Роман Кацман
ПЕСНЬ КРОТА
Денис Соболев: “Тропы”. Издательские решения, 2017. 120 с.
Рукописи, как известно, не горят. Это тем более замечательно, что изданные
по ним книги зачастую исчезают с полок магазинов и библиотек и становятся
малодоступными раритетами. Изданный много лет назад сборник стихов Дениса
Соболева постигла именно такая участь, и если бы не счастливая идея
переиздать с трудом сохранившиеся рукописи, то русско-израильский
литературный ландшафт, лишившись этой книги, был бы сегодня существенно
беднее. Эти стихи были написаны в 1994-1997 годах, незадолго до того, как
Соболев начал работать над своими иерусалимскими сказками, позднее
составившими роман «Иерусалим» (2005). Их появление теперь, после выхода в
свет в 2016 году его второго романа «Легенды горы Кармель», создает
любопытное одновременное со-бытие двух локусов его творчества, превращая
их в два параллельных мира, в две тропы или два тропа, которые
накладываются друг на друга, но не пересекаются, создавая своеобразную
оптическую, вернее, поэтическую иллюзию – новый троп или новую тропу,
заслуживающую того, чтобы быть пройденной.
Сходство с борхесовским садом расходящихся тропинок, прямо упомянутым в
одном из стихотворений, обманчиво, несмотря на тематическое, жанровое и
стилистическое разнообразие циклов стихотворений, включенных в сборник, и
несмотря на множественность мыслительных перекрестков и возможностей
интерпретации. В полисемическое письмо Соболева непротиворечиво встроена
монистическая философия. Дело в том, что тропинки Соболева, как и надлежит
тропам, не расходятся, а сходятся, подобно тому, как две сочлененные
синекдохи составляют единую метафору, не растворяясь в ней, но и не
позволяя выбрать одну без другой. Вот один пример:
Вспоминая прозрачный Итиль, не жалей о себе и о нем;
Силуэты двуликих мостов намекают на близость
к бессмертью;
Уходящий в немыслимость город и кровью, и льдом,
И огнем,
Равнодушным свеченьем, промозглым величьем
и каменным сном
Опрокинутый в серую воду, уже непричастную смерти.
(“Вспоминая прозрачный Итиль”, цикл «Хазария», с. 50)
Здесь хазарский Итиль и Петербург, родной город Соболева, – одно. Их
объединяет идея бессмертия. И она же воплощена в Иерусалиме, в «склонах
Иудеи», чей «знак бессмертия», как «со сбитой капители / орнаменты»,
запечатлен в другом стихотворении:
Воск на руках, песок и глина на губах,
Тень перекрещенная – темный звук паденья,
И по ладони гор, где сель, туман и страх
Плетут судьбу: в глазах, в словах, в чертах
Мольбы, безжизненность, покой, оцепененье.
(“Воск на руках”, цикл «Город», с. 7)
“Песок и глина на губах” сводят тропы Адама и Голема в метафоре вечности,
накладываясь на телесное ощущение оказавшегося в Иудейской пустыне или
просто застигнутого хамсином путника. Каким образом эти песчаные тропы
вечности сочетаются с соболевской философией конечного, разрабатываемой им
уже в его книге “Евреи и Европа”, в особенности в главе, посвященной
концепции поэзии существования? Да и так ли уж вечен Вечный Город, если в
нем возможен такой разговор:
Мы тут с моим
Взяли в Армно-а-Нациве за сто тридцать
Мамаш хинам зато деньги мамаш в цейтноте
Мой-то вообще дома перестал бывать
Я его только по ночам и вижу
А ему в гараже еще и недоплачивают этот самый
Говорит в том месяце заплатим а я ему говорю
Нечего трахать мозги он должен платить
(“Спор о любви разума, души и тела”, цикл “Пустыня”, с. 65)
Ответ находим в “Иерусалиме”, но еще яснее и пластичнее он выражен в
“Легендах горы Кармель”, в сказке “Про девочку и корабль”, в которой
сознание рассказчика, расщепленное на образы интеллигентного математика и
обкуренной девочки-подростка, обнаруживает “неожиданный мир правды”, “мир
тишины”, “непринадлежности ко всему”. Соболев размыкает бытие и познание,
освобождая не только человека от объектов, но и объекты от
привилегированного доступа человека к ним, от корреляционизма, в терминах
современного французского философа Квентина Мейясу (“После конечности”).
Другими словами, как пишет Грэм Харман, объекты абсолютно реальны и именно
поэтому абсолютно скрыты во тьме бытия (“Четвероякий объект”). У Соболева
они и есть конечное, погруженное в вечное. Для него объект -– это своего
рода темная, невидимая кротовая нора, соединяющая две хорошо протоптанные
тропинки в лесу значений и символов. Эта нора -– то Реальное, тот самый
Троп, который соединяет разделенное; ультимативная метафора свободы и
правды. Поэтому самый искренний и самый удивительный образ в “Тропах” -–
это образ поющего крота, соединяющий в себе черты философа и поэта:
Жизнь медленно стекает:
Из глазниц, из-под ногтей,
Ушей, уже не слышащих как лает
Бездомный пес, как с повизгом стенает
Черный нищий, как поет
На солнце вышедший ничей
Приблудный -– крот.
