда казалось тебе, что ты сошел в преисподнюю.
Входят они в подъезд, поднялись в квартиру. Анка направляется прямо к шкафу и настежь раскрывает его. Множество шуб, накидок, горжеток, капюшонов висят здесь в тесноте и обилии в прозрачных нейлоновых чехлах.
Н-да, твоим гардеробом можно с шиком одеть всех израильских блудниц. Теперь мне ясно, почему не справились с первых сеансов ни Юдит, ни Чики, ни Пали. Эти шубы их ослепляли, сводили с ума, ты получал от них самое примитивное ой-ай, ой-ай! А утром ты их выпроваживал с хорошенькой штучкой. Но ты не серчай, они так бедны, эти девочки, так несчастны. Многие не кончили даже начальной школы, понятия не имеют о стражниках Врат Судилища. Ну, а сейчас веди меня в спальню!
Зеэв Паз берет свою гостью за руку, ведет в соседнюю комнату. Голую железную кровать видит здесь Анка, грязное постельное белье на матраце. Голые стены, мусор, окурки, стопки книг по углам, множество рукописей, на табурете печатная машинка.
Но Анке этого мало, она ищет глазами что-то еще. Пытаясь угадать ее мысли, Зеэв Паз заливается краской стыда за свою берлогу.
А где же твой гроб? спрашивает, наконец, Анка.
Ты что, спятила? На кой черт он мне сдался? Это у Вадима осталось.
Это лишь отчасти ее удовлетворило. И снова ищет глазами что-то.
Ну, хорошо, решительно и деловито спрашивает она. А это самое, ворота? Или калитка хотя бы, арка, столбы?
Да за кого ты меня принимаешь? начинает он откровенно злиться. Я что, язычник тебе африканский? Понятия не имею, как они выглядят!
Анка достает из сумочки карандаш и блокнотик. Страницы ее блокнотика испещрены инструкциями. Шевеля губами, Анка беззвучно читает и ставит пометки.
"Первое: доставить необходимый инвентарь" галочка.
"Второе: вести допрос, облачившись стражником!" галочка.
"Третье: ни в коем случае не отдаваться!" галочка.
"Четвертое: в случае отсутствия позвонить...".
На пункте четвертом карандаш ее завис в воздухе, а на лице возникло вдруг восхищение от внезапной догадки будто в уме блеснуло.
Г-споди, так это же очень просто всего позвонить!
Куда звонить? насторожился Зеэв Паз.
Какая я недотепа: слетать на гору Сион и позвонить! И пусть пришлют эту бабу! Пусть он увидит все это сам!
Какой Сион, какую бабу? вскипает Зеэв Паз.
Ну, что ты, милый, злишься? Ты был хоть раз на горе Сион? Обратил внимание, что возле могилы царя Давида висит телефон? Вот этот самый телефон мне и нужен единственный в мире, другого такого нет. Скажу им одно только слово, и сразу меня поймут.
Анка убрала в сумочку карандаш, блокнотик, решительно направилась к двери.
Куда же ты? взмолился Зеэв Паз. Не оставляй меня одного!
Это рядом совсем! Минут через двадцать буду назад.
Ты что, к Вадиму заявишься? спросил Зеэв Паз, начиная о чем-то смутно догадываться. И предложил заботливо: Возьми с собой шубу, сейчас там поземка, в январе там снега, морозы.
Уже с лестницы, из-за двери она ему крикнула:
Никуда мне являться не надо, и шуба твоя не нужна! Иди лучше спать, сам увидишь, как это делается!
* * *
Зеэв Паз бросился на кухню, распахнул окно и выглянул вниз, с четвертого этажа. Анка бежала к своему "фольксвагену", отомкнула дверцу, завела мотор и рванула в сторону Храмовой горы.
Возникло в нем вдруг волнение. Нет, Анка вернется, он в этом не сомневался! Его пронзило предвестье чего-то нового. И это, казалось, вот-вот сорвет с привычных устоев все основания его души.
Пытаясь понять, откуда в нем это возникло, постичь это чувство, он стал глядеть на город, мерцающий желтым огнем.
