А.Воронель
Мысль многомерна и представляется как некое тело, имеющее свою топологию и объем. Но изложение всегда разматывается, как нить, и существует только в одном измерении. Поэтому изложение может быть прервано, но мысль, которая составляет моток, от этого своей формы не меняет. От читателя следовало бы ожидать, чтобы он всматривался в эту форму, а не следовал за нитью на ощупь. Может быть. это и невозможно. Может быть, и нет вообще на свете такого читателя, который на 121-й странице кстати вспомнит намек, сделанный в осторожной и расплывчатой форме на 6-й странице и по другому поводу.
Но, если он все-таки есть, этот идеальный читатель-собеседник, который на лету ловит намеки и распутывает неясности, читатель-труженик, готовый заполночь сидеть над твоим трудом, как над своим, читатель-друг, который не соблазнится возможностью демагогии по поводу мнимых противоречий и продолжит мысль, а не сузит и исказит ее, - такой читатель (или точнее - такое наше представление о читателе) остался пока в России. Этот фундаментальный факт долго еще будет определять наше настроение и образ мыслей. В связи с этим я довольно легко отношусь к факту возможного непонимания или даже злонамеренного истолкования моих мыслей здесь, на Западе. R уже слышал по поводу своей рукописи, что это антирусская книга, а также, что она антисемитская. Хотя я понимаю, что никто не примет всерьез мое мнение по этому вопросу, я сказал бы, что не считаю свою книгу даже антисоветской. Все эти анти используются людьми, которые не умеют думать, для того, чтобы отделаться от реальных проблем, ибо ни одна реальная проблема не сводится к ряду, составленному из "да" и "нет".
Пожалуй, ни один русский писатель не миновал в той или иной форме постановки историософского вопроса об уникальности судеб русского народа. Эта постановка такова, что за ней всегда {хотя часто и вопреки воле автора) видится образец, внушенный библейской историей.
Ф. Достоевский, В. Соловьев, Н. Бердяев, обсуждая свои концепции национальной судьбы и предназначения, приводят в качестве примера ("только один пример") исторические судьбы Израиля. Но никто из них не признает {не признается себе), что никакого другого примера для них и не существует, ибо уникальность - это как раз то, что не повторяется. И если бы кто-нибудь, власть имеющий, пообещал им, что русский народ в своем историческом развитии достигнет уровня и значения в мировой истории, принадлежащих, скажем, английскому народу (что во всех остальных отношениях было бы очень неплохо), ни один из этих писателей не был бы польщен представившейся возможностью.
Только один народ, несущий на себе сверхисторическую и сверхъестественную задачу, привлекает к себе в метаисторическом смысле внимание русской культуры. Часто это внимание сочетается с убеждением, что роль этого народа уже сыграна в далеком прошлом и историческое право первородства как бы уже отобрано у него чудесным образом для других.
Это удивительное, непризнанное, подсознательное соперничество русских писателей дополняется не менее удивительным фактическим соперничеством евреев, обретающихся целиком внутри русской культуры.
Современный ассимилированный русский еврей представляет собой в одном отношении беспрецедентное явление. Ни немецкие евреи, ни испанские марраны в прошлом, как бы глубоко они ни проникли в соответствующую культуру, не претендовали на роль ее чуть ли не единственных хранителей. Между тем теперь в СССР, из-за многолетнего перерыва в культурной традиции, такая ситуация возможна.
Это связано с громадными культурными потерями во время гражданской войны в России. И только теперь русская культура возрождается. Она переоткрывается новой русской интеллигенцией и воспринимается в России, как некая новость. И здесь евреи очень часто вправе чувствовать себя первооткрывателями и хозяевами, подобно Иакову, весьма умножившему стада Лавана. Но все же много пестрого скота в стадах лавановых, и не миновать раздела.
Этот провиденциальный спор и невольное соперничество не завершатся в нашем поколении и еще принесут множество трагедий нашим детям. Судьбы русской культуры и Израиля причудливо переплелись, и это бросается в глаза человеку, приехавшему в Израиль из России. Но и Россия со своими проблемами видится отсюда иначе, и спор этот приобретает здесь новый смысл. На нашем поколении в значительной степени лежит ответственность за исход и направление развития этого конфликта, в котором возможен все же, хотя и с некоторой натяжкой, хэппи-энд.
Я надеюсь, что моя книга может послужить для этого читателю так же, как она когда-то послужила мне.
Израиль, Дор, 1976.
Скажи мне, чертежник пустыни,
Сыпучих песков геометр, -
- Ужели безудержность линий
Сильнее, чем дующий ветр?
Меня не касается трепет
Его иудейских забот.
Он опыт из лепета лепит,
Он лепет из опыта пьет.
О. Мандельштам
Желание писать возникло у меня не рефлекторно, а в связи с идеей целесообразности: когда судьба давала мне особенно убедительные доказательства уникальности моего опыта, когда сомнений в том, что сей мир я посетил воистину "в его минуты роковые", вовсе не оставалось, я всегда ощущал некоторую избыточность своего видения и сожаление о том, что "такой материал пропадает даром".
С возрастом во мне окрепло также ощущение, что жизнь человека имеет свою композицию, музыкальную форму, которая требует от исполнителя (а похоже, что человек - исполнитель, а не композитор) постоянного напряжения и большой чуткости к замыслу, к стилю произвеведения. Некоторым эта чуткость подсказывает своевременный конец. Так, я думаю, Януш Корчак, оказавшись в бесчеловечной ситуации, выбрал свое правильное решение из ощущений почти музыкальных, во всяком случае не имеющих ничего общего с разумом, из чуткости, которую хочется назвать эстетической, настолько она далека от обычных соображений.
И то, что ему удалось не сфальшивить, показывает возможность осуществления замысла в целом, реализуемость некоего плана, который нам дано ощущать в себе в виде религиозного или эстетического идеала.
Я очень хорошо представляю, как он был опечален тем, что судьба его решилась именно так, как мысль его лихорадочно искала выхода, как мучительно придумывал он детским судьбам и своему подвигу какое-нибудь оправдание, целесообразность и как мысль о собственном предательстве, высказанная врагами, вызвала у него только злость без оттенка соблазна. Думаю, что никакого искушения здесь не было. Разве когда к влюбленной женщине на улице пристает пьяный хулиган, она преодолевает искушение? И разве, если хулиган ее убьет, ее поведение можно будет назвать героическим?
Мы все поступаем так в аналогичных обстоятельствах, только аналогичные обстоятельства у разных людей разные. Эту аналогию нужно искать не в абсолютной значимости событий, а в их значении для данной души. Тогда мы увидим, что, хотя у разных людей разные мелодии (и поэтому они берут разные ноты), но по своему отношению к самой музыкальной теме очень многие обнаруживают удивительное сходство. Это и есть та чуткость, лежащая в природе человека, о которой я говорил.
Кажется, что восхищение чужим благородным поступком часто возникает у тех, кто внутри себя несет совсем другую основную тему, либо у людей, которые своей мелодии совсем не чувствуют или все время заглушают и перебивают ее.
Восхищение, в частности, Корчаком возникает у тех, кто видит реальную дилемму: бросить детей или остаться? Для них искушение реально и реальна борьба мотивов. Поступок Корчака становится в их глазах каким-то подвигом абстрактного гуманизма и рецептом благородного поведения. Между тем, хотя он не мог бы поступить иначе, он, я думаю, ощущал свой поступок, как глупость, и никому не порекомендовал бы расстаться с жизнью и деятельностью на благо живых для предсмертного утешения умирающих. Но предать детей и отпустить их умирать одних - это значило бы как-то уступить злодейству, в чем-то согласиться с ним, своим разумным решением как-то его подтвердить. Нечто вроде: "Богу - богово, а кесарю - кесарево". На это способен только человек, смиряющийся перед силой.
С детства помню неотвратимо повторяющийся поворот сюжета, когда поверженный рыцарь падает с коня и победитель с кинжалом у горла спрашивает: "Сдаешься?", и мое ощущение невозможности сдаться, неспособности сделать это искренне, и удивление, если рыцарь действительно сдается.
И еще большее удивление, когда оказывается, что он сделал это не из хитрости и не собирается обмануть, бежать и страшно отомстить за свой позор.
Значит, есть люди, которые могут с легким сердцем признать себя побежденными, раскаяться и действительно изменить свое поведение, свои симпатии и антипатии?! Возможно, таких людей большинство. Они способны как-то прерывать свою мелодию и делать паузу в незапланированном месте под давлением внешних обстоятельств. Но это также значит, что их музыка не композиционна, как музыкальный антракт, и может длиться произвольно. У такой музыки не может быть заключительной фразы, и план жизни таких людей совершенно иной.
В оркестре их партия - тамтамы, диссонансы, в жизни их роль - грешить и каяться, в число их музыкальных средств входят скрежет и шумы, без которых теперь не бывает современной пьесы.
Но для меня главное - замысел, мелодия. Борьба начал, встречное противопоставление музыкальных тем, столкновение мотивов приемлемо для меня лишь, как момент в общей композиции. Очень важный, драматический момент, но по отношению к замыслу - подчиненный.
Композиция включает много других моментов, и разрешение конфликта ее не исчерпывает, так как она представляет собой некое конечное сооружение, она имеет границы во времени и хотя и соотнесена с событиями, но существует независимо и наряду с ними. Если эта мелодия кончилась, никакие события ее не заменят.
Представим себе, что Корчак остался бы и отпустил детей одних. Он проснулся бы наутро и стал думать о том, что дети чувствовали в газовой камере, как они о нем вспоминали, что говорили или кричали. И он понял бы, что жить с этими мыслями не может, что его музыка уже смолкла и он остался, как безбилетник, который с адским трудом проник в зрительный зал, но, оказывается, уже после сеанса.
Пустые кресла, мусор и семечная шелуха, грязный, заштопанный экран для этого он так старался? Покориться и остаться жить ради самой жизни это не всегда кажется хорошим концом.
Вечная борьба начал для меня так же непривлекательна, как назойливый повтор в пьесе. Жизнь, зaполненная преодолением искушений, сводимая к противоречиям выглядит, как песня, все куплеты которой заменены припевом. Мне чужда эстетика нереализуемых идеалов, борьбы между Богом и Дьяволом, извечного грехопадения. Кажется, что в этом христианство делает уступку дуализму или даже язычеству.
Человек оказывается не творением, имеющим свою цель, а полем боя, где сражаются ангелы с демонами.
Я всегда чувствовал себя совершенно иначе. Я всегда ощущал, что должен что-то успеть, что я обязан что-то выполнить, что у меня есть цель. И вот это ощущение композиции, обязательности требует от меня некоторого итога.
Однажды, на лекции по архитектуре, я услышал такую мысль: "Архитектурная форма развивается в борьбе с ограничениями, которые ставит материал, то есть преодолевая несовершенство материала и вместе с тем обнажая его прелесть. Все эти шатры, куполы, параллелепипеды суть традиционные формы, соответствующие материалу (бревнам, кирпичу, железобетону).
Но как быть современному архитектору, который планирует свойства материала и тем самым лишается надежной опоры в ограничении?!
Как создать форму, органичную... чему?
Это касается и стихосложения, где ограничение формы дает опору творчеству, а свободный стих легко теряет признаки искусства. Это касается и всей жизни человека.
Люди, воспитанные в определенных традициях, с молоком матери воспринявшие какие-то догмы, могут проявить свое величие в форме служения этим догмам либо в освобождении от этих догм. Но как жить поколению, которое может выбирать догмы, мораль и традиции? Как жить людям, не получившим от прежнего почти ничего реального?
Особенно если ощущение композиции требует какой-то упорядоченности и не позволяет вести жизнь, как у птиц небесных... Как понять все, что с нами случилось? Зачем все понимать? Как жить дальше? Что было? Что будет? Чем сердце успокоится?
На эти вопросы, конечно, не может быть прямого ответа, но жизнь человека, увиденная и рассказанная под определенным углом зрения, содержит какой-то ответ. Начиная, я еще не предвижу его вполне. Он еще не сложился.
Оставляю в стороне всю область подсознательного, так как для нее была бы нужна художественная одаренность, которой я в себе не чувствую. Таким образом, детство мое может вмещаться только в виде осознанных воспоминаний. Я начну сразу с идейных метаний юности.
Вся жизнь вокруг нас была пронизана политикой.
Детские воспоминания наполнены "врагами народа", "фашистами", "коммунистами", а юность связана с войной.
Очень ясно помню, как мама за руку подводит меня к лотку с ярко-оранжевыми апельсинами. На мне испанка с кисточкой, и я понимаю, что эти апельсины и моя испанка связаны с тем, что испанцы герои, что они наши друзья.
И в это время репродуктор говорит что-то о врагах народа и о том, что начальник генерального штаба маршал Егоров предатель.
И я ужасаюсь: "Что же теперь будет с испанцами?" и спрашиваю, успел ли он выдать все секреты врагу. Оказывается, не успел. Какое счастье! А ведь еще немного, и...
Поэтому идейные метания наши тоже были связаны с политикой. Мы все были марксистами, не зная ничего иного. Когда у нас возникли сомнения, мы обратились к нашим первоисточникам Марксу, Ленину. Даже Сталин давал пищу критически настроенному уму в сороковых годах в советской стране.
Я помню, как, читая "Вопросы ленинизма", где Сталин описывает (довольно реалистично), что произойдет, если партия оторвется от народа, я не мог отделаться от впечатления, что он меня провоцирует.
Он подсказывал нам, "чего нельзя думать".
Могли ли сомнения не возникнуть? В сущности, обращаясь к первоисточнику с ревизионистским покушением, мы совершали довольно обычную в науке операцию перехода: "теория эксперимент теория".
Однако обычность такого перехода в точных науках предполагает развитую теорию, то есть такой переход возможен в вопросах, находящихся в стадии углубленного изучения, разработки деталей. В социальных науках мы находимся в стадии уточнения понятий, выбора идеализированных моделей и выделения основных эмпирических закономерностей.
Крах марксизма здесь так же естествен, как и любой другой однопараметрической теории, которая пыталась бы исчерпывающим образом объяснить столь сложный объект. Теории выполняются только на идеализированных моделях, и степень их приближения к реальности зависит от многих факторов, среди которых главное зачастую от нас ускользает.
Статистические данные в таком случае часто не помогают, а мешают, так как в том, какие цифры берутся в качестве показателя, уже содержится определенная точка зрения. Тем более если это подтасованный и обработанный в определенном направлении материал.
Но часто интуитивное представление о предмете выделяет более существенные черты, чем статистика, и эмоциональное впечатление может быть важным эмпирическим материалом.
Эмпирическим материалом для нас служила послевоенная (1945-1946 гг.) Россия, в которой зарплата рабочего была триста-пятьсот рублей, а порция мороженого стоила двадцать рублей.
Весь народ был разделен на литераторов (литер "А"), литербеторов ("Б") и коекакеров (кое-как). На именинах у директорского сына нам давали подарки (кульки с конфетами) , которые мы растягивали на месяц и пили чай вприглядку.
(Помню, что на этом празднике я впервые увидел в частном пользовании сифоны с газированной водой и кинопроектор и был потрясен таким вопиющим расточением народных средств.)
Нам приходилось видеть опухших от голода людей. Оборванные инвалиды на базаре истошно пели песни, просили милостыню и обжуливали народ в карты и в "веревочку". В темных переулках убивали за пиджак.
В "особторгах" и коммерческих магазинах витрины ломились от икры, колбас, сыров и прочего, про что я только читал у Диккенса.
В советской литературе зато нельзя было прочитать ничего похожего на окружающую нас разнообразную жизнь.
Конечно, это не согласовывалось с Лениным, ни тем более с Марксом. Но в таком случае единственным выходом для советского юноши была борьба, причем борьба бескомпромиссная и не считающаяся с последствиями.
Здесь я хочу сказать несколько слов о разнице между фашизмом и коммунизмом и о том, что какие-то традиции, вопреки сказанному выше, до нас дошли.
Независимо от того, насколько сходна практика этих двух режимов, есть пункт, в котором различие идеологии имеет принципиальное значение.
Этот пункт воспитание молодежи. Как бы ни были урезаны, опошлены и искажены идеалы русского XIX века и европейского социализма в изложении наших учебников, газет и пропагандистов, они ничем не напоминали: "когда еврейская кровь брызнет под ножом" и т.п. Правда, был Павлик Морозов и "если враг не сдается его уничтожают".
Но все эти вещи тонули в море русской классики, которая издавалась и официально одобрялась. Не находя достаточно пищи в действительности, молодежь увлекалась чтением, и этот порок советская власть поощряла вместо того, чтобы категорически запретить и заменить маршировкой и спортом.
Таким образом, молодой человек обнаруживал расхождение между теорией и практикой, когда его убеждения уже складывались на почве добрых чувств и его дальнейший вынужденный компромисс всегда носил как бы тайный и постыдный характер.
Поэтому, обнаружив такое расхождение, мы не сомневались ни минуты, что должны бороться, и задумывались только о формах этой борьбы.
Внимательное чтение Ленина и особенно комментариев к нему в старых изданиях дало нам представление об оппозиционных программах 20-х гг. Жизненные наблюдения указывали на многочисленные язвы современности (благо они прямо бросались в глаза). Этого было достаточно для построения теории перерождения ("буржуазного", конечно) и составления политической программы перехода власти в руки рабочего класса в духе профсоюзной "рабочей оппозиции", децизма и т.п. Идея возвращения к истокам всегда возникает, как первый вариант попытки обновления.
Нас было семь мальчиков и одна девочка. После долгих дебатов о методах борьбы (причем соображения личной безопасности отбрасывались, как несущественные) мы пришли к необходимости агитации населения с помощью листовок. Нам удавалось написать печатными буквами и расклеить к праздникам до сотни листовок, которые мы помещали возле хлебных магазинов (где скапливались по утрам громадные очереди) и на портретах передовиков, развешанных по сторонам улиц. Иногда, рано утром, мы приходили в эти очереди и прислушивались к реакции толпы. Реакция была сочувственная.
Тем более удивился я позднее, когда увидел у следователя все наши листовки, аккуратно подшитые и пронумерованные. Было похоже, что ни одна не пропала. Принесены они были в КГБ добровольными доброжелателями, лояльными гражданами.
Нас беспокоила неэффективность, точнее малая производительность нашего труда, и мы уже начали готовить гектограф (глицерин, желатин и еще что-то), когда нас арестовали.
В подробностях нашего ареста, ночных допросах, очных ставках и других тюремных переживаниях самих по себе нет, мне кажется, ничего особенно интересного, но на некоторых моментах я хотел бы остановиться.
Меня почти в самом начале (не сразу после ареста, а продержав ночь в боксе камере без койки) завели в какую-то кордегардию, посреди которой стояла длинная скамья, и велели раздеться.
Я разделся до трусов, но мне велели снять и их.
Так как я в это время "не раскалывался", моя мысль была все время направлена на разоблачение возможных способов воздействия на меня и подготовку к защите. Не было никакого сомнения, что меня сейчас положат на эту скамью и начнут бить.
И вот, хотя я боялся этого и дрожал от холода босиком на каменном полу, в моем ожидании был оттенок любопытства. Я думал, что теперь узнаю что-то тайное о "них", об "их" средствах, о том, чего никто не знает. Я узнаю о себе, могу ли я выдержать.
Наконец я дождался. Пришел врач, велел мне нагнуться и долго разглядывал мой задний проход. Оказывается, это была проверка на гомосексуализм, о чем я, впрочем, узнал лишь гораздо позже. Меня не били. Вообще, изолятор КГБ показался мне уголком Европы в море наших тюрем, изоляторов, лагерей.
Меня не били, но я был совершенно готов к этому.
Мы все знаем, что нас можно бить. Мы удивляемся, когда нас не бьют. В своих предположениях мы заходим гораздо дальше палачей и подсказываем им, что нам дорого и чего мы не выдержим.
Однажды у моего следователя во время допроса сидел мужчина в вышитой рубашке. К вопросам следователя он добавлял свои, очень странные: "Читали ли вы Ницше?", "Читали ли вы Шпенглера?" Потом он произнес речь, смысл которой сводился к тому, что он, читавший Ницше и Шпенглера, не заразился фашистским дурманом, а мы, даже не читавшие, заразились, и в этом видна наша гнилостная сущность.
Мы должны быть вырезаны из общества, как гнилая часть яблока из румяного плода (это его выражение), и главное должны сами это понять и немедленно с ним согласиться. Сначала я пытался вставить слово, напомнить, что мои взгляды, собственно, не фашистские, а еще более коммунистические, чем его.
Но он был монологист, не давал себя перебивать, и, кончив речь, сразу ушел, оставив меня в недоумении и расстройстве.
Потом оказалось, что это был представитель обкома комсомола, которого послали к нам с миром для воспитания, назидания и изучения. Теперь, вспоминая его поведение, я думаю, что больше всего он боялся дать мне открыть рот и вообще как-нибудь впутать его в это опасное дело. Наверное, он чувствовал себя в КГБ еще менее уютно, чем я, и речь его предназначалась не мне, а следователю. Он был интеллигентный человек, и теперь я вспоминаю какой-то налет нервозности в его поведении.
Вероятно, он думал, что эта встреча для него опаснее, чем для меня, который и так уже сидит, и его поношение немного мне добавит. К тому же он читал Ницше и помнил: "Падающего толкни!" Я думаю, в обкоме его инструктировали либерально: "Посмотрите, разберетесь на месте. С вашей-то эрудицией!" А он думал, как бы с этим поскорее покончить и унести ноги из КГБ. Таким людям не нужно давать инструкций. Они сами за свой страх и риск уничтожат крамолу в своей среде.
К счастью, с него, наверное, взяли расписку, что он ничего никому не расскажет, и он был избавлен от необходимости стыдиться, скрывая этот случай от жены, друзей, детей.
Я с тех пор достаточно нагляделся на таких слизняков и представляю себе, что, если б у него спросили в КГБ, что с нами сделать, он сказал бы на всякий случай: "Расстрелять!" А когда бы узнал, что расстрелять по этой статье невозможно, внутренне бы страшно обрадовался и тогда бы уже совсем с чистой совестью настаивал: "Расстрелять и голько!"
Когда станут писать историю советской России, 45-52 годы будут самым темным периодом из-за скудости официальной информации и недостатка документов. Но я знаю, что это были годы подпольных кружков. Впервые в тюрьмах появились "политиканы", посаженные за дело, а не по недоразумению.
Обычный лейтмотив политических заключенных старшего поколения "ошибка", "недоразумение", "лес рубят щепки летят" и т.д. Все они жаловались, что ни в чем не виноваты. В конце 40-х гг. опять появились исчезнувшие в 20-х заключенные, которые были виноваты, которые сидели за свои реальные поступки и взгляды. На воле были десятки подпольных молодежных кружков, которые изучали марксизм, писали листовки) издавали рукописные журналы, сочиняли программы, манифесты и пр.
Я лично был знаком с членами девяти таких кружков в разных городах и слышал еще о двух десятках. Ни один из этих кружков не выходил за пределы студенческого возраста, и деятельность их, вначале очень бурная, становилась все более скромной с увеличением возраста участников.
Камнем преткновения для всех была идеология, положительная программа, которую юноши не могли выработать в рамках ортодоксального марксизма и не могли заимствовать из-за отсутствия информации извне.
По мере взросления требования к четкости идейных позиций растут и желание действовать наугад отпадает. И кружки распадались, но количество людей, напряженно ищущих идеологического освобождения и готовых принять любую разумную программу действий, постоянно росло в эти годы.
Почти в это время были написаны стихи Э. Манделя (Н. Коржавин), который испытывал угрызения совести за наше поколение:
Можем рифмы нанизывать
Посмелее, попроще;
Но никто нас не вызовет
На Сенатскую площадь.
Мы не будем увенчаны,
И в кибитках снегами
Настоящие женщины
Не поедут за нами.
Все-таки его угрызения были преувеличенными.
Мы рисковали больше, нам было труднее и страшнее, и все же мы не ограничивались одними рифмами.
Поэтов, впрочем, среди нас было так же много, как и среди декабристов, и женщины любили их так же самоотверженно. Я вспоминаю одного поэта-бунтовщика, который был ранен на фронте. Его рана открылась, и в тюрьму в 1946 году его несли на носилках. Рядом шла девушка и держала его за руку. Потом один раз в десять дней (день передачи) она передавала ему буханку черного хлеба и букет полевых цветов.
Он сейчас состоит в Союзе писателей, и его поругивают в печати за то, что в его стихах, пожалуй, слишком много о сельхозмашинах и всякой технике: "Следовало бы все же помнить, что основное внимание советская литература должна уделять человеку". Как видно, он прошел очень большой путь "исканий и побед".
То же произошло и со многими декабристами.
Правда строчек Манделя состоит в том, что наши переживания останутся почти неизвестными. Мы не знали друг о друге. Нам казалось, что все вокруг осуждают нас, что наши жертвы напрасны.
В литературе, да и в Самиздате, почти ничего нет о молодых людях этого времени, об умонастроении тех лет. Похоже, что история тогда прекратила течение свое.
Но все же жизненный опыт или писательская чуткость подсказали А. Синявскому сюжет, связанный с таким молодежным кружком ("Суд идет"). А. Белинков был осужден в 1945 году за попытку выработать собственную идеологию. В. Корнилов написал поэму на эту тему. Вот небольшой список литературных фактов, ставших реальным отражением нарастания оппозиционных настроений в стране, где, казалось, "от молдаванина до финна, на всех языках все молчит".
Этот рост тайной оппозиции был прерван смертью Сталина и появлением легальной либеральной идеологии. Сначала "Оттепель" Эренбурга, а потом все круче через Дудинцева ("Не хлебом единым") и "Новый мир" к реабилитации и лагерным воспоминаниям.
Конечно, я теперь очень скептически отношусь к тем революционным идеям, к тем детским мечтам, которые воодушевляли нас в 46-м году, но мне кажется неправильным впечатление, будто все в стране сидели и ждали, пока Хрущев их освободит.
Не менее (а мне сейчас кажется, что более) многочисленная группа населения, чем в 60-х годах, пыталась организовать сопротивление сталинскому режиму.
Другой (бескомпромиссный) характер режима определил и другую (конспиративную) форму оппозиции по сравнению с 60-ми годами, но сам факт имел место. Общее число участников известных мне кружков должно быть между ста и двумястами. Если исходить из предположения, что общее число таких кружковцев в 10 раз больше (в такой большой стране, как СССР, это, может быть, сильное преуменьшение), мы приходим к одной-двум тысячам активных оппозиционеров, что во всяком случае не меньше демократов наших 60-х годов, участвовавших в различных формах протеста.
В тюрьме я познакомился с несколькими молодыми людьми, попавшими туда за то же самое. Их идейный багаж был ненамного больше моего. Один читал Кропоткина и был анархистом. Он писал стихи, например:
О жди свиданья. Эфемера!
Песнь лебединая моя,
Пока не отвердела вера
В сухую горечь бытия.
Таким образом, он был романтиком по убеждению.
Другие исповедовали чистое искусство. Их главный идеолог и классик был А. Блок. Они тоже писали стихи:
Миры тоски, как небо, велики.
А я их взял на худенькие плечицы
Я проглотил живого пса тоски,
И он в груди, кусая лапы, мечется.
Они предпочли бы отгородиться от действительности, если бы она позволила им это сделать.
Третьи были совсем как мы, только более начитанные. С помощью экстраполяции Маркса, Ленина и прочих они создали концепцию "искаженного социализма", который якобы под влиянием условий борьбы неузнаваемо деформировался и изменил свою социальную базу. Они убедили меня, что социализм построен, но люди не умеют пользоваться его плодами.
Их идеология отстает, и поэтому они тратят свою энергию на угнетение себе подобных, используя аппарат насилия, построенный для покорения природы и безудержного развития производительных сил.
Необходимо, считали они, нравственно реформировать общество и влить наконец в наше социалистическое государство-форму социалистическое же содержание честную, мыслящую, преданную социализму молодежь. Вот так проявлялся наш материализм. "Форма", "содержание", "влить", "построить", "перестроить", "перевоспитать".
Все эти слова подразумевают нечто такое, что может быть построено и пущено в ход без участия душевной структуры, внутреннего соучастия человека. Но ничего такого в человеческом обществе нет. И не может быть.
Я впервые столкнулся с вариантом идеологии: "Идея хороша, но выполнение плохо" и был увлечен ею. Действительно, казалось мне, если бы начальник был хороший человек, разве он не сеял бы добро?
Значит, не система виновата, а люди, которые не на ее уровне. Ведь, по-видимому, все несправедливости это злоупотребления властью, нарушения законов, а не проявление этих законов. Если человек стремится к справедливости, он не может расходиться с законами. То, что мы рассуждали об этом, сидя в тюрьме, не смущало нас. Мы от души прощали системе, которая ведь "должна себя защищать" и, пользуясь только формальными критериями, лишена возможности отличать истинных друзей от врагов. Правда, иногда, отчаявшись, мы задавались вопросом: "А может быть, путь от первой фазы коммунизма ко второй лежит через революцию?"
Во всяком случае было ясно, что это трудный, мучительный, но благонаправленный процесс, который носит не столько экономический и политический, сколько нравственный, гражданский характер.
Так как единственной аудиторией для этих моих новых взглядов в течение нескольких последующих месяцев были воры и другое население детской исправительной колонии (все преступники до восемнадцати лет попадают, к сожалению, не в общий лагерь, а в детскую исправительную колонию, которая, вероятно, была бы названа Солженицыным девятым кругом ада, если бы он побывал там), я с жаром излагал свои идеи им и отчасти преуспел. Старые, взрослые воры, попадавшие в колонию благодаря подложным документам на семнадцатилетних, относились ко мне с некоторой симпатией и находили занятным. Это давало мне небольшую передышку от издевательств и побоев на то время, что я общался с ними.
Надо сказать, что большинство воришек и мелких насильников в колонии были настроены исключительно лояльно и даже фанатично по отношению к советской власти, и я испытал всю тяжесть народного гнева против "отщепенцев и врагов народа".
Рассказывать о колонии и ее нравах здесь не к месту, это отдельная тема, которая уведет меня в сторону. Хочу только сказать, что огромное большинство "преступников" были сбежавшие домой ученики ФЗО и ремесленных училищ, которых по законам военного времени судили как саботажников, несмотря на то, что войны уже год как не было.
Вся эта серая масса "воспитывалась" и управлялась лагерным начальством с помощью "активистов", которые, напротив, все были ворами и хулиганами.
Активисты имели право не работать и этим правом пользовались. Они тщательно выбирали из общей массы наиболее одаренных подлецов и садистов для включения в свой избранный и привилегированный круг. Этот круг создавал в колонии атмосферу, в которой просто остаться в живых было совсем не просто. Особенно страшно становилось от того, что жизнь в колонии была пропитана макаренковской терминологией и в своем гротескном противоречии сущностей с названиями напоминала ночной кошмар.
Это противоречие никого не стесняло и лишь подчеркивало полный произвол в выборе идеологии, которым может пользоваться насильник, если он не связан необходимостью считаться с внешним миром. Воры в колонии воспитывали рабочих подростков в духе трудовой дисциплины, и наиболее мускулистые хулиганы получали дополнительное питание для истощенных.
Здесь впервые мое внимание было остановлено на еврействе. Именно не на евреях и не на антисемитизме, а на чем-то противоположном ему, на какой-то еврейской солидарности.
Тот факт, что из восьми членов нашей группы семеро были евреями, казался нам случайным. То, что в других группах также очень большую роль играли евреи, не остановило моего внимания. Но та помощь, которую мне охотно оказывали заключенные-евреи, не имеющие никакого понятия о моих идеях, заставила меня с благодарностью подумать, что есть нечто, объединяющее меня с ними.
Когда в лагерной бане ко мне подошел банщик-зэк и на идиш спросил, не еврей ли я, откуда и по какой статье попал в лагерь, я понял его с помощью школьного знания немецкого и разговоров дедушки с бабушкой. (Дедушка с бабушкой говорили по-еврейски, когда хотели, чтобы дети их не поняли).
Он проявил такой неподдельный, такой искренний интерес к моей судьбе, что мне стало стыдно моего незнания языка и невозможности соответствовать. Меня поразило, что я был небезразличен этому чужому человеку, как будто бы мы были знакомы в прошлом или близки семьями.
Он дал мне лишний кусок мыла и велел приходить за любой помощью. Только тот, кто был в лагере, может оценить такую услугу.
После карантина в изоляторе я с партией малолетних зэков должен был поступить в колонию, и за нами пришел бригадир по кличке Хаим. Усатый самоохранник (среди зэков есть такая привилегированная категория), который до этого казался мне грузином, сказал: "Вот, Хаим, тут двое еврейских ребят не давай их в обиду".
Хаим этот (его звали Петя) сидел за бандитизм и однажды на моих глазах повесил мальчишку, надев ему трансмиссионную петлю на шею. Когда мальчишка начал хрипеть и дергаться, он его спокойно снял.
Он сидел уже два года, и равного ему по какой-то свирепой отчаянности в колонии не было. Но он действительно начал о нас заботиться. Он дал нам кровати возле своей (благодаря этому ночью мы могли спать, не ожидая, что соседи написают нам в лицо) и не давал издеваться над нами в своем присутствии.
Другие воры, особенно "старики", одобряли его: "Правильно делаешь, Хаим! Своих поддерживаешь! А мы, русские, как волки друг другу". Я с удивлением обнаружил, что Хаим не только не скрывает своей доброжелательности к нам, как делал бы любой покровитель на воле, но и гордится этим, причем особая его гордость состояла в том, что мы такие интеллигентные и образованные.
Он даже приглашал своих коллег из других бригад посмотреть на нас, послушать и подивиться, какие бывают тонкие и умные люди. Иногда он пытался советоваться с нами, но скоро сформулировал, что для житейских вопросов мы слишком высоко летаем. Было похоже (впоследствии это подтвердилось), что наша "образованность" для него была важнее нашего еврейства.
Я вспоминаю многих евреев, с которыми встречался в тюрьме и на воле, бандитов, спекулянтов, парикмахеров, офицеров, художников, академиков.
Есть ли что-то общее для всех нас? Что толкает столь разных людей на проявления солидарности?
Эта общая основа, мне кажется, есть. Через двадцать с лишним лет, беседуя с одним американским коллегой на общие темы, я услышал, что наука вовсе не самое привлекательное поприще для американского юноши и молодежь не рвется в университеты.
Удивившись, я спросил: "А вы как же?" "Ну, я ведь еврей!" ответил он, считая, что этим все сказано.
Вот это традиционное, сохраняемое в семьях уважение к образованности, любовь к учению, пиетет к мудрецам и книжникам, по-видимому, объединяет евреев сильнее, чем общий язык и взгляды на жизнь.
В этом уголовник Хаим ближе мне, чем Жан-Поль Сартр, Ганс Магнус Энценсбергер или какой-нибудь другой интеллигентный разрушитель культуры.
Так как отношение к образованию, конечно, не исчерпывает этой общности, а лишь очень ярко ее подчеркивает, я рискну обобщить свое утверждение.
Через семью, книги, разговоры окружающих и давление неевреев евреи в юности усваивают шкалу ценностей, которая впоследствии оказывается отличной от практической школы других людей. Парикмахер-еврей чувствует себя задетым, когда при нем ругают интеллигенцию. Грузинский еврей-сапожник хвастался передо мной тем, что его жена имеет высшее образование и что он сам, когда наденет свой белый костюм, выглядит как "кандидат наук". Он не сказал: "как секретарь райкома". Еврей имеет претензию считаться интеллектуалом независимо от профессии.
В этой своей ориентации он чувствует свое фактическое отличие от всех других, причем чем ниже социальный круг, тем больше это отличие. Среди академиков, евреев и русских, различие в понимании духовных ценностей не так велико, как среди шоферов.
Поэтому евреи-интеллигенты легче ассимилируются, чем рабочие, и меньше склонны к актам еврейской солидарности. Это происходит не из предательского корыстолюбия, а оттого, что их шкала ценностей отличается от шкалы их русских коллег гораздо меньше, чем у рабочих. Солидарность интеллигентов с их интернациональными ценностями перевешивает у них солидарность народную, понимаемую к тому же народом упрощенно. Это связано с самим характером еврейских национальных традиций и еврейской шкалой ценностей, на которой стремление к истине, изучение предмета и наука вообще отождествляются.
"Святой, праведный" и "ученый" почти синонимы для традиционного еврея. Вести праведную жизнь это прежде всего "изучать Тору". Эта общая шкала ценностей проявляется не только в том, что глупые и необразованные евреи восхищаются и боготворят умных и образованных соплеменников, вместо того чтобы их ненавидеть, как это принято в России. Но с этой чертой связано и еврейское народное представление о справедливости, и убежденность (так дорого нам обошедшаяся в революцию), что жизнь можно организовать и преобразовать на каких-то рациональных основаниях, и стремление быть "современным", и потребность приобщиться к культурным ценностям человечества.
У Хаима эта потребность выразилась в том, что он заставлял нас расписывать стены барака грандиозными картинами, а по вечерам рассказывать "романы".
Он вел себя, как и всякий другой деспот. Но суть дела, мне кажется, в том, что вне зависимости от его практического поведения, теоретически его идеалы были теми же, что и у меня. Его пиетет относился не к определенным идеям или образам, а к культуре как таковой. Сцены из "Трех поросят" на моих фресках он одобрял так же охотно, как "Спартака в битве" или "Кремль поутру".
Я чувствую, что в ответ на мои рассуждения хочется возразить. Во-первых, и татарин поддерживает татарина, и эстонец эстонца. Во-вторых, эта теоретическая шкала ценностей напоминает Бога Достоевского, которого несет в себе русский мужик и, даже согрешая, чувствует. По этому поводу можно сказать, что татарин поддерживает в тюрьме татарина потому, что есть некие ценности, которые равно дороги им обоим. И, конечно, сама по себе еврейская солидарность не уникальна. Но уникальна система ценностей, которая объединяет евреев. Ее уникальность состоит в том, что она необычайно близка к нашей общечеловеческой или, выражаясь осторожнее, к системе ценностей, характерной для нашей европейской гуманистической цивилизации.
Такое утверждение может показаться бессодержательным, так как на какой-то ступени все ценности всех народов одни и те же. Добро и красота повсюду предпочитаемы по сравнению со злом и безобразием.
Но у большинства народов (а у русского в особенности) существует большая разница между громко провозглашенными теоретическими и внутренне ощущаемыми практическими системами взглядов. Когда с трибуны ООН громко провозглашаются неотъемлемые права человека, ни испанские фашисты, ни южноафриканские расисты, ни советские коммунисты, ни даже саудовские феодалы и рабовладельцы не чувствуют никакого неудобства, так как в общих формулировках, в принципе они согласны, что равный им человек должен иметь права и т.п. Но практически "всем известно", что негр не человек, евреи не народ (вариант не нация), раб вообще скотина, а коммунист советский шпион и т.д.