(“День на исходе”, цикл “Город”, с. 13)
Соболевский крот роет свою нору “по ту сторону темноты, по ту сторону
небытия”, “Сквозь слово, / Сквозь молчание навстречу. Сквозь открытость”
(“10”, цикл “Миндальное дерево”, с. 114-115). Эта открытость бытию состоит
в благодарном принятии реальности вещей. В большей части стихотворений,
вошедших в сборник, эта открытость выражается в предпочтении настоящего
времени или в отказе от времени вообще, от глагола, от законченности
предложения:
За металепсис слов
И цезуру времени
За холод осеннего дня
И тепло зимней ночи
За молчание музыки
И контрапункт тишины
За сплетение дорожек сада
И мокрую землю
За свет одиночества
И его темноту
И за легкость.
(“1”, цикл “Скала”, с. 94)
Иногда предложения начинаются и не заканчиваются, словно норы, уходя в
бесконечность рекурсивными дополнениями. Иногда речь сбивается на
заикание, лепет, бред, но никогда -– на нонсенс или заумь.
Коммуникативность, риторичность и референтность поэтического высказывания
не нарушается, тем самым отражая и дублируя онтологическую независимость,
прочность реальности объектов.
Единственный “объект”, многократно упомянутый на страницах книги, который
мог бы , на первый взгляд, поколебать эту прочность, обозначен
местоимением “Ты”. Это тот, кому принадлежит и голос, и молчание, к кому
обращены все слова, чьи черты -– “знак бессмертия и знак смерти”
(“Ударяясь о стену”, цикл “Хазария”, с. 42). У него разные лица: Бог,
Город, пустыня, хамсин, женщина или просто собеседник, точнее, спутник
поэта. И всё же он един единством погруженных в него и скрытых в нем
предметов:
Зеркало
Обращенность
Звон колокольчика
Вода
Ворс ковра
В открытости
Твоей тишине.
(“Джин без тоника”, цикл “Пустыня”, с. 81)
Нетрудно заметить, что “Ты” -– это тот, на кого направлена открытость, а
следовательно он и есть бытие. Он (или оно) присутствует только своими
“знаками ожидания”, пустотой, своим “Нет” (“Первому хамсину”, тот же цикл,
с. 75). И в то же время он есть, как есть любой объект, потому что он
реален. Что может быть трансцендентнее реального объекта? Таким образом,
присутствие “Ты” в поэзии Соболева имеет мало общего с мистикой, теологией
или теопоэтикой, а соотносится, скорее, с тем, что сегодня известно как
объектно-ориентированная онтология или спекулятивный реализм. Для того,
чтобы нейтрализовать слишком затасканный термин “реализм”, я бы
воспользовался применительно к письму Соболева (как к его поэзии, так и к
прозе) понятием, всё чаще употребляемым учеными в последнее время:
онтопоэтика. Оно означает эстетическое воплощение коммуникации всего со
всем – людей, вещей, машин и знаков – как одновременно субъектов и
объектов , одинаково реальных и трансцендентных друг по отношению к другу,
как бы говорящих друг другу многократное взаимное “ты”.
Эти (вполне не буберовские) “ты” и есть тропы, давшие название книге. Из
них состоит поэзия, но из них же состоит и Иерусалим, и вообще Город и
города, Вечность и времена, а также Бог и боги, смыслы и культуры. В одном
из стихотворений все тропы и тропки сливаются в одну реку – то ли памяти,
то ли забвения – запруженную вещами, культурными знаками, метафорами
временности и мимолетности существования, и купание в этой реке, по словам
поэта, может быть весьма опасным (“3”, цикл “Миндальное дерево”, с.
103-104). Река вещей не столько противоположна, сколько дополнительна по
отношению к символам бессмертия, о которых речь шла выше. Она крайне не
экологична, токсична, но всё же как целое и она вечна. Этот символ
оказывается важным элементом онтопоэтики Соболева, поскольку
гипертрофировано и гротескно представляет хайдеггеровскую идею сломанного
инструмента, подчеркивая от противного значимость исправной коммуникации
вещей.
Обращение поэзии к миру вещей сегодня, за пределами ортодоксально
модернистской или постмодернистской парадигмы, не означает бунта против
метафизики или идеологии и не выражает кризиса культуры. Скорее наоборот,
таким образом русская литература, обживаясь и “одомашниваясь” в
современном Израиле, осуществляет реалистический разворот в сторону
познания новой для нее культуры, одновременно израильской и универсальной.
Этот процесс является важной составляющей общей демаргинализации
русско-израильской литературы, в ходе которой та избавляется от комплексов
эмигрантскости, минорности и провинциальности как по отношению к
российской русской литературе, так и по отношению к израильской
(ивритской) литературе, от ностальгии по первой и от иллюзий в отношении
второй. Мне уже доводилось говорить об этой общей для сегодняшней
русско-израильской литературы тенденции (Гарвардская лекция, 2017)1 и, в
частности, писать о ней в связи с поэзией Гали-Даны Зингер (Артикль №4,
2017), чья онтопоэтика носит ярко выраженный объектно-ориентированный
характер (в этом контексте нужно упомянуть и ее поэзию на иврите, как
например вышедшую в 2017 году книгу “Шкуфим ле-мехеца”, то есть
“Полупрозрачные”). И хотя систематическое изучение этих тенденций еще
впереди, позволю себе предположить, что “Тропы” Соболева, написанные в
90-е, остаются созвучными реальности и сегодня, а также что, возможно, их
значение для литературного процесса только сегодня и может быть осознано
вполне.