Белла подошла к почтовому ящику - левому в верхнем ряду - и заглянула
внутрь. Там, за коричневой пластиковой дверцей что-то белело - то ли
очередной оглушительный счет за телефон, то ли стандартный вежливый отказ
принять ее на работу. Но нет, это был полноценный конверт с маркой,
длинный и узкий, и, если поднатужиться, его можно было выковырять ногтем,
не открывая ящика. Как почтальон догадался, куда сунуть письмо, ведь
дожди совсем смыли имя Беллы с бумажки, налепленной на ящик.
Так и меня смоет когда-нибудь дождь, - подумала она, скребя ногтем по задней
стенке, пытаясь поддеть просевший конверт. Даже это небольшое усилие
вызвало у нее одышку и сердцебиение - противное слабое сердце билось высоко
в горле, и ей пришлось откинуться к стене дома.
Мимо прошаркал старик Кацман с третьего этажа. Видно, он заметил ее
манипуляции с почтой, и смотрел теперь недобрым, подозрительным польским
глазом в красных прожилках. Эта странная женщина, верно, выцарапывала из
соседской ячейки чужие письма, иначе почему бы ей не достать ключ и не
открыть дверцу, как положено? Кацман прав. Вот он, ключ. Дверца
распахнулась, и письмо упало ей в руки, как выигрышный билет из прозрачного
барабана телевизионной лотереи. Адрес и имя, написанные фиолетовыми
чернилами, а обратный адрес незнакомый. Ладно, вскроем дома.
Она медленно пошла по лестнице, и сердце снова подскочило к горлу,
затрепыхалось там, как недобитая рыба на мокром прилавке. "Как вы вообще
живете с вашим сердцем, Белла, - сказал ей врач, - у вас инфаркт может быть в
любой момент. Не болит?" Нет, не болит, прыгает только. Даже когда ем,
прыгает. Проглочу кусок чего-нибудь горячего, а оно как подскочит. Вот и
дверь. Она вошла в квартиру, поставила сумку, и, не снимая плаща, присела к
столу в салоне. Ну-с, посмотрим, что здесь.
Всего один листок, полупрозрачный, весь исписанный неуловимо знакомым
почерком. Чернила фиолетовые, и могу поклясться - писали древним
раздвоенным металлическим пером, обмакивая его в
чернильницу-невыливайку. Такие чернильницы и перья до сих пор стоят в
почтовых отделениях ее старой родины. Вот и кляксы, их обсушили
промокашкой, а тот, кто писал, учился каллиграфии еще по системе Акакия
Акакиевича. Архаика, письмо из прошлого века. Нет, позапрошлого, ведь уже
новый век, как она забыла.
"Дорогая внучка Беллочка это пишет твоя бабушка Бузя да-да не удивляйся это я
моя дорогая сколько лет прошло вот я наконец тебя нашла моя ягодка красавица
моя не думай я не умерла это неправда тебе родители сказали что я умерла
потому что боялись ты скажешь в школе будто я уехала в Израиль и у тебя будут
неприятности тогда такое тяжелое время было а я не умерла я сюда уехала твой
дедушка всегда мечтал ты же знаешь он в старости стал набожный и умирая
меня просил чтобы я приехала если сумею твой папа всегда работал в
секретном учреждении и они не писали мне и не звонили и я даже не знала что
ты тоже здесь но вот я нашла тебя приезжай вот адрес я живу в Иерусалиме
бабушка Бузя".
Никто не мог подделать письмо, ведь ни один человек, кроме домашних, не
знал, как пишет Бузя - без знаков препинания, одним предложением.
Неудивительно - она же с трудом закончила пять классов в родном местечке
Шмерловка. И не оттого, что была ленива или неспособна. Просто школа была
частная, стоила денег, и Бузе приходилось ради этого прибирать комнаты у
чужих людей. А бузин брат Миша ходил в восьмилетку за три деревни, и
русские мальчишки били его, когда он шел через их село. Так продолжалось,
пока он не подрос, и не научился давать сдачи. Зато потом Мишей гордилась
вся семья - в советские времена он стал кандидатом каких-то наук. Миша умер
давно, еще до бабушки. Но ведь и бабушка умерла - Белла смутно помнила
заострившийся желтый профиль над гробом, сдержанные всхлипывания мамы,
дворик больницы и родню в черном. Они не умели хоронить по-еврейски.
Желтое лицо мертвой женщины бесстыдно выставили напоказ - для
прощания. На кладбище Беллу не пустили, это верно, и похорон она не видела.
Да была ли то бабушка Бузя? Теперь она сомневалась в этом. В том гробу могла
лежать бузина сестра Люба, похожая на нее, как две капли воды. Тогда тоже шел
дождь, все раскрыли зонты, а мама сказала: "Не слишком ли ты хорошо
выглядишь для похорон? " - и отправила Беллу домой. И она была этому рада -
боялась кладбища и не хотела слышать и произносить подобающие случаю
скорбные пошлости.
