Борис Карафёлов
Портрет художника
Борис Карафёлов – талантливый живописец, и в юности, и в зрелости
человек гармоничный и красочный, точь в точь как его картины. Они,
кстати, в наличии в Государственном музее изобразительных искусств имени
Пушкина в Москве, в музее Братиславы, в галереях Лондона, Берлина,
Парижа. В Израиле Борис с семьей с 1990 года. Живет ныне в
Мевассерет-Ционе.
Беседу с художником вели Ирина Маулер и Михаил Юдсон.
– Расскажите для начала немного о себе – люди и годы, жизнь и живопись…
– То есть кратенькая такая автобиография томов на пять – «Моя жизнь в
искусстве»? Вот это точно не мой жанр. Если действительно коротко,
пунктирно, то это так: родился в Голодной степи на нефтеразработках, а
вырос в благодатной Украине, в Виннице. Учился в Крыму, в Симферопольском
художественном училище, впитывая свет Крыма, воздух его…Занимался и
педагогической деятельностью, оформлял спектакли, участвовал в
выставках…Приехал в Израиль в 90-м. И опять – преподавал, оформлял
спектакли, писал и пишу картины, выставляюсь…Мне кажется, очень
органичная, хоть и заунывно звучащая, биография человека моей профессии.
– Вы разрабатывали эскизы декораций и костюмов для спектаклей Театра на
Таганке, «Мерлин-театра» в Будапеште. Театральный художник – это особая
стезя, отдельное ремесло?
– Знаете, однажды, очень давно, мы с Диной возвращались поездом из
Гагр в Москву, и в купе с нами ехал один очень старый человек. Много лет
он был заведующим дома творчества писателей в Переделкино, и,
насмотревшись на писательскую братию, тоже решил что-то такое сочинять.
Получались стихи. Он решил обратиться к поэтам за «мнением». И кто-то из
приятелей устроил ему консультацию с известным в то время поэтом Луговым,
который часто отдыхал и работал в Переделкино. – Только смотри, – сказал
приятель. – Он в девять занимается йогой, сидит в позе лотоса. Постучись
тихонько, войди и читай ему свои стихи...
Престарелый поэт так и сделал:
"Я постучался к нему, вхожу, и правда: сидит Луговой в позе лотоса. Глаза
закрыл, так, вроде, медитирует. Я замер, думаю – на хрена ему мои стихи?
Но все же (уже вошел, деваться-то некуда!) начинаю потихоньку читать свои
стихи. Он молчит, медитирует…Я дальше читаю! Прочел все, всю тетрадь, все,
что сочинил! Читал минут сорок! Луговой открывает глаза, и говорит – а
знаете, неплохо, неплохо…Одно только замечание: у вас там слово «стезя».
Так вот, «стезю» – к е..ни матери!"
Если уже без анекдота: театральный художник – это особое
мышление. Я был знаком с замечательным театральным художником
Давидом Боровским, и бывал свидетелем: когда мы разбирали с актерами
какой-то текст и его сценическую реализацию, мышление Боровского сразу
оперировало театральными образами. Я был поражен. У меня «работала» другая
образная система представлений… Поначалу это было просто нахальство
дилетанта, и какое-то чутье, но до уровня театрального мышления оно
развито не было. Конечно, наше искусство апеллирует к чувствам. Но в
пределах этого чувства есть свои градации: от чувства – к мышлению,
которое можно назвать наглядным мышлением. Возьмите, к примеру,
Петрова-Водкина. По природе не выдающийся колорист, он сумел развить свое
цветовое ощущение до цветового мышления. И стал одним из самых интересных
в цветовой области художником.
– Нынче Интернет создал, скажем так, «сверхмассовую литературу» – знай
пеки тексты да суй стряпню в мир. А как Сеть повлияла на живопись?
– Думаю, в живописи идет тот же процесс, что и в литературе, хотя,
возможно, новые реалии в каком-то пост-пост-пост-модернизме спровоцируют
некие формы суперсовременной выразительности.
– Художник Саша Окунь в своей гротесковой книге «Камов и Каминка»
утверждает, что в Израиле искусство захватили злобные гоблины, кураторы
Иудеи, диктаторы халтуры. А ваше мнение?
– Мне кажется, что в израильском изобразительном искусстве проявляются те
же тенденции, направления и силы, что и в мировом. Те же формы и способы
представления творческой продукции, что и в эстетическом пространстве
искусства так называемых развитых стран. Хотя, возможно, с отдельными
особенностями национального и регионального характера.
– Ваши выставки проходили в разных местах – от Питера до Кипра.
Выставка – это как выход книги, место встречи с читателем картин? Или
просто некая важная вешка на тяжком пути художника?