Эта ясно ощущаемая всеми разница между практикой и принципами не всегда дается евреям. Их гибкий в основном ум проявляет в этом месте странное отсутствие гибкости, какую-то упорную догматичность. Их динамичный, приспособляемый, в общем, характер в вопросах справедливости, в толковании принципов проявляет необычайную оголтелость, безудержную прямолинейность. Их склонность "качать права" вызывает всеобщее раздражение именно тогда, когда она не диктуется никакими практическими интересами. В таких случаях изоляция евреев от других особенно ярко проявляется. Солженицын в "Раковом корпусе", желая подчеркнуть особую "поперечность" Костоглотова, отметил, что на весь корпус был только еще один такой больной Рабинович.
Это упоминание весьма многозначительно. По-видимому, за две тысячи лет евреи так впитали библейские заветы, что разница между писаным и подразумеваемым у них минимальна. Отклонение практического от провозглашаемого воспринимается ими как резкий диссонанс независимо от содержания явления. Так, большинство советских евреев особенно возмущено государственным антисемитизмом вовсе не потому, что они его жертвы и очень от него страдают, а потому, что он противоречит громко провозглашенному интернационализму. Народный антисемитизм воспринимается евреями сравнительно легко и вспоминается только, когда речь заходит о "дружбе народов".
Бесчисленные жалобы на то, что "не берут", "не пускают", "не дают", "не принимают", "вычеркивают", помимо вполне объективной информации, несут в себе некий дополнительный элемент, который для стороннего наблюдателя, не понимающего нерва, сердцевины сетований, компрометирует саму проблему. Но родственное внимание, сочувственный взгляд именно в этих преувеличениях, в нередкой безосновательности требований, в гротескных претензиях заик на должность диктора и местечковых мудрецов на роли хранителя чистоты русского языка увидит смысл и пафос народного чувства.
Когда евреи соглашаются жить по законам других народов, они непроизвольно относятся к этим законам по-своему. Они требуют такого отношения к законам, которое окружающим не свойственно и которого, быть может, не было у самих законодателей. В России провозгласили равенство всех со всеми. И появились евреи, которые хотят равенства во всем. Они хотят, чтобы их бездарность воспринималась так же снисходительно и сочувственно, как и неспособность русских. Будучи такими же чужаками в русской культуре XIX века, как и русские выдвиженцы, они подсознательно чувствуют, что их акцент не хуже малограмотной речи наших вождей (а сознательно они в своей гордыне даже воображают, что гораздо лучше).
Они хотят, чтобы их глупые дети так же нагло торжествовали над умными, как это принято у других. Эти евреи сопротивляются вытеснению их в интеллектуальные области. Они инстинктивно не хотят быть умнее. Они, в точном соответствии с усвоенной идеологией, хотят вознаграждения за несамостоятельность, за лень, за конформизм, за послушание. Отказываясь от своего национального лица (как мы видим, безуспешно) в пользу русских идеалов, они хотят для себя такого же поощрения русских национальных пороков, какое практикуется по отношению к другим.
Изгнанный из содержания национальный дух тем полнее господствует в форме восприятия чужого содержания. Тем насмешливее он торжествует свою победу, подчеркивая чуждость того, кто в отступническом рвении готов переменить имя, проклясть религию, исправить в паспорте национальность.
Когда вы попрекнете национальностью бездарного и безграмотного еврея, который во всеоружии своего марксистского талмудизма разоблачает Евангелие, Толстого, Бердяева или с высоты своего нового православного фанатизма призывает русский народ возлюбить Христа и отвергнуть соблазны науки, он ответит вам: "Какая разница?" И я понимаю его. Почему русским можно пить кровь христианских младенцев, а ему нельзя? Почему в общее число Геростратов русской культуры не включиться и еврейским дуракам? Какая разница, евреи ли помогали русским изводить своих лучших людей или французы? Разве кто-нибудь в обиде на французов за убийство Пушкина? Какая разница, кто будет засорять русские мозги, если голоса своих пророков до них не доходят? И почему бы не дать тем евреям, для которых закон не писан и два тысячелетия прошли напрасно без следа, без вывода, присоединиться к молодому народу, безумствующему в своем идолопоклонстве, и еще подлежащему Суду.
Как Пуговичник Пера Гюнта, встречает их судьба на "перекрестке" и опять пускает в переплавку. Но в отличие от Пера они этого хотят. Слиться, затеряться, стать такими же, как все, стать более русскими, чем русские, тень этого стремления ложится на многих. Даже на лучших, даже на великих...
Еврейская система ценностей, основанная на Библии и Талмуде, приближается не к практической системе какого-нибудь народа, а к теоретической системе, провозглашенной нашей цивилизацией и ставшей господствующей со всем мире. Причины этого достаточно очевидны. Европейская цивилизация в значительной степени связана с Библией и христианством, а генетическая связь христианства и Библии с еврейством и, наоборот, определяющее влияние изучения Библии на еврейские традиции и образ мыслей не вызывают сомнений. То, что многие евреи никогда не держали в руках Библию, не меняет дела, так как в практике существенна не фразеология и даже не идеология источника, а способ разрешения конфликтов, шаблон отношений между людьми, подход к новой ситуации все то, что человек еще неосознанно заимствует (а может быть, он уже зарождается с определенными предрасположениями) , наблюдая отношения в семье, подражая героям своего детства, сочувствуя близким.
Я должен констатировать, что уже второй раз признаю влияние традиции на формирование своих взглядов. На этот раз это еврейские традиции. Эти традиции вовсе не находятся в непреодолимом разрыве с русской классикой. Идея народа-богоносца у Достоевского не случайно близка к идее богоизбранности евреев. Это не единственный пункт, в котором проявляется сходство, вернее, подобность идеологии этих народов. Причем эта подобность обнаруживается при сравнении русских идей не с современной жизнью евреев, а с их древней историей. Русские так же преувеличивают свое значение и значение своих идей в мире, как евреи в первые века. Если бы Иисус сошел на землю сегодня, он так же был бы гоним в России, и народ так же требовал бы его распятия. Остается надеяться, что их эгоизм и слепота, мания величия и бред исключительности так же окажутся оправданными.
Хотя практическое значение идеи Бога, которого якобы несет в себе русский мужик, для этого мужика оказалось близким к нулю, сама идея кажется мне плодотворной. Внутренняя оценка ценностей, свой "гамбургский" счет, свой "Бог" в большей мере характеризуют человека, чем внешнее поведение во всяком случае если специально не прилагать усилия, чтобы это внутреннее не проявилось во внешнем. Поэтому я настаиваю на том, что именно внутренняя оценка вещей и поступков, так сказать, внутренний идеальный образ действий, объединяет людей в народ, как выбор определенных звукосочетаний определяет национальную музыку.
В том, что русский народ не оправдал надежд Достоевского, виноват сам Достоевский. Правда, он делит эту вину со многими предыдущими и последующими поколениями русской интеллигенции. Они нарушили вторую заповедь, сотворив себе кумир из "простого народа", который сделался у них альфой и омегой всякого дела и импонировал отсутствием у него индивидуалистических и, следовательно, собственнических наклонностей. Однако это была обыкновенная аберрация. Простой народ в России не потому был лишен этих наклонностей, что знал или содержал в себе нечто высшее, а просто потому, что в своем развитии он еще не дошел до них. С распространением грамотности и после освобождения эти наклонности стали развиваться довольно бурно, так что даже ужаснули многих интеллигентов. Но эти-то страхи были преувеличены.
Темноты и забитости русского мужика хватило еще на целый век и, повидимому, с лихвой, так как и сейчас этого добра вволю.
Русское крестьянство в своей массе еще в девятнадцатом веке находилось на той стадии культурного развития, когда сознание в значительной мере является коллективным. Этот обязательный этап в развитии культуры был пройден древними греками, например, между VIII и VI веками до нашей эры. То есть между временами (и мифологическим сознанием соответственно) Гомера и временем появления первых лирических поэтов.
Такая общинная психология оставила следы и в Ветхом Завете и в западноевропейском средневековом эпосе и является таким же признаком возраста народа, как гротескно преувеличенное представление о своей физической мощи является признаком раннего детства. Тому, кто помнит, что одновременно с нами на земле живут и людоеды, что еще сейчас есть племена, живущие охотой и бумерангом, и народы, занимающиеся земледелием с помощью мотыг, эта мысль не может показаться слишком смелой. Невероятным кажется сосуществование высокого технического уровня с архаичным сознанием. Но нельзя забывать, что техническое окружение простого человека не включает всех достижений современности, и вещи, окружающие человека в деревне (в России, по крайней мере), не изменяются веками.
Еще в 1955 году в пятистах километрах от Москвы я видел лапти, домотканные рубахи, самодельные мельницы из деревянных колод, деревянные крупорушки. Общинное, неиндивидуалистическое сознание вижу и по сию пору повсеместно: "А я что? Я как все!"
Естественно, что в таком коллективизированном сознании присутствовал и религиозный элемент.
Богом русского мужика был мир, то есть община. Это довольно явно выступает в русских народных традициях. Лирическая исповедь русского героя всегда начинается словами "Люди добрые" и обращена к обществу носителю справедливости и вместилищу нормы.
И сам Достоевский не обошел этой русской особенности. Идея публичного покаяния, обретения какого-то эмоционального единства с народом, повинности перед людьми, потери личного "я" все время всплывает в романах Достоевского как единственный надежный путь к Богу.
Но это очень своеобразный путь к Богу, и во всяком случае не евангельский.
Насколько этот Бог отличается от европейского, который познается только в уединении свободной душой, видно, если сравнить эти идеи с лютеровским: "Верую так и не могу иначе!" Пожалуй, Достоевский мог бы оценить Лютера, как Люцифера, и доказать, что это в нем говорит гордыня и оторванность от народной жизни. Пожил бы с народом и стал бы верить, "как все".
В то время как в Европе христианство служило утверждению ценности отдельной души (так понял христианство и Пастернак) и путем к раскрепощению, в России всегда оказывалось, что смирение перед Богом каким-то образом сводится к смирению перед людьми, примирению с обстоятельствами, подчинению своей личности благотворному влиянию мира. "Глас народа глас Божий" это совсем не христианская идея. Она по духу ближе к Ветхому Завету. Русский Бог, подобно ветхозаветному, есть Бог народа и содержится в народе и земных делах ('Трудом добудь Бога!").
А ведь Бог Евангелия только в верующем сердце. "И милостыню свою сотвори втайне!"
Таким образом, Россия носительница особой конформистской ереси в христианстве. Быть может, только так-сообща, миром-дикари XI1-XVII вв. могли принять сложную и далекую от их практики идею Христа. Причем они вынуждены были эту (по духу антиобрядную) идею формализовать и закрепить в обрядах, узко понимаемых даже по сравнению с мертвящим формализмом Византии. Эти обряды сами явились объединяющим моментом до такой степени, что ко времени их полного закрепления в народе покушение на привычную обрядность, например, у раскольников, стало равносильно покушению на душу и оказалось достаточным поводом для такого антихристианского дела, как массовое самосожжение. Даже такое индивидуальное действие, как самоубийство, стало коллективным.
Только древняя история евреев знает аналогичные случаи. Причем мне кажется, что по мере укрепления христианства в народе, сам Христос все больше отступал на второй план перед собственно Церковью и Обществом.
Когда распалось это коллективное сознание (вернее, его материальная основа сельская община), выпала и идея Бога, непосильная индивидууму, который только-только начал ходить самостоятельно и очень от этого страдал.
Богостроительные поиски русской интеллигенции начала XX века, по-видимому, и есть теоретический путь к индивидуальному Богу и естественный результат распада конформистской святыни. Это момент, который мог стать для России равнозначным Реформации. Момент индивидуального творческого овладения идеологией является необходимым условием цивилизации народа, и никакая внешняя цивилизующая сила не сможет заменить этого внутреннего переживания. Общинное православие должно было разрушиться и родить новое христианство, дающее простор каждой душе и в то же время связывающее зверские инстинкты.
Но разрушение происходило быстрее, чем строительство, и ощущение потери оказалось в массе сильней, чем ощущение внутреннего роста.
То же было в России и в экономической сфере в 60-х годах XIX века, когда в сознании крестьянства потеря каких-то материальных преимуществ оказалась важней приобретения свободы и юридической правомочности. Тогда возникла так называемая первая революционная ситуация.
Тот факт, что революционная ситуация возникла не до освобождения, а после, должен был бы насторожить историка. Косное сознание отвечает бунтом на раскрепощение, ц, таким образом, в этом бунте содержится не революция, а реакция на революцию.
Поэтому, когда вторая революционная ситуация привела к торжеству советской власти, мы (интеллигенты) должны были бы заметить в победоносном бунте 1918 г. реакцию на демократизм 1917 г., на освобождение крестьянина от общины в 1910 г., на конституционные достижения 1905 г. и на промышленный расцвет 90-х гг.
Именно тогда, в 80-90 гг., одновременно с разрушением общины и упадком народнической идеологии, как реакция на необходимость индивидуальных поисков истины, возникла (не из марксизма, а одновременно с ним) идея нового мира, которая должна была устроить русского мужика, измученного самостоятельностью.
Коммунизм многими был принят, как новая религия, и соблазн его состоял в том, что он возвращал сознанию его былой коллективный характер. Непосильная ответственность, которая ложилась на мужчину в связи с необходимостью прокормить себя и свою семью, да еще лично решать вопросы совести, была снята с русского человека классом, партией, коллективом, государством. И слабый русский интеллигент, который маялся своим неучастием в старом миру, теперь расцвел и почувствовал возможность желанного синтеза.
Так была создана русская ересь в марксизме.
Вместо реальных достижений Маркса массой были в основном усвоены его предрассудки и терминологическая обрядность. Заметим, что такие религиозные мыслители, как С. Булгаков и Н. Бердяев, тоже были марксистами. Но, будучи нонконформистами, они искали идеологического освобождения, а не закрепощения, и поэтому их марксизм не превратился во "всепобеждающее учение", в догму. Главное же, что было взято у Маркса крестьянской Россией, идея пролетариата (!), класса-гегемона, причем "дело не в том, что в данный исторический момент хотят сделать отдельные пролетарии или даже целые группы, а что он (пролетариат) по исторической необходимости, как класс, должен совершить".
Таким образом, наиболее ценным в марксизме для русского ума оказалось лишение свободы воли, замена ее "исторической необходимостью" и установление коллективной ответственности.
Этот общинный дух очень ясно ощущается в русском представлении о коммунизме и партийности, в отличие от идеологии иностранцев, которые могут быть коммунистами, но даже не догадываются о том, что это значит у нас. Им не приходит в голову, что интимные вопросы совести могут рассматриваться с партийной точки зрения, в то время как у нас это основной определяющий момент. Разница между русскими и французскими коммунистами гораздо больше, чем между русскими социал-демократами и народниками и даже славянофилами. Главное у всех последних это духовное сохранение общины.
Теперь, когда эта новая община разрушается (а она никогда не была столь прочной и истовой, как настоящая), простой русский человек представляет собой страшное зрелище. Вряд ли еще где-нибудь в истории такая степень бездуховности и одичания сосуществовала с таким техническим и общеобразовательным уровнем. Так как преемственность нарушена, да и цензура не дремлет, вряд ли мы дождемся нового Бердяева или Толстого. Современный русский интеллигент ищет духовного освобождения на Западе или в тщетных попытках вернуться к идейной атмосфере начала века, но это так же неплодотворно, как возрождение слова "сударь", предлагаемое В. Солоухиным. Реальный путь развития, приемлемый для большинства и вместе с тем обеспечивающий достаточные перспективы, реформация существующей псевдомарксистской идеологии. По-видимому, именно в этом направлении будет развиваться российская мысль, как бы это ни было неприятно представителям "высоколобой интеллигенции".
Вопрос ведь не в том, что было бы лучше (может, лучше всего было бы быть на уровне последних достижений Запада), а в том, как будет происходить на самом деле. И уже происходит.
Мы видели, что независимо от оболочки (христианство или марксизм) идеология, становясь популярной в России, приобретает явно выраженный закрепощающий, консервативно-конформистский характер.
У нас нет никаких данных, которые позволили бы судить о том, что первично: русская национальная отсталость или этот национальный психологический облик. Но ясно, что без учета этих определяющих факторов конформизма и инертности мы никогда ничего не поймем не только в русской истории, но и в русской современности. В частности, здесь корень анти- и филосемитизма.
Каков бы ни был истинный генотипный облик еврея, по отношению к русскому народу он всегда выступает как нонконформистский и подвижный элемент.
Конечно, очень важную роль в психологическом облике народа играет исходный генетический материал. Несомненно, что многие особенности поведения евреев особенности генотипа. Но так как большую часть таких утверждений невозможно проверить, а соответствующие качества, конечно, встречаются и у других народов, вопрос о происхождении самих качеств мы должны оставить открытым, хотя, возможно, будущие исследования и прольют свет на исходные генотипические особенности.
Сейчас мы можем лишь констатировать, что распределение психологических качеств у разных народов разное. Так, если на оси ординат откладывать встречаемость определенного свойства, а на оси абсцисс интенсивность этого свойства, мы получим различное расположение максимума этой функции у различных групп населения и тем более у разных народов. Например, если в качестве исследуемого свойства выбрать отношение к собственному "я", чувство самоутверждения, стремление к максимальному проявлению себя, то, несомненно, максимум этой функции у русских евреев будет далеко продвинут по оси абсцисс по сравнению с русским народом. Грубо говоря, если шкала начинается с полного уничтожения и стремления стушеваться, доходящего до кретинизма, а кончается патологическими формами мании величия, то наиболее распространенный тип еврея расположен ближе к концу шкалы, чем соответствующий тип русского. При этом, конечно, вовсе не ясно, объясняется ли это особым социальным положением евреев в России или заложено в них при рождении.
Разумеется, подобная же разница обнаруживается при сравнении психологических типов крестьян и горожан, рабочих и интеллигенции, инженеров и артистов. Поэтому само по себе такое сравнение немногого стоит, если не приведены в соответствие другие факторы. Но эти другие факторы сами также могут быть изображены в виде аналогичных графиков, причем высота и положение максимума будут различными для различных свойств. Полную характеристику народа (и любой группы) может дать совокупность сведений о таких кривых, записанная в виде функций "встречаемости" (вероятности) от интенсивности соответствующих свойств. Таким образом, такая функция для каждого народа должна быть многомерной поверхностью от многих переменных. Только при учете их всех (а совершенно не ясно, сколько таких характеристик нужно взять, чтобы вполне охарактеризовать психологический тип) мы получаем истинные различия между народными типами. Даже и тогда остается вероятность (скорее достоверность), что вид этой функции изменяется с временем и в зависимости от предыстории данного народа. Только обладание таким социологическим материалом за много лет (это очень большая по объему работа, так как необходимы достаточно представительные выборки) могло бы дать исследователю надежные основания для умозаключения по поводу психологии народов.
Однако интуиция суммирует за нас результаты непроизвольных социологических опросов, объем и направленность выборки, так что наши мозги в какой-то степени уже проделали эту работу. К сожалению, мнение большинства людей определяется не тем, что они видят, а тем, что слышат (ожидают), и потому научная достоверность таких заключений равна нулю.
Тем не менее в сумме таких оценок обычно есть рациональное зерно, которое, будучи переведено на однозначный язык, дает представление об объективной истине. Общие места, например, об изворотливости, наглости и хитрости евреев обозначают выраженное в грубой форме правильное мнение, что у этого народа максимумы функций, о которых я говорил раньше, продвинуты по соответствующим свойствам: нонконформизм, комбинаторные способности, стратегическая и тактическая одаренность, в сторону значительно большей интенсивности, чем у представителей народов, которым принадлежит это мнение.
Следовательно, такого рода оценки дают сведения лишь об относительных качествах народов. Так, распространенное в России мнение о хитрости украинцев ("хитрый хохол"), которые на самом деле совершенно не выделяются в этом смысле на общеевропейском фоне (напротив, украинцы склонны считать хитрыми поляков), безусловно свидетельствует о повышенной простоватости распространенного русского национального типа.
В этих последних рассуждениях, которые достаточно тривиальны, я хотел бы подчеркнуть важный для меня момент многомерность функции, характеризующей социологическое явление. Именно эта многомерность (не всегда она так очевидно выступает, как в этом случае, но всегда наличествует) и создает то впечатление невообразимой сложности и чуть ли не непознаваемости социальных явлений по сравнению с другими явлениями природы, которое отталкивает исследователей.
В физическом мире мы тоже встречаем только многопараметрические задачи, но часто нам удается зафиксировать все параметры, кроме одного. Тогда мы говорим, что имеем дело с правильно поставленным экспериментом. Когда такие простые случаи исчерпываются, мы оказываемся перед кризисом нашей науки. История же дает нам только случаи одновременного изменения нескольких параметров, и в зависимости от предшествующего соотношения этих параметров мы можем на одно и то же действие получить совершенно разные ответы.
* * *
Возможно, именно это принципиальное обстоятельство проявилось в нашем деле, когда в ответ на апелляцию в Верховном Суде СССР нам заменили приговор на условный, несмотря на то, что двумя месяцами раньше этот же суд приговор утвердил.
Меня не пришлось уговаривать, и шестнадцать километров от лагеря до железнодорожной станции я пробежал бегом. Этот же путь в противоположном направлении четыре месяца назад показался мне непосильным: я изнемогал, ловил ртом капли дождя, ложился на землю, в кровь сбил ноги и пришел в полубессознательном состоянии.
Ощущение легкости, с которой я пробежал эти шестнадцать километров до станции, потом не оставляло меня несколько лет на воле и придавало силы и вкус к жизни в годы, когда мрачное отчаяние казалось самым подходящим умонастроением.
Но точно ли те годы были хуже этих? Безнадежная стабильность бесчеловечного режима казалась очевидной, а полная дезинформация населения создавала иллюзию хозяйственной прочности. Теперь частичная информированность населения создает уверенность (быть может, также преувеличенную) в полном хозяйственном крахе, а непоследовательность и гротескная нелепость режима кажется очевидным признаком его временности. И связанное с надеждами на эту временность самочувствие оказалось столь же скверным, если не хуже того, что раньше.
Действительно, нужно быть Геростратом, чтобы радоваться хозяйственному краху, который ведет к голоду и разорению, и просто дураком, чтобы радоваться тому, что нестабильное и непоследовательное руководство сменится последовательно людоедским.
А, по-видимому, никаким иным оно смениться и не может. Правда, появилась уверенность (основанная, впрочем, на статистике, а не на законе), что теперь "без дела не посадят". Но зато прорыв информации через дряхлые плотины создал невозможность остаться "без дела". Писатель теперь не может писать, режиссер не может снимать, инженер не может строить, адвокат не может защищать, не приходя в противоречие либо с системой, либо с профессиональными критериями.
Причем воспоминание, что это сравнительно легко удавалось в 40-е-50-е годы, не помогает, ибо вернуться к незнанию, к местным критериям, к административным оценкам для профессионалов невозможно.
То, что прошлое было осуждено, создало в сознании разрушительный релятивизм, который необратим, как всякий рост энтропии. Стоит открыть разделительный клапан, и жидкости смешаются, но попробуй их теперь разделить! Раз однажды могло оказаться неправильным все, что считалось правильным, значит, может и опять так случиться. А тогда, значит, нужно ориентироваться на другие критерии! Советский человек не зашел еще так далеко, чтобы ориентироваться на общечеловеческие ценности, но роль ближайших профессиональных критериев неизмеримо выросла одновременно с падением авторитета идеологических и административных оценок.
Разумеется, все это относится только к сравнительно небольшому слою населения, который достаточно чувствителен, чтобы ощущать эти нюансы. Вследствие полного неведения относительно основных фондов и прочего, мы можем судить только об изменениях, и потому каждый раз экстраполируем тенденцию до полного воплощения, когда это, вообще говоря, неоправдано.
Общий характер возрастания или убывания может сохраняться у функции, несмотря на некоторые колебания в ту или иную сторону.
Так как общество это очень большая связанная система, общий рост в нем может сопровождаться падением в какой-то части и наоборот. Общий рост ребенка в 7-10 лет сопровождается выпадением зубов, развитие плода часто сопровождается временной умственной деградацией беременной женщины, замедление роста в 18-20 лет происходит одновременно с быстрым прорезанием зубов мудрости.
В. Ростоу ("Стадии экономического роста", 1957) приводит данные, которые показывают, что экономический рост в России с 1880 по 1955 год практически непрерывен и равномерно на 50 лет отстает от США, несмотря на разруху 20-х и легендарные темпы 30-х годов.
Ни разруха, ни пятилетки ничего не изменили в этом соотношении, которое воспроизводится в течение столетия независимо от идеологии и политики.
Если даже великие революции и пятилетки не слишком изменяют общие тенденции в СССР, то, конечно, идейные сдвиги и общественные течения, о которых столько говорят и пишут, оставляют еще более мелкую рябь на поверхности жизни.
С. Степняк-Кравчинский приводит цифру подписчиков "Отечественных записок" 10000. Это огромный тираж по тем временам, когда вообще подписчиков разных серьезных журналов было 40-50 тысяч.
Теперь "Новый мир" имеет около 150000 подписчиков и примерно по стольку же "Октябрь", "Знамя" и "Москва". Таким образом, общее число подписчиков толстых журналов не превышает 600000 человек.
Итак, мы видим, что в 80-х годах XIX века около 0,05% населения России (полное население 108 млн.) интересовалось литературой и общественно-политическими вопросами, и только 1/5 этого числа была настроена либерально-демократически (конечно, число подписчиков журналов не так прямо связано с числом граждански активных членов общества, но для таких грубых оценок даже изменение числа в 10 раз не изменит вывода).
Теперь число этих активистов (через 90 лет) выросло до 0,3% населения, а демократы составляют по-прежнему едва ли 1/5 от этого числа. Разумеется, это можно назвать прогрессом, особенно если учесть, что за счет чтения в библиотеках и пр. цифра, внушающая надежду, может увеличиться до 1% или даже до 3%. Но из этого подсчета видно, как далеки все идейные и тому подобные течения от того, чтобы затронуть основное ядро.
Хотя это ядро содержит очень разные тенденции и никоим образом не составляет идейного, экономического или еще какого-нибудь единства, оно своей инертностью всегда противостоит подвижной части населения и составляет некое отрицательное единство, подобно гигантским и пустым просторам Сибири, противостоящим европейской части СССР.
Этот тривиальный, но очень важный момент незримым образом определяет всю нашу жизнь, потому что именно эти 97 или 99,7% населения проявляют те дьявольское терпение и ангельскую кротость, которые необходимы для существования нашего и предшествующих режимов. Хотя по коренным вопросам эти 99% не согласны друг с другом, всегда находится такой квазивопрос, по которому 99% единогласно равнодушны или даже положительно равнодушны.
От имени этих молчаливых процентов разоблачают абстрактную живопись или оккупируют Чехословакию.
Много поколений интеллигентов и революционеров подсказывают мне: "Они обмануты! Их именем творятся грязные дела, но они не виноваты! Они не знают этого!"
Hет! Они знают! Я утверждаю, что советское правительство держится не потому, что оно обманывает народ, а потому что оно разделяет верования народа и его предрассудки.
В том, что мы называем лицемерием советской пропаганды, в том, что, вопреки общеизвестному, во время эпидемии холеры слово "холера" заменяют выражением "желудочные заболевания", в том, что в биографии делегата не упоминается, на ком он женат, а в биографии поэта или ученого замалчивается его самоубийство или гибель в тюрьме, в том, что мы вынуждены читать между строк и привыкать, что пишется не так, как говорится, во всем этом заключено не злонамеренное извращение, а народная традиция.
В таких умолчаниях наш читатель видит уважение к себе. Противоположный образ действий простой человек в России воспринял бы как цинизм и возмутительную распущенность. Западная непринужденность кажется нашим людям непристойной и кажется такой без всякого давления сверху, от души.
Незачем обманывать себя. Действия правительства, даже самые зверские, совершаются так, что они в основном не оскорбляют нравственные чувства народа, а повышают его самоуважение и соответствуют исторической необходимости, как он ее понимает. Например, то, что Хрущев вызвал Карибский кризис и поставил человечество на край катастрофы, то, что он регулярно шельмовал деятелей культуры и заставлял сеять кукурузу, беззлобно ему прощалось. Но, наградив Насера званием Героя Советского Союза, он умудрился-таки задеть национальную честь и серьезно уронил себя в общественном мнении.
Эта мелочь вменялась ему наряду с глобальными авантюрами и даже впереди них. Это происходит не потому, что народ не боится войны и катастрофы, а потому что он вместе с правительством убежден в необходимости, "защищаясь", бороться со всем миром и играть первостепенную роль в мировой политике.
Интеллигент, который всерьез начнет объяснять, что нам не по карману "почетная" роль сверхдержавы и что не наше дело наводить порядки во всем мире, рискует быть избитым без всякого вмешательства государственных органов.
Поэтому у нашей интеллигенции, которая борется за свои права, сейчас нет того традиционного оправдания, которое так помогало сто лет назад преодолеть моральные препятствия и страх смерти. Все казалось дозволенным перед лицом народного горя.
Но никакого народного горя мы сейчас не наблюдаем, и интеллигенция самый несчастный и гонимый класс в советском обществе. Она не удовлетворена ни морально (ее роль в решении судеб страны совершенно не пропорциональна ее численной и технической мощи), ни материально (уровень жизни среднего интеллигента не превышает уровня жизни рабочего, а работа требует от него несомненно большего), а условия ее профессиональной деятельности постоянно сталкивают ее с острыми углами режима, не приспособленного к творческой жизни и современному производству. Несмотря на эту очевидную неудовлетворенность, интеллигенции не за что бороться, пока она не осознает себя самое как субъект истории, отказавшись от роли "прослойки, обслуживающей господствующий класс", которую навязывает ей привычная в России идеология.
Теперь не время бояться рационализма.
Иррациональный корень надвигающейся эпохи,
гигантский, неизвлекаемый корень из двух,
подобно каменному храму чужого бога,
отбрасывает на нас свою тень.
О. Мандельштам, "XIX век"
Я был очень далек от этих мыслей, когда, выйдя из тюрьмы, пытался воплотить в жизнь свое представление о достойном нравственном облике молодого человека периода перехода от социализма к коммунизму.
Не прошло и года, как для этого воплощения опять потребовалась самая жестокая борьба на этот раз легальная.
В ходе этой борьбы (а нас было несколько, причем опять почему-то в большинстве евреи) мы собрали уникальные материалы о жизни молодежи провинциального города. У нас были дневники, журналы, альбомы с экспромтами гостей, флирт (флирт это игра, во время которой обмениваются пошлыми сентенциями, отпечатанными на специальных карточках) , записки "почты", "мудрые мысли и изречения", выписанные сверстниками из книг, и т.д. Все это мы использовали для своего грандиозного похода против "мещанства и пошлости", который начался обстоятельным докладом на школьном вечере (дело было в десятом классе), а окончился серией диспутов во всех школах города, возникновением целого движения, изданием рукописного журнала и наконец вызовом всех участников в КГБ.
Для моего развития была особенно важна не столько фатальность заключительного возвращения в КГБ, сколько та поразительная легкость, с которой нам удалось возмутить и поднять на борьбу за идейность и "истинно советский" революционный антиформалистский дух чуть ли не всю молодежь города, и легкость не меньшая, с которой эта молодежь спустя месяц разоблачала, клеймила и проклинала нас за "попытку насаждения пошлости и безыдейности". При этом многие ребята, заклеймив нас, присаживались рядом в зале и шептали: "Не дрейфь! Что поделаешь так надо! Может, вас еще не выгонят". Или: "Ты не обижайся, сам видишь, иначе нельзя..." и т.д.
Легкость, с которой эти люди поддавались идейному влиянию, чрезвычайно легкое отношение ко лжи наводили на мысль, что идеология и прочее вещи вообще второстепенные для этих людей и воспринимаются ими, как некое украшение жизни, вовсе не обязательное само по себе.
Причины обратного движения были смехотворны.
Одна из самых ненавистных учительниц в городе по прозвищу Щука была задета резким тоном диспута и остроумно "срезана" кем-то из ребят в публичной полемике. Она написала донос в КГБ, приложив к нему записку из публики, в которой имя Сталина употреблялось без должного пиетета (именно без пиетета, а не в отрицательном или ругательном смысле).
Одновременно она обратилась в обком, утверждая, что в городе развивается "безбожное" и антисоветское движение, которое грозит падением устоев и нарушением авторитета учителей. Обком стал проверять и запросил прежде всего горком комсомола: "Кто разрешил?" Если бы секретарь горкома, который не только разрешил, но и поощрял, сказал бы правду, все кончилось бы прекрасно. Но он испугался и сказал: "Не знаю". Ему велели: "Выясни!" Так как выяснять ему было нечего, он обратился к нижестоящим с тем же вопросом: "Кто разрешил?" Нижестоящие, которым разрешил именно он, не могли понять его вопроса иначе как осуждение их за это и, конечно, повели обратную кампанию. Так как при этом вопрос "Кто разрешил?" оставался без ответа, никто не хотел быть козлом отпущения, им всем пришлось отрицать свое участие в этом деле и приписывать нам обман дирекции и партийных органов.
Хорошо помню ложновдохновенное лицо маленького секретаря горкома с пышной "молодежной" шевелюрой, говорящего: "Добро", дружески пожимающего нам руки, и столь же вдохновенное, как бы прозревшее, это лицо в президиуме шельмующего собрания. Помню тупое, рябоватое, с черными зубами лицо секретаря райкома комсомола, когда он говорил: "Работайте, ребята! Молодцы!" И потом пузырящуюся слюну на его губах и трясущиеся крахмальные манжеты на рабочих руках, воздетых горе, когда, разоблачая наше "коварство", он сопоставлял его с "энтуазмом" (так у него получалось) остальных комсомольцев. И то, как он добродушно, морщась от неудобства, махнул рукой и сказал: "Да ладно, ребята! Чего там!" когда после собрания мы подошли и пристыдили его.
От собраний, разоблачений и непрерывного обсуждения наше преступление разрослось и постепенно достигло предела, за которым оно уже переставало быть чисто идейным и становилось политическим, так что мы в конце концов попали в КГБ.
В отличие от собраний, где нас клеймили почем зря наши враги и не менее наши друзья (в надежде, что это смягчит наказание) и где нас принуждали каяться, в КГБ очень спокойно отнеслись к нашей деятельности, не требовали покаяния и не взывали к оскорбленной нами тени Александра Матросова и Зои Космодемьянской. Они только просили опознать почерк крамольной записки (смотри выше) и велели мне разыскать автора в доказательство искренности моих намерений. Такое доказательство было необходимо, чтобы показать, что моя активность здесь не была продолжением моей прошлой преступной деятельности.
Этого доказательства я им не дал, и мне до сих пор интересно, знает ли этот человек, какой опасности он подвергался.
На две вещи я хотел бы обратить внимание в этой истории. Во-первых, создавалось впечатление, что всех интересуют только мотивы моей деятельности, а не ее существо, как будто она проходила не у всех на виду, а в глубоком подполье. Если, например, я был искренен, то эту деятельность можно было квалифицировать как терпимую или, в крайнем случае, как ошибочную, что тоже простительно. Если же под маской защиты советской власти я продолжал свои старые штуки (?!), то деятельность эту следовало считать вредоносной. При этом в КГБ признавали ее незначительной и потому мало интересной, но комсомольские вожди соревновались между собой в формулировках, наиболее ярко оттеняющих гнусность и чудовищную скрытую опасность наших выступлений.
Напомню, что они сводились в основном к осуждению пошлого флирта, глупых альбомов и опереточной музыки и к прославлению Маяковского, "Патетической сонаты" Бетховена и т.п. Нужно сказать, что и многие наши товарищи склонялись к признанию порочности наших идей, раз один из носителей их (а именно я) не честный советский школьник, а бывший враг народа.
Таким образом, выяснилось, что идеи не имеют собственной ценнности и не воздействуют на умы своим неотразимым содержанием, а принимаются людьми по-разному, в зависимости от того, в какой форме и кто их высказывает.
Сколько раз в качестве возражения я слышал этот аргумент: "Подумай, кому на руку эти мысли?" Или: "На чью мельницу льет воду такая идеология?" Впоследствии, когда мне случалось высказывать мысли, лояльные по отношению к правительству, мои революционные друзья с тем же пылом, что и государственные чиновники или официозные пропагандисты взывали: "Остановись! Ведь и "они" говорят то же самое! Неужели ты с "ними" заодно?"
Я хотел бы быть заодно только с правдой, но в этой стране и правые, и левые сговорились, будто есть "наша правда" и "чужая", и дружно закрывают глаза на то, что правда истина, далекая от их разногласий и пугающая обе стороны, общая и ничья.
Во-вторых, все мои товарищи и учителя считали, что мы должны покаяться для смягчения своей участи. Ребята, которые поливали нас грязью, говорили потом, что это нужно, чтобы отвести от нас удар. Мы должны были признать свою несуществующую вину, чтобы тем самым заслужить прощение за нее.
Это казалось понятным и даже само собой разумеющимся почти всем нашим сверстникам. По-видимому, двоедушие, разъедающее и отравляющее всю нашу взрослую жизнь, было заложено в наши сердца еще в школьные годы. Когда в пятом классе меня убеждали отбросить "чувство ложного товарищества" и "честно" сказать директору, кто лазил со мной на крышу школы (обещая, впрочем, что мои показания останутся в тайне), я ясно чувствовал слабое место в этой демагогии. В то время все мои товарищи тоже предпочитали "ложное товарищество" истинному предательству.
Но где-то между пятым и десятым классами были посеяны ядовитые сомнения.
Эти сомнения связаны с уже упомянутой идеей двух правд, двух гуманизмов и в конечном итоге с применением логики к моральным вопросам. Логика очень доступный и сравнительно простой инструмент, которым человек способен овладеть в раннем возрасте. Опыты по преподаванию алгебры в первых классах школы показали, что ребенок легко усваивает любую формальную систему. Но он не получает никакого представления об области применимости усвоенных формальных соотношений. В самом их содержании нет никакого намека на эту область.
Напротив, логические и математические соотношения претендуют на всеобщность, так как формулируются для идеализированных объектов. Вопрос о степени идеализации, применимости модели и соответственно о компетентности логических заключений в отношении реальных объектов и ситуаций является глубоко содержательным, философским. Следовательно, решение его зависит от жизненного опыта и мировоззренческих факторов, которые в сознании ребенка не присутствуют. Поэтому, когда в достаточно раннем возрасте ребенку объясняют, что, в обход общечеловеческой этики, морально все, что полезно для рабочего класса, он находит это логичным и незаметно для себя закладывает в основу своего будущего мировоззрения как уверенность в безграничной применимости логических построений, так и пренебрежение к человеческим чувствам в сравнении с критерием общей пользы. От этой общей пользы вовсе не такой уж далекий путь до своей собственной. Важно только научиться из этого общего кого-нибудь исключать, а затем этот механизм будет действовать безотказно, применяясь к обстоятельствам.
Развивая эту систему взглядов, можно, вообще говоря, прийти к необходимости совершать поступки, которые чувство, более консервативное и воспитанное до логики, не приемлет как низкие. Например, к отмене моральных ограничений по отношению к классовому врагу (а потом и врагу вообще), к апологии Павлика Морозова и к лживым покаяниям.
