Глеб Шульпяков
РИМСКАЯ ЭЛЕГИЯ
Глава из романа «Красная планета»
I
…запечатаны в бутылку времени и выброшены в море вечности. Но моя-то ручка пишет чернилами!
И так далее, далее.
Возьми в толпу своих призраков.
Огонь с угасающим треском прячется в хворост, человек сбрасывает балахон и спускается с эшафота. Придерживая цепь, садится за столик. Пьет, потом с наслаждением закуривает. Проверяет телефон. «У вас нет и не будет новых сообщений».
Как бы мне хотелось быть таким же беспечным.
На ходу я разбрасываю свернутые в трубочку пасквили.
«Ненавижу этот город».
«Уничтожить его»
Когда я сажусь на большой палец, старик вскакивает с каталки. Он машет проводом от наушников (лучше бы гонял обруч).
Человек-пасквиль, человек-обруч.
Человек-который-ничего-не-весил.
Тут простейшая левитация, теряешь ровно столько, сколько способен вытеснить. Давай! Кривляйся, ведь и в одной монетке музыка.
Рим камней, мир воды. В реках мрамора Твои плавники.
Чем обогнать твои коленные чашечки?
Да, бывают дни, я еле волоку ноги. Просто увязаю в камне, настолько он мягок. Но, бывает, просыпается и моя бабочка. Розовая точка, моя планета.
Как они сегодня расшумелись.
Обсуждение не закончено, для повторной экспертизы нужно заново сжечь его.
Ходатайство откланяется, кошка спрыгивает с колен. Под оглушительное молчание цикад он уходит.
В следующей жизни ты – кошачий царь.
Нет, категорически запрещается: ни кормить, ни брать на руки.
Наш равви скорее даст умереть сыну, чем позволит врачевать его именем Иешуа бин Пантеры. Этот безумец из Галилеи.
Сюда, пожалуйста.
В платяном шкафу синьору будет покойно, стены гетто вопиют беззвучно. Вода в холодильнике бесплатно.
Человек-булыжник. Небольшой и круглый как детский череп.
Собственно, черепами здесь все и выложено.
«Ваша пижама могла бы дирижировать оркестром».
Город пижам. Целые толпы – в музеях, на остановках.
Висят, раскачиваются.
Души умерших или нерожденных? Кстати.
Как разбудить вас.
Белый шлем, белый плащ, белый шум. Моя рабочая форма. При обнаружении стаи нажать кнопку «Вкл». Сирена, птицы взмывают. Стая колышется над городом как сетка, которую закинули в небо.
Где найти перо, чтобы описать ее живой рисунок?
Рыбка ловится, время течет. Бросай!
Жизнь это палиндром с пропущенной буквой, но в Риме всегда мир, всегда любовь.
Где найти… и так далее, далее.
II
Было утро воскресного дня и он лежал, разглядывая черные потолочные балки. Звон колоколов напоминал набат. Но куда бежать, что спасать? Никуда и ничего, спи.
Квартира Даниелы была на последнем этаже. Окна трех комнат, расположенных анфиладой, смотрели на кирпичную стену, а в ванной – во двор. В окружении велосипедов там стояла посеревшая от времени скульптура нимфы или богини. Стена и особенно карниз находились так близко, что Саша представлял, как перепрыгнет через переулок на крышу и заберется под купол, чей барабан виднелся, если высунуть голову. Он даже слышал хруст черепицы. Церковь Пилигримов, но ведь и мы чужаки в этом городе, не правда ли? В этой вытянутой и темной, похожей на вагон поезда квартире, они провели медовый месяц. Метались между улицей, где задыхался римский август, и спальней, которую до озноба выхолаживал старый кондиционер. Раньше, когда Даниела только вернулась из Москвы в Рим, на лето она уезжала к отцу на море. Тогда-то в Рим приезжали они, а потом догоняли ее. Побережье на юге было плоским, а море мелким; хватало Сашу ненадолго, через несколько дней он возвращался в Рим под предлогом «работать». Хотя почему же «под предлогом»? Он закончил здесь книгу. Вот за этим белым столом, покрытым огромным куском стекла, под которым среди счетов и программок сохранились, наверное, и его бумажки.
Спускаясь, чтобы позавтракать, он искал на лестнице имя. Оно было выбито на мраморной наддверной балке – видно, этот Solomonius хотел оставить по себе долгую память. Они с сыном придумывали ему историю. Например, Соломон – раввин синагоги, и однажды находит паспорт на имя Nicolas Gogol. Или... Он надавил на тяжелую дверь и вышел на улицу.