– В разные периоды мне было важно то одно, то другое. Сейчас мне
интересна выставка, как пространство, созданное моими картинами
определенного этапа. Созданное, как будто для меня, лично, – для анализа
проблем моего ремесла в определенном отрезке времени. И как возможность
сформулировать задачи, дальнейшие ходы, пути развития моего творчества.
Ну, и уж после того интересен, конечно, и зритель, и реакция его…и его
мнение.
– У одного из нас «тройка» была в школе на Руси – по рисованию (зато
другая – художница). А у вас есть педагогическая жилка – вы и в Виннице
преподавали, и в Москве. Так живописи можно научить?
– У меня тоже была тройка по рисованию и по чистописанию. Причем, они были
натянуты, просто неудобно было в четверти ставить двойку ученику, у
которого пятерки по арифметике. Рисование, как и другие предметы, нам
преподавала та же учительница…Очень она меня доставала. И вдруг в школе
появился новый преподаватель рисования. Это был профессиональный художник.
На первом же уроке он дал натюрморт: украинский глэчик с яблоком. Рисунок
с натуры. Я, как обычно, что-то накалякал, очень лохмато и неаккуратно. В
конце урока он шел от парты к парте и ставил оценки. Ученицам-отличницам,
которых всегда хвалила наша учительница, он…ставил тройки! А дойдя до
меня, молча забрал мой рисунок и пошел к доске... Я с тоской посмотрел на
«Доску позора», где висели грязные дневники и тетрадки… и подумал, что вот
теперь вызовут маму, и станут объяснять ей, какой я нерадивый ученик. Но
учитель продемонстрировал мою работу классу и сказал: «Вот так надо
рисовать!» Представляете? В шестом классе я изобрел и сделал сам телескоп
из папье-маше и двух пар бабушкиных очков – одних для дали, других для
близкого чтения. Я был чокнутым астрономом, я вел тетрадь движения
созвездий по ночному небосклону… А тут впервые услышал, что кто-то
одобрил мою мазню!.. Из чувства признательности учителю я пошел и
записался в кружок по рисованию, который он вел. Но это был не совсем
кружок по рисованию, это скорее был кружок по истории искусства. И там
разбирали какого-то Сурикова, какую-то Боярыню Морозову…Я отлично знал
звездное небо; но совершенно ничего не знал о живописи. Потом художник
получил заказ в артели художественного комбината и ушел…Я забыл про
рисование. И вот, после восьмого класса, когда начались летние каникулы, я
вдруг – внезапно! – захотел рисовать. И это желание не оставляет меня до
сего дня.
Так можно ли научить рисовать? Уже здесь, в Израиле, у меня появилась
ученица. Я, вообще-то, педагог требовательный, а ученица оказалась отнюдь
не вундеркиндом. Кое-как мы продвигались. И однажды приходит ее мама и
говорит: вы знаете, моя дочь после ваших занятий часто плачет. Ей кажется,
что она то ли вас не понимает, то ли вы очень строги. Я сказал ей –
послушайте, не нужны эти страдания. Я вас познакомлю с двумя-тремя
замечательными педагогами, возможно, с ними ваша дочь найдет общий язык.
Но мама ответила – нет! Она хочет заниматься только у вас. Меня это
озадачило; я подумал: эта девочка с недостаточным цветоощущением, чувством
формы, но она умненькая, и в ее рисунках есть чувство архитектоники.
Исходя из этого, я начал придумывать ей задания, развивая навыки рисования
через психологический склад ее личности. Спустя какое-то время она стала
делать очень интересные, возможно, не блестящие, но по-своему очень
глубокие работы…Более того: в конце года на выставке она даже продала
несколько своих работ! Правда, когда я уже для себя решил – как с ней надо
дальше заниматься, она подошла ко мне, поблагодарила, сказала: курс
рисования я уже взяла. На следующий год я возьму курс гитары. А до этого
она «брала» курс балета. Просто, она не была художником. Это способ жизни,
манера дышать, думать… Научить быть художником нельзя. Но можно развить
человека, его вкус, научить какой-то изобразительной грамотности, и просто
воспитать любителя пластических искусств.
– Художник, по-вашему, это профессия или мироощущение?
– Это и то, и другое, но еще и третье: это способ одолевать эту жизнь,
такое состояние, без чего невозможно существовать. В «Годах странствий
Вильгельма Мейстера» Гете описывает пребывание Мейстера в одном из
монашеских братств. Насколько я помню, по уставу этого братства
человек должен приобрести какое-то ремесло. В принципе, лучше всего
ограничить себя одним ремеслом. Если человек не очень далекий, то эти
навыки и останутся с ним в жизни, именно как ремесло, его ремеслом. Для
ума более обширного, станет искусством, а истинно высокий ум,
высокоразвитая личность, занимаясь чем-то, как бы занимается многими
областями человеческой деятельности. И как там говорится у Гёте, и как это
не звучит парадоксально, в том, что он «делает хорошо», виден символ и
смысл всего, что хорошо сделано.