Для многих моих сверстников интеллигентов такое противоречие есть аргумент против логики, рационализма, утилитарности и против науки вообще.
Мне кажется, что это реакция людей, которые никогда не умели эту логику применять. Заставь дурака Богу молиться. Ведь он и тут лоб себе разобьет! Они применяли рационалистические критерии несамостоятельно и теперь так же без критики от них отказываются. Мне вспоминается надпись на дверях оружейного магазина, которую вывесил хозяин в разгар кампании за запрещение продажи оружия в США: "Ружья не убивают людей. Людей убивают люди".
Этот стихийный философ очень правильно определил место техники, а также вообще логики и науки в жизни человека. Плохого человека наука не способна сделать хорошим. Но и хорошего человека никакая наука не сделает плохим. Ружье не рождает позыва к убийству. Реальная последовательность обратная.
Во времена каменного топора убийства совершались чаще, и логически вооруженные демагоги прошлого имели больше шансов на успех. Зло во все времена рождается внутри человека и безразлично к средству, которое подсовывает современность. Разумеется, это относится лишь к принципу, так как техническая разница между убийством с помощью каменного топора и с помощью ружья, конечно, есть. Однако ведь и защитные средства тоже прогрессируют. Так же как убийце с винтовкой противостоит не человек с каменным топором, а разветвленная система общественной защиты, так же и логическому оболваниванию противостоит не безграмотный крестьянин, а вся система современного образования, которое для каждой логики дает свою противологику.
Если бы люди всегда помнили об области и степени применимости научных сведений и логических выкладок, вопрос о кризисе рационализма не мог бы возникнуть.
В действительности область безусловной применимости рационального весьма узка и сводится едва ли не только к множеству, заполненному порождениями самого человеческого разума. Расширяя эту область, мы всегда сверяемся с экспериментом и должны быть готовы отбросить логику в пользу опыта. Никто не знает этого лучше физиков, тем не менее именно среди физиков рационализм продолжает оставаться живым умонастроением.
Причины этого состоят в том, что физики всегда заранее предвидят ограничения рациональных построений и не приходят к крушению в случае, если эти построения не оправдываются. Логика это способ правильного (во всяком случае единообразного) перехода от одних утверждений к другим. Правильность самих исходных утверждений для нее значения не имеет. Это все равно, что железная дорога, соединяющая Москву с Ленинградом. Она является абсолютным благом, и тот факт, что нас, быть может, не устраивает жизнь ни в Москве, ни в Ленинграде, не означает необходимости выступать против дорог вообще.
Так как логика представляет собой только связь, нелепо предъявлять ей те претензии, которые на самом деле относятся к исходным утверждениям, аксиомам. Эти последние не имеют никакого отношения к логике и устанавливаются волевым актом (он может опираться на практические соображения, либо на слепую веру это совершенно другой вопрос).
Этот волевой акт и определяет содержательную часть концепции. К сожалению, слишком многие заимствуют эти исходные аксиомы из окружения, незаметно для самих себя (так что для них это не волевой акт, а акт безволия). Будучи в конце концов недовольны результатом и не обладая способностью усомниться в аксиомах, такие мыслители все свое негодование обращают на путь, который закономерно привел их из А в Б. Они хотели бы такого пути, который привел бы их из А в любой другой пункт, который они пожелают. Но для этого нужно либо придумать специальную логику (и некоторые это делают: "Верую, ибо нелепо!"), либо жить в хаотическом мире, как Кафка.
В любом случае это означает: отказаться от того
немногого, что нашей цивилизацией достигнуто, и
вместе с грязной водой выплеснуть любимого ребен-
ка.
Смерть Ландау, заставила меня как-то обдумать
результаты его труда и оценить, что он внес в нашу культуру. Мне кажется, что главное в его жизни не
профессиональные успехи и не научный универсализм, который поражал современников, а то, что он
был блестящим представителем и адептом рационализма в тяжелое для этого умонастроения время.
Причем его влияние только по внешности кажется научным. Фактически он сформулировал мировоззрение целого поколения интеллигентов естествоиспытателей.
Всякий выдающийся человек хочет представить свое умонастроение как всеобъемлющее и универсальное, и Ландау, конечно, перехлестывал в своем рационализме, но посреди разгула туманных идей и мутных представлений его критический разум и здравый смысл воспринимались как освобождение. В
этом заключен секрет его юношества и молодой задор его школы (превратившийся у некоторых пред-
ставителей в заносчивость всезнаек).
Только ум, ориентированный на всемогущество, может служить источником такого юного энтузиазма. В определенном возрасте мы все бываем во вла-
сти этого умонастроения, когда в конце дня чувствуешь, насколько стал умнее за этот день, и предчув-
ствуешь, насколько станешь умнее завтра. Это ощущение безграничных возможностей и есть счастье.
Двойное счастье сохранить это чувство на всю жизнь.
Доверие к разуму и ощущение, что конструктивными усилиями можно решить все проблемы, вообще говоря, характерно для евреев. Часто они поэтому производят впечатление какой-то незрелости. Наивный энтузиазм, невзрослый идеализм часто сопутствуют евреям. У недалеких людей такие качества могут выглядеть смешно и глупо, но в нашей цивилизации в целом движение вперед происходит именно благодаря этой вере во всемогущество разума и всепроникающему исследовательскому инстинкту. Поэтому неудивительно, что в этом движении евреи играют такую непропорционально большую роль. В России это привело к почти поголовному участию
евреев в революции, чего до сих пор не могут про-
стить наши русофильские друзья.
А простить уже пора бы, так как история, не на-
деясь на слабые человеческие силы, сама позаботи-
лась о воздаянии. Евреи в России весь свой энтузиазм
и наивность вложили в русскую якобы интернацио-
нальную революцию. Весь свой догматизм и начет-
ничество потратили на искоренение "мелкобуржуаз-
ной стихии", то есть собственных корней. Весь тем-
перамент и талант они употребили на построение не-
рушимой государственной организации, приступив-
шей к их частичному (1937 год) и наконец планомер-
ному вытеснению и истреблению в 1949 году. Ничего
добавить к этому идейный антисемитизм уже не мо-
жет. Но можно, проследив за диалектическим превра-
щением идеи в свою противоположность по мере ее
осуществления, извлечь урок для грядущего.
Как объяснить молодому человеку, что ясная идея
приобретает совершенно парадоксальную форму в ре-
альном человеческом обществе? Как удержать от по-
литического радикализма человека, который уже по-
нимает, как должно быть, но еще не понимает, что
так не будет, потому что революция делается руками
рабов? Как остановить юношу в его стремлении вы-
пустить джина из бутылки? Эту отеческую функцию
по отношению ко мне выполнило КГБ...
Полковник Беляев принял мою маму, напуганную
моими вызовами, и без обиняков сказал ей: "У вас
очень способный сын. Если он пойдет по гуманитар-
ной линии, мы все равно его посадим. Пусть он зани-
мается физикой, математикой. Там так много нере-
шенных проблем, такой простор для инициативы".
Это был доброжелательный человек, серьезно отно-
сившийся к своему служебному долгу.
Я хочу быть справедливым. Первый раз в КГБ то-
же человечно отнеслись ко мне. Начиная с майора и
выше, все они были очень корректны со мной и не
выходили за пределы необходимого. К тому же они
выглядели вполне цивилизованными людьми. Этого
нельзя было сказать о лейтенантах, которым с тру-
дом удавалось удержаться от хватательных движений
во время допросов. Но им поручали только второсте-
пенную работу. (Попав туда в 1965 году, я с удов-
летворением отметил, что и молодые капиталы и да-
же лейтенанты уже стали похожи на людей. Во вся-
ком случае они научились вести себя.) На нашем про-
цессе прокурор КГБ с самого начала просил для нас
условного приговора ввиду нашего малолетства, но
суд...
Суд не мог пойти на поводу у прокурора. Он дал
больше. Он давал с запасом, чтобы никто не мог по-
думать, будто советский суд находится в плену у ка-
кого-нибудь ложного гуманизма.
Суд был гораздо ближе к общенародным поро-
кам и идеалам, чем КГБ. И комсомольские вожди
впоследствии распинали нас не по указке КГБ. Для
очень многих соблазнительно взвалить на КГБ всю
ответственность за события, которые составляют
позор советской власти. Это все равно что взвалить
на дьявола вину за все зло мира. Дьявол сидит внутри
нас самих.
Я даже допускаю, что, поскольку эта государствен-
ная организация склонна скорее сдерживать зверские
инстинкты масс, чем разжигать их, она в большей сте-
пени соответствует нашим представлениям о разум-
ной политике, чем любая другая организация в нашей
стране чудес. И, возможно, в большей мере могла бы
позволить себе творить добро, так как она единствен-
ная может действовать без оглядки на КГБ. Но прак-
тика государственных организаций подчинена народ-
ным предрассудкам гораздо больше, чем даже указа-
ниям начальства. Если, отчаявшись дождаться, вы
устроите скандал в очереди в каком-нибудь бюро-
кратическом учреждении, вас остановят не сотрудни-
ки этого учреждения, вас утихомирит и пристыдит
сама очередь. Если вы объясните депутату или пред-
исполкома, что он обязан вас обслуживать и, соб-
ственно, не вы для него, а он для вас, он-то, быть
может, еще вас поймет, но окружающие бесповорот-
но вас осудят: "Ишь какой! Много о себе понимает!".
Будучи сам впоследствии начальником, я скоро заме-
тил, что мой студенческий демократизм и стремление
снять лишние тяготы с подчиненного не только сни-
жают мой авторитет, но вызывают презрительную
жалость, у некоторых даже ненависть ко мне, как
к слабому человеку, сидящему не на своем месте.
Если играющий на моих нервах сотрудник непроиз-
вольно касался каких-то важных для меня струн и
я неожиданно творил скорую и жестокую расправу, я
видел, какое благотворное действие это производило
на многих. Я просто ловил благодарные взгляды!
В.И. Ленин, будучи главой правительства, не смог
найти другого способа спасти Мартова, как помочь
ему бежать за границу. Только став взрослым, я по-
нял, что генералы носят шутовские лампасы и попу-
гайские опереточные пояса не из собственного тще-
славия, а ради тщеславия народного. Бездна приле-
жания и масса сил, организованные в государствен-
ном масштабе, тратятся на удовлетворение низмен-
ных страстей народа, в угоду его великодержавным
фантазиям, его фанаберии.
Я понимаю, что вышесказанное парадокс. Боль-
шинство интеллигентов, услышав мои дифирамбы
КГБ, просто возмутятся подобной всеядностью. Да
и многие предшествующие утверждения могли по-
казаться парадоксальными.
Но зададим себе вопрос: что такое парадокс? Это
утверждение с нарочито нечетко обозначенной обла-
стью применимости. Оно может быть верно одновре-
менно с прямым утверждением, так как их области
применимости различны. Я считаю своим долгом вы-
сказать утверждения, которые мне кажутся хотя бы
отчасти верными. Возможно, они окажутся более
верными, чем общепринятые. Но, если даже они со-
держат и малую долю истины, они имеют смысл, ибо
истина без какой-либо ее части не истина.
Итак, с благословения КГБ я стал физиком. Нет,
все же дело было не только в КГБ. Прежде чем я стал
физиком, меня еще лишили аттестата зрелости. И
это произошло, конечно, не из-за КГБ, а по милости
заведующего гороно.
Он принял нас в своем кабинете с ковром и уса-
дил рядком на диванчик (нас было трое намечен-
ных жертв). Сам он гулял по ковру, сверкая чехов-
ским пенсне, поглаживая чеховскую (я в этот момент
думал меньшевистскую) бородку и произнося свой
монолог. В монологе этом повторялся один ритори-
ческий вопрос: "Можем ли мы позволить ТАКИМ лю-
дям получить высшее образование?!" Он сам и отве-
чал на этот вопрос, как бы преодолев тяжелые сомне-
ния, поборов колебания, поднявшись над личными
слабостями: "Нет! Не можем!"
Эту манеру как бы колебаться перед подлым ре-
шением, которое у него было запланировано зара-
нее, я потом с интересом наблюдал на его сыне лет
через пятнадцать (уже после смерти отца), работав-
шем в моей лаборатории и кормившемся из моих
рук. Такое портретное воспроизведение внутренней
низости при сохранении внешнего достоинства заста-
вило меня всерьез признать первостепенное значение
наследственного фактора в характере. Впрочем, ведь
и обстановка и среда тоже воспроизводятся.
Лишенный аттестата зрелости, я все же поступил
условно в самый паршивый пединститут. В этом ин-
ституте я выбрал от отчаяния самый паршивый фа-
культет (биологический) и в знак протеста не гото-
вился к экзаменам. Умный еврей, который принимал
у меня экзамен по физике, спросил, зачем я иду на
этот факультет (ничего нельзя было придумать глу-
пее в 1948 году время расцвета лысенковщины).
Услышав, что мне безразлично, он настоял, чтобы я
перешел на физико-математический. Трудно понять,
почему ему нужно было помочь мне (я его об этом
не просил), если не привнести в это дело некий про-
виденциальный элемент. Через три года, получив
двадцать лет ("от тюрьмы и от сумы..." есть ли еще
у какого-нибудь народа такая пословица?), он копал
землю на канале Волга-Дон под руководством моего
дяди десятника, получившего к тому времени два-
дцать пять лет. Дядя спас его, уже изнемогавшего, и
68
пристроил к какой-то более легкой работе. Теперь я
иногда вижу его статьи в ЖЭТФ (журнал эксперимен-
тальной и теоретической физики).
Красота математических дисциплин и увлекатель-
ность физической картины мира настолько захватили
меня на первом курсе, что некоторое время после
этого я вообще ни о чем больше не думал.
Полковник Беляев оказался прав. Из мира узких
рамок, из мира, где ни одна мысль не может быть
продолжена без болезненного столкновения с неле-
пой действительностью, из мира, где исходные ак-
сиомы формулируются как вечные истины без всяко-
го на то основания и большую часть вопросов запре-
щено задавать, я попал в безграничное царство разу-
ма, где ограничение принимается или отвергается доб-
ровольно и сознательно, где мысль продолжается до
предела, который возникает естественно, где возмож-
ны любые системы аксиом и законны все вопросы.
Ошибка, совершенная в этом новом для меня млре,
не приобретала характер трагедии, а обнаруживалась
в нелепости результата и могла быть прослежена на
любом этапе прошлой деятельности.
Почему этот мир, несмотря на законченное сред-
нее образование, оказывается для юноши совершенно
новым? Казалось бы, в институтах те же физика и ма-
тематика преподаются только в большем объеме, ка-
кое тут может быть открытие? Может быть, для мо-
лодого человека, который увлекался математикой в
школе, это открытие было бы не столь ошелом-
ляющим, но суть дела состоит в том, что в высшей
школе совсем другие физика и математика.
Физика и математика, изучаемые в средней школе,
fiQ
суть собрания случайных сведений, якобы полезных
в жизни, но совершенно не одухотворенных никакой
идеей. Эти сведения сообщают ученику как оконча-
тельные и уже неизменимые. Вопрос "Почему?", ко-
торый я часто задавал учительнице по физике, снача-
ла озадачивал ее, а потом вызывал негодование. Она
всерьез полагала, что я над ней издеваюсь. Школьные
учителя, не будучи творчески работающими учеными,
не способны самостоятельно представить физику
(точнее, природу) как предмет для размышления.
Поэтому они представляют материал урока как не-
кий Завет, в котором все уже навсегда определилось.
В отношении физики это еще может выглядеть,
как необходимость, связанная с ее эмпирической ос-
новой, хотя и эта необходимость ложная. Но процесс
догматизации в нашей средней школе зашел так дале-
ко, что подобным же образом построены и курсы ал-
гебры и теперь даже геометрии. В наше время геомет-
рия была еще построена по Евклиду, и она единствен-
ная давала хотя бы смутное представление о гармо-
нии, красоте дедуктивной науки. В учебнике были
приведены аксиомы, на них построены теоремы, из
них извлечены следствия. Можно было увидеть, что
нарушение одной из аксиом приводит к неполноте
соответствующей системы теорем и невозможности
решить конкретные задачи. Арифметика алгебра в
школе совершенно лишены этой стройности. О фи-
зике и астрономии и говорить нечего.
Иное дело в институтах. Независимо от качества
преподавания, материал точных наук обнаруживает-
ся, как имеющая аксиоматический характер систе-
ма, заведомо несовершенная в отношении к природе.
Так как все время подчеркивается несовершенство
в следствиях, постоянно сохраняется возможность
7П
пересмотра аксиом, и человек (ученик) из обескура-
женного зрителя становится компетентным экспер-
том, а потом потенциальным творцом. Если в школе
при изучении науки я чувствовал себя ничтожной пес-
чинкой, молчаливым свидетелем грандиозных свер-
шений предшествующего человечества, то в институ-
те, наоборот, я чувствовал, что предшествующие по-
коления во мне нуждаются, чтобы разрешить нако-
пившиеся загадки и противоречия. Они старались изо
всех сил и все же сплошь и рядом попадали мимо це-
ли. Они не увидели единственно возможного реше-
ния, которое я сейчас найду. Даже величайшие видели
лишь часть истины. В моем распоряжении есть все,
что было у Ньютона и Эйнштейна, плюс последние
факты и достижения, о которых они, к сожалению,
ничего не знали.
Это ощущение потенциального всемогущества,
посвященности в замкнутый, тесный круг мыслите-
лей, равенства с титанами создает особый психологи-
ческий настрой. Открытость науки, ее проверяемость
делают равенство людей, их потенциальную равноцен-
ность непреложными и уничтожают всякий пиетет к
авторитетам. С другой стороны, некий профессио-
нальный барьер, особый научный язык превращает
науку в область деятельности, куда не допускаются
профаны. Сообщество посвященных превращается в
клан, принадлежать к которому почетно и трудно.
Многие молодые физики и математики, смешивая
потенциальную силу с действительной, ведут себя
крайне высокомерно. Возможность решения гранди-
озных задач по молодости лет кажется им наполови-
ну действительностью, а формальное равенство с та-
лантами кажется залогом собственной талантливости.
Но суть не в этом.
Овладение наукой дает уверенность в собственных
силах и понимание рукотворной природы научных ис-
тин. И, может быть, истин вообще. То есть, дело не в
самих сообщаемых сведениях, а в том, что в высшей
школе обнажается их источник, и это совершенно ме-
няет картину.
^.^ "A?i?"^'
Уже после первого семестра, встретившись с това-
рищами по десятому классу, поступившими на фило-
логический факультет, и попытавшись поделиться
своими восторгами, я натолкнулся на полное непони-
мание. Наши знания после десятого класса должны
были быть одинаковыми, за один семестр я не узнал
ничего такого, чего нельзя было бы объяснить в не-
скольких фразах. Тем не менее разрыв между нами
был такой же, как и сейчас, когда за плечами у каж-
дого пять лет института и пятнадцать лет профессио-
нальной деятельности.
В этом, мне кажется, заключена серьезная пробле-
ма. Как я уже говорил, суть не в самих научных све-
дениях, а в том, что для непрофессионала эти сведе-
ния ничем не связаны между собой и не составляют
ни чего-то важного для мировоззрения, ни даже пред-
мета для размышлений, а для ученого (и соответ-
ственно для студента) совокупность этих сведений
составляет картину мира, в которой человек и все,
что с ним связано, занимает только часть. (Многие
ревнители гармонии считают, что эта часть совсем не
лучшая.)
В прошедшие времена натурфилософия считалась
столь существенной частью мировоззрения, что само
слово "мировоззрение", по-видимому, отвечает выра-
ботке представления »б устройстве окружающего
мира. Теперь же образ»вание настолько специализи-
ровалось, что круг внинания советского интеллиген-
та вообще исключает ьаучные достижения из числа
явлений культуры. Мохет быть, потому и возможно
в советском обществе существование бредовых со-
циологических и псиюлогических концепций (и
биологических тоже), iTO нет никакой необходимо-
сти сопоставлять их и увязывать с более общей кар-
тиной мира. Поэтому i возникло нелепое противо-
поставление "физики и лирики". Возможно, потому
"физики" оказались в сакой-то странной оппозиции
к культуре, что эта "ку)ьтура" не находится в разум-
ном соотношении с пр1родой в ее наиболее общих
проявлениях (как ее знаот физики).
Куцые школьные знания скоро выпадают из голо-
вы гуманитариев или в тучшем случае лежат там бес-
полезным грузом, как разрозненные сведения об
электронах, призмах, проводниках с током и без то-
ка, а не как наиболее о»щие законы природы, не как
связная картина мира.
Естественно, что мой друг не мог понять, как из
бинома Ньютона и проездников с током может воз-
никнуть взгляд на куль'уру и искусство, да и не без
основания предполагал, что и без проводников с то-
ком может развиваться юг атая культура.
Однако культура не может развиваться без миро-
воззрения, без философии, и, наверное, только естественные науки составл)ют в нашем обществе философию, достаточно богатою, чтобы охватить материал, поставляемый современюй жизнью.
Для меня несомненно что естественнонаучная картина мира, принципы ^тематических построений и содержательная часть нгучных достижений входят в
культуру современного человечества такой же неотъемлемой частью, как литература и живопись. Поэтому, как это ни обидно, я не могу считать своих друзей-гуманитариев вполне культурными людьми, если они не только не знают ничего об устройстве мира и современной науке, но чуть ли не гордятся своим незнанием.
Беда осложняется тем, что повсеместно распространен предрассудок, будто научные истины сложны для понимания, сложнее обычных, так сказать, человеческих истин. На самом деле объекты науки, конечно, проще житейских явлений и понимание их проще. Но в житейской практике за понимание часто сходит просто привыкание. Например, тот факт, что земля круглая, так же непонятен сейчас, как и в XV веке, но мы к нему уже привыкли. Поскольку пониманием явления мы называем сведение к другому, привычному языку или явлению, то зачастую мы простое объясняем через сложное. Сложное, но привычное (земля и солнечная система, например) мы часто предпочитаем простому, но непривычному (атом водорода). Это же замечание касается и математического языка, который проще обычного (по этой причине он и употребляется), но дальше от повседневного опыта.
В точных науках теоретически понятое явление всегда может быть описано на любом языке. Так, квантовая механика, как известно, может быть сформулирована на различных математических языках (операторном и матричном) с равным успехом. Биологические факты успешно представляются в последнее время на языке кибернетики. То же происходит и в экономической науке. Невозможность такого перевода обычно означает не своеобразие объекта, а отсутствие понимания. Образование дает знание одного из научных языков, а между тем более правильно было бы учить свободно переходить от одного языка к другому, так как только такая способность обеспе-
чивает свободу мышления, позволяя отделить сущность от терминологической шелухи. Понимание наук определяется способностью отвлечься от повседневного опыта (вернее, критически к нему подойти). Но этим же качеством определяется и всякое понимание вообще. Эта способность не характеризует естественнонаучный подход, а есть свойство любого познающего субъекта.
Собственно наука это всего лишь систематизированное наблюдение, и естественно, что способы систематизации наблюдения у человека, вообще говоря, не зависят от объекта. Эти способы определяются не объектами, а ограниченными человеческими возможностями и поэтому по отношению к полю наблюдения представляют некое постоянство, хотя и не абсолютное.
Никаких особых способностей не надо, чтобы понять, как устроены атомы, как из атомов образуются
газы, жидкости и твердые тела, чем одни отличаются от других и что нам понятно, а что непонятно. И
когда станет понятно, что же все-таки непонятно в физике (а непонятно нам, как жидкие и твердые, то
есть конденсированные, тела строятся из атомов или как описать большую многочастичную систему с учетом полного взаимодействия между ее частицами, исходя только из свойств этих частиц), тогда мы поймем и причины непонятности в жизни общества, и непонятность отдельного человека, и многое другое.
Поймем непонятность это значит, увидим ее в ряду других непонятных явлений и оценим значение этой
непознаваемости в нашей культуре. Так называемая проблема отчуждения есть лишь вариант проблемы выражения макроскопических свойств большой взаимодействующей системы частиц через микроскопические параметры (свойства одиночной частицы). Эта проблема не решена и в физике.
В единой культуре все непонятности связаны в один узел, как и. все, что считается понятным. Способ и принципы обработки содержательного материала определяются историческим опытом данной цивилизации и воспроизводятся в разных науках совершенно независимо от самого материала, так что по отношению к обработке материал обнаруживает однотипную структуру. Кажется естественным, что это свойство не самого материала, а систематизирующего сознания. Сознание выделяет в каждом объекте из множества свойств и явлений те, которые поддаются систематизации, и, хотя фундаторы всегда понимают условность такого отбора, традиция закрепляет этот отбор как чуть ли не единственно возможный.
Я не буду здесь повторять аргументы Шпенглера (я, наконец, прочел его) в пользу связанности различных элементов, составляющих единство, объединяемое словом "культура". Но обращу внимание на факты, которые обычно остаются за бортом сознания. Философский, моральный и физический релятивизм современники, так же как индетерминистский мир Кафки и квантовая механика. Неустранимое влияние наблюдения на объект было постулиро-
вано в физике (соотношение неопределенностей) одновременно с расцветом экспериментальной психологии (где это основной и очевидный момент исследования) и так называемого левого искусства, основной принцип которого состоит в деформации наблюдаемого объекта восприятием художника. Наконец, проникновение в Европу декоративизма, восхищение азиатским и африканским примитивом, засилье статичной джазовой музыки все это очень хорошо сочетается с переформулировкой математики на язык теории множеств, изгнанием понятия "переменная
величина", с которым у Шпенглера так много связано, и бурным развитием численных методов.
Бессмысленно спрашивать, что на что влияет. Кажется, что каждое явление возникло независимо на
своей линии развития. Но все эти одновременные перемены происходят от особенностей умонастроения, которые сами имеют историческое происхождение и ведут к другим будущим изменениям. Так, при определенном настроении в обществе оказываются внезапно актуальными идеи какого-нибудь давно забытого математика, которые никак не вязались с его временем, или картины художника, которые раньше казались пачкотней. Впоследствии, ретроспективно, мы объединяем в сознании однородные по духу факты культуры в некое вневременное и внепространственное единство, которое называем эпохой например, Ренессанса.
Такой эпохой был, по-видимому, конец XIX века в Европе, давший великолепные образцы проявления "фаустовской души", хотя Шпенглер и полагал это время временем вырождения. Понятие "фаустовской души", характеризующее западную культуру, тесно связано с приматом времени в сознании, с мате-
матическими понятиями "переменная величина", "число как функция", с развитием эволюционных
наук: биоэволюция, геоэволюция, техноэволюция, история как эволюция общества.
Европеец этой эпохи живет будущим, восприни-
мает прогресс как обнадеживающий; развитие во что бы то ни стало считает важнейшим признаком жизнеспособности; непрерывный рост признаком социального здоровья. Западную цивилизацию мы знаем в основном по этому ее оптимистическому компоненту. Хотя существует Шопенгауэр, Ницше и тот же Шпенглер, наконец, но нам со стороны виднее. Мы ви-
дим только гегелианскую линию господствующей. Мы видим то, чего лишены, движение времени, обогащающее душу, ведущее к зрелости.
И когда я задаюсь вопросом, что меня раздражает
в "хиппи" и "новых левых", что так неприятно в их пренебрежении к обычным ценностям Запада (каза-
лось бы, они нонконформисты, это должно было бы мне нравиться), что настораживает меня в музы-
ке "битлов", мне кажется, что это отсутствие чувства времени. Их подчеркнутая беззаботность и пре-
небрежение к общим идеям нарушение традиций Запада жить будущим. Их демонстративная безала-
берность вызов расчетливому прошлому, провозглашавшему вместе с Киплингом:
Если можешь мерить расстояния
Секундами, пускаясь в дальний бег,
Земля -твоя!
Я, воспитанный в России, где эта добродетель расчетливость и дальновидность еще не привилась, считаю ее одной из важнейших психологических черт современного цивилизованного человека и решительно отказываюсь считать недостаток ее своим доcтоинством. В альтернативе Обломов Штольц, которую на протяжении столетия предлагала нам русская литература, я решительно на стороне Штольца.
Быть может, самое ужасное, что переживаем мы
в России, это возникающее моментами ощущение, что время остановилось.
Когда, перечитывая С. Степняка-Кравчинского или С.Ю. Витте, я замечаю, что одни и те же явления русской жизни воспроизводятся в течение столетий, когда последовательность событий провал Крымской войны, смерть Николая I, реабилитация, либеpализация. реформы повторяется в пугающих подробностях спустя сто лет, я чувствую, что моя жизнь тоже какая-то копия, подражание чему-то, уже бывшему раньше. Это для меня самое невыносимое. Потребность сознавать себя как уникальную личность ("незаменимых у нас нет"), ориентированную во времени, имеющую свою историю в прошлом (которая является частью истории народа) и стремящуюся к некой цели в будущем (цель эта не есть повторение жизненного цикла) есть предпосылка (а может быть, наоборот, есть достижение?) сущеcтвования "фаустовской души". Это та доля, кото-
рую внесла западная культура в мое образование и
от которой я не откажусь ни за какие материальные
или духовные блага. Пусть это иллюзия, но без этой
иллюзии европеец не станет работать, а я и жить не
хочу.
Здесь я опять должен отметить, что единственной
компактной группой в России (я имею в виду соб-
ственно Россию, а не Прибалтику, Западную Украину,
Кавказ и т.д.), заинтересованной в прогрессе, пони-
мающей его как непрерывное изменение и связыва-
ющей с ним свои индивидуалистические наклонности,
являются евреи. Какой-то бес вечно толкает евреев
выступать неистовыми защитниками различных но-
вых проектов, энтузиастами новых способов произ-
водства, последователями новых школ и учений в
науке, искусстве и политике. Острое чувство времени
и повышенный индивидуализм делают евреев в Рос-
сии западными людьми безо всякого влияния соб-
ственно Запада.
Еврейская предприимчивость проникает даже че-
рез железобетонные стены наших бюрократических
учреждений в виде разных рацпредложений, изобре-
тений и усовершенствований. Тяга к бизнесу преодо-
левает жестокие рамки советского закона и создает
целый подпольный деловой мир. Существует множе-
ство легенд о "левых" строительных конторах, об
артелях, изготовляющих "налево" самые модные и
пользующиеся спросом предметы, о снабженцах,
обеспечивающих "левым" сырьем целые заводы. Ге-
роями этих легенд неизменно оказываются евреи.
У нас еврей всегда западник по ориентации,
всегда Штольц, а не Обломов. Тому, кто отклоняется
от этого правила, приходится обычно объяснять, по-
чему он не похож на еврея.
Эта собранность перед лицом дела, способность
вложить в дело себя без остатка и заставить работать
других воспринимается на русской почве, как чуждое
и даже опасное, враждебное качество. Поэтому так
часто мы не можем понять причины крушения наших
планов облагодетельствования русского народа. Мы
ведь трудимся "для пользы дела". Но народу не нуж-
на эта польза. У него совсем другое понимание "де-
ла", и он воспринимает наши заботы, как насилие над
своей природой.
Насилие это проявляется не обязательно в форме
принуждения к определенным поступкам, а в прину-
ждении к поступкам вообще. Оно проявляется в соз-
дании психологической атмосферы, в которой посту-
пок является необходимой частью жизнедеятельно-
сти и мерилом ценности человека. Оно проявляется
и в таком формулировании альтернатив, в таком чет-
ком оформлении мыслей, которое неадекватно
имеющемуся у русского человека смутному ощуще-
нию и принуждает к дурному выбору из равно посты-
лых возможностей. Наконец сам пример единства
мыслей и действия мучительно влияет на психику, в
которой повседневные действия вынесены за скобки
и совершаются как бы во сне, без моральной оценки.
Не менее враждебно воспринимает народ и цивили-
заторскую деятельность русского любителя, но его
отношение к официальным организациям другое. Го-
сударству вековая покорность народа дает возмож-
ность достигать любых формальных успехов на этом
пути.
Государство может заставить русский народ са-
жать картошку, брить бороды и танцевать менуэт,
может привить поголовную грамотность и после это-
го опять сажать кукурузу. Оно может привить все
что угодно, кроме желания и способности восприни-
мать жизнь, как необходимость непрерывных измене-
ний. Такая способность или желание означали бы так-
же необходимость для государства изменяться само-
му. Но зачем ему изменяться, если ничто внутри стра-
ны не толкает его к этому? Поэтому важнейший сти-
мул изменений в России необходимость что-то зна-
чить на внешнеполитической арене. Поэтому всегда
были так важны для России фантомные мотивы по-
литики: "окно в Европу", "проливы", "капиталисти-
ческое окружение". Они помогают как-то обозначить
эту необходимость и оседают в голове русского че-
ловека как разновидности идеи великодержавия.
... Мир господствующих при-
вилегированных классов, пре-
имущественно дворянства, их
культура, их нравы, их внешний
облик, даже их язык был совер-
шенно чужд народу-крестьян-
ству, воспринимался как мир
другой расы иностранцев.
... Революция означает конец
цивилизации, основанной на гос-
подстве дворян в бытовой жиз-
ни, дворянского стиля... Это да-
же более психологический и мо-
ральный вопрос, чем чисто эко-
номический.
И. Бердяев
Необычная, искони преувеличенная роль государ-
ства в России, вмешивающегося в семейные дела под-
данных, небезразличного к бородам и к покрою
одежды, требует специального изучения. Возможно,
это связано с теократическим началом его как "Тре-
тьего Рима".
Но меня сейчас интересует другое; уже, во всяком
случае с Петра Первого, а может быть, гораздо рань-
ше, государство в России выступало по отношению к
народу как насильно цивилизующая сила. И принятие
христианства, и церковная реформа Никона тоже бы-
ли осуществлены с лучшими цивилизаторскими наме-
рениями и под страхом смерти. Народ не успевал осо-
знать необходимости изменения, так как еще не впол-
не овладел предшествующим. Когда он наконец при-
выкал и осваивал новое (переиначив, конечно, по-
своему) , его опять ломали и перекручивали. Так, к
XVII веку, когда народ почти охристианился и застыл
в этой новой форме, правительство с помощью цер-
ковной реформы стало эту форму ломать.
Идеологические плоды в России никогда не дозре-
вали, а срывались зелеными. Народ ни разу не был
инициатором изменений, а всегда жертвой. Это про-
исходило не потому, что государство спешило (оно,
наоборот, по европейским масштабам всегда запаз-
дывало) , а потому, что народ всегда отставал. Пло-
ды не срывали слишком рано, они созревали слиш-
ком долго. Таков русский социальный климат.
В других странах реформация, изменение одрях-
левшего уклада происходило снизу. Народ бунту-
ет, и правительство уступает, в конце концов сда-
ется. В нашей стране все наоборот: правительство
вводит новые реформы, пытается улучшить суще-
ствование, модернизировать жизнь, а народ сопро-
тивляется, самосжигается, бунтует. А то и не бун-
тует, просто тупо и злобно молчит. Но покоряется.
Разыгрывается по-настоящему он, только когда ему
дают волю. Особенно внушительные беспорядки
происходили при действительных или мнимых (Пу-
гачев) освобождениях. Многие российские бунты
производят впечатление каких-то недоразумений.
Таковы картофельные или холерные бунты в 19-м веке.
Прекрасные города и грандиозные сооружения по-
строены в России только вопреки народной воле,
буквально на человеческих костях. Мне рассказыва-
ли, почему Алма-Ата такой зеленый, красивый город.
Комендант Верного выезжал утром из дома и проез-
жал по всем улицам. Как только увидит неполитое
дерево, приказывает всех окрестных жителей пороть
розгами. "Так и внушил любовь к зелени", с уми-
лением закончил рассказчик.
Эти детали (именно и особенно детали, так как, беря основные факты, мы касаемся того, что тысячу
раз обсу>кдали и представляли нам то так, то этак
и опять проваливаемся в нарезанные колеи) свежему
глазу представляются знакомыми по каким-то совер-
шенно другим источникам. Как будто это взаимное
непонимание похоже на что-то!
Конечно! Это похоже на поведение колонизаторов в завоеванной стране.
Эпоха управления англичан в Индии изобилует
фактами, которые напоминают историю русских бун-
тов и самосожжений. Ну, хоть восстания сипаев: в
1806 г. сипаи в Веллоре восстали в знак протеста про-
тив правил, предписывающих "носить тюрбаны ново-
го образца" и т.п. В 1824 г. сипаи в Барракпуре вос-
стали, протестуя против отправки их по морю. Они
думали, что переезд по морю может их осквернить.
Знаменитое восстание 1857 г. началось в результате
введения сальных патронов в армии.
Так же по-русски выглядит и развитие колониаль-
ного бюрократизма и громадной административной
системы, охватывающей все области жизни: "В Ин-
дии в наследство от колониального прошлого оста-
лась иллюзия неограниченных возможностей адми-
нистрации, вплоть до решения чисто специальных
вопросов" (Дж. Гелбрейт, "Новое индустриальное
общество").
Не предрассудок ли, что колонией мы считаем
только страну, имеющую метрополию? И не разно-
видностью ли метрополии служила для послепетров-
ского дворянства Европа? Дело не в том, что рус-
ское государство началось с варягов, продолжалось
с помощью греков и татар и прочно управлялось нем-
цами. Дело в том, что духовная родина русского пра-
вящего класса (после Петра и особенно после Екате-
рины) всегда была в Европе. Не случайно дворяне
весь XIX век говорили по-французски. О русском на-
роде и его языке в начале XIX века образованные
русские люди знали немного и воспринимали это как
интересный этнографический материал. О Германии
или Франции они знали все. В таком свете и сам факт
громадного количества немцев, французов и т.п. в
русской служилой аристократии представляется вто-
ричным. Эти люди легко приживались в близкой
культурной среде, а к народу они имели, в общем,
такое же отношение, как и русские коллеги. Заме-
чательная русская культура XIX века, вернее, то, что
мы зовем русской культурой, создано-особым евро-
пейским народом, который говорил на особом язы-
ке (мужики зачастую даже не понимали его, а многие
не понимают и сейчас), жил во враждебной дикой
стране, пользовался необычайным (даже для Евро-
пы) комфортом (англичане в Индии тоже жили ком-
фортабельнее, чем дома) и генетически был интерна-
ционален. Сейчас в Южной Африке так живет белое
меньшинство, имеющее свою литературу, традиции
и представление о цветных. Так жили южане США.
Великолепная утонченная культура южан до сих пор
питает американскую культуру (Фолкнер и пр.) и
вносит в нее струю, созвучную русскому XIX веку.
Особые формы быта и аристократическая психоло-
гия южан до сих пор восхищают некоторых амери-
канцев и кажутся невозместимо потерянными.
Но уточним, перетекла ли хоть частичка этого бла-
городства к их неграм? Являются ли негры наследни-
ками этой культуры? Смешно даже ставить такие
вопросы!
Откуда же мысль, что потомки русских крепост-
ных мужиков унаследуют культуру Пушкина и Глин-
ки? Разве что они ближе к своим господам цветом
кожи? Но манерой одеваться, языком и религией
они отличались от них больше, чем негры от своих
хозяев. Трудно по совести назвать православными
франкмасонов XIX века. И русскому языку дворяне
учились у своих нянек и кучеров, а не у родителей.