Переулок упирался в мост, а другим концом выводил на площадь Цветов. Полицейский участок, ощерившийся скутерами; пустующая лавка ювелира; продавец сицилийских сладостей. За годы его отсутствия ничего не изменилось. Когда в табачной лавке ему подали кофе и воду, он машинально сказал danke. Но вчерашнее путешествие из Германии отодвинулось в памяти – как длинный фильм, который с трудом заставляешь себя пересматривать. Оставалось только поскорее закончить историю с картинами. Попробую связаться с Фришем по скайпу, решил он.
III
На ступеньках церкви всегда кто-то сидел, пили из пакетов или хрустели городской картой. А кафе выставляло столики немного ниже. Первым на дверной колокольчик откликнулся старик в фартуке. Он стоял за кофемашиной, и узнал меня, или сделал вид. А девушка кивнула, не поднимая взгляда от кассы. И всегда вид у нее был такой – недовольный, а плечи сутулились. Лишний раз не улыбнется. Prego. За соседним столиком сидели две старухи в огромных, на пол-лица, солнечных очках. Дальше студентка с мотоциклетным шлемом на локте; а священник с карандашным пробором смотрел в телефон. Девушка составила чашки на стол и отвернулась. Чек она прижала пепельницей. Сквозь стекло белело пятно фартука, старик наблюдал за ней. Наверное, вдовец – других женщин я за стойкой не видел. А девушка мечтает снять проклятый фартук и уехать. Но кто будет стоять на кассе? Чужого человека он не хочет. Хорошо, если бы тесть занял его место. Но о замужестве она и слышать не хочет. Тогда займись домом, советует он. Сделай ремонт в своей комнате. Ну, она и занялась, проделала в комнате еще одно окно. Третье, на восток. Что еще за святая троица? Отец снимает фартук. Какой бог? Он не расслышал и переспрашивает. Нет, не зря говорят, что сирийской Оронт впадает в Тибр. Вся грязь в городе оттуда. И кто? Собственная дочка. Отец в бешенстве, он тащит ее к префекту. Тот устраивает расследование. Из тех ли ты, спрашивает он, кто собирается перед восходом солнца и воспевает Христа, как если бы он был Богом? Христос и есть Бог, отвечает девица. Они переглядываются. Подумай хорошенько, говорит тот, иначе нам придется собрать общину. Делайте что должно, говорит она. Принеси жертву богам, умоляет отец. Отрекись. Этот человек обычный галилеянин, лишенный из-за безумия страха смерти, и мы забудем, что случилось (это говорит префект). Вспомни о матери, что бы она сказала. Но та непреклонна. Ее хлещут воловьими жилами, а раны растирают власяницей, но на следующий день следов на теле нет. Тогда одна впечатлительная девица по имени Иулиания тоже объявляет себя христианкой. Ее раздевают, подвешивают, глумятся. Но, хвала Господу, воля девиц не сломлена. И префект приказывает казнить новообращенных; отец сам отрубает дочери голову. Правда, торжествуют они недолго, той же ночью в городе гроза и оба злодея погибают. Их убивает молнией. Поэтому артиллеристы считают Святую Варвару своей покровительницей. Известно ли вам, что ее мощи хранятся во Владимирском соборе? Их привезла византийская жена князя Владимира. Обратите внимание, пожалуйста, на фасад, как изящно архитектор вписал церковь в городскую застройку. Вы, наверное, уже прочитали табличку. Dei Librari. Фасад церкви немного напоминает корешок книги, не правда ли? Нам повезло, она открыта. Здесь мы видим поистине уникальную коллекцию интерьеров, имитирующих разные сорта мрамора: каррарский, сицилийский, боттичино фьорито и другие. Прошу вас, отключите мобильные телефоны. Церковь Святой Варвары была построена…
IV
Нет! Ничего не меняется в этом городе. Паром «Коринтия» вышел в море, утонул и отбуксирован на рейд. Окна прорублены, заложены и снова прорублены.
Не отменять же завтрак?
Святая Варвара выносит кофе.
Рим способен уместиться в мотоциклетном шлеме, вот и моя мысль скользит по кругу.
Истории, которые ты придумываешь, рассказаны, забыты и снова рассказаны.
Соломон возвращается домой в один и тот же час.
Зачем ему время?
Рим и есть Время, и есть Мир.
Есть любовь.
“Roma – Amor”.
Так будь беспечным. Как эти воробьи.
По пустым тарелкам прыг-скок. Время по колено,
его здесь море.