"Ну и чудеса, ну и дела рехнуться можно! Спокойно, Зеэв, спокойно, говорил он себе. Ну и город! Вот ты видишь напротив гору Скопус с высокой сторожевой башней? С этой башни в хорошую ясную погоду видно всю Иудейскую пустыню до самого Мертвого моря. А если поглядеть в другую сторону всю страну до Средиземного моря. Это самое всю святую землю, весь Израиль от моря до моря показал Г-сподь Моисею с вершины Писги. Но в страну эту Г-сподь не дал Моисею войти. Да, такая вот башня напротив моего окна, очень интересная башня! Еще ты видишь, Зеэв, гору Масличную, сад Гефсиманский на склоне. В этом саду повязали когда-то парня по имени Иисус Христос, поволокли на распятие. Очень интересная Гефсимания, очень интересный Иисус Христос! Еще ты видишь из кухни своей купол Наскальной мечети. Под куполом этим находится камень Святая святых. На нем лежали Скрижали Завета основания Первого и Второго Храмов. Да, такие дела творятся, Зеэв, у тебя на кухне! А еще говорят, что к этому месту приходили Каин и Авель с жертвами Г-споду Б-гу и после рассорились, и брат убил брата пошла вражда на земле. Приходил Ной сюда же, когда окончился тот самый большой дождичек, именуемый Потопом, тоже с жертвами Г-споду Б-гу за спасение рода людского и всего остального. А после приходили Авраам и Исаак на великие искушения первые на земле евреи. И дал им Г-сподь благословение, благодаря которому и я в этот город пришел. Да, ну и кухня, доложу я вам! Кухонька та еще! Итак, поехали дальше: дальше ты видишь горочку заурядную, холмик невзрачный, и имя ему Сион. Из-за Сиона этого столько возни нынче в мире, столько шума! И есть там могила одна могила царя Давида, где в прокопченных лабиринтах висит телефон. Кстати, куда она вдруг звонить сорвалась? Что это за телефон эдакий?".
Вспомнив про телефон и про Анку, Зеэв Паз прервал свои размышления возле окна и направился к холодильнику. Когда он нервничал, ему страшно хотелось есть. Еще он почувствовал вдруг неодолимое влечение ко сну.
Он разбил над сковородкой три яйца, поставил чай вскипятить. Мысли делались все более вязкими, мысли рвались и путались. Борясь со сном, он проглотил яичницу, выпил чай, съел кусок холодной индюшатины.
Нашаривая рукой дорогу в спальню, Зеэв Паз бормотал себе:
Телефонная связь с небом... Висит телефон почему бы и нет! В Иерусалиме все может быть, все что угодно может висеть! Подумаешь телефон с небом! Вот я бы еще удивился: "Книга жалоб на небесное ведомство", "Консультации по переделке мира", "Бюро свиданий с отошедшими предками"!
Анка вернулась минут через двадцать, как и обещала. Зеэв Паз лежал на кровати, погруженный в глубокий обморочный сон. Она дотронулась до его плеча, потом потрясла сильно.
Ну, вот, теперь он храпит! сказала она. А я мотайся по городу, жги бензин. Слава Б-гу, завтра он помнить уже ничего не будет!
Зеэв Паз ворчаний ее не слышал. А она отправилась в ванную, напустила воды и долго мылась. Была она, в сущности, девушкой бедной, и мыться случалось ей исключительно у клиентов.
Не слышал он также, как Анка вернулась. Разделась, легла с ним рядом.
Ничего в квартире своей он не видел сейчас и не слышал, ибо целиком был захвачен тем, что происходило на крутой Рошкановской горке.
Зеэв Паз задыхался, сердце бешено колотилось, вот-вот готовое остановиться. Тропинкой сюда, облаченная в дорогую шубу, самую лучшую, что он ей купил в Иерусалиме, шла к избе Анка единственная на свете Анка, та, что собирала камни на маковой поляне для очага, та, что подарила ему волшебную ночь на Ланжероне и страсти, никогда и никем не испытанные со дня сотворения мира. Ни Анка-Юдит, ни Анка-Пали, ни Анка-Чики, никто из тех грязных и низких тварей, торгующих собой у кинотеатра "Оргиль". Шла она сюда с невыразимой скорбью на бледном лице, и от этого у спящего вырвались придушенные рыдания и в закрытые веки навернулись слезы.