Смешение между дворянами и их крепостными про-
исходило по той же схеме, что между белым хозяи-
ном и негритянкой, а браки заключались едва ли не
реже. Негры в своеобразной форме усваивали сурро-
гат культуры своих белых хозяев. И русские крепо-
стные мужики усваивали какие-то элементы (иногда
совершенно неожиданные) европейской культуры.
Конечно, в России с годами происходила не только
европеизация русского народа. Еще в большей мере
русела и отдалялась от Европы цивилизованная эли-
та. Но до самого 1917 года не стала она русским на-
родом.
Это незаконное отождествление совершенно за-
темняет нам понимание событий и всего пафоса рус-
ской революции. Патриотически настроенные интер-
претаторы ищут теперь в революции моменты, объе-
диняющие белых и красных в понятии "русский"
(например, в фильме "В огне брода нет"). Но в соз-
нании восставшего народа таких моментов не было.
Ожесточение против буржуя, помещика сделало этот
термин "русский" подозрительным. Так велик был
напор национально-освободительного движения про-
тив европео-русских колонизаторов, что русский на-
род поступился даже своим юдофобством, даже от-
вращением к татарам и грузинам. Не случайно важ-
ным агитационным моментом в революции была ка-
кая-то мифическая связь русских "буржуев" с "меж-
дународным капиталом", "Антантой" и пр. Народное
ощущение чуждости собственного образованного
класса требовало какого-то терминологического
оформления, а единственной терминологией того вре-
мени была терминология политическая. Интернацио-
налистский якобы характер революции должен был
как-то легализовать эту странную особенность народ-
ного сознания, патологическую, с обычной точки зре-
ния, ненависть ко всему русскому, гигантское по
масштабам уничтожение культурных и исторических
памятников, вопиющее пренебрежение к русской
истории. Народ, также введенный в заблуждение
двойным использованием термина "русский" в от-
ношении себя и русско-европейского народа, создав-
шего это государство, готов был восстать против се-
бя самого, загадить все церкви и брататься с китай-
цами и неграми, чтобы отделиться в сознании от
своего врага и отождествиться со своими естествен-
ными союзниками отсталыми колониальными на-
родами. Многие чувствовали беспрецедентность этой
революции и, как к объяснению, обращались к ин-
тернационализму. На самом деле ее беспрецедент-
ность в том, что национально-освободительное дви-
жение масс было направлено против народа-колони-
затора, давшего имя этой стране и не имевшего дру-
гой родины.
Беспрецедентность русской революции связана с
беспрецедентностью русского государства, сумевше-
го создать оазис европейской жизни, европейский
народ, европейское государство внутри варварской
страны, варварского народа, варварского государ-
ства, почти не задев цивилизацией основную массу на-
селения, используя ее труд, ее кровь в войнах, ее хлеб
во внешней торговле и не поделившегося с ней ничем.
При рассмотрении предреволюционной русской ис-
тории и ее современного продолжения часто возника-
ет ощущение непрерывности. Трудно без такого
ощущения перечитывать Салтыкова-Щедрина или Су-
хово-Кобылина. Многие элементы, составлявшие
сущность царского режима, перекочевали без изме-
нения в советскую действительность, так что прави-
тельство даже начинает бороться с постановкой клас-
сических пьес в театрах. Это соблазнило многих авто-
ров рассматривать историю Российской империи как
единый поток, а революцию 1917 года как несуще-
ственный эпизод. Такую точку зрения высказывает,
например, А. Амальрик ("Просуществует ли СССР
до 1984 года?"). Однако я думаю, что такой взгляд
чересчур односторонен. Он, например, не в силах
объяснить грандиозный культурный регресс, проис-
шедший в России одновременно со столь же гранди-
озным ростом грамотности и технической мощи.
Напротив, стоит подойти к этому вопросу с мер-
кой национально-освободительных движений, и нам
становятся понятными и бесконечные "трудности"
(в Индии не было трудностей, пока не ушли англи-
чане) , и падение духовной культуры, и сосредоточе-
ние внимания на росте технической оснащенности,
и даже тоталитарный характер управления. Все эти
элементы мы наблюдаем в освободившихся странах
Азии и Африки после ухода белых цивилизаторов.
Заметим, что для национально-освободительной борь-
бы необязательно этническое различие (точнее, гене-
тическое) между борющимися сторонами как, на-
1|.
пример, в случае антианглийской революции в Север-
ной Америке.
Когда мы с тоской и восхищением смотрим на бле-
стящее прошлое русской культуры и печалимся о ее
жалком настоящем, мы, в сущности, мысленно пере-
дергиваем, ибо эта культура не наше прошлое, а
прошлое тех пяти-десяти миллионов русских евро-
пейцев, которые были изгнаны, убиты и рассеяны в
1917-1919 годах. Сравнивать культуру современной
России с XIX веком все равно что сравнивать какого-
нибудь Манолиса Глезоса с Платоном и отмечать па-
дение культуры современных греков. Современные
греки вовсе не наследники и продолжатели античной
культуры, которая погибла вместе со своими носите-
лями. Если кто-нибудь и унаследовал элементы этой
культуры, то скорей итальянское Возрождение, и
произошло это по идейной связи, а не по генетиче-
ской. Так же бессмысленно надеяться, что европей-
ская культура России возродится теперь в русском
народе (по созвучию, что ли?). Великая европео-рус-
ская культура краем обошла русского мужика и ос-
тавила его настолько девственным, что он любой
негритянский джаз воспринимает легче, чем музыку
Чайковского. Твист ему ближе вальса. Иностранная
литература в СССР расходится лучше русской класси-
ки. Зато советская литература расходится, несмотря
на ее примитивность. Если бы Пастернак и Синяв-
ский, Мандельштам и Солженицын издавались милли-
онными тиражами, магазины были бы завалены ими.
Но Евтушенко и Симонов раскупаются охотно.
Достоевского у нас не потому не читают, что запре-
щали, а потому, что непонятно: "Мы не те русские,
что были до 17 года, и Русь у нас не та". Это на самом
деле очень глубокое замечание. Советский русский
народ имеет такое же отношение к русской культуре,
как румыны к римлянам.
Поясним эту мысль на примере недавнего события.
В Алжире проживали 9 миллионов человек. 2,5 мил-
лиона из них были европейцы. Страна находилась в
состоянии крутого промышленного подъема, в ре-
зультате чего стремительный рост благосостояния
европейцев особенно ярко подчеркивал медленный
темп прогресса арабской части населения. Страна
управлялась демократическим путем, но из-за низкой
культуры арабы не были способны ни эффективно
участвовать в политической жизни, ни тем более ис-
пользовать преимущество своего численного переве-
са. В результате практически все, что можно было
извлечь из демократии и самоуправления, извлека-
ли европейцы. Они создали высокую конъюнктуру
рабочей силы (она же была связана с высокими тре-
бованиями к квалификации), культуру медицин-
ского обслуживания, промышленность, современ-
ные города, духовную жизнь, учебные заведения.
Они считали эту страну своей родиной.
Арабы объявили им войну. Разумеется, начало
этому положили образованные арабы, но движение
вышло из-под интеллигентского контроля. В резуль-
тате наполовину героической, наполовину зверской,
подлой борьбы арабы победили. Два с половиной
миллиона под угрозой полного истребления покину-
ли страну. Таким образом, вместо предполагаемой
обычной интеграции и общего роста культуры на-
селения произошло размежевание, развод. Заводы
остановились, города запустели, медицинского об-
служивания не стало совсем. Учебные заведения
полностью потеряли свое значение, духовной куль-
туры как не бывало, управление стало едва ли не фа-
шистским.
Как рассматривать это явление? Если сравнивать
Алжир как единицу до и после освободительной вой-
ны, мы увидим несомненный регресс. Но есть ли
смысл в рассмотрении таких единиц? С годами заво-
ды несомненно заработают и даже умножатся. Без-
грамотные станут малограмотными, а все высокооп-
лачиваемые должности займут прежде низкооплачи-
ваемые (и низкоквалифицированные, конечно) ара-
бы. И для шести миллионов арабов, которые не уча-
ствовали в былом процветании, это превращение,
возможно, означает прогресс. То есть, несомненно
более медленный прогресс, чем был бы возможен в
случае проявления взаимной доброй воли со сторо-
ны большинства и меньшинства. Но кто может ска-
зать, возможна ли такая добрая воля? Быть может,
взаимное непонимание фатально нарастает в таких
случаях, а не уменьшается? К тому же жадность и
претензии тех, кто считает себя обделенным, растут
быстрее, чем уровень образования и квалификации,
а охранительная ярость того, кто остается в выигры-
ше, сильнее христианского стремления поделиться.
Разве русские помещики проявляли склонность поде-
литься? Разве расходы на народное образование в Рос-
сии не казались властям всегда наименее необходи-
мыми?
Возможно, такое развитие событий находится в
связи с развитием техники. Цивилизация иногда да-
рит нам'свои плоды в виде технических устройств,
не требующих от владельца никакой квалификации.
Научить управлять автомобилем можно и человека,
не способного его починить. Североамериканские ин-
дейцы довольно скоро научились стрелять из ружей,
хотя им не приходилось их делать. Это обстоятель-
ство создает соблазн воспользоваться плодами прог-
ресса, не жуя его горьких корней. Трудовая дисцип-
лина, необходимость считаться с реальностью, практи-
ческие компромиссы эти предпосылки техническо-
го прогресса необязательны для иждивенца, который
потребляет технику уже на заключительном этапе.
Многим даже кажется, что они могут использовать
прогресс более эффективно, без накладных расходов,
какими являются с их точки зрения парламентские
демократии, гуманистические идеи и прочие "слабо-
сти" западных обществ.
В слабо развитых странах и у отсталых народов не
было Ренессанса, Реформации, Гуманизма. Словом, у
них не было XIX, но у них наступает XX век. Научно-
техническую культуру они получают без ее гумани-
тарной компоненты. Реактивные истребители, раке-
ты, танки-амфибии они получают в готовом виде, без
развития образования, творческих мук конструкто-
ров, творческого напряжения рабочих. Это взрос-
лость без любви, осуществление без мечты, возмож-
ности без ограничений, мощь без ответственности,
права без обязанностей. Кажется даже, что морально
они сильнее цивилизованных народов, как хулиган
в драке сильнее философа.
Это отчасти новая ситуация, так как в прошлом
технические новинки, по-видимому, в большей мере
требовали развитого сознания. Возможно, конфлик-
ты типа алжирского в прошлом затихали без послед-
ствий: покорились англичанам и цивилизовались шот-
ландские кланы, частично онемечились и цивилизова-
лись латыши и эстонцы.
Теперь же отсталые народы хотят не научиться и
сравняться, а соперничать и побеждать. Возможно,
а?
причина этого в том мнимом могуществе, которое
ощущает человек с автоматом (и без моральных зап-
ретов) перед лицом действительности. Но это только
иллюзия. Эти народы и правительства стали опаснее
(в смысле количества человеческих жертв), но не
сильнее, чем прежде. Алжир отстоял свою независи-
мость (к несчастью для своего народа), потому что
в XX веке Франции не нужна победа, купленная це-
ной сотен тысяч жизней. В XVIII веке это не явилось
бы препятствием. Но для Алжира соотношение сил
осталось тем же самым, если не ухудшилось. Фран-
ция теперь может оккупировать Алжир за неделю, а в
прошлом веке это заняло несколько лет, но теперь
Франция не станет этого делать, а в прошлом веке это
казалось в порядке вещей даже либералам.
В этом смысле в драке хулигана с философом пре-
имущества хулигана эфемерны и относятся только к
мгновенной ситуации. В любой сложной игре (а война
является именно такой) хулиган проигрывает.
Полстолетия, которые потратила опомнившаяся
русская интеллигенция (с 60-х гг. Х1Х века) на воспи-
тание народа в духе своей культуры, на приучение его
к европейским формам самоуправления (земство),
на создание в нем правосознания (суд присяжных)
пропали втуне. "Караул, устал!" вот ответ на парла-
ментское самообольщение русского европейца. Этот
ответ и сейчас многим кажется остроумным.
И три миллиона русских европейцев поплыли в
Европу, а в России впервые установилось государ-
ство, правители которого находились с народом на
одном культурном уровне. Сейчас это еще более вер-
но, чем в начале советской власти. Советская Россия
начала свой прогресс с самого начала и в соответствии
со своим пониманием. Всеобщая грамотность, про-
мышленная революция и современная военная мощь
есть реальные достижения этой новой самостоятель-
ной России. Но и новая Россия оказалась со временем
в ситуации, близкой к положению старой. Внешний
мир не хотел ждать, пока она разовьется, и правитель-
ство опять взяло темпы технически и военно необхо-
димые, которые по отношению к народу оказались
непосильными. И опять создался разрыв. Неудиви-
тельно, что советская власть копирует многие цар-
ские порядки. Ведь ее представления о величии и
способе разрешения проблем черпаются из воспоми-
наний о дореволюционной России (см. цитату из
Гелбрейта стр. 84). Не знаю, дойдет ли когда-нибудь
вообще Россия до уровня культуры XIX века, но яс-
но, что от элементарной грамотности до понимания
Достоевского путь далекий. Старая Россия прошла
его не за один век.
В этих рассуждениях, как и во многих других, я
понимаю меру условности высказанного. Разумеет-
ся, и государство, и народ состоят из такого большо-
го числа по-разному зацепленных элементов, что не-
которые аспекты этих явлений могут моделировать-
ся совершенно по-другому. Нельзя ожидать,'что ис-
черпывающие истины о сложных вещах смогут вме-
ститься в абзац. Но в таких случаях правильный воп-
рос не "Что это такое?", а "На что это похоже?" и
тогда, отмечая последовательное сходство разных ас-
пектов явления с явлениями более изученными, мы
продвигаемся вперед к пониманию своего объекта.
Это замечательно выражено Я.И. Френкелем: "Чем
сложнее рассматриваемая система, тем, по необходи-
мости, упрощеннее должно быть ее теоретическое опи-
сание... Физик-теоретик в этом смысле подобен ху-
дожнику-карикатуристу, который должен воспроиз-
вести оригинал не во всех деталях, подобно фотоап-
парату, но упростить и схематизировать его таким об-
разом, чтобы выявить и подчеркнуть наиболее харак-
терные черты. Хорошая теория сложных систем долж-
на представлять собой лишь хорошую "карикатуру"
на эти системы, утрирующую те свойства их, которые
являются наиболее типическими, и умышленно игно-
рируя все остальные несущественные свойства".
В этом уподоблении особенно важно, что разные
карикатуристы, вообще говоря, увидят разные ха-
рактерные черты оригинала и разные карикатурь),
будучи верны оригиналу, могут быть непохожи од-
на на другую. Это значит, что определение "типиче-
ских" и "несущественных" черт явления зависит от
точки зрения наблюдателя и еще больше от рассмат-
риваемого сечения объекта. Так, марксистский ана-
лиз общества во всех случаях пренебрегал географи-
ческим и этнографическим факторами, потому что
постулировал примат экономической деятельности.
Но, как я уже говорил, социальное явление всегда
многомерно, и в определенном сечении этот при-
мат действительно имеет место. Это значит, что, в
то время как в физике нам часто (отнюдь не всегда)
удается обойтись одной теорией явления (одной
"карикатурой"), в социологии мы сразу должны
постулировать одновременную применимость не-
скольких (даже взаимоисключающих при прямом
наложении) теорий, из которых в совокупности со-
стоит модель явления. Причем искусство социолога
должно состоять в том, чтобы суметь определить для
этих теорий социологические аспекты как области
применимости. На языке "карикатур" это соответ-
ствует восстановлению портрета "неизвестного" в
криминалистике. На экран проецируются "карика-
туры" с расплывчатыми чертами лица и различными
характерными формами носа. Свидетели выбирают
одну из них. Затем на "карикатуру" с этим носом
проецируются "карикатуры" с различными типами
губ и т.д. Таким образом, полный реалистический
портрет составляется из набора грубых односторон-
них "карикатур".
Напрасно сетуют, что естественные науки разрабо-
таны, а социальные нет. Просто мы от социальных
наук требуем гораздо большего. Модель свободного
рынка, например, неплохо разработана и представля-
ет собой вариант модели идеального газа. Разумеется,
эта последняя так же нереалистична в отношении ре-
альных газов, как модель свободного рынка в отно-
шении реального рынка. Но в то время как вири-
апьные поправки и разные другие выкрутасы в от-
ношении реальных газов, в общем, нас устраивают,
модель свободного рынка и хаотического предпри-
нимательства вызывает неудовлетворение даже в от-
ношении классического капитализма в Европе
объекта, наиболее близкого к этому представлению.
Это связано с тем, что в социальных явлениях для нас
эмоционально окрашены даже малейшие проявления
системы, и мы требуем от соответствующей науки
совершенно невозможной точности. Трудности же,
которые возникают за пределами модели свободного
рынка, еще больше. Они являются отражением общих
трудностей рассмотрения больших взаимодейству-
ющих "конденсированных" систем. Разумный подход
состоит в том, чтобы моделировать различные аспек-
ты явлений и выделять тенденции, не надеясь на коли-
чественные совпадения и используя понятие подсис-
темы (электронная подсистема в решетке твердого
тела).
Так, экономическая жизнь может в определенных
условиях (средневековая Европа) оказаться относи-
тельно независимой подсистемой в обществе, а куль-
турная жизнь может вовсе не быть отражением мате-
риального бытия, а даже находиться в известной оп-
позиции к нему, как это почти всегда было в России.
Такая подсистема, начиная с определенного критиче-
ского уровня, обретает некую собственную устойчи-
вость и может рассматриваться не только как функ-
ция какого-то аргумента, а как самостоятельный
объект. Каждый такой объект может моделировать-
ся по-своему, и, таким образом, отпадает непосиль-
ное для социологических теорий требование универ-
сальной применимости.
Самое тяжелое в переживаниях, связанных с моей
общественной деятельностью на пользу советской
власти, было ощущение неправоты, возникшее из-за
фальшивых покаяний. Хотя я всячески упирался и
объяснял моим друзьям, что покаяние только ухуд-
шит положение, внеся оттенок правдоподобия в аб-
сурдные обвинения, общий глас был каяться. Со-
участники, единомышленники, благодетели, учите-
ля, сочувствующие все в один голос твердили о
необходимости покаяния, и при этом уклониться
значило подвести друзей и поставить свои личные,
а, следовательно, мелкие соображения выше их об-
щей пользы. Чтобы не подводить их, я действитель-
но что-то такое пробурчал на собрании и от этого
почувствовал себя запачканным, но в то же время
сделал это достаточно невыразительно, чтобы вызвать
раздражение всех окружающих. Мое покаяние было
признано недостаточным, а я сам был дополнительно
осужден всеми за индивидуализм. Единодушие этого
осуждения и пафос, с которым меня особенно рьяно
разоблачали близкие друзья, заставили меня всерьез
ощутить свою ущербность. Будучи теперь совершен-
но лояльным и стремясь принести только пользу всем
окружающим и особенно социалистическому государ-
ству, я ощущал отсутствие в себе конформизма, как
тяжелую неполноценность, мешающую мне влиться
в общий поток.
Читая материалы дискуссии 1948 года по биологи-
ческим вопросам, я страдал от невозможности пове-
рить в бредовые лысенковские теории и забыть про-
стые уроки дарвинизма, внушенные мне школой.
Ощущая нараставшую волну антисемитизма, я лихо-
радочно искал оправдание этому безумию. Сталин-
ские статьи по вопросам языкознания приводили
меня в отчаяние от невозможности найти и уловить
в них тот сокровенный и глубокий смысл, который,
по-видимому, находила в них вся страна. Ясно пом-
ню, что я плакал в своей комнате (отдельная комна-
та, которую предоставили мне родители, наверное,
и была материальной основой моего индивидуализ-
ма) над "Литературной газетой" со статьей Эренбур-
га, в которой он присоединялся вместе со всем на-
родом к каким-то очередным глупостям правитель-
ства. Я плакал оттого, что не мог заставить себя ду-
мать так же, и говорил себе, что ведь не могут же
все лгать ("вот и Эренбург тоже, уж он-то не солгал
бы, не испугался!"), и, значит, есть в этом какой-то
смысл, который все видят, а я не вижу, и любая ду-
ра на моем курсе видит истину яснее меня, а я какой-
то искалеченный, интеллектуально извращенный вы-
родок, индивидуалист. И я готов был разбить себе
голову, чтобы она не мешала мне стать таким, как
"все". Вспоминая свое тогдашнее состояние и эти
слезы в семнадцать лет, которых я стыдился, я чув-
ствую, как закипает во мне ненависть к этим писа-
телям, предавшим и продавшим нас. Сейчас, живя в
кругу элиты, общаясь с писателями, учеными, худож-
никами и т.д., я привык к рассуждениям о "плате за
вход", о необходимости "уступить в малом, чтобы
выиграть в большом" и т.д. И, разумеется, я теперь
понимаю, что Эренбург чего-то там "для них" накро-
пал, думая, что зато он сумеет напечатать что-то дру-
гое, "важное". Но, вспоминая свои семнадцать лет,
я думаю: "А правильно, ли они определяют "боль-
шое" и "малое"? Вошли ли эти мои слезы в тот счет,
который он себе составлял? Боюсь, что нет. У нас
теперь среди интеллигентов любят говорить об от-
ветственности ученых, об оружии, которое они да-
ют в руки людей, об опасности открытия жестоких
истин. Но я знаю, что ничего нет страшнее ответ-
ственности человека, которому верят люди в сем-
надцать лет. Писатели, обманувшие такое доверие
преступники. Их грех ужасен. Никакая ответствен-
ность ученого и даже политика не сравнится с этим.
Я упорно боролся со своим индивидуализмом, ко-
торый по наивности смешивал с себялюбием. Для
воспитания себя я начал совершать подвиги в духе
"умерщвления плоти" и "смирения гордыни". У
Андре Жида я прочел о том, как молодой человек
наказывал себя за глупости ударами ножа в бедро.
Я проверил свою волю, разрезав руку бритвой. Пос-
ле этого я стал наказывать себя за мелочность, за се-
бялюбие и за прочие грехи, втыкая перочинный нож
в бедро, в зависимости от меры преступления. Такое
преодоление естественных инстинктов наполнило ме-
ня ощущением торжества над плотью и предвкуше-
нием скорой победы также и в области духа. Эта по-
беда, однако, была одержана не оружием воина (пе-
рочинный нож), а словом поэта. Мне попалась книга
У. Уитмена в переводах Чуковского, 'и меня увлекло
это сочетание крайнего индивидуализма с любовью
к людям и даже к толпе. Его оптимизм и жизнеут-
верждающий пафос в сочетании с натуралистически-
ми жизненными подробностями показались мне
откровением. Его понимание соотношения между
индивидуальностью и толпой показалось мне выхо-
дом из положения. И известную терпимость к окру-
жающим, мне казалось, я позаимствовал тоже у
него.
Я бросил наказывать себя после одного случая.
Воткнув нож себе в бедро, я подумал, как это нехо-
рошо, что нож грязный, и перед следующим разом я
обмакнул его в йод. Боль, которая пронизала меня,
была так неожиданна и страшна, что я закричал. Бо-
лела вся нога от пятки до ягодицы. Весь покрытый
испариной, я прилег на диван и стал думать, что уми-
раю от какого-то еще не известного мне механизма
заражения крови... Боль постепенно прошла, и страх
тоже, но ощущение отвратительности дела, которое
так унижает, осталось во мне навсегда. Человек, ко-
торый сказал, что страдания облагораживают, навер-
но, не знал настоящих страданий. Он играл своими
мелкими страданиями, как я своим перочинным но-
жом. Настоящее страдание унижает. Оно возвращает
тебя к твоей смертной телесной природе. Оно делает
тебя рабом. Ты можешь стиснуть зубы и не прогово-
риться на допросе, но вряд ли ты сможешь думать о
судьбах мира и вселенной с иголкой под ногтем.
Значит, твой внутренний мир не целиком твой. Зна-
чит, ты раб всякого насильника.
Но может быть, на меня уже начало оказывать об-
лагораживающее влияние изучение точных наук? По-
нимание относительной природы истин делает чело-
века терпимым. А сами поиски истины, необходи-
мость сугубо индивидуальных усилий на этом пути
дают индивидуализму оправдание, которого 'мне
тогда не хватало.
Нуждается ли индивидуализм в оправдании вооб-
ще? Может быть, на Западе такой проблемы нет?
Мне кажется, что нуждается. Даже на Западе. Инди-
видуализм вообще дитя Запада, и самостоятельность
взглядов является добродетелью только в пределах
этой цивилизации. Но и там эта добродетель оцени-
вается положительно только до определенной степе-
ни, разной в разные времена и при разных обстоятель-
ствах. Какая-то степень конформизма необходима
для всякого совместного действия и, следовательно,
для всякого общества.
Но необходимая мера этого конформизма с тру-
дом поддается определению. Можно допустить, что
общество с жестким регламентом в области мысли и
поведения в целом стабильнее или даже счастливее
(хотя, как определить такое счастье? Как среднеста-
тистическое?) свободных. Однако, как сказал один
классик: "Неведенье, это, конечно, счастье, но,
чтоб быть таковым, оно должно быть полным".
Практика показывает, что общества с конформи-
стекой идеологией стоят на месте, а общества индиви-
дуалистов быстро развиваются. Можно спорить о
том, насколько духовно обогащает это развитие, но
несомненно, что оно дает материальные и техниче-
ские преимущества. В реальном мире ни одно, даже
ультрареакционное, общество не хочет отказаться от
этих преимуществ. Тем самым открываются двери
техническому прогрессу. Неведение перестает быть
полным. Технический прогресс не синоним, но не-
отъемлемая часть прогресса вообще. Если от человека
потребовать, чтобы он проявил максимум оригиналь-
ности в конструировании самолетов и сервоавтома-
тов, как после этого заставить его верить вместе со
всеми в ковер-самолет и скатерть-самобранку? Та-
ким образом, внутри общества создается слой, заве-
домо опасный для общепринятых норм и связей. При-
чем, чем легче этим техническим специалистам соче-
тать свою профпригодность с полной лояльностью
по отношению к общим предрассудкам, тем меньше
от них пользы обществу. Масштаб технической ори-
гинальности связан с масштабом личности. И чем ода-
реннее они в своей специфической области и, следова-
тельно, радикальнее в оригинальном подходе к проб-
леме, тем потенциально опаснее они для общественно-
го и идеологического статус кво.
Разумеется, это не значит, что каждый ученый дол-
жен быть революционером, но это означает, что в об-
ществе, в котором пытливый дух исследования ока-
жется популярным, недостатка в революционерах
не будет. Наоборот, люди, которым долгое время мо-
жет не приходить в голову распространять здравую
логику, которой они пользуются, за пределы профес-
сиональной сферы, по природе ограничены и на круп-
ные достижения не способны. Быть может, воспита-
ние, которое создает такие непреодолимые перего-
родки в сознании, является важнейшим тормозом
также и технического прогресса. Может быть, одно из
свойств искусства такие шоры в сознании разру-
шать, и в этом и состоит роль искусства в техниче-
ском прогрессе?
Во всяком случае то, что искусство на этот про-
гресс влияет, мне кажется настолько несомненным,
что я считаю возможным объяснить эпигонский, в
общем, характер развития советской науки (не-
смотря на громадные технические достижения и гран-
диозность затрачиваемых средств) низким уровнем
литературы и искусства. Можно, конечно, найти эле-
ментарную причину сразу для обоих этих явлений, но
не думаю, что в этой области действует такая прямая
каузальная связь. Связь идеологических явлений со
структурными скорее корреляционная, опосредство-
ванная и осуществляется с большим временным за-
позданием.
Итак, общества с идеологией, более близкой к
индивидуализму, развиваются наиболее бурно. Оз-
начает ли это аргумент в пользу такой идеологии?
Само по себе нет. Если бы конформистские обще-
ства не развивались вовсе или шли каким-нибудь
своим путем, возможно, они предложили бы нам
приемлемую альтернативу. Но они, полные энтузи-
азма, происходящего от жадности, рвутся туда же, к
техническому прогрессу, и своеобразие их путей
состоит лишь в том, что они не эффективны. Несво-
бодные страны демонстрируют лишь различные спо-
собы неправильных, половинчатых решений вопроса
об обеспечении этого прогресса, и после больших
затрат сил и средств возвращаются к испытанным
западным (индивидуалистическим) методам. Таким
образом, речь идет не о выборе пути, а о выборе спо-
соба движения (прямо или через голову, лицом впе-
ред или задом, с гирями на ногах или без гирь).
Я связал как будто два различных вопроса в один.
Вопрос об индивидуализме, суверенности индивиду-
ального взгляда на мир и вопрос о техническом про-
грессе, о целенаправленном воздействии человека на
этот мир. В сознании некоторых интеллигентов это
не только различные вопросы, но даже в некотором
роде взаимоисключающие. Дегуманизирующее вли-
яние технического прогресса, падение культуры в
связи с господством массовых средств информации,
стандартизация личности и засилие техницизма вот
набор ужасов, которым интеллигент-гуманитарий му-
жественно противостоит с помощью отра.щивания
бороды, собирания икон и особых (старинных) спо-
собов заваривания чая.
Действительно ли положение так ужасно, что не-
обходимы крайние меры отпускание бороды? Что
касается СССР, то до повсеместного господства ав-
томатов еще так далеко, что ближайшие сто лет на-
верняка еще можно спокойно бриться. Но, может
быть, господство техники действительно угрожающе
выглядит на Западе? Выглядит да! Но я подозре-
ваю, что никакой прогрессирующей дегуманизации
и стандартизации реально не происходит. Ведь суще-
ственно не само наличие стандартизации, а ее тенден-
ции к распространению, причем распространению на
области, где в прошлом господствовала оригиналь-
ность. Происходит ли такая экспансия?
В России еще много городов (а деревни еще поч
ти все), практически не затронутых революцией и
XX веком. Дома в Талдоме, Кимрах, Кунгуре в ос-
новном те же, что стояли сто лет назад. Сначала,
присматриваясь к этим домам, вы ощутите приятное
чувство экскурсанта в музее. Дома вам кажутся ин-
тересными, старина восхищает, неудобства смешат.
Но походите подольше, посмотрите повниматель-
ней и вас начинает одолевать усталость экскурсанта
в музее. Дома кажутся одинаковыми, старина под-
дельной, выпущенной большим тиражом, неудоб-
ства раздражающими. И если вы преодолеете и i
этот этап и будете продолжать вглядываться, вам от-
кроется правда вы увидите стандартизацию XIX ве-
ка. Поезжайте в деревню, и вы увидите бревенчатые
избы-пятистенки или хаты-мазанки стандартиза-
цию XVI-XVIII веков. Эта стандартизация, так же как
и современная, определяется технологией и, в отли-
чие от современной, характеризуется большими до-
пусками. Это, однако, является ее недостатком, так
как низкий уровень развития техники не давал воз-
можности делать в точности то, что задумывалось.
Современная стандартизация, будучи сознательной,
несет в себе противоядие против себя самой. Старая
стандартизация, отражая спонтанную стандартность
мышления и консерватизм технологических приемов,
не дает даже проблеска надежды. Любой из нас может
перечислить варианты деревень (среднерусская дерев-
ня, украинское село, горский аул), которые пред-
ставляют собой типовое строительство прежних ве-
ков и соответствующие типовые проекты зданий (из-
ба, хата, сакля). Ничего не стоит предвидеть и описать
внутреннее убранство этих жилищ по одному взгля-
ду на улицу.
Еще большая стандартизация в прошлом идей-
ная. Такая мощная организующая сила, как право-
славная церковь, спроектировала великолепную стан-
дартизацию идеологии, которая блестяще себя оправ-
дывала два-три века подряд. Причем изменение стан-
дарта (церковная реформа, изменение календаря,
изменение шрифта) вовсе не вызывало восторга
публики. Католическая церковь для технического
надзора по следованию идеологическим стандартам
ввела специальный компетентный орган инквизи-
цию. Все современные государственные службы
стандартизации имеют такие органы (Национальное
бюро стандартов в США), но не все догадываются
ввести также и идеологический стандарт. А в прош-
лых веках это было в порядке вещей. Причем стан-
дарт был в прошлых веках не только для всех людей,
но и для всех времен, что не менее ужасно.
Сейчас стандарты хотя бы все время подновляют-
ся. Таким образом, иллюзии относительно господ-
ства самобытности в прежние века по меньшей мере
неосновательны. Может быть, в XVII или XIX веке
меньше считались с модой? Упаси Бог! Больше.
Может быть, больше ценили оригинальность мысли,
самобытность таланта, индивидуальность поведения?
Конечно, нет! Может быть, в картинных галереях, в
залах XVI-XVIII веков больше разнообразия красок,
творческих манер, сюжетов, чем в залах Х1Х-ХХ ве-
ков? Нет!
Откуда же эта убежденность, что современная
жизнь особенно губительна для оригинальности, что
технический прогресс и стандартизация убивают лич
ность, что массовые средства информации мешают
творческим процессам?
Ведь истинно оригинальные, творческие люди бы-
ли редкостью во все века. И окружающие общества
всегда по возможности сживали их со света. XX век
даже лучше других, так как теперь эта травля приня-
ла сравнительно мягкую форму "заботы о талантах".
Наш век вовсе не отличается повышенной стандар-
тизацией личности, ни большей, чем прежде, стандар-
тизацией искусства. Стандартизация личности всегда
была весьма высока, а художественная продукция
для массового читателя и зрителя всегда и повсюду
была стандартизована. Современные средства массо-
вой информации конкурируют с серьезным искус-
ством не больше, чем шарманка и лубок конкуриро-
вали в прошлом с симфонической музыкой и станко-
вой живописью. Что такое шарманка или балаган?
массовое искусство прошлого, халтура, эквивалент
телевизора. В прошлом это никому не мешало тво-
рить. И сейчас творческого человека трудно застать
за телевизором, и поэтому телевизор никому не ме-
шает. Теперь искусствоведы находят в балагане мно-
го интересного, и в XXII веке они найдут много инте-
ресного в телевизоре.
Но в наш век резко выросли тиражи, и именно
этот факт так пугает интеллигенцию. Во много раз
выросло количество людей, которые претендуют на
оригинальность. (Большинство с помощью тех же
бород, икон и пр., как будто бороды в меньшей сте-
пени стандартны, чем бритые физиономии). Но еще
больше появилось людей, кому по их профессии сле-
довало бы эту оригинальность проявить. Наконец
грандиозно выросло число людей, которые в какой-
либо форме готовы потребить продукцию этих ори-
гиналов. Число художников растет быстрее числа та-
лантов, физиков также во много раз больше на-
стоящих ученых, а осведомленных зрителей и свиде-
телей культуры гораздо больше, чем истинных цени-
телей и знатоков. Отсюда впечатление повышающей-
ся стандартизации личности, отсюда и предчувствие
опасности; это эффект не фактический, а внутрипро-
фессиональный. Абсолютное количество одаренных
людей безусловно выросло, так как заметно выросла
та часть населения, из которой такие люди берутся,
но, может быть, относительные их количества в соот-
ветствующих группах действительно падают, прибли-
жаясь к естественно-генетическому распределению.
Ведь, мысленно обращаясь к прошлому, мы сравни-
ваем свое общество с обществом "того" времени. Но
в то время как наше общество представительно и
включает чуть ли не все население страны, "обще-
ство" прошлого включало едва ли одну десятую
часть. Так как таланты в прошлом зачастую проби-
вались из всех слоев населения, знаменатель у дроби,
представляющей относительное количество одарен-
ных, вырос из-за всеобщего образования гораздо
сильнее числителя. И теперь глаз гораздо быстрее
устает скользить по стенам выставок в надежде
встретить талантливое полотно, так как на одного
талантливого художника теперь гораздо больше
посредственностей: как всегда, увеличивается ко-
личество шлака при повышении процента добычи ме-
талла из руды, угля из породы, золота из песка. Для
того, чтобы выудить последнюю рыбку, придется
вытащить из моря горы песка и водорослей. Мил-
лионы посредственных художников, физиков и сти-
хотворцев возникают и остаются как отходы произ-
водства гениев. Что же делать?
Я думаю, что жалобы на убивающую стандартиза-
цию оправданы только у той группы "творческих ра-
ботников", которые, производя вполне стандартную
продукцию и жестоко страдая от конкуренции, наде-
ются на какой-то формальный способ повышения
оригинальности, например, приобретение дворянско-
го звания, абсурдный авангардизм или выбор сенти-
ментально национальных сюжетов. Равенство возмож-
ностей становится проклятием для людей, чьи твор-
ческие возможности ограничены. Против равенства
всегда выступают не сильные, а слабые. Сильные при
формальном равенстве выигрывают. Тому, кто видит
своими глазами, не грозит опасность стандартизации
видения, ибо стандартизованы могут быть только
очки.
Видеть собственными глазами... Это то, что, каза-
лось бы, в порядке вещей, и вместе с тем целая жизнь
уходит на что, чтобы освободиться от навязанного чу-
жого (а иногда чуждого) видения. Мы все безнадеж-
но запутались в XIX веке. Наши понятия, правила иг-
ры, образ жизни, основные ценности, отношения с
друзьями и женщинами все из XIX века. Свет про-
тив тьмы, разум против религии, всемирность против
национализма, материализм против идеализма, равен-
ство против привилегий, совесть и милосердие против
системы и расчета все понятия, все противопостав-
ления коренятся там, в XIX веке, и не соответствуют
реальным антиномиям. Между тем это деление, члене-
ние мира определяет почти все последующее разви-
тие.
Например, принято удивляться и радоваться,
когда узнаешь, что должен родиться твой ребенок.
Хотя почти все делают все возможное, чтобы это не
произошло, хотя, если все же происходит, для многих
это серьезный удар; тем не менее принято восприни-
мать, как правдоподобные, чувства.гордости (чем?) и
удивленного блаженства, которые якобы охватывают
молодого мужчину при таком известии, и верить ак-
теру, который талантливо изображает это на экране.
Сам актер неоднократно отбояривался от своих воз-
любленных при такой ситуации. Для большинства си-
дящих в зале зачать ребенка не достижение. Не-
смотря на это, актер искренне симулирует незнако-
мые ему чувства, приписывая их публике, а публика
искренне сопереживает, веря актеру.
Этот сговор-недоразумение есть атавизм того спо-
койного времени (и результат влияния вкусов стар-
шего поколения), когда рождение сына полагало на-
чало нерушимой семье, возносило мужчину на уро-
вень патриарха и давало ему соответствующие права.
То есть он мог радоваться своему превращению из
мальчика в мужа, имеющего силу положить основа-
ние роду.
Другое дело сейчас. Ответственность мужчины
близка к нулю, так как он не очень много потеряет,
увильнув от семейных обязанностей, а мизерная зар-
плата все равно не позволяет достойно содержать
семью. Права, получаемые вместе с отцовством, рав-
ны нулю строго, так как он не может управлять ни
своей женой, ни детьми, ни юридически, ни матери-
ально. Поэтому рождение ребенка ничего не меняет
ни в сознании мужчины, ни в его социальном статусе,
да и в большинстве случаев в 20-30 лет мужчина еще
не созрел для воспитания ребенка.