Дождь лил всю жизнь, он смыл ее память, она не помнила, чьи это были
похороны, и были ли они вообще. Может, их не было, может, это была ее
фантазия. Если она пишет, что жива, значит - жива, ей лучше знать. Взрослым
всегда лучше знать, тем более - бабушке. Бузя знала и умела гораздо больше
мамы. Она умела печь торт "Наполеон" и варить имберлах, а мама - нет. Это
оттого, что мама росла в коммуналке на Лиговке. (Бузя и дед не хотели идти в
колхоз, как другие шмерловчане, в начале тридцатых они подались к колыбели
революции - качать и пестовать новую жизнь.)
На кухне толкалось шесть
хозяек. То и дело вспыхивали ссоры, и, только одна отвернется - другая плюет
ей в суп или незаметно ломает примус. Бузя боялась скандалов, держалась от
соседок в стороне, и гнала дочь с кухни - нечего тебе здесь делать. Вот мама и не
научилась печь "Наполеон". И рыбу фаршировала не так, как шмерловские
хозяйки. Да и не та это была уже рыба. И не так гремели у мамы
накрахмаленные синеватые простыни. А в Израиле простыни не гладят и не
крахмалят. Они синтетические, тонкие. Повесишь - сами отвисают.
Белла поглядела на дождь за окном. Полураскрытые жалюзи, решетки на окнах и
косые струи дождя сливались в сложный узор из серых полос и линий. Бабушка
Бузя, должно быть, жива. Она всегда помогала ей, она обязана ожить, чтобы
поддержать ее теперь, когда ушел муж, н нет работы, и что-то неладное
творится с сердцем, и льет нескончаемый дождь. Бабушка встречала ее из
школы и кормила горячим обедом, она защищала ее от мамы, когда та
набрасывалась на Беллу с упреками из-за вечных троек по математике. А когда
Белла надумала выходить замуж, родители выслали ей бабушкины документы.
Бузину метрику, желтую и высохшую, как лицо мертвой женщины во дворике
больницы. Под растрепанным двухглавым орлом поблекшими фиолетовыми
чернилами записано бабушкино имя и дата рождения: Ревекка, дочь Шулема
Черняка и Мириам Черняк, м. Шмерловка, 1905 год.
Никто не смог бы объяснить ей, почему бабушка из Ревекки стала вдруг Бузей.
Но на всякий случай Белла сообщила раввинам оба ее имени. Еще там была
справка, выданная председателем колхоза "Новый путь". Председатель писал,
что отец и мать Ревекки, Шулем и Мария Черняк, погибли от рук
немецко-фашистских оккупантов в 1941 году, но сохранились их дом и корова.
Тут же прилагалась квитанция о продаже коровы - Ревекка Черняк продала ее в
колхоз в 1945 году. Как выжила корова в голодные военные годы, и почему
правление колхоза купило ее у бабушки Бузи, а не экспроприировало в связи с
трудностями послевоенных лет, оставалось для Беллы загадкой. Должно быть,
это было фантастическое шагаловское животное, умеющее летать по небу в
красных всполохах зари, назло фашистам. Корова-долгожительница,
пережившая хозяев.
Раввины с уважением листали ветхие ксивы, и
постановили в конце концов, что Белла, несомненно, еврейка. Так она
родилась заново - и не от мамы с папой, как все люди, , а от бабушки, ее
коровы, и трех раввинов в разбойничьих меховых папахах.
Ночью Белле приснился странный сон. Она видела красную корову, абсолютно
красную, без единого черного волоска, с изогнутыми рогами и гладко
отполированными копытами. Корова тяжело шла по лугу, колыхая парными
замшевыми боками, а впереди вставал неясный город. Белла не видела
бабушку, но знала - она там, за городской стеной, и город этот - Иерусалим.
Надо ехать, - подумала Белла, просыпаясь. Адрес есть, чего я жду?
* * *
Она спрыгнула с нижней ступеньки автобуса на мостовую, усыпанную
мокрыми сосновыми иглами. Этого не следовало делать - сердце сразу
оказалось выше ключицы, забилось, как цыпленок при виде ножа. Белла
прижалась спиной к сосне и отдышалась.
Сосны росли здесь повсюду. Если бы
не они, это была бы самая уродливая улица Иерусалима, застроенная
одинаковыми пятиэтажками вроде хрущевских.. Правда, и эти инкубаторские
уродцы светились сказочным иерусалимским камнем, ласково прикрывшим их
убогие стены. Мимо прошла арабка в белом платке с тугим и бестящим, как
маслина, лицом. Капли дождя оставляли голубоватые следы на белоснежной
ткани платка. С минуту Белла смотрела ей вслед, словно пытаясь запомнить эту
улицу цвета темного золота, и этот уходящий от нее белый лоскут. Потом она
зашагала вперед, проверяя номера домов. Ага, вот этот. Слава Богу, хоть здесь
не надо ползти по лестнице, квартира на первом этаже.