Анка подошла к калитке, ступила во двор. Потом обогнула пустую собачью будку и вошла, наконец, в избу.
Стоял здесь все тот же гроб на столе, и крышка от него по-прежнему находилась на лавочке, возле печки.
Она пришла! услышал он чей-то голос.
Зеэв Паз вдруг увидел, что вся изба полна народу. Скользнув по ним беглым взглядом, тотчас же всех узнал: иерусалимские нищие, прекрасно ему знакомые! Стояли они вдоль стен, как бы в почтительном отдалении, готовые Анке служить. Их лица уже не казались Зеэву Пазу угрюмыми и замкнутыми, как это бывало по вечерам, когда обходил он их по Яффскому тракту, а были светлы, сияли, явно жили возвышенной мыслью.
И в предвкушении чего-то необычного, у Зеэва Паза мигом высохли слезы, и прекратил он всхлипывать, проникся торжественным ожиданием. Было тихо в избе, но слышались шепоты. Зеэв Паз попытался постигнуть тайну их превращения и вообще, зачем они здесь?
Как идет ей это манто! померещилось Зеэву Пазу.
И он удивился: это сказал слепой слепому! Тот, что стоит на площади Сион в солдатской рубахе и в бархатной ермолке, тому, кто бывает обычно в костюме жениха на Центральной автобусной станции. Судя по восхищенному возгласу, слепые прекрасно сейчас видели. Быть может, даже лучше зрячих.
Тот же слепой с площади Сион добавил:
Прошу убедиться, коллега, никогда не следует человеку пренебрегать никакими водами. Главное, чтобы было желание отпускать по ним хлеб свой.
Заметьте еще, какое мужество было прийти сюда! Как она любит его!
Это сказал старик, похожий на патриарха, тот, которого обвиняли в субботнем курении и употреблении свинины.
Увы, любила! поправил кто-то с рынка "Маханэ Йегуда".
Да, печально, согласился патриарх. Она так любила его! Он так измучил ее. Слава Б-гу, теперь они будут свободны.
Все с тем же выражением скорби и муки на бледном прекрасном лице Анка приблизилась к столу и молча поцеловала лежащего Зеэва Паза в губы.
И он заплакал, ощутив соль и сухость ее губ. Почувствовал горечь страданий, что причинил в жизни своей любимой.
Все, они попрощались!
Зеэв Паз увидел у гроба двух черных старух, тех самых, что каждый вечер приходят к больнице "Ворота Справедливости", где выдают умерших. И нищие потянулись к столу один за другим, а черные старухи принимать от них всякую всячину и бережно укладывать на стружки по обе стороны от покойника.
Положили сиротский приют с бюстиком Ленина на серебряном цоколе, с длинной надписью по всему фасаду: "Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!" приют, что был на улице Тахтапуль, возле чайханы. Потом ремеслуху, вагончик в Голодной степи, солончак, мазар палача Чингисхана. Стадион "Динамо" в Молдавии, комнату-душегубку, где был он прописан. Затем положили дом на улице Пирогова с цементными ступенями особенно бережно и любовно. Вот он увидел сапожную будку на Васильевском острове, а после целыми охапками все, что купил ему дядя Петя в универмаге на Невском, Юзина свадебная фата, шуба, обручальные кольца, балыки, усачи и черная и красная икра в фаянсовых мисках.
И, наконец, квартира на Марсовом поле и ленинградская психушка.
Он готов, госпожа приятная Анка, доложили старухи. Пожалуй, можно и заколачивать.
О, нет, секундочку, хороним все же еврея!
К гробу подскочил последний нищий и, как простыню, как саван, развернул новенький "талит", покрыв им с головы до пят Зеэва Паза. Вдобавок подоткнул "талит" со всех сторон под усопшего и отступил от стола.
При Анке оказались молоток и гвозди. Она еще раз поцеловала Зеэва Паза, теперь уже через "талит", но и тут он ощутил соль и горечь.
Когда крышка была забита, к столу подступили мужчины. Сильными, молодыми руками подняли здоровенный гроб, будто и не было в нем всей этой тяжести, что так омрачала жизнь Зеэва Паза в Иерусалиме.
Ступайте впереди, госпожа приятная Анка! Он просил положить его на Ботанике. Ведите нас, вы ведь дорогу знаете.