Но так как литература и кино нам об этом ничего
не говорят, мы по-прежнему одобряем положительно-
го героя, который безумно радуется зачатию, как
будто до этого он был заподозрен в бесплодии, и уз-
наем отрицательного героя по тому, как он нервнича-
ет, подозревая, что возлюбленная забеременела. Я
склонен считать этого последнего более приемлемым,
ибо, если он нервничает, значит чувствует ответствен-
ность, в отличие от положительного оболдуя, на-
деющегося на авось. И вообще, подразумеваемая
связь между любовью и зачатием, между деторожде-
нием и семьей в XX веке настолько подорвана, что
нужно сначала возродить и наполнить содержанием
эти ценности, а потом к ним обращаться.
Таким же атавизмом каких-то иных условий ока-
зывается, например, мнимая борьба материализма с
идеализмом в философии, в которой нас непрерывно
приглашают учавствовать. Пока материализм был,
что называется, "вульгарным", он имел некое содер-
жание, которое давало ему право на существование.
Как только единственным неотъемлемым призна-
ком материи стало "существование вне нашего со-
знания" (В.И. Ленин, "Материализм и эмпириокри-
тицизм") , она перестала отличаться от "абсолютной
идеи", "мирового духа". Бога, наконец. В конце кон-
цов обо всех этих абсолютах мы знаем одно и то же,
и мне безразлично, говорить ли о саморазвитии идеи
или о развитии материи, о законах самопознания Аб-
солютного Духа или о законах Природы. Наконец эм-
пирическое познание Бога неотличимо от Познания
как такового.
Также кажущаяся самоочевидной идея Равенства
происходит от тяги к эмансипации, возникшей среди
людей высокой культуры, но несправедливо низкого
социального положения в сословных государствах,
где это неравенство было анахронизмом. Сама же по
себе идея равной компетенции профессора и кухарки
в государственных делах смехотворна. А в России эта
идея приобретает даже некое трагическое звучание.
Сколько сил положила русская интеллигенция, чтобы
добиться буквального равенства с собой для рабочих
и крестьян! Она добилась этого, и что же? Равенство
это стало причиной ее гибели!
В нашем XX веке равенство может оказаться усло-
вием угнетения, а аристократизм формой сохране-
ния человечности; разум для многих может стать сред-
ством порабощения; а религия путем к свободе;
всемирность оборачивается шовинизмом и деспотиз-
мом великих держав, а национализм участием в ми-
ровой культуре; милосердие превращается в суету
вокруг мелочей, а техника в средство удовлетворе-
ния жаждущих, искоренения нищеты. Необходимо
отказаться от этих понятий и противопоставлений,
чтобы увидеть мир как он есть. ...Или сохранить по-
нятия и изменить мир. Мне кажется, что именно это
делают всякие революционеры, троцкисты и че-гева-
ры. Ради слов и символов эти бешеные готовы кром-
сать мир, живое мясо. В основе лежат, конечно, не
слова, а стремление к утверждению, воля к власти,
позыв к насилию. Но все же свои и чужие жизни
приносятся в жертву словам.
Нас приучали, что образование и интеллектуальная
жизнь есть благо, оплаченное трудом рабочих и кре-
стьян, и наш долг приобщить их к этому благу и
заботиться об их душах и телах. Но в XX веке мы ви-
дим другое: наша мысль питает рабочих, а заодно с
ними большое количество бездельников, которые
готовы на необеспеченное существование хиппи и
полную опасностей жизнь революционера, лишь бы
их не принудили к этой интеллектуальной жизни и
образованию. Мы интеллектуалы с рабочими
вместе превратились в дойную корову прогресса,
которая кормит и поит всех этих идеологов дико-
сти вместе со многими миллионами размножающих-
ся дикарей для того, чтобы служить им объектом
разоблачений в настоящем и тельцом для заклания в
чаемом будущем.
Ощущение опасности, предостережения от увлече-
ния прогрессом, отрицание ценностей нашей цивили-
зации и осуждение ее в духе опрощения, происходит
от того же XIX века, от необходимости представлять
мир непременно в тех же терминах и сводить его к
тем же антиномиям. Откажемся от них! Что за проти-
воречие между трудом и капиталом? И труд (простой
труд), и капитал второстепенные факторы рядом с
содержанием производства, его ролью в обществе,
влиянием идеологии на производство. Само произ-
водство вещей второстепенно по сравнению с произ-
водством идей, творческой деятельностью.
Дело Синявского и Даниэля показало, что творче-
ские вопросы могут быть важнее, чем политические.
В стране, где нет всеобщего избирательного права,
людей гораздо больше взволновал вопрос о писа-
тельской свободе и праве на самовыражение.
Многие из привычных нам вопросов отступили на
второй план.
Мы привыкли думать, что обездоленные колони-
альные народы ждут от нас просвещения и облегче-
ния в страданиях (кто не восхищается Швейцером?),
принесенных им цивилизацией. Но сейчас мы видим,
что если бывшие колониальные народы и ждут от нас
чего-нибудь, то, пожалуй, в основном оружия, даже
какого-нибудь сверхоружия, чтобы разом покончить
со своими внутренними (а такими у них являются
близкие нам по духу люди) и внешними (это в конеч
ном счете мы сами) врагами.
Что противоречие между ростом техники и падени-
ем духовности перед тем фактом, что само человече-
ство неоднородно? И довольно большая часть его не
способна освоить технику и не нуждается в духовно-
сти. Какой смысл обличать низкий уровень продук-
ции телевидения, если во всех развитых странах име-
ется широкий слой населения, чьи потребности гораз-
до ниже даже этого жалкого уровня?
Что толку швырять миллиарды на борьбу с бедно-
стью и развитие просвещения, если уже сейчас можно
предсказать, что останется некое устойчивое и много-
миллионное меньшинство, на котором надорвутся
лучшие в мире педагоги и придут в отчаяние самые
неунывающие в мире менеджеры, не будучи в силах
заставить их жить в достатке и полюбить чтение?
Нас учили, что люди равны, что все различия со-
циальны, что противоречия решаются борьбой. Но че-
ловек, доживший до взрослости с открытыми глаза-
ми, не может не знать, что люди неравны, что ника-
ким воспитанием не исправить преступный генотип
и никакой борьбой не устранишь противоречия меж-
ду щедрыми, восприимчивыми и косными, завистли-
выми. Так ли серьезны противоречия между класса-
ми и народами, как между цивилизацией и асоциаль-
ными силами, которые заявили о себе в XX веке?
Весь мир теперь похож на Россию. Россия была
моделью, уроком для будущего. И мир извлек мо-
раль из этого урока. Цивилизованный мир далеко
ушел от соблазна классовой политики, оценил "бунт
масс" и красоты диктатуры, а мир нецивилизованный
взял на вооружение "социализм" и "партию нового
типа". Но осталось еще кое-что, неразжеванное.
Тот великий раздел, который расколол народ,
считавшийся прежде единым, та критическая си-
туация, которая разрешилась расслоением, должны
обратить наше внимание на культурную и генетиче-
скую неоднородность обществ, на психологическую
(и физиологическую) совместимость (хочется по-
физически сказать "смесимость") составляющих их
компонент. Быть может, пристальный анализ выявит
в однородных сейчас обществах признаки будущих
размежевании.
Зададим себе вопрос: "Что лежит в основе соци-
альной стратификации?" Для ответа на этот вопрос
обратимся к древней истории. Почти всюду на началь-
ном этапе развития обществ социальное различие есть
результат или, по крайней мере, след различия этниче-
ского. Спартиаты в древней Спарте принадлежат к
дорическому племени, а илоты, по-видимому, к более
древнему населению Пелопоннеса. Кастовая система
в Индии возникла как результат арийского завоева-
ния. Господствующая элита в Эфиопии до сих пор
настаивает на своем еврейском происхождении, и
действительно некоторые из них отличаются от ос-
новного населения расовыми признаками. Даже ки-
тайский император в одной из древних хроник назван
"голубоглазым отроком" (Л.Н. Гумилев, "Хунну",
1967 г.). Еще откровеннее такие взаимоотношения
выступают в государствах, сложившихся в средние
века. Франкское государство, русские княжества,
Болгарское царство. Английское королевство. Араб-
ский халифат. Оттоманская империя и многие, мно-
гие другие государства образовались в результате за-
воевания. В некоторых из этих случаев сама идея го-
сударства возникла вместе с завоеванием. В других
государственная структура уже существовала, и за-
воеватели ее лишь использовали. Но в этих случаях
всегда можно раскопать завоевателей более древних,
подготовивших ситуацию. Если бы теперь я захотел
сделать вывод о происхождении государства в резуль-
тате военных столкновений, мне не стоило бы ло-
миться в открытую дверь. Разумеется, я знаю, что
существуют теории завоевания и что все эти теории
вообще и варяжскую теорию происхождения Россий-
ского государства в частности наша наука, невзирая
на факты, отвергает. Но я хочу не столько провозгла-
сить эти теории правильными, сколько сказать боль-
ше они правильны одновременно с противополож-
ными им теориями спонтанного социологического
развития. Я хочу обратить внимание на то, что здесь
мы имеем один из тех случаев, о которых говори-
лось выше, когда любая из этих теорий как един-
ственное объяснение фактов неправильна, но их со-
вокупность (то есть сочетание этнографического и
социально-экономического подходов) дает понима-
ние явления в его объеме и если не исчерпывает его,
то, по крайней мере, жизнеподобно моделирует. По-
нимание государства просто как организации господ-
ства племени завоевателей над побежденным народом
было бы недопустимым упрощением. Не меньшим
упрощением с оттенком фантазерства было бы пред-
ставление о государстве, как об органе подавления
народа его вождями и старейшинами, из которых
складывалась та "родовая знать", которой нас учили
приписывать создание государственного устройства.
Скажем предположительно, что производственные
силы общества должны были достигнуть такого раз-
вития, при котором труд человека может быть с вы-
годой отчуждаем, а психологическая атмосфера при
этом должна стать такой, чтобы это отчуждение ока-
залось в широком масштабе возможным и даже не-
обходимым. Таким образом, экономический фактор
здесь работает в сфере создания условий, в сфере воз-
можного, а этнографический в сфере осуществле-
ния, в сфере волевой.
Опыт варягов показывает, что отнюдь не всегда
"завоевание" бывает насильственным. Возможно
приглашение чужеземца для защиты и управления.
История буквально пестрит такими приглашениями.
В древней и средневековой практике для создания
определенных условий или развития хозяйственных
отраслей всегда приглашались или насильственно пе-
реселялись народы, традиционно с этой отраслью свя-
занные. История еврейских скитаний это не только
история бегств, но и история переселений, связанных
с выгодными приглашениями. Если ассирийцы пере-
селили евреев, как искусных виноградарей и земле-
дельцев, то русское правительство приглашало их,
как торговцев и ремесленников. Таким образом,
примитивная политэкономия всегда связывала соци-
альную характеристику с генотипической или, лучше
сказать осторожнее, с этнографической основой.
Недавно я ездил ловить рыбу на нижнюю Волгу.
Зайдя в село, я заметил, что оно состоит из двух не-
одинаковых частей, из которых одна была вполне
традиционна (избушки с палисадниками, нужники,
летние кухни), а другая состояла из одинаковых кир-
пичных домиков, построенных правильными кварта-
лами, как в городском поселке; интеллигентское
прекраснодушие немедленно заговорило во мне:
"Жизнь все же становится лучше. Вот здесь крестьян
постепенно переселяют в благоустроенные дома с
туалетами. Цивилизация в России движется медлен-
но, но и за время жизни одного человека заметны
сдвиги". Немного озадачивал меня какой-то монголь-
ский вид детишек, резвившихся вокруг хорошеньких
домиков. Дети в деревянных избушках были другие,
белоголовые. Картина прояснилась, когда при покуп-
ке провизии мы попросили луку для ухи. "Лук ко-
рейцы сажают, у нас лук не растет". Я сходил к ко-
рейцам за луком и по дороге зашел на колхозный
склад за арбузом. Взвесив мне арбуз, весовщик за-
интересовался, откуда у меня такой хороший лук.
Узнав, что лук от корейцев; он заскрежетал зубами:
"За лук со студента деньги взять! У-у-у! Корейская
душа!" И, горя доброжелательством ко мне, выка-
тил еще один колхозный арбуз даром: "Помни Рос-
сию!"
Корейцы, конечно, денег за лук с меня не брали,
но он все равно не поверил бы, что собственный про-
дукт можно отдать даром, и тем более не изменил бы
своего мнения о жадных корейцах.
Оказывается, домики построены для корейцев,
переселенных из Средней Азии для возделывания ри-
са. Они наладили поливное хозяйство и выращивают,
кроме риса, также лук на продажу. Русские покупают
лук в магазине. Причем привозной лук плохой и по-
ступает с перебоями, но ничего не попишешь, чего
нет того нет. Таким образом, ассирийский способ
развития хозяйства у нас еще не поколеблен. Рис у
нас растет только вместе с корейцами. Культурные
хлопководы в Таджикистане немцы. Виноградники
Крыма едва уцелели после выселения татар. Все вино-
делы в Дагестане горские евреи. Так же, как про-
фессия корейца в России теперь рис, так профессия
казаков 55 лет назад война, так профессия евреев
100 лет назад торговля, профессия немцев 200 лет
назад управление. Еще четче в античном мире:
римляне управляют и воюют, греки учат, развлекают
и одевают, финикийцы торгуют и т.п.
Во всех случаях приглашения или переселения осу-
ществляются в результате необходимости увеличить
устойчивость общества по отношению к внутреннему
или внешнему разрушающему фактору и одновре-
менно с достижением ближайшей цели закладывают
основу для будущей неустойчивости при изменив-
шихся условиях.
Для знакомого с термодинамикой я объяснил бы
эту мысль так: подмешивая в воду при 100°С нико-
тиновую кислоту, мы уводим ее от неустойчивости,
связанной с кипением, но создаем возможность (при
другой температуре) расслоения на две жидкие фазы
с различными концентрациями.
Я сознательно обращаюсь в основном к материалу
древней истории, так как, чем дальше в прошлое, тем
дальше от той грандиозной сложности, которой ха-
рактеризуется современное общество. На начальном
этапе рассмотрения такая сложность мешает выде-
лить тенденции. Вероятно, тех двух элементов
экономического и этнического факторов, которые
я здесь упоминал, недостаточно для современного об-
щества даже при грубом упрощении, а ведь дело еще
не дошло до деталей. Общество является многоком-
понентной и многофазной системой, которая про-
являет устойчивость по многим параметрам. Это
соответствует многим воздействиям, которые на него
оказываются. Так, чукчи, которые предоставляют
своих жен путешественникам, возможно, вынуждены
как-то сместить генетическое распределение призна-
ков в популяции, а ассирийцы стояли перед необходи-
мостью обеспечить какую-то мирную жизнь в проме-
жутках между войнами и поэтому переселяли к себе
не столь воинственные народы. Таким образом, ес-
ли в одном случае регулируемым фактором оказы-
вался генотип, то в другом существенна национальная
традиция. В России систематическое вырезывание не-
покорных славян в сочетании с обрусением терпели-
вой мордвы повлияло и на генотип и на традицию
так, что русское правительство непрерывно вынужде-
но было совершать подкачку этнически чуждого эле-
мента. В течение восемнадцатого и девятнадцатого ве-
ков любой европеец на русской службе имел такие
преимущества, что'эта проблема непрерывно обсуж-
дается в литературе, но четыре предшествующих ве-
ка такое положение существовало также для татар,
греков и литовцев, поляков и болгар и т.д., и т.п.
Потеряв в гражданской войне громадное генетиче-
ское и культурное богатство, перебив при коллекти-
визации людей, способных работать (кулаков), по-
садив в лагеря во время чисток людей, способных
руководить (партактивисты 30-х годов), советское
государство зато отыскало громадный резервуар,
черпать из которого царскому правительству мешали
предрассудки. Субъективное стремление евреев к
самовыявлению совпало с объективно благоприят-
нейшей ситуацией, в результате чего даже многолет-
ние последующие ограничения и преследования не
могли до 60-х годов поколебать прочности позиций,
занятых евреями в ряде областей.
Таким образом, взаимовыгодный процесс, повы-
шающий устойчивость разоренного и дезинтегриро-
ванного общества, каким была Россия 20-х годов,
заложил экономические и психологические предпо-
сылки для будущего разложения. Психологические
потому, что евреи восприняли как благоприятную си-
туацию, трагическую для русского народа, и эконо-
мические потому, что во многих отраслях евреи
создали такие высокие профессиональные требова-
ния, что люди без культурной традиции оказывались
неконкурентоспособными.
В связи с этим я думаю, что и роль евреев, и харак-
тер антисемитизма у нас сейчас нельзя правильно по-
нять, если мысленно производить эти явления от
соответствующих феноменов дореволюционной жиз-
ни. Современный антисемитизм продолжает не тради-
цию Союза русского народа, а традицию антинемец-
ких настроений XIX века. Во всяком случае у совре-
менного антисемитизма есть такая тенденция.
Чем не угодили немцы русскому сердцу? На про-
тяжении всего Х1Х века о некотором недовольстве
немцами говорится русскими людьми, как о чем-то
само собой разумеющемся. Даже такой человек,
как Д.И. Менделеев, не постеснялся объявить засилье
немцев одной из причин печального состояния рус-
ской науки. А уж он-то мог бы оценить, как беско-
нечно много сделали немцы для Русского государства
вообще и для его науки в частности. Официальная ис-
тория ставит у колыбели русской науки спорную фи-
гуру Ломоносова, но мы-то знаем, что у колыбели
этой стояли бесспорные титаны Эйлер и Бернулли.
И еще много лет после этого немецкие имена про-
славляли русскую науку, искусство и государствен-
ную мощь. А кто научил русских воевать? "За учи-
телей своих заздравный кубок..." Кто построил им
заводы? "Англичанин мудрец". Кто шил одежду,
сапоги, перчатки? "Немецкая работа". Кто лил
пушки и строил города, пока наконец из-под палки
русские научились всему этому? Да и странно как-
то научились, неокончательно, ненадежно...
Что мы знаем о немцах из русской литературы и
народной традиции? "Немец от пива толст, от колба-
сы сердит, а от русских бит". "Немец обезьяну выду-
мал". "Он (герой) в землю немца Фогеля живого за-
копал". "Три пузатых немца" и т.д., и т.п.
Евреи вряд ли могут расчитывать на лучшее место
в народной памяти. Говорю "в народной памяти"...,
как будто евреев уже нет в России. Я так ясно вижу
мнимость их существования в России сегодня, что с
трудом фиксирую внимание на настоящем их поло-
жении. Неустойчивость по одному из факторов мо-
жет возникнуть гораздо раньше общей неустойчиво-
сти большой системы и задерживаться лишь внешни-
ми условиями. Наша жизнь в России это анахро-
низм, поддерживаемый инерцией сознания, причем
власти преодолевают эту инерцию едва ли не быст-
рее, чем мы сами*.
Русские друзья, которые говорят нам, что мы нуж-
ны России, так же ошибаются в отношении этого по-
нятия, как их предшественники белогвардейцы. Они
Называют Россией ту. часть ее, к которой (с нами
заодно) принадлежат и сами и которая как раз и
отторгается. Им кажется (тоже по инерции), что они
еще хозяева, а они, бедные, уже странники, апатри-
ды, жиды. Синявский назвал себя Абрамом Терцом,
возможно, не ощущая пророческого смысла в таком
наименовании, но это не было случайностью.
Я надеюсь, что из моих рассуждении достаточно
ясно следует условность употребляемых мною тер-
минов "еврей", "русский" и не может возникнуть
впечатления, что я хочу положить какие-либо прегра-
* Тогда, в 1970 году, когда я писал эти строки, я не мог
даже представить, насколько далеко зашли советские правя-
щие круги в осознании безвыходности русско-еврейских от-
ношений. Менее чем через год после этого они почти откры-
ли aopoia эмиграции в Израиль.
ды между людьми. Отдельная личность вообще никак
не определяется социальной или этнографической ка-
тегорией (если не хочет этого), наоборот, народ опре-
деляется составляющими его лицами. Выудив лавро-
вый лист из супа, вы не определите, каков был суп,
но вкус супа определяется тем, был ли там лавровый
лист.
Вот и я, будучи зерном риса в гречневой каше, ге-
роически боролся с собой, чтобы стать гречкой. Быть
может, мне легче бы все это далось, если бы я мог
презирать окружающих, но мне, напротив, во что бы
то ни стало хотелось бы любить. Еще хуже было от-
того, что меня тоже все любили. Мне практически не
пришлось страдать от антисемитизма. Сверстники-
мальчишки, соученики, соседи, сокамерники в тюрь-
ме, сопалатники в доме отдыха, сокурсники и колле-
ги всегда относились ко мне с уважением и симпати-
ей. Я абсолютно счастливый человек. Все передря-
ги, которые со мной приключались, происходили от
моей же предприимчивости. Никто не преследовал
меня несправедливо. Все, что я до сих пор задумы-
вал осуществлялось. Я удачник.
Поэтому мне особенно ясно видно, насколько моя
нерастворимая внутренняя структура ("камень за
пазухой") доминирует над социальным опытом и
жизненными обстоятельствами, насколько безнадеж-
ной была моя попытка приспособиться к окружению,
мирно врасти в общее благоденствие.
Когда организм не может приспособиться к среде,
он может изменить среду или создать искусственную
среду вокруг себя. Вкусив от точных наук, я настоль-
ко расширил свои приспособительные возможности,
что отлично себя чувствовал, даже исключив значи-
тельную часть своих интересов из реальной жизни и
перенеся их в чисто теоретический план. В таком вы-
сокогорном собственном мире я жил настолько
напряженно, что, спускаясь изредка за провизией и
развлечения ради, не испытывал никакого раздраже-
ния при столкновении с провинциальной узостью или
ограничением своих возможностей.
Я долго бы еще мог существовать таким образом,
если бы не дошел до технического предела, обеспе-
чиваемого провинциальным пединститутом в обла-
сти физики. Таким образом, мысль о необходимо-
сти университета возникла у меня не из житейских
обстоятельств, а как развитие идеи. Препятствием
для меня, помимо общей сложности, была моя бур-
ная биография. Тут я (который раз!) возблагодарил
судьбу за еврейское происхождение. Кадристы прихо-
дили в такое возбуждение от моего еврейства, что
мелкие неувязки, получившиеся в биографии от
исключения основных ее событий, совершенно не
останавливали их внимания. Я обошел много уни-
верситетов, прежде чем нашел университет со зна-
комством. Это знакомство, а также сильный недо-
бор дали мне возможность поступить. Шел 1950 год.
Стране очень нужны были физики. В физике уже ра-
ботало такое громадное количество евреев, что не-
большое увеличение этого числа ничего не могло из-
менить и отчасти допускалось.
Когда я подавал документы в университет, я так
волновался, что перепутал все свои выдуманные био-
графические подробности и с ужасом глядел на все-
сильную завспецотделом, ожидая разоблачения и
изгнания. К моему удивлению, она, продолжая сохра-
нять на лице проницательное и даже разоблачительное
выражение, пропустила мимо ушей всю чушь, кото-
рую я ей порол. Больше того, она аккуратно записа-
ла эту чушь и положила в мое личное дело, которое
пролежало в ее бумагах все годы моего учения, яв-
ляясь источником моих страхов и постоянной неуве-
ренности в будущем. Впоследствии знающие люди
объяснили мне, что в личное дело заглядывают толь-
ко при поступлении доноса, так что многочисленные
разоблачения, так и кипевшие вокруг меня в эти го-
ды, происходили не от бдительности спецотдела, а
от тайных импульсов в подсознании товарищей и
коллег. Видимо, хорошо я перековался, если за пять
последующих лет не нашлось ни одного завистника,
который написал бы на меня какую-нибудь телегу.
Зато позже ни одно анонимное письмо, поливав-
шее грязью институт, где я работал, не обходилось
без упоминания моего имени с присовокуплением
нелестных эпитетов.
Почему люди у нас так часто пишут доносы, ано-
нимки? Почему проблема недонесения чуть ли не
одна из главных в сознании советских людей? Отче-
го донос нам кажется самым непростительным не-
сравнимым с другим, грехом, не имеющим срока
давности?
Я думаю, что это связано с особой ролью инфор-
мации в нашем государстве, проявляющейся и в ма-
нии секретности и в номенклатурном распределении
информированности ("белый ТАСС", "красный
ТАСС", "закрытое партсобрание", "собрание партак-
тива" и т.д.), и в продолжающихся попытках заглу-
шения иностранных радиопередач.
Такое особое отношение к информации в России
отчасти традиционно и близко к идеологии католи-
цизма, который в прошлом с необычайной щепетиль-
ностью воспринимал любой оттенок инакомыслия в
существенных для себя вопросах.
Практически такая строгость неоправдана, так как
от знания или убеждения до реального действия путь
обычно очень далекий, и непосредственной угрозы су-
ществующему порядку идейные движения сами по
себе не содержат. Однако при наличии идейной жест-
кости властей, путь от идеи к воплощению резко
сокращается. При своем формировании в таких усло-
виях неортодоксальная идея очень скоро должна
быть юридически осознана как крамола и, следова-
тельно, предвестие мятежа. Так как покушение на
мятеж в подобных условиях приравнивается к мяте-
жу, несчастному носителю идеи не остается ничего
другого, как взяться за оружие. Так власти сами под-
стегивают нежелательное развитие событий. Возмож-
но, протестанты веками бы жили в католических
странах и обсуждали догматы своей веры, если бы
Папа и католические короли не преследовали их. За-
щищая свою безопасность, они вынуждены были
воевать за свободу, перекроить карту Европы и ли-
шить Папу более половины прихожан и практически
всех подданных.
Так и у нас, позволь правительство существовать
другим идеологиям, они долгое время развивались
бы в виде предположительных вариантов будущего
устройства или чисто внутреннего существования.
Энергия многих была бы поглощена разногласиями
по поводу деталей этих устройств.
Общий запрет сразу делает эти разногласия несу-
щественными, а практическую борьбу за освобожде-
ние совершенно насущной. Для инакомыслящего
это в конечном итоге вопрос безопасности, как и в
прошлом для протестантов. Даже такая мирная идея,
как христианский социализм, проявляется у нас в ви-
де конспиративного заговора и подготовки к восста-
нию (дело Огурцова в Ленинграде).
Таким образом, практическая польза правитель-
ству от политики репрессий по меньшей мере сомни-
тельна. Ключ к познанию истоков этой нетерпимости
следует искать не в практической сфере, а в идейной.
Здесь аналогия с католической церковью имеет эври-
стическое значение.
Католицизм как идеология связан с догматом о
непогрешимости Папы. Именно это слово "непогре-
шимость" удачно характеризует тот идеал, который
маячил перед мысленным взором создателей и стол-
пов русского самодержавия и был наконец осуще-
ствлен И.В. Сталиным. Это же слово, производимое
нами от "погрешность", в его техническом значении
ведет нас к пониманию особенностей соответству-
ющей системы.
С точки зрения ученого непогрешимое государство
означает большую динамическую (в отличие от стати-
стической, вероятной) систему, управляющую без по-
грешности всеми составляющими ее элементами. В
физике известно (см., например, "Что такое жизнь с
точки зрения физики", Э. Шредингер), что такая сис-
тема в принципе осуществляется только при весьма
низких температурах. В пределе при абсолютном
нуле. Непогрешимо управляющая система должна
быть также всеведущей, чтобы ее управление было
всегда эффективным. Таким образом, информация
в такой системе есть подсобное средство управления
и является одновременно и необходимостью для оп-
ределенного уровня руководства и эффективной си-
лой, которую это руководство должно оберегать от
чужих рук. В принципе, для полного всеведения, ко-
торое одно может дать полностью непогрешимое ру-
ководство, необходимо детальное знание о любой,
сколь угодно малой части системы. Поэтому донос на
Любку, которая в позднее время через черный ход и
кухню водит к себе в комнату непрописанных муж-
чин, также несет свою государственную функцию. Го-
сударство, которое позволит Любке себя обманы-
вать, не сможет достигнуть всемогущества, происхо-
дящего от всеведения и непогрешимости. Всякое от-
клонение от "единственно правильного" взгляда, за-
веденного порядка или принятого образа действий
есть тепловое возбуждение, повышающее температу-
ру и тем самым посягающее на идеал. То, что борьба
с такими отклонениями расшатывает систему еще
больше, не может остановить ее приверженцев, так
как никакие практические соображения не идут в
счет перед лицом оскорбления святыни. Так же и
тот факт, что такая идеально управляемая система
движется в совершенно произвольном и во всяком
случае не первоначально избранном творцами направ-
лении, не может иметь значения по сравнению с эсте-
тическим восторгом перед иллюзией абсолютно дина-
мической системы.
К счастью, это только иллюзия, романтическая
мечта, как и идея мирового господства. Реальная
система не может достигнуть состояния абсолютного
нуля ни в физике, ни в социологии. Это связано, на-
ряду с другими факторами, с невозможностью осу-
ществить полную замкнутость системы. Конечно,
наша изоляция от остального мира значительна, но
отнюдь не абсолютна. В дальнейшем, когда я перей-
ду к другим понятиям, станут ясны и другие причи-
ны неидеальности. В общем, они коренятся в том
простом и отрадном факте, что общество состоит из
большого числа индивидов с разными интересами и
стать вполне динамической системой не сможет. Уп-
равление может быть только статистическим в соот-
ветствии со свойствами объекта.
История культуры есть цепь уравнений в образах, попарно
связывающих очередное неизвестное с известным, причем этим
известным, постоянным для всего ряда, является легенда,
заложенная в основании традиции, неизвестным же, каждый
раз новым, актуальный момент текущей культуры.
Мир построен из двух времен, наличного и отсутствующего.
Б. Пастернак "Охранная грамота"
Мама училась на истфаке. Поэтому в детстве я
каждый день засыпал под разговоры взрослых о рас-
копках, о погребениях, о надписях. О германцах,
прыгающих через костер, и о гуннах, уродующих ли-
ца шрамами. Об Атилле, пившем кровь, и о Роланде,
трубившем в рог. Часами я лежал и слушал, и порою
детское негодование охватывало меня: взрослые ни-
когда не договаривали до конца. Кто-нибудь начинал
интереснейшую историю, и в самом драматическом
месте все вдруг почему-то начинали хохотать, или вы-
езжал вдруг какой-нибудь остряк с анекдотом "кста-
ти", или вскипал чайник, и они, как из голодного
края приехавшие, набрасывались на еду и забывали
про все. Я бы напомнил им, но ведь тогда они и вовсе
бы замолчали, "чтобы не мешать спать ребенку". Бо-
же! Как они мешали мне спать своими недоговорка-
ми! Как трудно было проследить ход сюжета вопреки
всяким выскочкам: "Ну, это что... А вот я". Как не-
выносимо затягивали повествование остряки! Эти
вечерние часы были самой напряженной частью моего
дня. Вся сдержанность, какая у меня есть, была вос-
питана тогда, но и безудержная воля к цельности
композиции, к проявлению сюжета тоже. Я тогда
не все понимал и не воспринимал, конечно, подразу-
меваемого и общеизвестного, но и теперь я часто
испытываю те же муки. Люди вокруг говорят куска-
ми фраз, кусками слов. Они живут кусками жизней
и думают кусками идей. Большинство из них овладе-
вает только куском профессии (это называется про-
фессионализмом) и удовлетворяется лишь частью
выводов, которые можно сделать из их сугубо част-
ных посылок.
Благодаря маминым занятиям я всегда интересо-
вался историей. Афины и Спарта, Ганнибал и Сципи-
он, Каролинги и Капетинги присутствовали в моем
сознании с тех пор, как я себя помню. Когда я в пя-
том классе узнал, что "вся история есть история борь-
бы классов", мне нелегко было совместить свои жи-
вые представления о древней истории с этой форму-
лировкой. Трудно было понять, патриции ли эксплуа-
тировали плебеев или наоборот. И как же понять тот
факт, что они в конце концов помирились? Еще бо-
лее странно выглядела с этой точки зрения борьба
аристократии с демократией в греческих городах.
Аристократы в Спарте жили добродетельно и бедно,
подавая нам пример гражданских доблестей, а де-
мократы в Афинах купались в роскоши, обслужива-
ть
лись рабами и сплошь и рядом предавали друг друга.
Если это и была классовая борьба угнетателей с угне-
таемыми, то настолько непохожая на современную,
что определение это скорее мешало, чем помогало
что-нибудь понять.
Иначе выглядели эти же факты, если я рассматри-
вал их, например, в связи с идеей рабства и принужде-
ния. Аристократы (и патриции тоже) как люди, свя-
занные традицией и племенной моралью, не могли
воспринять рабство как образ жизни и ориентирова-
лись на хозяйственный уклад, близкий к феодализму,
а не имеющие почвы и лишенные сантиментов плебеи
прекрасно конкурировали с ними, пользуясь только
бессовестным, зверским принуждением рабов. Их по-
беда, которой нас учили радоваться, и предопредели-
ла последующий расцвет и окончательный тупик, в
который зашла эта цивилизация. Этот урок научил
меня, что историю имеет смысл рассматривать не как
единый процесс, а по отношению к определенной
структуре или в связи с развитием идеи. Только тог-
да может обнаружиться однотипность, свойственная
человеку во всех его проявлениях.
Поступив в институт, я все каникулы проводил в
археологических экспедициях, участвуя то в раскоп-
ках хазарских городов, то в поисках наскальных ри-
сунков, то в обмерах дольменов. Меня заинтересова-
ло, что мусульмане в Дагестане не признавали раско-
панных хазар своими предками и начало своей исто-
рии связывали с исламом. Горские евреи тоже отре-
кались от хазар и производили свою родословную от
израильтян, плененных ассирийцами. Куда же делись
хазары? Л.Н. Гумилев ("Хазары", 1969) говорит,
что от хазар произошли донские казаки. Может быть,
это и так, но сами казаки считают себя потомками
русских, не пожелавших терпеть крепостное право и
сбежавших на Дон. Может быть, на самом деле все
эти три народа произошли от хазар, но сами этого не
сознают?
В трех этих случаях есть общая мысль свою ис-
торию люди представляют, как развитие или сохра-
нение некоей национально-культурной идеи. Кроме
общего людям стремления идеализировать (или ми-
фологизировать) свою жизнь, в этом содержится
еще понимание времени как направленного измене-
ния.
Когда я веду машину, я держу постоянную ско-
рость, не требующую от меня напряжения. Я делаю
это автоматически, не глядя на спидометр, и повы-
шение скорости выше этого легкого для меня преде-
ла резко повышает мое напряжение и усталость. И
вот, обратив внимание на спидометр, я заметил, что
эта стабильная скорость на улицах города 40-50,
а на открытом шоссе 80-100 км/час. При этом у
меня сохраняется не только физиологическое ощу-
щение одинаковой нагрузки, но и обманчивое впе-
чатление одинаковой быстроты движения.
Это связано с тем, что скорость определяется по
быстроте набегания препятствий и смене предметов
у обочины. На улицах вплотную стоят большие до-
ма, заставляющие резко менять угол зрения, и близ-
ко ходят люди, каждый из которых потенциальный
нарушитель и жертва, а на шоссе, далеко от края,
стоят маленькие домики, целиком охватываемые
глазом, редкие люди видны за сотни метров. Внут-
ренний спидометр работает в этих случаях по-разному
и задает нам разный темп движения. Так же надо от-
носиться и к движению в истории. Продолжитель-
ность исторических периодов, вообще говоря, услов-
на. Однако по отношению к некоторым вещам время
оказывается весьма объективным и в саморазвитии
определенных структур постоянным.
Имея большой опыт оперирования понятиями и
даже привыкнув иногда принимать понятия за сущ-
ности, мы легко формулируем, что физическое вре-
мя всего лишь шкала, на которой фиксируется из-
менение чего-то. Но чувство воспринимает время,
как сами эти изменения. Вполне в духе науки до-
пустить, что шкала деформируется в связи с реаль-
ными изменениями. Объективное время шкала
не реальное время, а идея времени такая же аб-
стракция, как идея длины без ширины или идея ма-
териальной точки (вес без объема).
Поэтому реальное историческое время не нахо-
дится в постоянном соотношении с астрономическим
временем. Оно определяется, как продолжительность
народной жизни по изменениям на некоторой мораль-
ной или экономической шкале. И возраст народов
тогда определяется не веками, а присутствующим в
сознании опытом. Быть может, возраст цивилизации
определяется ее памятью? Западная цивилизация, к
пасынкам которой принадлежали и мы, охватывает
эффективной памятью два-три, а более схематично
пять-шесть столетий. Более ранние события пятого-
восьмого веков выступают, как предмет для интер-
претации специалистов, а не как народный опыт. Мо-
жет быть, это предельно возможный срок. Античный
мир в первом веке также имел пять-шесть веков до-
стоверной предшествующей истории, вполне осознав-
шейся как целое и еще пять-десять легендарных. Воп-
реки всему, что говорится об античности, как о "дет-
стве человечества", глубокая искушенность ее писа-
телей и полное отсутствие наивности у государствен-
ных деятелей производят скорее впечатление пресы-
щенности культурой и, следовательно, дряхлости.
Память русского человека XIX века отягощена
значительно меньше. В народе жило в лучшем случае
одно столетие, а средняя интеллигенция дотягивала
свою историю до Петра. Только крайние русофилы
помнили на три века вглубь (до Ивана Грозного).
Дальше область легенд.
И вот возникает мысль: что толку нам от этих ле-
гендарных веков, если мы их не чувствуем? Стоит
ли русским считать время от Рождества Христова,
если их крестили через десять веков после этого?
Идея Бога для них родилась на десять веков позже и,
соответственно, на десять веков позже была понята
и до сих пор не усвоена.
Кельтские и германские племена западной Европы
были крещены и начали цивилизованное существова-
ние в IV-VI веке новой эры, к Х1-Х111 векам доросли
до фанатической преданности этой идее, выразившей-
ся в Крестовых походах, а к XV-XVII векам настоль-
ко освоили ее, что отвергли авторитет Папы поже-
лали сами толковать Библию. Этот последний момент
называется Реформацией. Только после него началось
духовное и техническое развитие, которое привело
к настоящему положению дел.
Но Россия существует не в этом послереформаци-
онном времени, а в предшествующем периоде, и ее
проблемы проблемы Реформации. Крещение в
Х веке, фанатизм раскольников в XVII и появление
реформистских течений (Чаадаев, Хомяков, Соло-
вьев, Лев Толстой и другие) в Х1Х-ХХ веках наме-
чают периодизацию, которая свидетельствует о чув-
стве времени, близком к западноевропейскому. Ощу-
щение трагедии дает не сам ход русской истории, а
его сопоставление с современной ему практикой Ев-
ропы. Русский народ не тупее других, но он позже на-
чал. На первый взгляд кажется, что нет ничего проще,
чем заимствовать. Парадокс истории состоит в том,
что заимствовать что бы то ни было народам всего
труднее. Наиболее динамичные типы в народе заим-
ствуют не только сами, но и соплеменников принуж-
дают, но косная природа берет свое, и заимствование
локализуется в тончайшем слое. Петр Первый думал,
что он сдвинул с мертвой точки всю свою великую
страну, а стал лишь Моисеем небольшого избранного
народа, который уже в 1825 году продемонстриро-
вал свое отщепенство на Сенатской площади. Каж-
дый раз попытка резко приблизить русскую обще-
ственность к уровню Запада кончается возвращением
почти на прежние позиции.