Бабушка Бузя открыла дверь сразу, и Белла в тот же миг узнала ее. Это,
несомненно, была она. Бабушка нисколько не постарела с того дня, когда в
последний раз встретила Беллу горячим обедом. Они обнялись, и Белла
заглянула в бузины всегда немного тревожные карие глаза. Лицо Бузи
оставалось таким, каким она его помнила, еще не старым, только слегка
стянутым у глаз и вокруг рта. И та же аккуратная прическа, и - Боже мой! - тот
же зеленый в белую клетку костюм. Элегантная женщина, сразу видно,
ленинградка, говорили о ней новые приятельницы, когда после смерти деда
Бузя приехала к дочери в Москву. Они не знали, что бузина элегантность
унаследована от шмерловских прабабушек, щеголявших кружевом воротничков
поверх бархатных субботних платьев , а Ленинград здесь совершенно ни при
чем.
- Проходи, проходи, моя красавица!, - сказала бабушка, - давай я посмотрю на
тебя. Какая ты полная стала, а ведь была, как веточка!
- Так ведь, бабушка, - удивилась Белла, - когда ты ум... уехала, мне было
шестнадцать лет. А сейчас сорок. Сколько лет прошло!
- Что ты говоришь? - бабушка схватилась за голову, - тебе уже сорок лет?
Ой-ой-ой! Ну ладно. Что мы стоим? Пошли, сядем за стол.
Белла оставила в прихожей мокрый плащ и зонт, и они сели за стол, накрытый
знакомой вышитой скатертью. Никто не сказал бы, глядя на них, что это бабушка
и внучка - скорее, мать и дочь, или даже две сестры - самая старшая и
"мизинке" - последняя дочь в большой еврейской семье, дитя пожилых
родителей. Подперев голову рукой, бабушка неотрывно смотрела на Беллу. И
молчала. А Белла разглядывала комнату.
Это была та же самая комната, что и в Москве - то же окно напротив входа,
прикрытое опрятным тюлем, те же скромные габариты, невысокий потолок, и
те же обои на стенах. Та же стояла мебель - чешский спальный гарнитур эпохи
развитого социализма. Напротив дивана - трехстворчатое зеркало над
полированным туалетным столиком. Трюмо, как называла его бабушка. У
настоящей женщины должно быть трюмо, говорила она. Иначе как же
причесаться? И как рассмотреть себя со всех сторон? На туалетном столике
лежали неизменные бабушкины салфетки - шитье, ручная работа. Бабушка могла
и вышивать, и мережки делать. Кто теперь делает мережки? Люди уже
позабыли, что это такое, а бабушка еще помнит. И также, как раньше, стояли на
этих узорчатых салфетках духи "Красная Москва" и лаковая шкатулка с
янтарными бусами.
- Бабушка, а твоя комната - точь-в-точь московская! - сказала наконец Белла.
- А что же ты удивляешься? - ответила бабушка. - Там у меня была хрущевская
квартира, а здесь - "Амидар". Чем они отличаются? Да ничем! Их и строили в
одно время. Побыстрее да подешевле - чтобы бездомных расселить, - бабушка
разгладила скатерть рукой и протянула Белле блюдо с фруктами.
- Да, а мне казалось, что "Амидар" не строит однокомнатных квартир, - сказала
Белла.
- А здесь есть другая комната, - ответила бабушка.
Она подошла к трюмо и легко толкнула его плечом. Трюмо, хоть было не на
колесах, отъехало в сторону с поразительной легкостью, даже флакон духов на
столике не рухнул. За трюмо действительно оказлалась еще одна дверь -
маленькая, точно потайная дверца в каморке папы Карло. Такая маленькая,
каких не бывает. Вроде бы обычная, крашенная белой краской дверь, только
очень уж низкая.
Бабушка открыла дверь, а Белла встала, чтобы заглянуть туда.
Там была чернота. Сплошная чернота, уходящая в бесконечность. Эта чернота
клубилась холодом, пробирая Беллу до костей. Совсем ничего не было в той
другой комнате, кроме тьмы и мрака, но там, в неимоверной черной глубине, за
порывами мерзлого ветра, Белла углядела маленькую свечку. Она горела,
казалось, в целой вечности пути отсюда, и кромешный ночной ветер не в силах
был погасить ее.
- Бабушка, а что там у тебя, в другой комнате? - спросила Белла.
- Пойдем, я покажу тебе, - сказала бабушка, взяла Беллу за руку и переступила
через порог.
2001 год