Молодой варвар из страны третьего мира,
в белых штанах с рюкзаком из фальшивой кожи,
я спускаюсь та-та-та в корыто Рима,
и утверждаю та-та-та, что мы похожи…
Вот так войдешь под арку, чтобы перевести дух, поднимешь голову – ах! – эти волны, эти прохладные впадины и складки.
Руку мастера видно по теням, которыми они наполнены.
«Чем помочь синьору?»
Я потерял время, да и жарко.
«Нет ничего проще, – отвечает полицейский. – На барахолке в Сан-Лоренцо отыщется даже то, чего не было».
Барахолка моей памяти.
«Недавно я приобрел там тросик для фотокамеры».
V
Саша вернулся с рынка и составил на стол пакеты, и тут же услышал скайп. Звонила жена и он принялся ходить по квартире, показывая, как устроился. У Даниэлы ничего не переменилось, сказал он, поворачивая камеру на стену, где висели рисунки их сына. Вот, смотри. Не забудь потом все убрать и вынести мусор, сказала жена. И найди, пожалуйста, мои очки, они остались в комоде. Где? Где зонтики. Какие рисунки, пап? На экране появился мальчишка. Саша снова развернул компьютер, но тот уже исчез. Проплыл потолок и окно с голубым небом в пушечных дымках. Когда ты обратно, спросила жена. Потом пропало изображение. Они перекинулись парой слов в темноте, а когда попрощались и он отключился, компьютер запиликал снова. Это был Фриш. Он не хотел говорить с ним; в городе, где он очутился, не было места его аферам. Хотя? Он безразлично посмотрел на тубус с картинами и нажал на кнопку. Появился кусок крашеной стены с каким-то прибором и трубками. Больница, наверное. Но это был задний двор дома. Изображение задергалось, череп его приятеля был плохо выбрит, а на щеке белела нашлепка из пластыря. Голова напоминала маску. Приветствую тебя, мой драгоценный друг, сказала маска, едва разжимая рот. Прости (он показал глазами на повязку). Не могу широко открыть. – Как ты, как твоя… – очнулся Саша. – Что это вообще было? – Непредвиденные обстоятельства, – ответил он. – Теперь все в прошлом. Как настроение у пана писателя? Ах, Рим, Рим (он зачастил, словно не хотел вопросов). Колизей, Форум. Феллини, Муссолини. Сладкая жизнь. Азы и зады цивилизации. А герр дихтер неплохо, я вижу, устроился (тут маска состроила укоризненное выражение). Бедняга Фриш в Риме никогда не был. Может, махнуть? Примешь? Найдется, где преклонить больную голову? Шучу, моим ранам прописан германский воздух. Аллес гут, Гитлер капут. – Скажи мне лучше (Саша перебил его) – что мне делать… Он кивнул на тубус. – В Базеле никто не пришел за ними. Наверное, надо передать твои картины. Времени у меня немного. – Да выброси ты их, – сказал Фриш. – К свиньям собачьим. – Что? Саша не понимал, всерьез он или нет. – Прости. Снова шутка. Снова неудачная. Я доставил тебе неудобство этими картинами, несколько неприятных минут. Да? Все-таки три страны, две границы. Но жизнь коротка, а искусство вечно. Сегодня ты будешь свободен. – Повисла пауза и если бы маска не моргала, Саша решил, что трансляция остановилась. Ему вдруг пришла дикая мысль, что это очная ставка и Фриш говорит под запись. Что с той стороны сидят полицейские или, хуже того, бандиты, которые напали на него вчера на немецкой заправке; Робин Гуды из Чернигова. И он решил ни о чем не спрашивать первым. Да, – ответил он. – Благодарность моя безмерна, напомнил Фриш. – Пауза. – Он покажет город. Он… – Фриш замолчал и посмотрел вниз, как будто читал по шпаргалке. – Кто? – спросил Саша. – Что это я! – Спохватился Фриш. – Какая бестактность. Сморозил, сглупил. Синьор скритторе и сам может показать Рим кому угодно. Но все ж не пренебрегай, амиго. Да ты его, собственно, знаешь…. – Это он добавил как бы в задумчивости. – Кто он? – Повторил Саша. – Где тебе удобно, где ты остановился? – Не слушал Фриш. – Дай адрес, я записываю. – Саша отрицательно качнул головой: – Пришли номер, я договорюсь сам, сказал он. – Умно, согласился Фриш. – Сам не люблю испорченных телефонов. Так во сколько? – Саша посмотрел на продукты, которые не убрал в холодильник. – Пришли номер, – повторил он. – Добре, сказала маска. – Но только не затягивай. Как говорится, с плеч долой, из головы вон.