О том, как трудно заимствовать даже практиче-
ские умения, говорят в России и картофельные бун-
ты, и немецкие булочные, и китайские прачечные.
Если даже для возделывания риса нужно переселять
корейцев, то можно ли расчитывать на восприятие
народом правосознания за три-четыре века до зрело-
сти? Поразительно, до какой степени большой соци-
альный организм оказывается автономным в своем
развитии и похожим на биологический своим непри-
ятием чужеродных веществ. Малые организмы обна-
руживают большую пластичность и более тонко
приспосабливаются к среде. Однако определение
большого и малого в разные века разное.
Евреи получили свою великую идею единобо-
жие между XIX и XII веками до новой эры и к
VI 1-V векам были охвачены этой идеей настолько,
что вавилонский плен и рассеяние уже не смогли
привести к ее растворению или видоизменению. С
этого времени в еврействе нарастает и к первым ве-
кам до нашей эры прорывается реформация этой
идеи, которая приобретает всемирно-историческое
значение. Разделение на школы саддукеев, фарисеев
и ессеев, выступление Иегуды бен Хизкии (Иуды из
Гамалы), рабби Гилеля и Иоанна Крестителя, возник-
новение синагоги как молитвенного собрания вне
Храма имеют точные аналогии в истории европейской
Реформации и соответствуют моментам саморазвития
библейской идеи. Веком позже социальный радика-
лизм зилотов, проповедь христианства и благородный
гуманизм Филона Александрийского углубляют сход-
ство ситуаций, которое выступает из какого описа-
ния Иудейской войны, с религиозными войнами во
Франции, Германии и Нидерландах. Таким образом, с
разрывом в пятнадцать веков мы видим то же члене-
ние времени и такую же меру инертности тогдашних
евреев по отношению к культурной идее. Христиан-
ство, как оно представлено в первом веке, не выхо-
дит за пределы реформации библейской религии, и
распятие Христа фиксирует момент в психологии на-
рода, который в Европе воспроизводится сожжени-
ями Яна Гуса, Дж. Бруно и М. Сервета (XVI-XVII
вв.), а в России смертным приговором петрашевцам,
отлучением Толстого, изгнанием Бердяева, Сороки-
на и др., убийством Б. Пильняка или Н. Вавилова
Х1Х-ХХ вв. Большевики четко проявляются как од-
но из крайних течений русской реформации и имеют
прочные корни в народном сознании.
Поэтому христоубийственные склонности русско-
го народа, многосотлетняя травля лучших своих лю-
дей и самоистязательские варфоломеевские ночи
суть признаки не патологической извращенности, а
полноценного отрочества.
Своеобразие этого развития не в нем самом, а в
том, что оно осуществляется на глазах взрослых и в
полном пренебрежении их опытом. Истинная траге-
дия в том, что значительная группа населения в Рос-
сии смотрит на это развитие не изнутри, а снаружи,
глазами взрослых, для которых этот детский садизм
омерзителен и страшен.
Жертвы инквизиции были не в таком трагическом
положении, как мы. Они были на уровне современни-
ков, представляли сторону в споре, и даже их гибель
была для них осмысленной частью борьбы. Мы живем
в другом времени, видим то, чего наши мучители не
видят, и погибаем вследствие недоразумений и жесто-
кости людей, которые не ведают, что творят. Они да-
же не способны понять, что мы не враги им.
О характере любого общества
можно многое узнать из его со-
циальных конфликтов и столк-
новений. Когда капитал был
ключом к экономическому ус-
пеху, существовал конфликт
между богатыми и бедными.
Деньги были разделительной чер-
той... В наше время людей разде-
ляет образование...
В политике также отражается
эта новая форма расслоения в
обществе. В США возмущение и
подозрительность направлены те-
перь не против капиталистов и
вообще богачей. Теперь с опас-
кой и тревогой смотрят на интел-
лигенцию... Полуграмотные мил-
лионеры становятся лидерами
или финансовыми покровителя-
ми невежественных сил в борьбе
против тех, кто привилегирован
в интеллектуальном отношении
и черпает в этом удовлетворение.
Именно в этом отражается суще-
ственное классовое разделение
нашего времени.
Дж. Гелбрейт
"Новое индустриальное общество"
Мы... Не так уж много людей составляют это
"мы".
На процессе в феврале 1966 г. А. Синявский мяг-
ким лекторским голосом, стараясь не задеть идоло-
поклоннических чувств судей и согласной с ними тол-
пы (в обвинении все время фигурировали понятия
"святыни" и "кощунства"), объяснял, что художе-
ственная литература не может вменяться автору как
преступное деяние, что речь героя не авторская
речь, что тропы нельзя понимать буквально, что "зна-
чение образа в литературе тем точнее, чем..."
Сидевшие в зале литераторы, сотрудники ГБ и
лица, совмещающие две эти профессии, раздраженно
шептались: "Он думает это ему лекция! Следы за-
метает! Ты про литературу мозги вкручивать брось!
Ты про себя скажи!"
И когда он сказал: "Если я действительно другой,
непохожий на вас, идеалист, так уж сразу ругать-
ся!..", они окончательно поняли: "Выкручивается
гад!" Понять смысл и истинный пафос этого негодо-
вания можно, только зная, что как многочисленные
столпившиеся под окнами молодые люди, так и ред-
кие сидевшие среди публики интеллигенты говорили,
в сущности, то же самое: "Уж раз попался, чего хит-
рить? Лекции читать о литературе! Врезал бы им как
следует! Про все сказал бы им, гадам, от души!"
В. Тарсис на весь мир провозгласил, что презирает
Синявского и Даниэля за то, что они печатались под
псевдонимами. Когда вскоре после этого проходил
процесс Галанскова-Гинзбурга, сочувствие интелли-
генции к подсудимым было всеобщим.
В выборе между Христом и Вараввой народ снова
подтвердил свое пристрастие к злобе дня и пренебре-
жение истиной. Хотя в этом втором случае дело было
действительно политическим, хотя вмешательство
было опаснее, а основания для этого вмешательства
сомнительнее, члены творческих союзов прямо-таки
рвали друг у друга подписной лист: "Освободи Ва-
равву!"
Вступиться за Даниэля и Синявского им было не
так легко. Шли долгие дискуссии об их талантливо-
сти (как будто бездарным писателям место в лаге-
рях) , о праве пользоваться псевдонимами, о степени
актисоветскости их писаний (для некоторых эта сте-
пень была недостаточно велика, чтобы за них засту-
питься) , о мотивах их поступка. И это несмотря
на то, что дело глубоко задевало профессиональную
сферу, ставило вопрос о творческой свободе и давало
счастливую возможность сохранить видимость а поли-
тичности.
Конечно, известную роль играет и то, что дело Си-
нявского-Даниэля проходило на год раньше. Ведь в
деле Пастернака те же люди вели себя еще хуже. Но
главное все же степень затронутости, определя-
ющая зрелость народа, его положение на историче-
ской шкале. Главное соответствие индивидуальной
идеи, типа личности уровню народного сознания,
способности народа принять, усвоить и способности
героя вжиться, ощутить свою правоту. Генерал Григо-
ренко и многие другие демократы счастливые гар-
моничные люди, патриоты, активно и искренно уча-
ствующие в историческом процессе. Тяжелее положе-
ние Л. Богораз и Н. Горбаневской, А. Гинзбурга и
др., вынужденных упрощать свою позицию, чтобы
быть понятыми. Поистине ужасна судьба А. Амальри-
ка, чьи взаимоотношения с действительностью реши-
тельно не могут уместиться в прокрустово ложе де-
мократического движения*.
Однако к числу чуждых, "других", "взрослых"
принадлежит немало людей (особенно инженеры,
ученые, художники), которые вовсе не сознают этот
факт в социологических терминах. Свою чуждость
окружению они интерпретируют, как извечное явле-
ние и Е"пед за Л.Д. Ландау считают всех людей бара-
нами.
Вот почему мы сталкиваемся с тем парадоксаль-
ньцм фактом, что многие творческие люди в СССР с
пренебрежением относятся к демократическому дви-
жению и с трудом преодолевают раздражение, когда
отголоски этого движения проникают в профессио-
нальную сферу. Мужество А. Сахарова двойное.
Ему пришлось преодолевать не только противодей-
ствие властей, но и увещевания коллег и единомыш-
ленников. Его программа технократическая докт-
рина, ориентированная на европеизацию русского на-
рода, совершенно нереалистична именно вследствие
своей осуществимости. Такая программа по плечу
лишь правительству, способному на подвиг Алек-
* Когда я писал это, Н. Горбаневская и А. Амальрик еще
жили в России, и даже вопроса об их эмиграции еще не могло
возникнуть.
сандра II. Но так как последствия такого подвига уже
известны, ни одно реальное правительство в России на
него не пойдет. Успех в России может иметь лишь
программа, учитывающая мифологическое сознание
народа и поэтому предельно мифологизированная.
Программа, предлагающая, например, обеспечить
мировое господство с помощью столоверчения, со-
берет больше сторонников среди людей, имеющих
шанс пробраться к власти (а никто из интеллигент
ных людей такого шанса не имеет), чем предложен
ная А. Сахаровым программа экономической и пси
хологической конвергенции с Западом. Как совер
шенно западный человек, Сахаров обсуждает различ
ные способы конструктивного, технического реше-
ния проблем страны и выгоды творческой свободы,
забывая, что природа наших трудностей психологи-
ческая или даже идеологическая и творческая свобо-
да по отношению к этой идеологии не нейтральна.
Утилизировать творческую свободу народ может
только на очень высокой стадии развития, которая
в России еще не достигнута. Принятие одной какой-
нибудь доктрины, даже в вопросах, безразличных с
государственной точки зрения, в СССР автоматически
означает отвержение всех других. История лысенков-
ской биологии, вильямсовского травополья, дискус-
сий о квантовой химии и телепатии, атомного засек-
речивания и прочее свидетельствует о наличии у на-
ших соотечественников наивной веры в существова-
ние окончательной и исчерпывающей истины. Они в
своей дикости полагают, что эта истина может быть
разом открыта или засекречена.
Только спустя век или два после Реформации Ев-
ропа начала осознавать, что ее богатством являются
все наличные течения, в том числе и ортодоксальные.
Научная свобода, религиозная и политическая терпи-
мость XV II 1-Х IX веков есть всего лишь бережливость
хозяина, который осознал права собственности в от-
ношении своего достояния.
Библейский текст, составленный в 1 веке новой
эры, поражает своей идеологической неоднородно-
стью и культурным богатством. Если бы канон со-
ставлял фанатик Пятикнижия, буквально понима-
ющий каждое слово, вряд ли мы узнали бы об Исайе,
Иеремии и Иове и наверняка бы лишились Экклеси-
аста и Песни Песней.
Такую же свободу от предвзятости и уважение к
культурной ценности как таковой, какую проявили
составители библейского канона в 1 веке новой эры,
проявили и составители Талмуда в последующие ве-
ка. Библейский текст несет ортодоксальную еврей-
скую идею вместе с ее реформистскими вариантами,
с социальными и философскими ересями и бытовой
светской поэзией. Это значит, что их терпимость и
понимание культуры было не ниже того, которое
сложилось в XIX веке в Европе. Это естественно, ес-
ли учесть, что канон составлялся уже после реформа-
ции иудейской религии, завершившейся в основном
к началу новой эры.
Это значит также, что еврейский народ восемна-
дцать веков усваивал полноценную духовную пищу,
морально эквивалентную (точнее, эквипотенциаль-
ную) последним достижениям нашей цивилизации.
Такая многовековая подготовка объясняет неожи-
данную готовность евреев ко всем достижениям За-
пада, обнаружившуюся в XIX веке. "Забитые",
"темные", "невежественные" евреи гетто, которых
среди интеллигентных людей полагалось жалеть, за
одно столетие стали цветом человечества, солью зем-
ли, влияния и даже тирании которых стало возмож-
ным бояться. Вопрос об отношении к евреям превра-
тился чуть ли не в вопрос мировоззрения, а их интел-
лигенция заняла почетное место во всех националь-
ных интеллигенциях мира.
Я думаю, что это невероятно бурное развитие ев-
рейского народа кажущееся. За столетие (XVIII-
XIX вв.) изменились не евреи, а окружающий их мир.
То, чем обладали евреи все предыдущие столетия,
только в XIX веке стало украшением и ценностью.
Свои способности и подготовку евреи смогли про-
явить только в век, когда эти качества стали эконо-
мически и морально актуальными. И тогда обнару-
жилось, что они в массе обладают качествами, кото-
рые у других народов еще только предстоит разви-
вать и которые сейчас встречаются у них лишь в виде
редкой примеси.
Даже воспитание этих народов в течение одного-
двух столетий еще не привело их к тому же уровню,
потому что кроме воспитания существен еще и от-
бор. В течение многих веков осуществлялся отбор
среди евреев. Только потомки самых упорных, са-
мых изобретательных и интеллектуальных называ-
ются теперь евреями. Покорные крестились, трусли-
вые перекрасились, медлительные были убиты. Мно-
гие, способные к растворению, ассимилировались.
Неудивительно, что немногие оставшиеся отлича-
ются меньшей дисперсией психологических свойств,
большей культурной однородностью и вместе с тем
большим индивидуализмом, чем другие народы. Это
особенно хорошо видно на дураках. Даже очень глу-
пые евреи житейски сообразительны, сметливы, ди-
намичны. Напротив, умные часто весьма непрактич
ны, но зато равнодушны к жизненным благам и жи-
вут, как чертополох, без воды и пищи. Это тоже
форма приспособления. Удивительно, что не все мо-
гут это понять. По-видимому, и повышенный дина-
мизм американцев происходит от отбора, который
был положен в основу переселения.
Современная жизнь творит такой же отбор в куль-
турных народах, какой в прошлом история соверша-
ла среди евреев. Сейчас русскому мальчику так же
трудно поступить в университет, как еврейскому в
прошлом столетии. Школы и университеты системати-
чески отбирают самых способных, научная деятель-
ность и современное производство постоянно выделя-
ют наиболее упорных и изобретательных, различные
формы соревнований все время отличают самых силь-
ных, самых красивых, самых волосатых, даже самых
прожорливых. Но отличительная черта современного
отбора состоит в том, что забракованные не погиба-
ют. Они остаются тут же и все громче требуют внима-
ния. Если в прошлом крестившийся кантонист стано-
вился русским мещанином и в дальнейшем на отбор
не влиял, а шинкарь, не сумевший перехитрить гайда-
маков, бывал зарублен и даже подавал таким обра-
зом поучительный пример детям, теперь студент, ока-
завшийся неспособным научиться математике, спосо-
бен, однако, участвовать в движении за перестройку
учебных программ и заметно повредить остальным.
Десять миллионов хиппи в США, которые по разным
причинам не хотят участвовать в современной гонке,
способны помешать развитию тех, кто в этой гонке
хочет и может участвовать. Хиппи должны были бы
самоопределиться и поселиться на Таити, вдали от
войн, машин, в непосредственной близости, к танцам
под луной и плодам хлебного дерева. Люди, которым
не хватает коллективизма и факельных шествий с
песнями, должны были бы ехать в Китай и среди себе
подобных бороться за "культурную революцию". Они
уравновесили бы непрерывную "утечку мозгов" из
слаборазвитых стран притоком своей высокоразви-
той спермы.
Непрерывная эмиграция интеллигенции из стран
Третьего мира в Европу и Северную Америку пока-
зывает, что способные и динамичные люди предпочи-
тают с напряжением участвовать в прогрессе и сорев-
новании, а не наслаждаться безделием в своих неуто-
мительных странах. При этом статистика показывает,
что основным фактором эмиграции является психо-
логическая атмосфера в стране, а не перепад жизнен-
ного уровня.
Здесь мы видим, что расслоение идет не столько
по национальным, сколько по психологическим ти-
пам. Свободный мир, стремясь к самовыявлению
каждого, дошел до обнаружения той подспудной
молекулярной неоднородности, которая была поло-
жена в основу их народов и общин, и теперь он дол-
жен что-то с этой неоднородностью делать. Неодно-
родность эта осознается отчасти, как взрыв национа-
лизма, но рано или поздно она выступит в своем ис-
тинном виде, без национальной одежды и потребует
внимания. Свобода самовыявления, которая созда-
на западным обществом, легализует также выявле-
ние антисвободных, асоциальных тенденций, кото-
рые существуют в каждом народе и каждом челове-
ке.
Полная свобода была благом лишь до тех пор,
пока она была доступна только меньшинству, спо-
собному преодолеть материальные трудности, то
есть пока действовали факторы отбора. Она стала
все чаще оборачиваться злом, когда преодоление
этих трудностей взяло на себя общество и бунт стал
бунтовщику дешево стоить. Может быть, это путь к
гибели.
Но возможно, что в современном обществе выра-
ботается некий духовный апартеид, благодаря кото-
рому разные духовные структуры смогут сосуще-
ствовать, не пересекаясь. Сейчас хиппи США имеют
свои общества, свои магазины, свои поселения.
Итальянцы, евреи, квакеры, мормоны и многие дру-
гие имеют свои общины, внутри которых они находят
понимание единомышленников и за пределами кото-
рых они способны примириться с окружающими.
Развод лучше убийства и если можно развестись, то
совместная жизнь переносится легче.
Вероятно, именно Апокалип-
сис и дает правильное представ-
ление о воззрениях иудеев, у ко-
торых вообще конкретные фак-
ты обычно принимают форму об-
щих рассуждении.
Т. Моммзен
"История Рима"
У русских слишком увлека-
ющиеся характеры, чтобы они
могли любить идеи, особенно
идеи отвлеченные: их занимают
только факты.
М-м де Сталь
Чем дальше от юношеского возраста, тем больше
события в сфере мыслей заслоняют от меня события
житейские. Вернее можно было бы сказать, что с воз-
растом я все меньше пищи для своей внутренней жиз-
ни извлекал из внешних событий. Связано ли это с
возрастной эволюцией, приводящей к обособлению
духовной жизни от физической, или с тем, что со-
циальная обстановка толкает нас на создание внутрен-
ней среды, независимой от внешнего мира, которым
манипулирует чужая воля? Пожалуй, в большей мере
первое, чем второе. Каждый драматический момент в
юности духовен. Не в том смысле, что он облагоражи-
вает, а в том, что он бесследно для духа не проходит.
Независимо от его происхождения он формирует
личность и всегда имеет четкий знак плюс или минус
для юной души.
Для взрослых косвенность, нейтральность событий
по отношению к духу становится почти желаемой
нормой. Хотя драматизм действия не слабеет, вторич
ность его выступает столь очевидно, что в повествова-
нии возникает искушение отбросить биографические
рамки и обратиться непосредственно к резюме. Одна-
ко как при опубликовании экспериментальной рабо-
ты необходимо описание условий опыта и измери-
тельных средств, чтобы дать читателю материал для
адресования сомнений, мысленных проверок и введе-
ния поправочных функций, так и при изложении кон-
цепций и взглядов должны быть охарактеризованы
условия их возникновения и душевный склад автора.
Поэтому моя откровенность носит подчиненный ха-
рактер и ничего общего с потребностью в исповеди
не имеет.
В результате и юношеские увлечения, и любовь, и
рождение сына, студенческое бедствование, профес-
сорское процветание и даже последующая травля не
найдут никакого отражения в моих записках, если
не будут мне нужны для описания моих мыслей.
Сын внес в мое сознание опыт, который в соб-
ственном детстве не осознается. Меня поразило, в
частности, что ребенок воспринимает абстрактные ка-
чества, как непосредственную конкретность. То есть
он видит красное и желтое, слышит благозвучное и
режущее слух, осязает мягкое и мокрое, а не предме-
ты, обладающие этими качествами. Видение предме-
тов есть результат обучения.
Напротив, на той стадии сознания, на которой мы
застаем себя в воспоминаниях, мы уже привыкли к
тому, что непосредственные конкретности суть
предметы, и именно предметы мы видим, слышим и
осязаем. Качества мы выделяем из предметов с по-
мощью абстрагирующей работы мыслей, как линии
выделяются нами из мира поверхностей. Наш мир
это мир поверхностей, ибо мы не летаем, и объем-
ность мы видим, как результат синтеза.
Качества возникают при анализе чувственного ми-
ра и в сознании занимают место промежуточное меж-
ду чистым ощущением и понятием. Поэтому качества
эти для нас отчасти эмоционально приглушены, так
что нужны художники, скульпторы и поэты, чтобы
возродить и напомнить нам детское упоение чистым
качеством, как ощущением. Так называемое реали-
стическое восприятие с возрастом настолько укреп-
ляется, что нам трудно бывает вспомнить соподчине-
ние абстрактного и конкурентного в ходе приобрете-
ния опыта. Предмет, его целостность, даже его еди-
ничность есть абстракция, сложившаяся в мозгу, при-
выкшем членить и синтезировать реальность и вос-
принимающем этот свой ранний опыт, как доопыт-
ную данность. Конкретное и абстрактное могут ме-
няться местами в сознании. Либо мы воспринимаем
конкретные качества и из них синтезируем предмет,
который есть, таким образом, результат культуры,
либо, напротив, воспринимаем конкретные предметы
и, анализируя восприятие, членим его на качества,
превращающиеся у нас в результате работы мысли
в формы бытия. И эти формы, конечно, тоже произ-
водные от культуры.
Ясно, что, хотя для культуры в целом важны оба
этих подхода, для каждого человека один из них бу-
дет преимущественным.
Обсуждавшееся противопоставление не единствен-
но возможное. В принципе может существовать почти
столько типов организации мира из элементов и са-
мих элементов, сколько людей, или, по крайней мере,
самобытных людей. Но сейчас я хочу подчеркнуть
один из источников творчества, проходивший в исто-
рии как особенность еврейского духа. Для одной ду-
ши качественная дробность мира, осязаемость и еди-
ничность предметов есть непосредственная реаль-
ность, от которой лишь в результате напряженной ра-
боты мысли можно перейти к концептуальным зак-
лючениям, а для другой единство мира, взаимосвя-
занность и взаимопроникновение предметов может
явиться первичным чувством, а конкретные проявле-
ния этой природы, чувственные феномены лишь ре-
зультатом последующего внимательного наблюдения.
И отмеченные в эпиграфе особенности сознания вы-
растают в моих глазах в противоположность миро-
ощущений. Хотя, конечно, и Моммзен и м-мде Сталь
в конечном счете ошибаются, в их поверхностном
наблюдении есть статистический (см. стр. 44) смысл.
Для Т. Моммзена эмоционально наполнены "конкрет-
ные" факты из истории Римской империи и раннего
христианства и вовсе лишены чувств "общие рассуж-
дения" Иоанна Богослова.
Но я открываю Апокалипсис и читаю:
"И никто не мог ни на небе, ни на земле, ни под
землей раскрыть сию книгу, ни посмотреть в нее. И
я много плакал о том, что никого не нашлось достой-
ного раскрыть и читать сию книгу, ни даже посмот-
реть в нее". Какие конкретности мне мог бы приве-
сти этот немецкий трезвенник, чтобы задеть чувства
столь основательно, как задевают меня эти общие
рассуждения? Не очевидно ли, что слова сии диктуют-
ся сильнейшим чувством и не являются для автора
"рассуждениями"? Тяготение к универсальности зна-
ния и космическое чувство не означают склонности
к абстракциям. Это такое же конкретное чувство,
как голод или тоска по родине. Не по той родине,
что покинул, а по той, что не обрел.
Только таким живым, напряженным чувством
можно объяснить самоотверженность Эйнштейна, об-
рекшего себя на титанический труд по созданию еди-
ной теории поля, на котором он надорвался. То же
цельное чувство, которое владело Иоанном при соз-
дании его картины Мира, ощущается в маниакальном
упорстве, с которым 3. Фрейд и К. Маркс пытались
вывести все свойства людей и общества из единого
принципа. Я воспринимаю Апокалипсис, как книгу
непосредственную и, в сущности, реалистическую.
Незнакомство с символическим языком и многими
общеизвестными для современников фактами приво-
дит нас к мистическому прочтению книги...
Мне кажется, что евреи вообще редко бывают мис-
тиками. Разделение мира на видимый и потусторон-
ний претит душе, вкладывающей в понятие гармонии
Представление о единстве замысла.
Если это чувство цельности (заставляющее стра-
дать даже от расхождения между писаным и подра-
зумеваемым, а не то что реальным) и возникло от
укоренения идеи единобожия, то как могла быть
впервые воспринята сама эта идея? Может быть, и
эта идея, и ее последующее развитие есть эманация
определенных генотипических структур? Или, наобо-
рот, все душевные структуры, несовместимые с этой
идеей, устранялись и исчезали из еврейского духовно-
го обихода.
Чувство сквозного замысла, единого плана вызы-
вает потребность этот план узнать, понять, предста-
вить. Так мы приходим к Познанию как Цели. В та-
ком контексте познание есть богослужебная деятель-
ность.
"И один из старцев сказал мне: не плачь, вот лев от
колена Иудина, корень Давидов победил и может рас-
крыть сию книгу и снять семь печатей ее".
Я подошел так близко к трансцендентному, что,
пожалуй, скажу и об этом. В сущности, безразлично,
говорить ли о проявлении воли Божьей или о законах
природы. Важно, к чему это нас ведет. Скажем ли мы,
что люди таковы, какие есть, по Божьей воле или в
результате специфической эволюции, для познания
последних, исходных причин несущественно. Многие
важные детали этой эволюции так же останутся неиз-
вестными нам, как извивы Божьей воли. Но для на-
шей жизни эти ориентации неравноценны.
В конечном итоге вопрос о научном познании есть
вопрос о свободе воли. До тех пор, покуда продолжа-
ется действие естественнонаучных закономерностей и
мы со своей предприимчивостью противостоим при-
роде, есть поле для приложения нашей воли, и жизнь
наша осмысленна. Но как только мы сталкиваемся в
сознании с Непознаваемым, с Абсолютом, мы лиша-
емся своей активности и превращаемся в иждивенцев
Провидения. Это вопрос не веры, а практической ори-
ентации. Бог помогает только тому, кто помогает се-
бе сам. Привлекать Бога длп объяснения наблюда-
емых явлений значит, нарушить третью заповедь,
произнося имя Божие всуе. Человек должен освобо-
дить все, что поддается этому, от оттенка трансцен-
дентности. Когда все познаваемое будет познано и
сложное сведется к простому. Непознаваемость це-
лого выступит в своем истинном величии, и только
обнаженная Конструкция Мира достойна абсолютов.
Бог, вмешивающийся в квартирные склоки и выво-
дящий на дорогу в лесу, есть часть нашего внутренне-
го обихода и как таковой столь же мало может пре-
тендовать на роль Первопричины, как и мы сами.
Чтобы это рассуждение не свелось к одним лишь
общим принципам, разберем заинтересовавшую меня
мысль Н. Бердяева. "Для религиозной историософии
раскрывается, что смысл революции есть внутренний
апокалипсис истории. Апокалипсис не есть только от-
кровение о конце мира, о страшном суде. Апокалип-
сис есть также откровение о всегдашней близости
конца внутри самой истории, внутри исторического
еще времени, о суде над историей внутри самой исто-
рии, обличение неудачи истории. В нашем греховном,
злом мире оказывается невозможным непрерывное
поступательное развитие. В нем всегда накопляется
много зла, много ядов, в нем всегда происходят про-
цессы разложения (помимо процессов синтетиче-
ских вставка моя. -А.В.}... И тогда неизбежен суд
над обществом, тогда на небесах постановляется неиз-
бежность революции, тогда наступает разрыв време-
ни, наступает прерывность, происходит вторжение
сил, которые для истории представляются иррацио-
нальными и которые, если смотреть сверху, а не сни-
зу, означают суд Смысла над бессмыслицей... Револю-
ция есть малый апокалипсис истории, как и суд внут-
ри истории. Революция подобна смерти, она есть про-
хождение через смерть, которая есть неизбежное след-
ствие греха... Совершенно бесплодны рационалистиче-
ские суждения о революции, так же как и о войне,
которая во многом походит на революцию. Револю-
ция иррациональна, она свидетельствует о господстве
иррациональных сил в истории. Деятели революции
сознательно могут исповедовать самые рационалисти-
ческие теории и во имя их делать революцию, но ре-
волюция всегда является симптомом нарастания ир-
рациональных сил. И это нужно понимать в двойном
смысле: это значит, что старый режим стал совершен-
но иррациональным и не оправдан более никаким
смыслом и что сама революция осуществляется через
расковывание иррациональной народной стихии".
Глубокое понимание сущности проблемы особен-
но ярко подчеркивает здесь ту неоднозначность тер-
минологии и безответственность, которая характерна
для гуманитарного мышления и результатом которой
явились громадные и невосполнимые потери в пони-
мании мыслителей прошлого. Так как интеллектуаль-
ная атмосфера еще не успела неузнаваемо изменить-
ся, мы можем вполне понять Н. Бердяева, но деталь-
ное понимание таких мыслителей, как Гераклит или
авторы Упанишад, закрыто для нас, быть может, на-
всегда. Это касается и собственно Апокалипсиса. Но
в отношении Бердяева у меня нет сомнений. Он гени-
ально, настолько, насколько это вообще возможно
без специального языка, выразил ту мысль, что рево-
люция есть фазовый переход в физической системе,
которую представляет собой человеческое общество,
и очень убедительно и живописно охарактеризовал
критические явления, которые при этом происходят.
В первой части отрывка он говорит, что неустойчи-
вость общества ощущается им как возможность кон-
ца и что предел устойчивости определяется не значе-
нием энергии, а соотношением ее с энтропией (злом),
как и во всех физических системах. Выражение "гре-
ховный, злой мир" означает, что мир несовершенен,
то есть его энтропия не равна нулю. Я уже имел слу-
чай сказать, что совершенным мир мог бы стать лишь
при абсолютном нуле, и здесь могу добавить, что не-
достижимость этого состояния не снижает его привле-
кательнорти для человеческого сознания (Бердяев,
принципиальный сторонник статистического подхода,
в отличие от своих противников хочет, чтобы инди-
видуальности подходили к единству от свободы, а
не от принуждения. То есть он хочет спонтанного
происхождения упорядоченности, а не в результате
воздействия внешнего поля). Далее говорится, что
наступает разрыв во всех функциях, характеризу-
ющих систему. Это математическая формулировка
фазового перехода и, кстати замечу, что, изучая, ка-
кие социологические функции терпят разрыв, а ка-
кие остаются непрерывными, можно определить, по
каким, собственно, параметрам происходит переход.
Наконец, утверждение об иррациональном в револю-
ции совершенно точно характеризует тот факт, что
критические явления определяются флуктуациями.
Флуктуация, как понятие, есть осуществление ирра-
ционального в природе. Сравнения революции со
смертью и войной настолько правомерны, насколько
смерть и война являются фазовыми переходами. Оба
эти перехода есть типичные переходы первого рода,
так что в войне может даже и не быть разницы в сим-
метрии фаз (пардон, в идеологии сторон). Это приво-
дит к тому, что роль флуктуации (то есть иррацио-
нального элемента) здесь гораздо меньше. Но слово
"иррационально" употребляется Бердяевым еще в
двух смыслах. Иррациональная народная стихия, ир-
рациональные силы в истории это коллективные
эффекты, определяющие социальные явления и не-
заметные вдали от перехода из-за влияния самосогла-
сованного молекулярного поля. Как всякие коопера-
тивные эффекты, они непосредственно не следуют из
свойств частиц (людей), а определяются статистикой.
Так как никакой видимой связи с желаниями и ха-
рактерами людей эти силы и тенденции не имеют, они
представляются иррациональными. Когда же Бердяев
называет иррациональным старый режим, он имеет
в виду его энергетическую невыгодность и, следова-
тельно, термодинамическую (рационалистическую)
неактуальность, проявляющуюся в неустойчивости.
Физический смысл всех этих рассуждении сводится к
тому, что революция обязательно фазовый переход
с изменением симметрии, поэтому, даже если он ока-
зывается переходом первого рода, критические явле-
ния при нем играют первостепенную роль.
Таким образом, мысли Бердяева могут быть пере-
ведены на однозначный язык (правда, при этом
пришлось распрощаться с читателем-гуманитарием,
но я сделал это не для уточнения этой мысли, а для
демонстрации самой возможности перевода) и не со-
держат специфически трансцендентного элемента,
который воспринимался бы физиком, как беспреце-
дентный и, следовательно, непознаваемый. Сплошь и
рядом то же оказывается при прочтении многих про-
роческих книг и анализе мистики чисел.
Я надеюсь, что уже достаточно выявился, чтобы
читатель понял, что такой подход не умаляет для ме-
ня достоинств древнего или современного автора. На-
против, глубокое благоговение вызывает интуитив-
ный процесс {можем назвать его откровением), даю-
щий знание в такой отчетливой и опережающей совре-
менников форме. Но мы ничего не знаем и не можем
знать об источнике этого знания. Даже веруя, что этот
источник божественного происхождения, мы ни на
миг не приближаемся к нему.
Другое дело, когда от мистического знания мы
приближаемся к рациональному. Мы, безусловно, те-
ряем в эмоциональной наполненности этого знания.
Но мы приобретаем возможность правильно передать
его и использовать. Физическая интерпретация мысли
Бердяева ничего не добавляет к самому описанию ре-
волюции и к постижению ее истоков с начала времен.
Но, будучи сформулировано на физическом языке,
утверждение, что революция есть момент потери ус-
тойчивости социальной системы по отношению к
внешнему, внутреннему, экономическому или психо-
логическому фактору, ведет к изучению и своевре-
менному устранению этого опасного фактора или са-
мой неустойчивости.
Если перед концом мира, судом над историей и
т.п. мы можем только молиться, при наступлении фа-
зового перехода, смене погоды и пр. можно предло-
жить варианты поведения, более достойные бессмерт-
ной души. Отчасти и древние это понимали. Когда
пророк Иона стал ходить по городу и говорить: "Еще
сорок дней, и Ниневия будет разрушена!.." "И по-
верили ниневитяне Богу: и объявили пост, и оделись
во вретища..." Царь Ниневии, как лицо более ответ-
ственное, счел это еще недостаточным и кроме упомя-
нутого повелел провозгласить, "чтоб каждый отвра-
тился от злого пути своего и от насилия рук своих".
Таким образом, он четко сформулировал, чего не сле-
дует делать, а для ассирийцев, которые жили насили-
ем и грабежом, этот призыв не был само собой разу-
меющимся. "И увидел Бог дела их, что они отврати-
лись от злого пути своего, и пожалел Бог о бедствии,
о котором сказал, что наведет на них, и не навел".
Вот это представление о действительности некоторых
мер и частичной постижимости Божьей воли придает
Библии очень реалистический, лишенный мистицизма
характер.
Я вообще думаю, что мы обычно недооцениваем
степень искушенности и осведомленности древних,
идя на поводу у буквального перевода их текстов.
Может быть, интимность их знания о природе во мно-
гих случаях была не ниже нашей, но метод у них был
другим. Так как запись, дошедшая до нас, вырвана
из контекста (например, наполненность понятий-
образов, употребляемых в Упанишадах, явно не ис-
черпывается философскими дефинициями, даваемы-
ми современными специалистами) и означает лишь
символический конспект или, возможно, мнемониче-
скую формулу знания, ничего сказать о самом знании
мы не можем. Природа художественных методов та-
кова, что полную информацию они дают только вос-
питанному и искушенному потребителю. Несведущий
получает лишь самое поверхностное впечатление, ис-
черпывающее незначительную часть информации. По-
этому так необходимо было в древности лично об-
щаться с учителем. Да ведь и сейчас...
Современная наука преуспела не в знании, а в ра-
циональной записи и передаче этого знания. Привык-
нув к этому, мы часто знанием чего-то называем, соб-
ственно, алгоритм соответствующего явления, забы-
вая, что знание может быть чувством. В сущности, на-
ша цивилизация это та, которая изобрела объектив-
ные методы записи и передачи: логику, математику
и пр. Она разделила объективные знания и интуитив-
ные, науку и искусство, философию и религию. Это
дало возможность приложений и гигантского техниче-
ского развития, но совсем не увеличило или очень ма-
ло увеличило наши духовные возможности.
Если, например, оценивать уровень знания по
достоверности предсказаний, то, не говоря уж о про-
роках, старики по ломоте в костях лучше предсказы-
вают погоду, чем бюро прогнозов, и, следовательно,
имеют уровень более высокий. Однако научить это-
му молодых они не могут, и их знание остается их
личным достижением (или потерей "во многом
познании есть много печали"). Бюро же прогнозов,
сплошь и рядом попадая пальцем в небо, с каждым
годом усовершенствуется и дает реальные выгоды
морякам, летчикам и садоводам. Но может быть,
такая деятельность к познанию отношения не имеет?
А что такое познание?
Университет, вопреки ожиданию, ничего нового
в теоретическом плане не дал мне. По сравнению с
тем новым миром, который открывала наука нович
ку, отличие хорошего преподавания от плохого пока-
залось мне незначительным.
Но в университете я впервые столкнулся с физиче-
ской лабораторией, как инструментом для задавания
природе непосредственных вопросов. Оказывается,
чтобы узнать что-то, не обязательно (а иногда и не по-
может) искать в книгах, спрашивать у знатоков,
158
наблюдать в жизни. Можно пойти в свою лаборато-
рию, сконструировать своего маленького Мефистофе-
ля и узнать то, чего никто не знает, отчего разинут
рот знатоки, что никогда не попадало в книги. Прав-
да, этот Мефистофель не любит вопроса "почему", но
он всегда честно отвечает на вопрос "как". К тому
времени я уже понимал, что вопрос "почему" содер-
житопределенное представление об ответе или хотя
бы о форме ответа, и поэтому является некоррект-
ным.
Человек, который сам может убедиться в суще-
ствовании атомов, который сам решает, какую при-
роду и в каких условиях ему наблюдать, отличается
от книжника так же, как путешественник отличается
от учителя географии, как футболист от болельщи-
ка. Экспериментатор, как охотник, живет на приро-
де. В его жизни телесная и организационная деятель-
ность оказывается духовной (или, по крайней мере,
умственной), как у полководцев, строителей и капи-
танов.
Я снова был захвачен целиком и сидел в лаборато-
рии настолько невылазно, что преподаватели теперь
радостно и удивленно улыбались, увидев меня на лек-
ции. Награда не заставила себя ждать.