Вы тоже идите с ней рядом! было сказано черным старухам. Женщинам всегда положено идти перед гробом, ибо вы производите род людской и несете за всех ответственность.
* * *
Как всегда, Зеэв Паз проснулся задолго до рассвета. Давно он завел привычку вставать без будильника, чтобы не беспокоить соседей. Те поднимались гораздо позже, поскольку у всех у них были автомобили. К тому же, стук его печатной машинки по вечерам и ночам доставлял им изрядное беспокойство, он вечно чувствовал себя виноватым.
Проснулся он от ощущения радости, легкости. Будто обрел крылья, обнаружив, что может летать.
Едва шевельнувшись, был сразу же озадачен в постели лежала голая женщина. Он сел, склонившись, пристально ее изучая: "Это откуда взялось?".
Была она с жесткими рыжими волосами, выдававшими сварливый характер, а набрякшая желтизна под глазами хроническую наркоманку. Сквозь смуглую кожу лица отчетливо проступала печать ее гнусного ремесла дешевая, грязная блудница, способная отдаться в любом углу, в подъезде, способная исполнить любую животную прихоть клиента в автомобиле.
Зеэв Паз растолкал спящую грубой рукой.
Эй, милочка, ну-ка вставай! Как зовут тебя?
Женщина открыла глаза, сладко зевнула и потянулась.
Ну, что, схоронили? Видел бабу свою?
Зеэв Паз обозлился, рассвирепел:
Слушай, катись-ка ты поскорей из квартиры, соседи мои скоро проснутся! Влипну я еще в скандал: у меня за стенами религиозные люди. И вообще мне на работу пора. Скажи, как зовут-то тебя?
Сузи! все еще сонная, улыбнулась она. Н-да, результат блестящий! Я же говорила, этот болван даже не вспомнит меня! Г-споди, чего он вскочил в такую рань?
Чего ты бубнишь? Катись, говорят тебе, одевайся!
Сузи села в кровати, спустила на пол длинные худые ноги. Попыталась вернуть Зеэва Паза к действительности.
Ну, хорошо, скажи, ты мальчика помнишь хотя бы? Рощу на Арсенальной горке?
Зеэв Паз с перепугу помчался в ванную, принялся чистить зубы, чуть не до крови раздирая десны: никак не получалось вспомнить, откуда взялась эта Сузи? Вчерашний вечер совершенно пропал где он был, что делал? Неужели нализался, так низко пал? Кошмар какой-то. А может, подсунул ему эту девку какой-нибудь сутенер, и сам стоит сейчас внизу, у подъезда? Или хуже того за дверью и дожидается гонорара.
Прошу гонорар наличными! крикнула эта бесстыжая, будто прочла его мысли. Зеэв Паз оторопел, испугавшись еще больше: в мертвой, утренней тишине ее голос прозвучал неожиданно громко.
Я весь бензин из-за тебя пожгла! кричала она из спальни. Куда ты гонишь меня? Я без гроша осталась! Я вижу, ты даже позавтракать мне не дашь, пожрать чего-нибудь человеку.
С полным ртом, набитым пастой, с перекошенным от страха лицом он высунулся из ванной, взмолился как можно тише:
Тсс, умоляю! Я чек тебе выпишу, наличными дома не держу. Умоляю, потише: поищи сама, сколько у меня в карманах!
Да, вчерашний вечер совершенно выпал из памяти, и это было ужасно!
Сузи тем временем облачалась в трусики, брюки, рубашку. К ней быстро вернулось хорошее настроение, любопытство. Она опять несла какую-то чушь и бессмыслицу:
Так что же там было с гробом? Расскажи, умоляю! Что мне передать нашим девочкам? Баба твоя пришла или нет, ты видел ее? Там было холодно, все были в шубах.
Судя по всему, у этой шлюхи и наркоманки начался обычный утренний бред. Не задавая ни ей, ни себе никаких вопросов, поскольку выпроводить ее следовало как можно быстрее, и случай с ее появлением сам по себе всплывет и, конечно же, объяснится, Зеэв Паз поспешил к шкафу за чековой книжкой.
Открыв его, он чуть не упал: шкаф оказался забит совершенно непонятными вещами. Долго не размышляя и над этой напастью, он тут же содрал с вешалки самую крупную шубу, распластал ее на полу, а после срывая и все остальное, бросил на нее.