Так вот, во многих восточных учениях, человек, занятый той или иной
деятельностью – будь он врач, портной или кто-то еще, он так или иначе
постигает мир через свое ремесло. Тем более – художник. Я просто
благодарен живописи, что проживая с ней и в ней свою жизнь, я не перестаю
думать о самых глубоких мировоззренческих вещах и процессах.
–
Заставить читать бездарное нельзя, как ни сверли мозги. А вот с
полотнами – другая картина, тут вполне можно убедить публику, что перед
ней «великие шедевры». Неужели и сегодня реально швабру превратить в
ёлку?
– Ситуация в литературе и в изобразительном искусстве, в принципе,
различная. За «своего» писателя читатель «голосует» тем, что покупает его
книги. Прикиньте: стоимость книги, допустим, 100 шекелей. А стоимость
полотна – минимум в двадцать-тридцать раз дороже. И любитель искусства,
небольшого достатка, не может позволить себе купить картину. Зато сплошь и
рядом ее может купить состоятельный человек, который в искусстве не
разбирается, но знает, что в доме должны висеть картины. Естественно, он
обращается к дилеру, куратору…Те из каких-то своих соображений могут
посоветовать ему – в какую мастерскую наведаться или с какой выставки
купить картину. Словом, возможностей влиять на раскрутку художника гораздо
больше.
– У ваших картин есть национальность? Как живется профессиональному
художнику на Святой земле, в краю обетованных красок? Нет
ностальгии по черноземным зимам?
– С красками как раз проблемы. На Святой земле особое
светоизлучение, и в той форме живописи, в какой я работаю – в картине, –
трудно создать цветовой эквивалент этой световой силе. Свет – основное
содержание живописи. Но сам свет передать невозможно. По словам Сезанна,
«солнце изобразить невозможно, но можно изобразить его цветовой
эквивалент». Не зря картина как форма живописи была изобретена в других
широтах, других ландшафтах, другой световой среде. Поэтому я часто ездил,
делал серии работ в странах, где картина как бы «дома», давая отдохнуть
сетчатке глаза. И опять пробовал решить проблему, при всех помехах.
– Вы человек верующий, соблюдающий традиции – так было всегда?
– Нет. Но, видимо, религиозное чувство переживания мира во мне всегда
присутствовало, и мне кажется, без этого чувства не бывает ни настоящего
художника, ни писателя, ни музыканта, ни ученого.
– Вы с вашей женой, писателем Диной Рубиной сделали общую книгу «Окна».
Можно о ней поподробнее?
– Это такая неожиданная идея была. И Дина пишет о том в предисловии к
книге. Просто, мы переводили мои картины из старой мастерской в
новую, построенную у нас на втором этаже – с таким чудесным окном в
потолке. И пока перевозили, обнаружили, что чуть не во всех моих картинах
присутствуют окна или окно. Дина задумалась и сказала, что у нее в текстах
тоже есть много окон разного свойства, в разных смыслах… В это время у нас
гостила наш друг (к сожалению, покойный) Надя Холодова, литературный
агент, издатель, редактор…Вечером, сидя за чаем, она предложила объединить
наши окна, издать книгу, в которой писатель и художник дополняли бы друг
друга своим видением пространства и «взглядом из окна в мир»… И несмотря
на то, что Дина уже работала тогда над первой книгой своей трилогии
«Русская канарейка», она прервалась на работу над совместной нашей книгой.
Написала девять новелл, к которым мы выбрали 54 моих картины…
По следам этой книги одна из питерских галерей предложила мне одноименную
выставку в недавно отреставрированном Шереметьевском дворце. Это был,
конечно, праздник.
– Кого бы вы могли назвать своими учителями, кто на вас повлиял, чье
творчество вам близко и важно?
– Я учусь до сих пор. У меня, правда, были конкретные учителя и в худ.
школе и в училище, но мои интересы и мои желания были гораздо шире
школьной программы. Где-то лет в шестнадцать я пережил серьезное
потрясение, вызванное появлением книги Синявского и Голомштока «Пикассо»,
– был настолько поражен пластическим метаморфозам рисунка Пикассо, – это
был рисунок быка, – что впал в творческую депрессию. Впрочем, осознал, что
Пикассо – далеко, а чтобы анализировать и синтезировать реальность, мне
нужен метод. Я постарался изучить все в то время доступное из литературы,
что было издано на эту тему, и выбрал для себя метод Чистякова – учителя
Серова, Врубеля, Борисова-Мусатова и многих других. Поехал в Киев, в музей
русского искусства – там был зал Врубеля, чтобы изучать ранние
врубелевские акварели. Не «Демона», не символизм Врубеля, а именно метод
Чистякова: передачу формы через плоскости граней. В дальнейшем на меня
оказывали влияние многие художники, но это скорее были не наставники, а
друзья, беседуя с которыми мысленно, я разрешал те или иные
профессиональные проблемы, которые меня волновали.