На курсе специально было созвано собрание, чтобы
осудить меня за пренебрежение лекциями по марк-
сизму. В те времена такое собрание могло кончиться
моим изгнанием из университета. Но мне опять повез-
ло. Обвинение в пренебрежении было снято после де-
монстрации груды конспектов классиков марксизма,
сделанных мною в период моей антисоветской дея-
тельности в целях ревизии. Некрасивые девицы, со-
ставляющие идейное ядро движения, которое мы те-
перь назвали бы ""культурной революцией", были
159
потрясены моей марксистской эрудицией (были даже
конспекты произведений, не вошедших в програм-
му) и обезоружены открытой улыбкой соблазнителя,
которую я усвоил вместе со способностью к мисти-
фикации. Так как основная моя жизнь протекала те-
перь очень далеко от этих вопросов, обман давался
мне легко, как всем советским людям. Резолюция
собрания гласила: "Не пропускать лекций по марк-
сизму без необходимости!" После этого я уже про-
пускал напропалую, так как необходимость была по-
стоянно.
Все как-то уже давно привыкли, что познающая
деятельность является теоретической. Познание свя-
зывается в уме с необходимостью сесть за книги,
много и долго размышлять, ограничить свою природ-
ную живость и отказаться от земных свершений. Од-
нако это представление результат совсем недавнего
интеллектуального и социологического опыта и вов-
се не соответствует природе вещей и жизненной ре-
альности.
Познание это тяжелая и рискованная практиче-
ская деятельность, которая зачастую достигает остро-
ты приключения и лишь в исключительных случаях
протекает в таких анекдотически спокойных формах,
как жизнь Канта. Хитроумный Одиссей идеал по-
знающего субъекта. Кровь и пот, заливающие глаза,
спутники этого процесса. Жеребячий восторг, изматы-
вающее ожидание и животный страх сопутству-
ющие чувства.
Глядя на лица своих друзей, мирных физиков, фи-
лософов, интеллектуалов, Х видя эти волевые подбо-
родки, хищные носы, великолепные зубы, я частень-
ко подумываю, что в нашей среде можно было бы
снять фильм из жизни пиратов или рыцарей Круглого
160
Стола. Что заставляет этих полнокровных людей про-
водить полжизни в размышлениях над исписанными
бумажками? Гете сделал Фауста стариком, но фаус-
товские страсти снедают людей смолоду. Один круп-
ный физик сказал как-то о правительстве: "Как это
"они" не догадаются перестать платить нам за работу?
Ведь мы на жизнь как-нибудь раздобудем, а работать
все равно будем по-прежнему".
Я не берусь живописать всю гамму чувств, охваты-
вающих человека при творческой работе, а сравнить
мне их не с чем. Наверное это похоже на "упоение в
бою и бездны мрачной на краю". Если человек хоть
раз испытывал такую полноту чувств, он всю жизнь
будет стремиться к повторению этого состояния.
Обычное течение жизни такого напряжения, такого
мощного душевного подъема, такого полного удов-
летворения не дает. Есть бывшие-фронтовики, кото-
рые тайно жаждут войны, и революционеры, ищущие
опасности. Бывают женщины, жаждущие садиста, и
игроки, проигрывающие состояния.
Но я сейчас говорю о захлебе любопытства, о
празднике исследователя. Польза, которую извлекал
из своих скитаний Одиссей, несмотря на выдающееся
корыстолюбие, была неизменно равна нулю, и столь
же неизменна была его готовность к новым путеше-
ствиям.
Не может быть, чтобы такое властное стремление
происходило от одних только размышлений, от со-
циологических или культурных причин. В основе его
должна лежать какая-то биологическая реальность.
Есть биологи (Н. Войтонис "Предыстория интеллек-
та", АН, 1949), которые выделяют у обезьян ориенти-
ровочно-исследовательский инстинкт, заставляющий
их разглядывать камешки или размахивать палкой,
161
независимо от возможного пищевого или военного
значения этих действий. Во всяком случае, мне кажет-
ся необходимым производить стремление к познанию
от каких-то коренных свойств человека.
Ключ к этой проблеме дает язык Библии: "Адам
познал Еву, женую свою; и она зачала..." Познание
есть овладение и, может быть, даже оплодотворение
природы. Говорят, что на абхазском языке то же дей-
ствие звучит как "поймал". Таким образом, сюда,
возможно, входит также и элемент преследования и
торжества. Правда, на русском языке соответству-
ющее слово носит унижающий характер и в перенос-
ном смысле означает неприятность и обман, но это,
по-видимому, как раз пример того, как "всякая
плоть извратила путь свой на земле".
Овладеть не всегда значит познать, но познать
это всегда значит овладеть, идейно присвоить, ус-
воить, сделать своим. Животному свойственна актив-
ность по отношению к окружению, оно стремится
овладеть самкой, территорией, пищей. Человек
тоже.
Животное в этом своем стремлении .наталкивается
на аналогичную активность соседа, овладевающего
тем же у него под носом. Человек тоже.
Животное приходит в дикую ярость. Человек
тоже.
От бессильной ярости животное впадает в стрес-
совое состояние, являющееся причиной его прежде-
временной гибели и средством от перенаселения. Бы-
вает, что и человек тоже. Но не всегда.
Человек'отличается от животного тем, что у него
есть душа. Когда я говорю это, я не имею в виду бес-
смертную Душу, о которой, как и о других Абсолю-
тах, я ничего не знаю. Я имею в виду эмпирический
162
факт наличия внутренней душевной жизни, которая
может происходить и от естественных причин, связан-
ных с эволюцией. Впрочем, и происходя от эволюци-
онного усложнения психики, душевная жизнь не пе-
рестает быть чудом, и ее происхождение не становит-
ся менее божественным. Как бы там ни было, но для
человека существование души, воображения памяти,
в частности, означает, что часть своей активности он
переносит в сферу невидимого. Стесненный матери-
ально, лишившись куска хлеба и пристанища, став-
ший рогоносцем и всеми осмеянный, человек мо-
жет оказаться победителем в области духа. Лишив-
шись своей территории, он может овладеть в вооб-
ражении всем миром.
Если темпераментнейший неандерталец мог ото-
брать жен у трех соперников, убить двух из них и
съесть неполностью одного, установив частичное
господство над территорией в полтора гектара, то
Иоанн Богослов один в своих видениях может осво-
бодить от оков сотни тысяч праведников, убить мил-
лионы негодяев, абсолютно восторжествовать над
всем бескрайним миром, установив в нем справедли-
вость по своему пониманию.
Эти грандиозные возможности совершенно изме-
нили всю жизнь человека, так что его животная при-
рода даже отступает на второй план перед жизнью ду-
ха. Будучи реалистом, то есть живя лишь насущным,
он ставил себе только выполнимые задачи (поймать,
убить, съесть), но, сделавшись трансцендентником,
поставив невидимое наравне или даже выше видимо-
го, человек посягнул и на невозможное, то есть на
изменение своей и окружающей природы. Может
быть, краткость человеческой жизни, отмечаемая
специалистами, по сравнению с животными связана с
163
громадной затратой физиологических сил на душе-
вую жизнь и перевод предстрессовых ситуаций в со-
циально допустимые.
Как-то, молча сидя за обедом с отцом, пришедшим
с завода, и около получаса наблюдая за движением
его бровей, я безошибочно установил, о чем и с кем
из своих начальников он мысленно разговаривает. И
дома за обедом та, вторая, заводская реальность не
отпускала его.
Мы проживаем две жизни. Может быть, современ-
ное перенаселение происходит оттого, что воображе-
ние позволяет жить даже и обиженному, и обездолен-
ному. "Кто стал бы сносить?" вопрошал Гамлет,
но мы сносим благодаря тому, что все больше ухо-
дим во внутреннюю жизнь. Так как эта жизнь поту-
стороння по отношению к реальности, мы, таким об-
разом, на второй гамлетовский вопрос даем сразу
два ответа: "Быть!" и "Не быть!" Может быть, исто-
рия распятия и воскресения Христа есть наиболее со-
вершенное выражение такого перенесения? Его те-
лесное поражение превратилось в духовную победу,
в условие перехода из реального бытия в инобытие,
позволяющее небытие отвергнуть. Это инобытие по
отношению к бытию небезразлично. Оно претендует
на то, чтобы бытие заместить, как неистинное. Исти-
на это бытие нашего духа, внешнюю природу пре-
одолевшее. Таким образом, то, что в душе происхо-
дит с природой, это познание, то есть овладение ею
в соответствии с нашей духовной потребностью, пре-
вращение ее в наше переживание. Итак, будучи огра-
ничен в реальности, человек переносит свою актив-
ность в идеальную сферу и овладевает ситуацией мыс-
ленно, "познает истину".
Какое отношение имеет все это к науке?
164
В отличие от науки, берущей
природу в разрезе светового
столба, искусство интересуется
жизнью при прохождении луча
силового. В рамках самосозна-
ния сила называется чувством...
Наставленное на действитель-
ность, смещаемую чувством, ис-
кусство есть запись этого смеще-
ния.
Б. Пастернак
"Охранная грамота"
Однажды я обратил внимание на то, что мой годо-
валый сын как-то оригинально садится на горшок. Он
внимательно в упор смотрел на него и одновременно
присаживался. Конечно, его постигала неудача, так
как горшок оставался у него перед глазами. Тогда он
небрежно поворачивался и легко садился на него.
Этот результат, однако, не удовлетворял его, так как
он вставал и с новыми силами начинал целиться по-
прежнему. Чем более он не выпускал горшок из ви-
ду, тем вернее промахивался. Попадал он, лишь слу-
чайно отвернувшись и утратив сознательный конт-
роль над событиями. Таким образом, никакое, даже
очень тщательное, прицеливание и контролируемое
сознанием стремление не вело к цели. Между тем ин-
туитивное, приблизительное присаживание приводило
к результату, который, впрочем, не удавалось осо-
знать. Момент овладения оставался тайной.
Здесь на моих глазах совершался выбор, склады-
вался тип личности. Кажется, чего тебе? Попал на гор-
шок слава Богу! Наслаждайся! Нет, ему было не-
165
достаточно овладеть предметом. Необходимо было
закрепить эту победу, овладев также путем, который
с неизбежностью бы к этой победе приводил. Но ока-
зывалось, что, будучи объективизирован, этот путь не
ведет к цели. Во всяком случае если и ведет, то не
прямо. А ведь соблазн велик! Зайти в лабиринт, не
выпуская из рук нити разума, и невредимым вернуть-
ся обратно! Услышать наяву пение сирен и остаться в
живых! Какая дополнительность звучит в этих ми-
фах?
Через несколько лет сын задал мне вопрос, кото-
рый показал, что эта проблема до сих пор присут-
ствует в его жизни. Он подробно расспрашивал про
индийских йогов и, окончательно убедившись, что
физиологические возможности их неограничены,
спросил: "А почему им тогда не стать чемпионами по
боксу?" Действительно, почему? Я ответил, что йоги
не интересуются боксом. "А если это нужно для..?"
Дальше он перечислил все доступные его сознанию
ценности, а я последовательно объяснял суетность по-
добных стремлений в глазах йогов. Он так и остался
неудовлетворен. Тем более что, кажется, йоги доста-
точно суетны, чтобы собираться на какие-то свои со-
ревнования. Однако нет ли тут следов того же проти-
вопоставления?
Со временем и я, и он узнали принцип дополни-
тельности в его квантовомеханической формулиров-
ке, но еще раньше я обратил внимание на такую до-
полнительность в своей экспериментальной работе.
Стремясь измерить что-либо поточнее, я всегда натал-
кивался на предел, который возникал оттого, что из-
мерительный прибор сам воздействовал на изучаемое
явление. Так, измеряя штанген-циркулем диаметр
тонкой трубки, мы будем тем сильнее деформиро-
166
вать трубку, чем точнее нам захочется ее измерить и,
следовательно, прижать к ней циркуль. Разумеется,
можно придумать конструкцию, которая эту дефор-
мацию резко снизит, но саму проблему не может
снять никакая конструкторская деятельность, ибо
она лежит в основе познания. Либо мы вступаем в
тесное взаимодействие с предметом и необратимо де-
формируем его, либо его почти не касаемся, но полу-
чаем о нем лишь самые поверхностные сведения. Что-
бы узнать что-либо существенное о человеке, нужно
взволновать его, но из укрытия тогда мы узнаем,
быть может, не то, что есть на самом деле. Но, наблю-
дая за ним, немногое узнаешь.
Есть один способ узнать многое, не исказив реаль-
ности. Для этого человек должен сам превратиться в
измеряющий прибор: и, если он не искажает окружа-
ющий мир, но познает его, это значит, что, измеряя,
он деформируется сам. Такой самоотверженный спо-
соб познания мира называется искусством. Худож-
ник познает мир в возбужденном состоянии, в ре-
зультате чего это уже не мир как он есть, а мир, ви-
димый пристрастным взглядом. Художник (и вслед
за ним зритель) овладевает миром, но для этого он
должен быть в возбужденном состоянии и лишиться
части своих аналитических склонностей. Путь к овла-
дению остается индивидуальным. Искусство позволя-
ет нам познавать присваивать без осознания. По-
знать в искусстве значит, овладеть в состоянии воз-
буждения, потеряв значительную долю контроля над
собой, то есть частично изменившись.
Напротив, осознать значит мысленно овладеть со
стороны, сохранить себя невозмущенным. Наука,
позволяющая в какой-то мере такой процесс, прочно
закрепляет достигнутые знания, но никогда не дохо-
167
дит до конца. Поэтому наука закономерно сосредото-
чивается на методе, а не на результате. В искусстве,
наоборот, метод вторичен и определяется настроени-
ем воспринимающих и их предшествующим опытом.
Наука в смысле знания немного дает, но это немно-
гое столетиями накапливается, и уверенная последо-
вательность этого непрерывного приобретения, мо-
жет быть, и является источником представлений о
прогрессе как однозначной функции времени. Моно-
тонность, однонаправленность этого процесса жестко
связаны с теми требованиями, которые предъявля-
ются научному методу и, конечно, разрушатся (и
фактически разрушаются всякий раз), как только на
этот метод наложатся особенности, происходящие от
индивидуальной страсти. Это происходит всегда, ког-
да содержательный момент в науке перевешивает ме-
тодический. Однако только так, по методу Напо-
леона, она и развивается (Наполеон сказал: "Я за-
воюю, а юристы как-нибудь потом объяснят это").
Научное достижение сплошь и рядом только в после-
дующих поколениях лишается оттенка сомнительно-
сти благодаря обоснованиям, которые не присутство-
вали в сознании самих творцов. Таким образом, на-
ука движется вперед благодаря интуитивному про-
цессу, который неотличим от искусства. Специфиче-
ские черты, характерные для науки, она приобретает
в процессе обоснования, то есть именно в области ме-
тода.
В искусстве благодаря примату содержания и от-
сутствию соглашения о методе все время происходят
разнонаправленные и циклические движения, застав-
ляющие ставить под вопрос само существование вре-
мени или, по крайней мере, прогресса для человече-
ской природы, как она выявляется в искусстве. Так
168
как предмет все время один и тот же, метод выбира-
ется произволом художника и неизбежно подвержен
моде, настроениям, событиям. Возможности человека
ограничены, и повторения неизбежны. Определить в
таком случае направление движения так же невоз-
можно, как определить в общем, улучшается ли с ве-
ками человеческая жизнь или нет. Без уточнения по-
нятий ставить такой вопрос бессмысленно.
Окончательно эта проблема свелась к проблеме
измерений. Измерение с предельно слабым контак-
том получает нулевую информацию. Измерение с
энергией контакта, сравнимой по величине с энерги-
ей измеряемой системы, видоизменяет систему и при-
носит информацию о чем-то совершенно ином. Ни
наука, ни искусство не располагаются на крайних
полюсах этого диполя. В криминалистике известно
два типа свидетелей, из которых один описывает со-
бытия, а другой свои чувства. То, что для крими-
налистики один из типов предпочтительнее, показы-
вает направление развития нашей цивилизации. Роль
рационального элемента в ней все время возрастает,
и это можно понять как победу Сальери над Моцар-
том. Для Моцарта есть лишь один путь к спасению
овладеть алгеброй гармонии и превзойти Сальери и
в этом. Перечитывая "Моцарта и Сальери", я обнару-
жил, что убийство Моцарта остается немотивирован-
ным, несмотря на пространные монологи Сальери.
В этих монологах любви и восхищения больше, чем
зависти, и Сальери в трагедии никак не складывает-
ся в злодея-завистника. Не верится, что Пушкин не
смог сделать мотивировку убийства убедительнее.
Скорее, чувствуя глубину, духовность этого конф-
ликта, он не захотел замутить его настоящей страстью.
Ведь убийство дело животное, физиологическое
и как таковое может явиться только результатом жи-
вотной же, интимной страсти. Убить из идейных сооб-
ражений так же немыслимо, как любить. Как можно
из идейных соображений лечь в постель с женщиной
и во имя программы копаться в ее внутренностях?
Еще меньше возможностей выпускать кишки из че-
ловека на рациональном основании. Есть, конечно,
"йоги", способные и на то, и на другое, но это патоло-
гические субъекты. Большинство людей в этом воп-
росе себя обманывает. Один шалопай как-то признал-
ся мне, что ухаживает за моей знакомой, типичной
монголкой, с чисто познавательной целью. Ему, ви-
дите ли, интересно, как ведет себя этот расовый тип
в интимной ситуации. Я спросил, не боится ли он,
что, когда дойдет до дела, идейной мотивировки ока-
жется недостаточно, и он ничего не узнает по техниче-
ским причинам. "Нет, сказал он, я тогда закрою
глаза, представлю себе что-нибудь знакомое, и все
произойдет. А потом я опять их открою и буду
наблюдать". Приблизительно то же самое придумыва-
ют для себя всякие раскольниковы, когда им нужно
убивать по программе, но именно ужас, с которым
они потом каются, показывает несерьезность моти-
ва. Тут нужно, чтобы припекло, чтобы все существо
трепетало от злобы, чтобы муки жертвы вызывали
восторг, упоение. А у Пушкина что?
...И больно, и приятно,
Как будто тяжкий совершил я долг,
Как будто нож целебный мне отсек
Страдавший член...
Это тихое умиротворение показывает, что Пушкин
понимал, насколько убийство, совершенное Сальери,
170
нереально. Такое чувство остается, когда отказыва-
ешься от чего-то дорогого в прошлом. Когда расста-
ешься с любовью. Когда прощаешься с молодостью.
Когда выбираешь из двух дорог одну. Это чувство
описал Ч. Дарвин, жалуясь в "Автобиографии" на по-
терю эстетических потребностей.
Моцарт это часть души, которую Сальери в себе
убил. Это возможности, которыми он не воспользо-
вался, это путь, от которого он отказался.
Это противостояние в каждой душе, особенно в ду-
ше художника, характерно и для культуры в целом.
С возрастом Сальери в человеке одолевает Моцарта,
и возраст народа, быть может, приводит к тому же.
Среди евреев тип Сальери очень распространен, даже
среди талантливых людей, и это дает им дополнитель-
ные преимущества. Чтобы Моцарт что-нибудь создал,
необходимо счастливое стечение обстоятельств или
очень большая степень одаренности. Сальери не нуж-
ны никакие условия. Он преодолеет все, и даже соб-
ственную ограниченную природу. Сальери имеет
преимущество в осуществлении и ближе к демокра-
тическому идеалу ("Всего достиг я собственным тру-
дом") , однако Моцарт часто выше одарен и поэтому
аристократичен. В живой культуре они не могут су-
ществовать друг без друга, как ум без воображения.
Трудно преодолеть искушение и не определить
крайние точки оси взаимодействия человека с приро-
дой. По-видимому, очень близка к нулю энергия кон-
такта с объектом при математическом творчестве.
Математика поэтому совсем не наука (может быть,
она больше, чем наука), и ее информация относится
не столько к миру, сколько к нам самим. Таким об-
разом, математика это самопознание. Может быть,
даже запись совершающейся эволюции.
171
Близко к противоположной крайней точке на оси
познания стоит религия как знание, полученное экста-
тическим путем и, следовательно, сугубо индивиду-
альное. То общее, что находят в религиях, получается
за счет смещения по оси в сторону объективного и
таким образом приближается к философии и науке.
Религия же по духу ближе к искусству. Если постоян-
но сохранять самоконтроль, никакой веры возник-
нуть не может. Но как только уверуешь, исказишь
Бога до неузнаваемости. Ибо это уже не Бог будет,
но твоя душевная потребность.
В религии такое явление зафиксировано под назва-
нием антропоморфизма, и, если осторожно очищать
религию от антропоморфных моментов, она так быст-
ро станет приближаться по духу к науке, что вскоре
станет неотличима от безбожия. Но проблему можно
повернуть и в обратную сторону, заметив, что наука
есть религиозное служение почти в чистом виде, без
мифологии. Ибо наука есть религиозная вера в объек-
тивность феноменов, в единственность принципов,
во всеобщее значение знания.
Разумеется, традиционная религия, как и искус-
ство, дает познание в более близкой к материальной,
чувственной форме, чем философия и наука. Но и в
религии имеются свои градации от шаманства, да-
ющего верующему непосредственное удовлетворение
от общения с потусторонним миром, до буддизма
как крайней степени агностицизма в- религии, дела-
ющей его неотличимым от философии.
Монотеизм представляет собой настолько важный
этап на пути к обесчувствлению, абстрагированию Бо-
га и увеличению автономности человека, что шаг на-
зад на этом пути, который сделало христианство, ка-
зался евреям невозместимой потерей. Наверное, борь-
172
ба Иакова с Богом, которой Израиль обязан своим
названием, означает преодоление Бога как идола и
познание его всемогущества как сверхчувственной и
сверхрациональной реальности. Бог становится все
менее познаваемым по мере развития человека. Ав-
раам регулярно обсуждал с Богом свои семейные де-
ла, а Моисей уже обращается к Богу только по очень
важным поводам, касающимся всего избранного на-
рода. Гилель через двенадцать веков, изъясняя фор-
мулу своей религии, не упоминает Бога вовсе.
Постепенное сползание религии в сторону аб-
страктного приводит к подмене традиционно религи-
озных моментов эстетическими. Искусство сейчас
взяло на себя даже такую производную от религии
вещь, как нравственность. Понятия "совесть", "пре-
ступление", "милосердие" утратили всякий религи-
озный смысл и целиком связаны в представлениях
наших современников с литературой.
В детстве я не мог понять, что такое "свобода со-
вести", так как слышал только о той совести, у кото-
рой бывают угрызения и которую я знал по сказкам.
Поэтому свобода от такой совести не казалась мне
благом и даже пугала. Прежнее "грешно" теперь
"некрасиво". Это слово единственное основание
для того, чтобы не воровать, не лгать, не скверносло-
вить, на котором строилось мое воспитание и воспи-
тание сына. Джон Браун этот Че Гевара XIX века
пошел убивать по религиозным соображениям, как
и его предки "железноголовые" пуритане. Современ-
ные революционеры обходятся даже без искусства.
Им достаточно даже полуфилософских, полумифо-
творческих цитат Мао.
Это замещение возможно потому, что сущность
веры состоит в возможности возвести до уровня не-
173
посредственного чувства потребность жить потусто-
ронними (по отношению к собственной личности) ин-
тересами. Но такую же задачу ставит себе и искус-
ство, даже если эстетическая потусторонность оказы-
вается не слишком далекой. Главной трудностью на
пути культуры является не расположение идеала, а
смещение центра тяжести интересов с собственного
тела. В элементарной форме (это отмечено как на-
чальная точка культуры в древнем шумерском эпо-
се) такое смещение доступно каждому в форме по-
ловой любви. Потому обе отрасли (и искусство, и
религия) так сильно эту любовь эксплуатируют.
Очень немногие способны испытывать реальные чув-
ства по отношению к надреальным объектам без по-
мощи эстетических и антропоморфических прикрас,
но именно на этих воинах Гидеона держится наука.
Современное искусство все чаще обращается к
интеллекту и непрерывно смещается по этой шкале
в сторону абстрактного. Интересно, что при этом на-
ука движется в противоположном направлении, на-
встречу искусству. Квантовая механика в принципе
включила влияние прибора на наблюдаемое явление
и сумела удержаться на уровне требований, предъяв-
ляемых науке. Таким образом, принципиальное раз-
личие между наукой и искусством преодолено. При
этом пришлось пожертвовать вещами, которые по
традиции считались неотъемлемыми признаками на-
уки: оперированием сущностями. Хотя традиционно
принято считать, что квантовая механика открыла
какие-то новые свойства микромира, на самом деле
произошло нечто противоположное. Необоснованные
детерминистские фантазии оказались несостоятельны-
ми в микромире, как и следовало ожидать, и кванто-
вая механика этот отрицательный факт зафиксирова-
174
ла. В этом смысле она есть не открытие, а потеря.
Закрытие возможностей, которые Лапласу казались
реальными. Такими возможностями являются воз-
можности "объективного" описания вещей в себе,
познания феноменов, не зависящего от присутствия
наблюдателя. В сущности, это конец науки в старом
понимании этого слова. Эйнштейн правильно проте-
стовал против квантовой механики. Это еще физи-
ка, но уже не наука. Она жертвует объективностью
для всеобщности. Ее положительный вклад, ее все-
мирно-исторический урок состоит в том, что истин-
ное описание вообще должно включать наблюдате-
ля, что принцип искусства может быть формализо-
ван. Существование квантовой механики есть фи-
лософское обоснование возможности существования
социологии и психологии как точных наук. Так как
достигнуто это за счет потери обычного детерминиз-
ма и принципиального ограничения точности, слово
"точные науки" должно теперь пониматься иначе,
чем прежде. Под точной наукой теперь следует пони-
мать не описание, однозначно предсказывающее со-
бытия и ожидаемые свойства объектов, а всего лишь
описание, формализованное таким образом, что пони-
мание его однозначно. Квантовая механика научила
нас жертвовать абсолютностью (фактически лишь
иллюзией абсолютности) в пользу всеобщности,
то есть описания в однозначных терминах.
Россия, истина моя! Обманутая Палестина.
Так непохожие края одна связала паутина.
Столица Иерусалим. Господень Храм, сожженный Титом,
И мы убогие стоим под небом, шапкой непокрыты.
175
Такой запомнится она под гусеницей полководца,
Не с журавлями у реки, не с журавлями у колодца
Ее зазубрят наизусть. И ей вовек не измениться,
Пока я слов своих страшусь, как выстрела, беглец боится...
...Мы строили необычайный город,
Где улицы, как тундра, широки,
А жизнь тесна, как висельника ворот,
Чуть потяни и хрустнут позвонки...
Неизвестный поэт, погиб
а лагере у Белого моря.
1940-1944 гг.
Рассказывая случай из своей жизни, я делаю уси-
лия, чтобы не растечься мыслью, не уклониться в сто-
рону, чтобы исключить необязательную болтовню. Но
боюсь, что в жизни подробности, якобы не имеющие
отношения к делу (смысловой фон, так сказать),
значат гораздо больше, чем нам кажется..
Когда я написал про умных корейцев и весовщи-
ка-патриота, я сознательно упростил историю, потому
что остальное не было связано с идеей квалифициро-
ванного нацменьшинства. При этом сдержать себя
мне было трудно. Я никак не мог позабыть подробно-
стей, которые там были явно не по делу. Все время,
пока писал до этой страницы, я думал, куда бы их
вставить. И вот сейчас, не твердо зная, к чему бы
это, но твердо зная, что нужно, п решил с опущенных
подробностей начать.
Пока мы с весовщиком мирно беседовали и между
делом выпивали, на склад вошла женщина и спроси-
ла, нет ли мяса. Весовщик, полуобернувшись к ней,
добродушно бросил: "А хуй ты не хочешь?!" и про-
должал беседу со мной. Так как фраза эта не выделя-
лась в общей струе его лексики, я не почувствовал
ничего экстраординарного в эпизоде. Все было обыч
176
но, как всегда. Женщина куда-то исчезла, а разговор
продолжался. Потом зашел пенсионер-землевладелец,
которого весовщик встретил гостеприимным кри-
ком: "Коммунист! Пора тебя в тюрьму посадить!"
и тоже пригласил выпить. Пенсионер спросил луку
(опять лук!). "А что, тебе без лука не плачется?"
радостно парировал мой герой и переключился на
серьезную беседу с пенсионером. Я нагрузился свои-
ми арбузами и пошел к Волге.
В квартале от склада я остановился передохнуть и
вдруг услышал громкие всхлипывания. За углом у
стены стояла женщина, приходившая на склад за мя-
сом. Заплаканное ее лицо полыхало, глаза не видели.
Спазмы пробегали по ее довольно худощавому телу,
плечи тряслись, руки судорожно сжимались. Она да-
вилась какими-то бессмысленными протестующими
восклицаниями, обращенными к весовщику, неизве-
стно к кому, ко всему миру. Я постоял, не зная, чем
ей помочь, потом, поняв, что помочь нечем, собрал
арбузы и поплелся дальше. Неужто этот случай ниче-
го не значит? Отчего она плакала? Оттого ли, что мя-
са нет? Или оттого, что ее на ... послали? Или оттого,
что весовщику не до нее? А может, у нее своего му-
жика нет? Может, оскорбительность предложения ве-
совщика в его несерьезности? А может, оттого она
плакала, что беззащитна и каждый может ее по-
слать?..
"Помни Россию!" Если я когда-нибудь уеду от-
сюда, все остальное: и весовщик-острослове даровы-
ми арбузами и выпивкой, и хозяйственный пенсио-
нер-коммунист с серьезным разговором, и хитрожел-
тые корейцы с луком и рисом станет для меня фо-
ном к этой женщине и ее горю. Но сейчас эта женщи-
177
на фон к моим наблюдениям, и чувствую, что без
него мои наблюдения неполны, в чем-то ущербны.
Мог ли я помочь ей?
Наверное, мог бы. Бросив ради нее все, чем жил,
посвятив ей все свои силы, забыв свое прошлое, как
и все, впрочем, что ей непонятно...
Да ведь это уже было... и не удалось. Да она и не
примет моей жертвы.
И я ведь не перестану быть собой, а на берегу меня
ждут товарищи.
История эта здесь уместна потому, что по моему
биографическому сюжету я подошел к окончанию
университета и назначению на работу в провинцию.
Хотя провинция находилась всего в 500 км от Моск-
вы, представившаяся мне там российская жизнь
была так ужасна (я раньше жил на Кавказе, Украине,
в Сибири, где кошмар этот был отчасти смягчен), что
не стану даже начинать рассказ, чтобы не увязнуть.
Разговор о русских бедствиях затягивает, как боло-
то, и не дает вздохнуть. Слезы сочувствия не прино-
сят облегчения и мешают анализу.
Резюме, которое я хотел из рассказанного извлечь,
сводится к тому, что одно и то же явление может
быть и событием, и фоном в зависимости от поло-
жения воспринимающего. Но особенно произвольно
соподчинение главного и второстепенного в картине,
представляющейся глазу ребенка или дикаря. Мой
сын ежедневно гулял с воспитательницей по имени
Елизавета Соломоновна. Желая однажды завязать
знакомство с новым мальчиком, он обратился к нему
со следующим вопросом: "Вашу Лизавету как зовут?
Нашу зовут Соломоновна". Таким образом, он по-
своему интерпретировал соподчинение членов этой
формулы и ее отношение к действительности. А ведь
178
мы, разговаривая с ним, думали, что картина мира
у нас одна, и понимали его слова, исходя из этого.
Такого же характера непонимание возникает часто
между культурной элитой и дикарем.
Задавая себе вопрос, почему так страшно без-
божно выглядит реформация христианства в России,
я думаю: "А что есть российское христианство?
Христиане ли русские?"
Когда интеллигентный человек думает о право-
славии, о христианстве, он что считает самым глав-
ным? Христа, конечно; тут и коренится главная
ошибка. Она происходит оттого, что интеллигент
Библию читает. Он не может забыть смыслового и
исторического происхождения церковных форм, их
правильного значения, окружающего их интернацио-
нального, культурного контекста. Знание и оттор-
гает его от народной стихии, которой это значение,
этот контекст никогда не были известны. Не знаю,
может ли быть христианским неграмотный народ
вообще, но ясно, что он создаст себе совершенно
особое христианство, от исторического и официаль-
ного православия далекое. Многие, например, дере-
венские бабы всерьез считают самым страшным,
"непрощенным" грехом воскресную стирку. Как
наше православие зовут? Не язычество ли?.. Ведь
русская вера не в Христе, а в Благолепии. Не в прав-
ду-истину, а в правду-справедливость.
Чудовищный и легкий отказ стомиллионного на-
рода от Бога и религии наводит на мысль, что народ
верил и наверное продолжал верить во что-то другое,
чего, быть может, культурное православие не содер-
жало. Или скорее содержало, но этим не исчерпыва-
лось. Заметим, от старой веры как будто труднее
отказывались. Может, и преувеличивают, но, говорят,
179
насмерть стояли. А ведь в старой вере Христос тот же,
что и в новой. За двуперстие шли на костер! А за
Христа нет! За мировую революцию, за царя и оте-
чество пожалуйста! А за Христа нет! Значит, не
в Бога верили, а в Чин, Порядок. Для порядка-то,
пожалуй, двуперстие действительно важнее Христа
будет.
Религией бедных, угнетенных христианство было
только в Римской империи, да к тому же в ранний
период ее истории. Когда Москва была провозглаше-
на Третьим Римом, никому и в голову не приходило,
что для христиан императорский Рим был вавилон-
ской блудницей, что земное величие Рима обратно
пропорционально его духовному значению для верую-
щего. В Россию христианство сразу пришло как рели-
гия сильных. Первые русские монахи, святые и т.п.
все из княжеских родов, богатые, просвещенные
люди, отнюдь не страждущие. Для Киевской Руси,
для многочисленной обрусевшей мордвы, для татар-
ских и еврейских выкрестов, в сумме составивших
современный русский народ, крещение никогда не
было результатом выбора, плодом раздумий. Напро-
тив, оно было выгодной маской, дорогой к успеху,
условием выживания.
Можно возразить, что до какой-то степени так же
обстояло дело в западной Европе, и даже религия
Моисея отчасти утверждалась огнем и мечом. Ну что
же, это та часть, которая определяет сходство между
ними, а нам сейчас интересны различия. Конечно, и в
европейской Реформации, и в Иудейской войне и
смуте можно выделить эти светские элементы, опре-
деляющие сходство. Но давайте лучше сейчас опреде-
лим, в чем своеобразие: христианство пришло к рус-
скому народу почти одновременно с государствен-
180
костью и, по-видимому, всегда составляло единствен-
ную альтернативу анархии.
Достоевский несколько озадачил мир своей поста-
новкой вопроса: "Если Бога нет, то тогда все дозво-
лено!" Так вопрос никогда не стоял, и все были пора-
жены оригинальностью точки зрения. Однако в этой
формуле высказано нечто не о мире, а о себе. Это не
формула устройства общества, а формула устройст-
ва души, причем души, которая в России представле-
на богаче, чем где бы то ни было. Чтобы не возникло
сомнения, что формула его имеет также и социологи-
ческое прочтение, Достоевский дает вариант: "Если
Бога нет, то какой же я тогда штабс-капитан?" Это
кощунственное с точки зрения евангельской идеоло-
гии (так и мытарь возгордится) заявление было бы
страшным саморазоблачением, если бы в нем не со-
держалось также религиозной веры в сверхъестест-
венное призвание штабс-капитанов. Чтобы быть более
точным, нужно сказать о вере в высшее значение сис-
темы, в которой штабс-капитан необходимое звено,
и в сверхъестественное происхождение силы, упоря-
дочивающей мир и возводящей в штабс-капитанское
достоинство. Не эта ли сила и есть тот Бог, которому
рядовой русский человек поклоняется?
Как зовут наше христианство? Наше христианство
зовут кратофилией! И теократией тож! Москва Тре-
тий Рим, а Четвертому не бывать! Надежа царь.
Не нами поставлено не нам и менять. Кому поло-
жено, а кому не положено! Где надо, там разберутся.
Поумнее тебя будут! Незаменимых у нас нет. Отсебя-
тину порете! Было указание? Есть мнение! Надо,
Федя! Дан приказ ему на Запад. Православие, Само-
державие, Народность и примкнувший к ним Шепи-
лов!
Вся эта мистика в значительной мере исчерпывает-
181
ся идеей посюсторонности царства Божьего, понима-
емого как грандиозная и непоколебимая иерархия,
указывающая каждому свое место.
Здесь мне опять возразит интеллигентный оппо-
нент, который знает, что во всяком христианстве
Царство Божье не от мира сего. И еще, русская иде-
ология запечатлена в таких мыслителях, как Соло-
вьев, Федоров, Бердяев. Разве они не либералы?
Либералы. Но разве и Маркс не либерал? Разве собор-
ность Соловьева, "Общее дело" Федорова и царство
свободы Маркса не связаны с библейской идеей цар-
ства Божьего? Но обратим внимание на направлен-
ность их мысли. Не обращались ли они со своими
реформаторскими проектами к народу и государст-
ву, минуя церковь? Один Толстой удостоился цер-
ковной анафемы. Остальные реформаторы получили
свое непосредственно от средоточия "святости"
государства. Сетования по поводу искажения и ис-
пользования русской идеологии русским государст-
вом столь же неосновательны, как жалобы "истин-
ных марксистов" на извращение марксизма-лениниз-
ма правящими партиями. Когда, пользуясь своим
талмудическим знанием Маркса, они доказывают,
что диктатура пролетариата не означает диктатуру
партии, ни тем более диктатуру вождей, мне хочется
сказать им, что уже давно Лизавета превратилась
в название профессии, а их знание происхождения
этого слова имеет чисто исторический интерес. Боль-
шевики не обманули народ, как кажется многим
идеалистам, а искренне, точнее в той мере искрен-
не, в какой это позволяла их идеология и практика,
воплотили в жизнь многие народные идеалы. Обма-
нут был не народ, а та небольшая группа талмуди-
стов, которая шла на поводу у буквального смысла
182
слов, полагая, что говорит с народом на одном языке.
Царство Божье на земле, его практическая реали-
зуемость, его частичное осуществление в русском
государстве, его, таким образом, естественное право
на нашу внутреннюю жизнь является той идеей,
которая Россией была из христианства усвоена и ко-
торая теперь переживает реформацию. Естественно,
что эта идея родит так много аналогий с еврейской
историей. Ведь еврейство, в частности, отличается от
христианства более материалистическим отношением
к Царству Божьему. И в первых веках не было недо-
статка в реформаторах, подобно Хомякову, Соловье-
ву, Федорову, предлагавших духовное решение проб-
лемы. Но народная стихия выплеснула вождей, знав-
ших истину в ее последней инстанции. Иосиф Флавий
говорит о вождях зилотов почти то же, что русские
эмигранты о большевиках. Победа этих практичных
вождей над мудрецами и книжниками была предопре-
делена культурным уровнем народа и предопредели-
ла гибель еврейского государства и расцвет духов-
ности. Возможно, такая судьба ждет русский на-
род, но на первом этапе произошло обратное. Рим
(т.е. мировая буржуазия, Антанта) был побежден,
и духовность почти начисто исчезла. Насколько эти
процессы в действительности близки, видно из тако-
го, кажущегося теперь невероятным, факта, что евреи
того времени ненавидели мудрецов и образование.