Немного спустя Зеэв Паз, взвалив на спину огромный тюк, спускался по лестнице вниз. Следом за ним шла Сузи, вызывающе громко цокая каблучками. По-прежнему бредила вслух:
Ах, какими мы стали вдруг скромными! Какими порядочными! Какими нравственными. Браво, Зеэв, браво! Скажи хоть бедняжке Сузи спасибо, разве не чистая работенка? Молчишь? Ну, ладно, будем считать, что вышел с тобой перебор, что ты еще не очухался! Имей в виду, мы мальчика берем себе, он нынешней ночью с тобой расстался, тебе он больше не нужен. А это тряпье в твоем тюке загоним, и будет достаточно на сотню еловых саженцев...
Возле дома оказался потрепанный, старый "фольксваген". Сузи открыла дверцу, и он, как мог, втиснул туда свой тюк с шубами.
Сузи вдруг ухватила Зеэва Паза за руку и, как бы вспомнив ужасно важное, понесла околесицу совершенно другую:
О, умоляю, не забудь, пожалуйста, своего обещания с ракетами и космодромом! Ты же мне обещал, верно? Ни в коем случае не забудь! Только вы, "русские", сможете это поднять. Советую для начала обратиться в Кнесет, проси участок в Негеве лучшего места для космодрома не сыщешь. Я так для тебя постаралась, неужели ты не выручишь бедную Сузи? Я просто больна космодромом!
Зеэв Паз вырвал руку, побежал к дому. Бежал он, пугливо косясь наверх, на окна не зажегся ли где-нибудь свет, не выглянула ли чья-нибудь голова?
Ах, до чего мерзко, до чего безобразно он выглядел с этой разнузданной девкой, с этим тюком! Точно бандит, ограбивший чью-то квартиру.
* * *
В синий, рассветный час Зеэв Паз ехал в автобусе на работу.
Вместе с ним ехали школьники, арабы-рабочие, погруженные в мысли о родине, ехали старики-чиновники из Министерства здравоохранения.
Автобус тащился ужасно медленно, целый час, и это раздражало Зеэва Паза, действовало на нервы. Целый час пропадал впустую!
Он вдруг обнаружил, что во всем автобусе, он единственный молодой мужчина, и удивился такому простому открытию. Г-споди, на что он тратил все свои тысячи, куда уходила зарплата? Об этом предстояло хорошенько подумать! Иначе, что получалось? Должно быть, за инвалида или за слабоумного принимали его пассажиры в автобусе: мужчины его возраста пролетали мимо автобуса в автомобилях, а он... Б-г ты мой! За три года он так и не обзавелся машиной чудовищно!
Ощущая в себе необычный прилив сил и желаний, каким-то свежим и обновленным, будто избавился от тяжелой болезни, Зеэв Паз стал любоваться нежной зарей, встающей над городом.
На повороте, у мельницы Монтефиоре, возникла гора Сион. Первые лучи солнца разрезали пласты сизоватого тумана. На чистом, умытом небе возникли контуры монастыря Сердце Христово, купол над могилой царя Давида. Глубоко внизу, из долины Страшного суда, поднимались под солнцем слоеные, сизые туманы, лежавшие там всю ночь, всплывали, таяли, исчезали, и это показалось Зеэву Пазу чем-то значительным, символическим. Но именно чем не стал ломать себе голову, ибо автобус приближался к школе и полагалось вспомнить, что именно сегодня финальная встреча между командами класса йод-бет, именующими себя "марокканскими потрошителями", и командой класса йод-алеф "красными комиссарами".
Вспомнилась Зеэву Пазу вчерашняя просьба вахтера Давида включить в сборную школы Хаима Элькаяма для участия в городских состязаниях.
И подумал: включу, пожалуй! Пусть побегает мальчик большие кроссы с гантелями, пусть подучится в дальних прорывах с мячом, в точных бросках по корзине. Не отказать же, действительно, чудаку пейсатому! Ведь если подумать, мальчишка один, без родителей в Иерусалиме, такой же, в принципе, сирота, как и Зеэв Паз. К тому же пришел пешком из Сирии через два фронта и четыре границы. Целым дошел и невредимым.