– Литература и музыка – как они присутствуют в вашей жизни?
– Думаю, в нашем интеллектуально чувствительном пространстве существуют
зоны, отвечающие за изобразительную, литературную или музыкальную части
нашего восприятия. Но восприятие наше целостно, и если активизируется один
из этих отделов, он заставляет активизироваться и остальные. Так, читая
художественное литературное произведение, мы с одной стороны как бы
мысленно видим, о чем рассказывается в книге, с другой стороны, если это
талантливая литература, она ритмична, и в ней непременно есть
«музыкальный окрас». Так же и живопись: ее тактильные и зрительные образы
провоцируют литературные и музыкальные ассоциации. Все взаимосвязано. В
музыке моей первой любовью был Бетховен, затем Шостакович…Сейчас, когда
работаю, слушаю Баха или Моцарта. Из литературной классики мне ближе всего
«Тамань» из «Героя нашего времени» Лермонтова и чеховская «Степь». И тот и
другой тексты очень изобразительны и музыкальны.
– Как вы работаете – по вдохновению или это регулярный ежедневный труд?
А как, интересно, происходит зарождение и «кристаллизация» картин –
мелькнувшая мысль, запах упавшего яблока, луна за окном?
– Спровоцировать рождение картины может все, что угодно. И мелькнувшая
мысль, и луна за окном, и лежащие драпировки. И даже последние известия.
Но чаще всего это, конечно, зрительный образ, подчас, навязчивый, как идея
фикс. Работаю я ежедневно, регулярно, и как боевая лошадь перед боем,
начинаю «вдохновляться», разогревать себя до рабочего состояния.
– Насколько мы знаем, вы член Международной художественной ассоциации
при ЮНЕСКО (правда, сама эта организация, кажется, абсурд в стиле
Ионеско). В нашу эпоху высоких технологий миру вообще не до искусства,
оно загоняется в низшую нишу? Как по-вашему, дальше – хуже?
– Трезвый анализ ситуации говорит мне, что дальше будет только хуже. Но я
работаю, совершенно не думая об этом. Вообще, когда я работаю, я –
оптимист. К тому же, стараюсь не зацикливаться на том, что все равно
изменить невозможно.
– Если бы вы были не художником, то кем?
– В детстве мечтал стать астрономом, демонстрировал хорошие способности в
математике. Но сейчас уже даже странно рассуждать, что было бы, если… Я
благодарен судьбе, что я – художник, и что занятие искусством позволило
мне прожить этот мир сознательно, синтезируя свои мысли и чувства в
плоскости картины.
Если согласиться с тем, что воспринимаемый нами мир – иллюзия, то – что
нам остается? Ничто, безмолвие белого листа бумаги или холста, где линия,
проведенная нами, есть граница; граница иллюзорная, граница нашей боли,
которая только и свидетельствует о нашем существовании; ощущение отдельным
организмом бездны беспредельного холодного ужаса. Искусство помогает
превозмочь отчаяние и заглушить страх неведомого, обнаружить в себе те же
силы, что и вовне, увидеть иллюзорность разделения. Найти то, что
ограничивает ощущение целого. И здесь искусство покидает территорию
эстетического и возвращается к своим сакральным истокам.
* * *
На краю ограниченного и бесконечного мы должны дать ответ: кто мы и
как соотносимся с космосом, который ощущаем враждебной силой. Слиты мы или
разделены? А может, это – лишь иллюзия разграничения? Осознать себя,
заглушить страх неведомого, обнаружить в себе те же творящие силы, что и
вовне. На рубеже встречи обособленного и беспредельного рождается язык
анализа и синтеза: язык проклятий и надежд, язык молитв.
* * *
На изначальный хаос впечатлений мы накладываем масштабную сетку
определений: масштабы, членения, соотношения, внутренняя организация
пространства, времени, ритма. Человек преобразует некий внешний
импульс в пространственно-временное переживание.
Художник, нащупывая алгоритм внутренних переживаний, организуя их
соритмизацию, тем самым усиливает их, образуя для зрителя поле более
концентрированного, образно чувственного бытия, где свет – основное
содержание картины. Не содержимое, а глубинно сакральное ее содержание, ее
субстанционное начало. Изначально художник ищет свет, его особые
проявления в его физическом проявлении, пока не приходит к неизбежному
понятию, что свет прежде всего – начало духовное.