Рабби Акива рассказывает, что, когда он в молодо-
сти был необразованным дровосеком, он так ненави-
дел мудрецов и книжников, что если бы встретил
одного из них, то укусил бы его, как осел. "Как со-
бака", поправил его ученик. "Нет, сказал Рабби,
как осел. Ибо собака кусает и не ломает кости, а
осел ломает и кость".
183
Все возможно, и, быть может, теперь, лишившись
поддержки властей, православие начнет новый путь.
В свое время у него был шанс стать народной рели-
гией, противопоставив себя орде. Позже, может быть,
христианами стали только раскольники.
Христианство, предъявляющее требования к от-
дельной душе, создающее внутренний императив со-
вести, независимый и даже порой отталкивающий-
ся от общепринятого, оказалось в России столь же
непрочным, столь же далеким от исторической реали-
зации, как и его материальный носитель русский
интеллигент. Получил реализацию и развитие соци-
альный, государственнический аспект русского прет-
ворения библейской идеи, который у идеологов
(даже идеологов большевизма) всегда стоял на вто-
ром месте. Я уже говорил, что это связано с разным
пониманием слов и разным расположением соответ-
ствующих понятий на шкале ценностей у противо-
борствующих или союзнических групп. В 1917 году
это очень ярко проявилось в столкновении, при ко-
тором И.Г. Церетели заявил, что "нет такой партии
в России, которая могла бы единолично взять и удер-
жать власть", а Ленин ответил: "Есть такая партия".
Они говорили на разных языках, и смысл этого спора
даже сейчас не всем понятен. Церетели имел в виду,
что нет партии, которая могла бы взять и удержать
власть в согласии со всеми гражданами, а Ленин
заявлял, что есть такая партия, которая может тех-
нически взять и удержать власть вопреки воле боль-
шинства населения.
Я попробую охарактеризовать русскую народную
идеологию в более духовных терминах, чтобы избе-
жать профанирования. Выделим из Ветхого Завета
несколько элементов, которые кажутся существен-
184
ными в сознании народа. Единство Бога и мира,
идея Завета избранного народа с Богом, близкая, но
не тождественная обетованию Царства Божьего,
свобода воли, соприкасающаяся- с принципом совес-
ти, примат справедливости перед силой, трактуемой
иногда наивно, как формула: справедливость есть
сила. Все эти элементы одновременно реальны в ев-
рейской идеологии, и это делает ее необычайно труд-
ной для духовного постижения и необычайно легкой
для вульгаризации. Христианство несколько облег-
чает задачу, объявляя Царство Божье не от мира
сего. Хотя тем самым отчасти колеблется принцип
единства и ставится под удар свобода воли, но Завет
с Богом приобретает черты такой эмоциональности,
такой индивидуальной интимности, что потеря кажет-
ся оправданной или, по крайней мере, обоснованной.
Европейская Реформация, восстанавливая реалисти-
ческий смысл свободы воли, уходит еще дальше от
единства. И разделение миров (кесарю кесарево),
церквей, плюрализм взглядов, разнообразие укладов
становится характерным для современного Запада.
Русская реформация восстанавливает реальность
Царства Божьего и избранничество за счет сужения
свободы воли и утверждения силы как справедливо-
сти. Так как народный инстинкт требует единства,
идеология сохраняет его, последовательно выбрасы-
вая и Бога. Бог может существовать лишь как аль-
тернатива детерминизму. Русские мыслители типа
Бердяева, отступившие перед такой необходимостью,
вынуждены были отказаться от самого единства в
пользу мистики. Как ни странно, грубый материа-
лизм дает более приемлемое совмещение, по-види-
мому, необходимых элементов народного сознания,
чем утонченно дуалистические доктрины. Из назван-
185
ных элементов русскому народу оказалось легче
всего расстаться со свободой воли, и я боюсь, что не-
обходимость, которая ее замещает, понемногу вытес-
нит и индивидуальную совесть, поскольку она произ-
водна от свободы. Во всяком случае народная посло-
вица эту тенденцию уже зафиксировала: "А где была
у меня совесть, там вырос здоровенный... Знаешь
чего?"
Конечно, рядом с экономическим детерминизмом
и безбожием, сочетающимся с религиозной верой в
прогресс и чудеса науки, существует у нас и гипертро-
фированный спиритуализм с полным неприятием
науки как греха, но подавляющая тенденция мате-
риалистическая. Я даже думаю, что и реальный путь
к духовности в России будет не прямой, а через нау-
ку и полезность, которая легко умещается в мате-
риалистическом пантеоне.
Понять смысл и характер русской идеологии, вы-
разить ее в библейских терминах важно для меня не
только потому, что я здесь жил и оставляю часть ду-
ши, не только потому, что, сроднившись с этим на-
родом, ощущаю теперь необходимость самому про-
вести грань разделения, прежде чем ненависть и враж-
да проведут ее по-своему и навсегда. Это и не потому,
что нынешняя ситуация повторяет Исход во всех
существенных чертах, от истории Иосифа, который
управлял этой страной, до казней египетских, кото-
рые уже начались.
Я думаю, что евреи должны понять русскую идею
потому, что это их собственный соблазн, вариант
интерпретации, от которого им следует оттал-
киваться (понять и преодолеть). Действительно,
тот набор понятий, отчасти связанный с марксизмом,
а большей частью коренящийся в трудах русских
186
нигилистов и демократов, который сходит у нас за
идеологию средних слоев интеллигенции, настолько
напоминает вульгаризацию библейской идеи, что по-
неволе сочувствуешь русофилам, которым евреи и
здесь проходу не дают. Набор этих понятий, надоев-
ший с детства: единство мира (научный монизм);
избранничество, в разных вариантах, то пролетариата,
то русского народа, основанное на научных доктри-
нах, которые с неуклонностью Завета приведут к
царству Справедливости; свобода как осознанная
необходимость; будущее как цель настоящего.
Существенное участие евреев в разработке и реали-
зации этой идеологии и приемлемость ее для многих
евреев сейчас правильно характеризует ее как край-
нее течение, как законную альтернативу христианству
внутри библейской идеологии. Но так как идеология
еврейства или, лучше, библейства, как я ее понимаю,
захватила всю нашу цивилизацию и, по крайней мере,
треть человечества, это противостояние носит не на-
ционально еврейский, а всемирно-исторический ха-
рактер. Поскольку путь евреев еще не завершен, для
нашего самопознания и русская метаморфоза в част-
ности, и возможность незрелой реализации вообще,
представляются крайне важными. Реализм евреев,
стремление к цельности взглядов, слитность мысли
и чувства, устремленность к завершению, закончен-
ности, рефлекс цели на одном из своих низших
уровней приводит к упрощенчеству, к мании докт-
рин, к упоению системой.
В физике великолепная ясность взглядов Ландау
граничила со схематизацией, которая страшно обедня-
ла его мир, а житейски просто делала его пошляком.
И у Маркса, и у Фрейда заметна тенденция к сужению
мира до размеров познаваемого, т.е. до тех пределов,
187
в которых работают их теории.
Это искушение, будучи, вообще говоря, общечело-
веческим, особенно опасно именно в еврействе,
которое лишено всяких следов дуализма. В пределах
христианства всякая упрощенная точка зрения найдет
свое дополнение в неизъяснимо потустороннем.
Тотальный характер еврейского мышления требует
либо отвержения теории, либо отрицания реальности,
не укладывающейся в эту теорию.
Конечно, интеллигентному человеку ясно, что вы-
ход в признании относительной ценности любой те-
ории, но это понимание не снимает потребности в
метатеории, "науке наук", в рациональном и обозри-
мом формулировании того, что непостижимым
образом поместилось в Библии, несмотря на конеч
ный объем, и что остается шире любых интерпрета-
ций. В каждое историческое время люди будут пред-
лагать частные ограниченные реализации, но без них
вовсе, по-видимому, жизнь идеи невозможна.
Зилоты со своим культом свободы, социализмом
и героической романтикой настолько скомпромети-
ровали идею земного воплощения, что, не говоря
уже о христианстве, евреи много столетий предпочи-
тали духовные свершения. Однако стремление к реа-
лизации по-прежнему присутствовало в народе, и
оно, в частности, привело к такому массовому отказу
еврейской молодежи в Х1Х веке от религии (а тогда
это почти означало и от еврейства). Традиционная
религия этому стремлению не давала никакого вы-
хода.
Ничего удивительного нет в том, что еврейская по
духу идея пробудилась в России через православие.
Мюнстерская коммуна и государство таборитов
тоже происходили от интерпретации христианства,
188
которое в этом варианте неотличимо от раннееврей-
ских идеалов. Заметим, что ессеи также участвовали
в Иудейской войне, несмотря на свою кротость.
Удивительно, что Россия никогда своего еврей-
ства не признавала. Принцип "Москва Третий
Рим" психологически абсолютно фальшив. Никакого
сходства с Первым Римом у нее нет и в помине, а со
Вторым Римом Москву роднит только деспотизм
императоров. Империалистическая же идея пришла
гораздо позже (в петербургский период). Но для
психологической характеристики обстановки взаимо-
отношений народа и власти, самопознания общества
правильнее было бы сказать: "Москва Второй
Иерусалим!" Я даже допускаю, что старец Филофей
приблизительно это и хотел сказать, ибо Рим в слово-
употреблении того времени и означал Иерусалим
Святой Город.
То, что привлекало сердца к зилотам и на целые
столетия отвращало от духовности возможность
немедленной реализации привело к гибели государ-
ства и подавляющего большинства народа. Еврейский
народ, который сохранился, произошел от тех немно-
гих, для которых Книга была родиной и Иерусали-
мом.
Предсказание такой судьбы во времена между
победой Маккавеев и римским господством показа-
лось бы евреям диким и совершенно необоснован-
ным. Теперь, думая о том, кому нужны Хомяков,
Чаадаев, Достоевский и Толстой, Соловьев и Федо-
ров, куда делся их "русский народ", их "русская
духовность", для чего нужны были их искания и от-
крытия, я склонен допустить, что души тех несколь-
ких интеллигентов, которые, перебиваясь с хлеба на
квас, сохранили у себя эти книги и способность их
189
понимать, и есть достаточное оправдание всего замыс-
ла, что эта кучка и произведет в будущем "потомст-
во, как песок морской", что только с ними будет
в ХХ111 веке связываться понятие "русский".
Но пока мы наблюдаем противоположное. Зило-
ты победили в России и создали беспрецедентную
реальность враждебное религии религиозное госу-
дарство. Лучше держаться обычного словоупотребле-
ния и сформулировать, что русские сумели вопло-
тить в жизнь материалистическую вульгаризацию
библейской идеи, и эта реализация оказалась для
библейского духа убийственной. Приведет ли это к
постепенному видоизменению общества и соответст-
вующему одухотворению исходной доктрины или к
окончательной гибели России и возрождению "рус-
ской духовности", нашему поколению узнать не
дано.
Думаю, что даже самые рьяные последователи рус-
ской эсхатологической идеи не пожелали бы ее тор-
жества в духе еврейской истории...
Москва, 1971
190
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Не могу сказать, чтобы всю жизнь я был безоблач
но счастлив, но все же всегда течение жизни сопро-
вождалось у меня положительными эмоциями.
В 1968 году мне стало трудно дышать. Может быть,
политические события были тут вовсе ни при чем.
Может быть, 37 лет просто роковой возраст... Но мне
стало так трудно дышать, что я почувствовал себя
совершенно чужим среди довольных и процветаю-
щих. И, пожалуй, среди протестующих и угнетенных
тоже.
Раньше я всегда был страстно заинтересован в
происходящем. Мне было небезразлично, с симпатией
или антипатией относятся ко мне окружающие...
Теперь все для меня вдруг изменилось. Я с раздраже-
нием отмечал, что слишком многим нравлюсь. Все
чаще во время разговоров и процессов (а были, в
конце концов, и процессы), определявших мою судь-
бу, работу, зарплату, я обнаруживал в себе непривыч
ную при таких обстоятельствах наблюдательность и
спокойствие экспериментатора. Травля против меня,
которую организовали два-три карьериста из яко-
бы принципиальных соображений {предлогом была
дружба с Синявским и Даниэлем, но шли и другие
соображения, например, "слишком хорошая" квар-
191
тира в Дубне и т.п.), совершалась почти без всякой
личной ненависти, по-деловому. Большинство участ-
ников кампании в перерывах между заседаниями
(где они требовали применения ко мне самых стро-
гих мер) выражали мне свою симпатию и предан-
ность. Все коллеги так глубоко сочувствовали мне,
что я должен был совершать над собой усилия, чтобы
не огорчить их просьбой о помощи. Похоже, что у
меня не было врагов. Не означало ли это, что я уже
обезличился? Разве я не таков же?
Я стал проявлять свою индивидуальность по мере
сил. На ученом совете, решавшем мою научную
судьбу (забрать у меня лабораторию, которую я 10
лет строил, или нет), я выступил и заранее объявил,
что мне наплевать на их решение, раз они, как овцы,
способны собраться по капризу начальства и обсуж-
дать заведомые глупости всерьез, но что наука сла-
ва Богу! не в их руках. На этот раз я действительно
добился, что даже те четверо, которые (тайно) голо-
совали за меня, проклинали меня на чем свет стоит
за мой паршивый характер. В других институтах, ку-
да меня еще могли взять, я ставил условия, которые
возмущали работодателя, уверенного в том, что он
совершает героический акт милосердия. С молодым
академиком, с которым однокашники свели меня
в надежде на его заступничество, я сразу перешел
на "ты" (обычно мне перейти с человеком на "ты"
очень трудно) и показал ему, что мы можем играть
с ним только на равных, а зачем я ему тогда?
Постепенно я усвоил такой остраненный взгляд
на действительность, что идея возвращения на "ис-
торическую родину" показалась мне специально для
меня придуманной. Действительно, как еще ради-
кальней я мог бы выразить свое несогласие абсолют-
192
но со всеми? Но еще прежде, чем эта отчужденность
превратилась в осознанное отрицание, произошло со-
бытие, которое превратило это отрицательное чувст-
во в положительное. Желание бежать, куда глаза гля-
дят, в желание перестроить свою жизнь.
Накануне нового, 1970, года умер отец моего
близкого друга. Он был прекрасный человек и всю
жизнь жил еврейскими чувствами и мыслями об
Израиле. Чудом он избежал ареста в 1949 году и меч
тал о встрече с израильскими родственниками. Его
рассказы о евреях и еврействе я слушал с таким же
увлечением, как в детстве рассказы об индейцах:
увлекательно, но к нашей жизни неприменимо.
В 1967 году он получил разрешение посетить Израиль,
но началась Шестидневная война, и разрешение было
отменено. Теперь он неожиданно для себя и для нас
умер в маленьком поселке в 40 км от Москвы во
время трескучих морозов 30 декабря 1969 года. Пле-
мянник-врач, который примчался за 50 км прямо
из-за предпраздничного стола, уже ничего не мог
поделать. Похороны должны были произойти не поз-
же утра 31, так как уже с вечера и все последующие
три дня весь поселок будет вдребезги пьян.
Вся моя бывшая лаборатория несколько часов
отбойными молотками долбила промерзшую землю
деревенского кладбища, а я возил им водку и горя-
чий кофе. Чудовищный гроб из мокрых досок невоз-
можно было пронести по лестницам малогабаритного
дома с пятого этажа, и мы пять раз ставили его стой-
мя, рискуя, что покойник вывалится. Метель замета-
ла могилу, секла заплаканные лица, и там, в мерзлой
земле, среди хаотически покосившихся крестов, мы
оставили его навсегда... Молоденькая сотрудница
все допытывалась у меня, каковы еврейские погре-
193
бальные обряды, а я со злостью, которая относилась
не к ней, сказал, что не знаю, что нас учили, будто все
люди братья. А единственный, кто знал, умер.
И не рассказал нам, потому что мы не спрашивали.
И какие же мы братья, если мне нечем с ней поде-
литься.
После этого я заболел. Ничего особенного со мной
не произошло, но около месяца я не хотел вставать с
постели и ничего странного в этом не видел.
Когда я встал, я был уже другим человеком.
Я знал, что не буду больше жить в этой стране, и так
как тогда, в 1970 году, это могло значить что угодно,
я решил попрощаться с миром и подвести итог.
Тогда я стал писать эти записки. Здесь написано ров-
но столько, сколько я успел написать за 1970 и нача-
ло 1971 года, пока выезд в Израиль не стал реаль-
ностью. Тогда я принялся действовать, и, наверное,
действие и писание находятся у меня в соотношении
дополнительности, потому что с тех пор я не смог
дописать к написанному ни строчки. Но, перечиты-
вая сейчас, я вижу, как далеко от этого ушел, и мне
хочется всю рукопись переделать. Если я ее переде-
лаю, она перестанет быть понятной для такого чита-
теля, каким был я, когда ее писал, а может, уже и
ненужной. И сейчас, когда я еще не потерял надежду,
я не перестану барахтаться, а, значит, писать мне
будет некогда. Я не высказал еще и половины того,
что хотел, а свои воспоминания я могу опять начать
с начала.
Все же мне придется высказать два замечания по
поводу написанного:
7. Я стыжусь той философской безапелляционно-
сти, которая у меня иногда проскальзывала. Это,
194
вероятно, особенность всех советских авторов, у ко-
торых благодаря философскому вакууму в СССР
создается ложное впечатление своей осведомленности
после прочтения нескольких неортодоксальных книг.
Теперь, когда я прочел их гораздо больше, я понял
всю меру своей необразованности. Но те годы я жил
именно с этим сознанием и этим философским ба-
гажом.
2. За прошедшие три года мне все чаше приходи-
лось думать, что, быть может, связь между моим
личным богом, "который выводит на дорогу в лесу"
и вспоминается в бессонные ночи, и Богом, который
пишется с большой буквы, гораздо более тесная,
чем мне казалось, когда я писал. Но я и сейчас чувст-
вую такую интимность подобных ощущений, что
описывать их мне не хочется. Сказать об этом я из
честности обязан, но предпочел бы и дальше не упо-
минать имени Божьего всуе.
Эмиль, может, назвать "Прощание с Россией"?
Москва, 1973
195
ДЕСЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Десять лег назад я сел за эту книгу, полагая, что
жизнь моя окончена, и мне осталось только подвести
итог. Я не успел подвести итог, как началась новая
для меня жизнь, в результате которой я, в конце кон-
цов, оказался в Израиле. Эта новая моя жизнь еще
продолжается, и мне рано опять подводить итоги.
Исход из России, борьба за выезд, жизнь в Израиле
настолько отличаются от моей предшествующей жиз-
ни, что мне нелегко сопоставить их в одной книжке
в тех же терминах. Я чувствую, что значения многих
слов в моем языке настолько необратимо измени-
лись, что я ввел бы читателя в заблуждение, попытав-
шись сейчас обсудить те же вопросы, что затронуты
мною в этой книге. Свобода, религия, справедли-
вость, долг и честь, бедность и порок, равенство и
братство, преступление и наказание звучат теперь для
меня иначе, чем в России. Боюсь, что и для читателя
в России они звучат уже иначе, чем для меня. Это раз-
личие очень трудно определить. На элементарном
информационном уровне нет почти ничего такого, что
создавало бы (точнее, что оправдывало бы) такую
громадную разницу в понятиях между Россией и
Западом. Нет таких животрепещущих сведений,
которых лишен наш бывший соотечественник и
которые мы могли бы сообщить ему нашей непод-
цензурной литературой, так что он, наконец, все
поймет. Нет таких фактов, которые он не мог бы,
приложив некоторые усилия, узнать. Нет и таких
идей, которые нельзя было бы в России выдумать
или вычитать у кого-нибудь. Тем не менее всякий,
покинувший Россию и сохранивший глаза открыты-
ми, узнает бесконечно много. Что же это такое мы
узнаем здесь, чего не знали там?
Чтобы ответить на этот вопрос, я попробую сначала
задать свой вопрос читателю. Когда юноша впервые
познает женщину, узнает ли он что-нибудь новое?
Конечно, а как же. Но ведь все это ему тысячу раз
говорили товарищи, научные книжки, порнографичес-
кие картинки? Ну да, но ведь это совсем не то...
Вот, приблизительно, это я и хотел сказать о реальной
жизни, поскольку реальной жизнью я считаю только
жизнь на Западе, а нашу жизнь в России лишь искаже-
нием реальных отношений. Мы жили там, как в вос-
питательном доме, и наше знание о мире и о себе
было не выше того, которое имеют подростки, могу-
щие обо всем рассуждать, но лишенные собственного
жизненного опыта. Слушая рассказы товарищей или
разглядывая порнографические картинки, юноша
скользит по поверхности чего-то, что вполне возбуж-
дающе, но не вполне ему внятно, ибо он не знает
своей роли и возможностей в этом, в общем, захваты-
вающем занятии. Он узнает что-то общечеловеческое,
но не свое. Как, например, доскональное знание, что
в Америке очень высокий жизненный уровень, вызы-
вает вожделение, но не обеспечивает иммигрантам не
только богатства, но, подчас, и прожиточного мини-
мума. Когда же подросток приобретает личный опыт,
он действительно знает нечто, но, попытавшись выра-
зить это знание, вряд ли уйдет дальше инструкций
товарищей /которые тоже ведь знали), научных
книжек или порнографических картинок. Потому
что, передавая это знание он не может передать глав-
ное что это значило для него. Для слушателя все
это будет, возможно, значить нечто иное, его чувство
и его оценка этого чувства будет, скорее всего, сов-
сем другой, хотя он и сделает, допустим, все по ин-
струкции. "Вот сволочь!" подумает товарищ:
"Что он за хреновину такую мне рассказывал. Все
197
совсем не так".
Нечто подобное происходит и с иммигрантами на
Западе. Их трудности напоминают трудности юноше-
ского возраста, в такой же мере окрашены одновре-
менно в трагический и упоительный цвета и так же
часто приводят к самоубийству. Первая интимная
близость со свободой не всегда кончается благополуч
но, но без этого нельзя стать взрослым. Хотели ли
мы этого?
Я уверен, что наш жизненный сюжет, наша музы-
кальная тема ни к чему иному, кроме эмиграции из
России, отторжения от нее, не могли нас привести.
Это обусловлено развитием советского общества
в целом гораздо больше, чем развитием кониепто-
созидающей элиты или еврейского меньшинства.
Тем, кто плохо слышит эту музыку, прочистит уши
нынешнее ужесточение внутренней и внешней поли-
тики властей в СССР. Но это ужесточение связано,
в частности, и с ужесточением мер против эмиграции.
В результате, множество людей, внутренне покончив-
ших счеты с советским обществом, окажется запер-
тым в нем, как в клетке. При этом наше поколение,
подавленное своим комплексом вины (почему они
не уехали, когда это было возможно?), не сможет
играть в этой группе лидирующей роли. Следующее
поколение, молодые люди, которые не принимали
самостоятельных решений в 70-ые, сложилось в
условиях отчуждения от советского и русского обще-
ства (которые они не захотят различать). Выбраться
без яркой вспышки сопротивления, без идеологичес-
кой одержимости им не удастся. Ужесточение эми-
грационной политики властей не ослабится, пока оно
не уравновесится соответствующим по силе ожесто-
чением сопротивления. Таким образом России неиз-
198
бежно предстоит новая волна сионистского движе-
ния, ибо никакое другое движение (например, движе-
ние на беспрепятственное переселение в Америку за
счет еврейских организаций) не найдет в себе доста-
точного мотива для борьбы. В отличие от нашего
сионистского движения, многие участники которого
покидали Россию с любовью, сохраняя дружеские
связи, симпатии и культурную ориентацию, следую-
щая группа будет прорываться с ненавистью. Посте-
пенное смыкание русского национализма с офици-
альной идеологией отнимет у них возможность и
желание сохранять различие терминов "русский"
и "советский", на котором так настаивает русская
(антисоветская) эмиграция. Следующая волна сио-
низма в гораздо большей степени будет волной
еврейского национализма, чем это было в наше вре-
мя. Таким образом, если до сих пор моя книжка вы-
зывала лишь негодование русской эмиграции, как
якобы антирусская, я предвижу в будущем также и
раздражение новой волны еврейской эмиграции из-за
того, что эта книжка про-русская.
Однако, от этого не изменится тот фундаменталь-
ный факт, что русский урок входит одним из осно-
ваний, на которых покоится государство Израиль
(если это состояние непрерывного кипения можно
в каком-нибудь смысле назвать покоем). Подобно
тому как толстовство, народничество и социализм,
сложившиеся в России к концу XIX века, нашли
свои конкретные воплощения только в Израиле,
так и западническим, технократическим идеям,
прагматическому, цинично ориентированному на
технический результат духу, сложившемуся в России
в результате горького опыта Советской власти, тоже
предстоит воплотиться в Израиле. Поэтому в той
199
же мере, что нам в Израиле благотворно отдать себе
отчет в происхождении некоторых своих особенно-
стей (например, склонности переоценивать значение
идеологических мотивов в своем поведении в соче-
тании с тенденцией уклоняться от налогов), и рус-
ской политической эмиграции было бы полезно вгля-
деться в повседневные черты израильской жизни,
чтобы увидеть, что происходит с некоторыми их
идеями в результате их воплощения. Были в герои-
ческий период заселения Палестины польские евреи,
которые говорили, что они построят в Израиле
"настоящую Польшу". Все в то время знали, что
реальная Польша ненастоящая. Со временем и
реальная Германия настолько себя скомпрометиро-
вала, что "настоящей Германии" предстояло разме-
ститься на том же бойком месте. Нечего и говорить,
что люди, прибывшие сюда 50-70 лет назад из Рос-
сии, строили здесь "настоящую Россию", а также и
"социализм". И в нашем поколении нашелся писа-
тель, который дерзнул произнести (но не попробо-
вать на зуб) термин "Новая Россия". Последователи
у него есть, конечно, только в Израиле... Все эти
группы людей стремились прежде всего к свободе.
Но они ожидали также, что их свобода станет усло-
вием осуществления жившей в душе мечты. То есть,
что это будет "настоящая свобода", та, которая
творит чудеса, превращая действительность в "на-
стоящую жизнь", полную высокого духа и "настоя-
щей справедливости".
Но действительность предоставила им только ту
реальную свободу, которая возможна на этой земле:
свободу действовать и выбирать. Они выбрали и дей-
ствовали. Между "настоящей Польшей", "настоящей
Россией" и "настоящей Германией" оказалось так
200
много общего, что между ними и реальными Герма-
нией, Россией и Польшей почти ничего общего найти
не удается, хотя старикам-пионерам лестно, что они
так нечеловечески многого добились, все они при-
знают, что у них получилось не совсем то, чего они
хотели. Наиболее радикальные среди них прямо
признают, что это совсем не то.
Большинство из нас, добиваясь свободы, подразу-
мевало еще нечто. Если это и не была "Новая Рос-
сия", то это был "Настоящий Израиль". И, если
реальный Израиль американцам кажется "прямо
настоящей Россией", а мне он иногда кажется смахи-
вающим на "настоящую Польшу", то я просто ума не
приложу на что он похож в глазах поляков. И я ду-
маю, что реальный Израиль ни на что не похож. Как
и реальная свобода делает нашу жизнь совершенно
индивидуальной, потому что наш выбор приспособ-
лен к нашей индивидуальности и наш образ действий
это и есть мы сами. Но такая свобода по силам
далеко не всем, и большинство продолжает копиро-
вать кого-то, отказываясь от свободы, притворяясь,
что свободы на самом деле нет, жалуясь, что всеоб-
щий конформизм эту свободу у них похитил.
Только после опыта реальной свободы нам пред-
стоит стать взрослыми и понять, что же нам на самом
деле нужно. И чем мы готовы за это заплатить.
В этом отношении опыт тех, кто живет в Израиле,
отличается от опыта остальных эмигрантов из СССР.
Хотя в первые месяцы культурного шока иммигран-
ты в Израиле не осознают значение своего граждан-
ского статуса, со временем все они втягиваются в
реальную жизнь этого общества и, продолжая мечтать
о несуществующем "настоящем" и, бурля негодова-
нием по поводу "неправильной" действительности,
становятся реально значимым фактором в стране. Их
восторженность и негодование, попадают (зачастую,
ненамеренно) в демократические механизмы обще-
ства и становятся конструктивными элементами в
нем, даже если они не были предназначены для этого.
Это общество еще достаточно малочисленно, а имми-
гранты живут достаточно компактно в нем, чтобы
видеть и оценивать реальное значение и последствия
своих усилий. Если это значение оказывается равным
нулю это также реальная цифра, которая может
навести на размышление и дать реальный урок.
Ничего подобного не происходит с выходцами из
СССР в других странах, и это обрекает их на ту же
невзрослость, которая была характерна для них в
СССР. Они по-прежнему могут неограниченно питать
иллюзии о себе и об окружающей их жизни, включая
их прошлую жизнь в России. В русской эмигрантской
печати обсуждаются порой российские проблемы и
проекты устройства российского будущего с той же
степенью ответственности (безответственности), с
какой евреи в московских кухнях обсуждали проб-
лемы Израиля. Самое страшное, что может случиться
с этими политическими прожектерами это сверше-
ние их упований и необходимость вернуться в Россию
для личного участия. Именно этот страх погнал мно-
гих горячих сионистов в Америку.
Я уверен, что для русских евреев, для которых
приоритет творческой жизни перед материальной
остался жизненным принципом, а не предметом
обсуждения в гостиных, именно Израиль (и только
он) остается страной обетованной. Только Израиль
предоставляет нам творческие возможности начина-
ния и соучастия (как бы трудны для практической
реализации они ни были), а не право хорошо пристро-
иться при чужой жизни (за которое тоже, впрочем,
приходится бороться).
Пожив в Израиле и поездив по заграницам, я при-
шел к выводу, что реальные возможности для творче-
ства также и в свободном мире более ограничены,
чем нам это виделось из нашего советского заключе-
ния, и Израиль пластичнее других, хотя бы потому,
что он гораздо моложе. Его недостатки являются
просто отражением его достоинства. Всеобщая неком
петентность и отсутствие общепринятого стиля каь
раз и являются условиями (но также и результатом)
израильского динамизма и источником раздражаю-
щей, но иногда такой уместной, склонности к импро
визации.
Закостенелость общественной структуры, неравен-
ство и отдаленность одних общественных функций or
других, чрезмерная предопределенность человеческой
жизни, которые так искалечили наши души и иска-
зили убеждения в России, присутствуют, в заметной
мере, во всех больших современных обществах.
Всюду существует проблема отчуждения, и всюду
соответственно ей вздымается волна диссидентства
и преступности. Если диссидентство может быть
определено, как бунт нравственности против безду-
шия общепринятых правил, то преступность есть бунт
безнравственности против него же. Две эти стихии
неоднократно в истории вступали в сердечный союз,
порождая жизнеспособные движения, вроде совре-
менного левого терроризма на Западе или револю-
ционного брожения в Российской Империи, в прош-
лом. В обеих стихиях свобода воли противопоставля-
ет себя давящей власти необходимости (осознанной
или нет, насильственной или только традиционной) и
угрожает господствующему порядку вещей.
Во всем мире евреи почему-тo чувствуют эту бо-
лезненную напряженность острee всех (и как заводи-
лы диссидентства, и как жертвы преступности), и я
убежден, во всем мире им не миновать нашего пути.
Не только в России, но и в Аргентине и Чили, в США
и Франции евреи склонны к диссидентству. Мы начи-
наем как диссиденты, но, рано или поздно, убеждаем-
ся, что отклик, который порождает наша активность,
чужд нам и больше похож на то, против чего мы
боролись, чем на нас самих. Нам остается только со-
браться всем вместе и попробовать наладить жизнь,
похожую на нас. Если мы остаемся при этом честны-
ми с собой, мы понимаем, что не имеем права звать за
собой никого, кроме тех, у кого нет выбора. Реаль-
ный Израиль со всеми его недостатками похож на
нас. Не таких, какими мы хотели бы себя видеть,
а тех, каковы мы есть на самом деле. Чтобы смягчить
жестокость этого знания, возникли когда-то "настоя-
щая Польша" и "Новая Россия", но никто уже не
произнесет больше страшных слов: "настоящая Гер-
мания". Все немецкие евреи, которых я знал, катего-
рически отказываются посетить Германию. Даже в
качестве туристов. Там приоткрылось им нечто на-
столько ужасное о социальной и человеческой приро-
де, что здоровому человеку заглядывать туда не сто-
ит. Особенно в годы благодушия и процветания.
Особенно тем, кто способен и расположен это понять
(то есть немецким выходцам).
В связи с этим я хотел бы выразить здесь сомнение
по коренному вопросу сионизма. Я сомневаюсь, дей-
ствительно ли сионизм является исключительно
национальным движением. Действительно ли можно
назвать сионизм национально-освободительным дви-
жением всемирной еврейской нации? Несомненно
освободительное, но в какой мере национальное?
Я подозреваю, что оболочка национализма, кото-
рую принимает сионизм в писаниях своих идеологов
и в оправдательных речах израильского представи-
тельства в ООН, есть всего лишь весьма понятная
психологическая защита от ужаса своей уникально-
сти. Так Иона, услышав голос Господа, призвавший
его пророчествовать, "встал и побежал в Фарсис от
лица Господня", ибо ничего привлекательного в тра-
гической роли пророка и уникальной судьбе для нор-
мального человека нет.
Уникальность еврейской судьбы есть то, что невоз-
можно ни доказать, ни оправдать, но еще труднее
не видеть. В пределах европейско-христианской тра-
диции уникальность еврейской истории и апокалип-
тический смысл ее сегодняшнего развития не требует
доказательств. Напротив, всякому грамотному хри-
стианину необходимо предпринять некое богослов-
ское усилие, чтобы оправдать свое естественное же-
лание считать свои собственные дела более важными.
Еврейские националисты с исключительной дели-
катностью идут навстречу этому социальному заказу,
утверждая, что мы евреи маленький народ, за-
интересованный лишь в решении своих маленьких
(пропорционально нашему размеру, очевидно) про-
блем, не задевающих большие проблемы Большого
мира. Однако, Большая ненависть, которую умудря-
ется вызвать этот "маленький народ", показывает,
что в народных массах живет гораздо более живое
онтологическое чувство, чем в еврейских национа-
листах. Антисемитизм оказывается большой вдохно-
влющей идеей, способной толкать народы на само-
пожертвование, и арабский мир готов призывать к
Священной войне всех мусульман, чтобы только
иметь сомнительное удовольствие уничтожить этот
маленький народ. Они перебили гораздо больше
курдов без всякого религиозного базиса, так что в
основе здесь лежит не кровожадность дикарей, а
оправданная религиозная идея.
Хотят этого люди во всем мире или нет, они участ-
вуют в грандиозной мистерии, в которой с каждым
годом яснее проглядывает библейский сценарий.
Можно по-разному относиться к этому общечелове-
ческому делу, но нельзя притворяться, что оно каса-
ется только евреев.
Нет почти ни одного русского вопроса, который
решался бы в литературе безотносительно к евреям
(чаще нелестно для них). Это вполне понятно, если
принять бердяевское определение русской культуры,
как апокалиптически ориентированной. Но это зна-
чит также, что и еврейский вопрос, а точнее сионизм
есть вызов и пробный камень для русского (и вооб-
ще христианского) сознания.
Либо мессианский характер сионизма оправдан,
как полагали, скажем, В. Соловьев, С, Булгаков,
Г. Федотов, и тогда ничего не может быть в мире
важнее и для евреев, и для христиан (а также и для
атеистов). Либо сионизм самозванно приписывает
себе провиденциальное значение, и тогда христиан-
ский мир должен занять по отношению к нему пози-
цию, неотличимую от мусульманской. Собственно,
мусульманская позиция и диктуется таким сущност-
ным непризнанием сионизма, и в этом мусульмане
гораздо глубже христиан. Христианский мир позво-
ляет себе слишком легкомысленно относиться к это-
му коренному вопросу своей веры, и это определяет-
ся упадком интереса к фундаментальным вопросам
вообще в либерально-уютном, потребительски-ориентированном западном обществе.
Разумеется, в реальной политике все конфессии
исходят из более прозаических интересов. Но ведь я
не говорю о политике. Я говорю о литературе и вни-
мании читателя. Я говорю, что существование сиониз-
ма и его политика не имеют ничего общего с осталь-
ными национальными движениями. В основе сиониз-
ма лежит мессианское эсхатологическое течение мыс-
ли, имеющее универсалистский характер и интерна-
циональное по своему происхождению. Еврейский
народ приговорен к этому движению своей религией
и судьбой.
В новое издание книги были внесены значительные
исправления. Первое издание набиралось с самиздат-
ской рукописи и несло на себе следы многочисленных
изменений текста, внесенных машинистками, читате-
лями и доброжелателями за время циркуляции руко-
писи в России. Я был очень тронут, увидев, эти под-
линные знаки внимания, но все же предпочел восста-
новить первоначальный текст.
Есть в книге и неточность, которую я не стал исправлять.
В начале одной из глав стоит эпиграф: "Россия! Истина моя. Обманутая Палестина...", приписанный Неизвестному поэту, погибшему в лагере у Белого моря.
Теперь я знаю, что эти строки (и другие пятьдесят стихотворений, вывезенных мною из России) принадлежат П. Грачевскому, талантливому поэту и провокатору, живущему и поныне.
История этого человека (и даже история того, как эти стихи попали ко, мне) была опубликована В. Каганом в N 24 "Континента". Мне осталось добавить один легкий штрих.
Зимой 1971 г., пользуясь привилегией мужа писательницы (Нины Воронель), я провел около месяца в писательском доме отдыха, в Голицыне. На следующий день после моего прибытия приехал еще кто-то, кого немедленно усадили за мой стол. Не успел я еще разглядеть нового знакомого, как меня отозвали в сторону сочувствующие литераторы и объяснили, что ко мне подсадили широко известного стукача, что такое назначение не может быть случайным и, что теперь они видят, какого высокого полета птица я сам, если на меня расходуют такую тяжелую артиллерию.
Я посмотрел на этого человека с любопытством. На его лице, кроме ума и брюзгливости, была ясно написана привычная, неутихающая боль, как у многолетнего ракового больного.
Он представился: "Петр Грачевский". Мне это ничего не говорило. Он добавил: "Да, вам еще наговорят про меня, увидите..." В тот же день его жена, рыдая, жаловалась моей жене, что никто не хочет с ними общаться, и мы, наверное, тоже... Что правда, то правда. Если его и прислали для общения со мной, он выполнял свои обязанности крайне халатно. Именно в те дни я, не добившись никакого результата от литературоведов, которые не смогли идентифицировать стихи, попавшие ко мне в лагере, дописал свою книгу и поставил под эпиграфом: "Неизвестный поэт, погиб в лагере у Белого моря, 1940-1944г."
Все концы сошлись и загадки разрешились в Израиле, как на том свете... Это миниатюрное доказательство потустороннего значения израильской жизни требует также от нас скрупулезной справедливости.
Я вижу, что воздаяние и возмездие существуют, и потому спешу вспомнить о милосердии. Если бы он погиб в лагере у Белого моря, его жизнь сложилась бы счастливее.
Тель-Авив, 1981.