VI
Это была пачка выцветших полароидов в оранжевой коробке Hermes. Компания молодых людей, юношей и девиц с беспечными шевелюрами, позировала у окна в этой самой квартире. Судя по одежде, конец восьмидесятых. Кроме Даниелы тут был ее брат, тощий губастый подросток, похожий на Мика Джаггера, остальные незнакомы. Кто-то курил, кто-то сжимал бутылку. Даниела в короткой юбке, какая стройная фигура. А рядом моя будущая жена. Она потом часто рассказывала, как провела лето в Риме среди университетских приятелей Даниэлы. Да вот этих, по всей видимости. Границы только открылись и она отправилась с свое первое путешествие. Даниела и раньше помогала ей, особенно, когда перебралась на родину. Она выросла в СССР и хорошо знала, что это такое, когда нечего надеть, нечем накраситься. Она делала это, словно возвращала долг. Но потом все переменилось. Отец разорился, жить в Риме стало бессмысленно дорого и они разъехались: отец в мачехой на юг, а Даниела в Лондон, где нашла работу. Квартиру они сдавали. Это было в середине 90-х, когда в Москве, наоборот, жизнь пошла в гору, и теперь уже моя будущая жена приглашала подругу – на Новый год и летом. Та постепенно стала частью их семьи, тем более, что своей так и не обзавелась. А эти снимки были свидетельствами жизни, когда обе девушки были одинаково беззаботны (и невинны, добавлю я, ведь память отпускает грехи, есть у нее такое свойство). Она счастлива, а меня нет в ее жизни. Что я делал в это время? Когда она любила Рим, когда ее обнимали молодые люди? Как бывает только в юности? Писал, был ответ; его не печатали; он писал больше, его стали печатать; как будто отдавал, что должен. Но кому и зачем? Вместо того, чтобы обниматься с пьяными вином и беспечностью людьми? Та жизнь, которую они прожили вместе, была наполнена взрослым счастьем, но досада, что пока он писал, он упустил что-то важное, осталась. Когда он увидел фотографии, он ощутил ее.
VII
– Пронто, – сказал трубка. – Я могу говорить по-русски? – Спросил Саша. – Да. – Я привез… Фриш… – Я знаю. Сегодня вам удобно? Мой адрес… – Нет-нет, – перебил Саша. – Я никуда не поеду, мало времени. Давайте здесь (он назвал мост). Вечером. Договорились? В руках у меня будет… – Я знаю, – повторил голос. Он повесил трубку, постоял в растерянности на кухне. Потом оделся и медленно, словно пересчитывая ступени, спустился на улицу. Солнце перевалило за полдень, мрамор от жары лоснился. Значит, сегодня? В небе как сетка колыхалась стая птиц. Сегодня. Потом она рухнула в ближайший тополь и набережная наполнилась оглушительным треском. Оцепенение сиесты. Кафе и лавки закрываются, людей почти нет. Туристы и те куда-то попрятались, только на воде неподвижно колыхаются тени. Саша потушил сигарету и спустился с моста. Он все-таки решил сделать крюк и свернул на Джулию. Солнце почти не проникало на эту прямую и узкую, как тоннель, улицу. Отсюда он выйдет к фонтану, а там на площадь. Первый день в Риме они с женой всегда начинали с обхода любимых мест. Он миновал арку и перешел на другую сторону. Японская группа фотографировалась, он ждал. Потом снял очки и положил их на бортик. Подставить голову и шею под ледяную воду. Пить. Снова голову. Теперь можно вытереть лицо. Рукавом, и нацепить очки. Уф. Хорошо. Мир складывался заново. Прорезалось окно, всплыла брусчатка, воздвиглись колонны. В тени карниза Микеланджело… где воздух похоронен заживо… Он даже думал стихами, упирая ступни в блестящие и черные, словно семечки, камни. Кстати, Лена. Нет? Какое нелепое совпадение, что она тоже в Риме. Он подошел поближе и посмотрел сквозь темное стекло. Пусто, пирамиды стульев. Значит, съехали. Катя, хозяйка этого кафе, немного говорила по-русски и всегда расспрашивала о Москве. Она была там в 70-х. Большой театр, мавзолей. Она вспоминала Москву с восторгом, и Саша было неловко, что он разлюбил родной город. Ее Франко работал художником в римской опере. Но всё не может быть вечным даже в вечном городе. Да. И он сел в кафе напротив. Пока он ждал, на улицу вкатился трехколесный грузовой мотоциклет. Старик открыл дверь в стене и они с женой принялись заталкивать машину в чулан. Но покрышки скользили по булыжнику, машина скатывалась в переулок. Старик сдавался, садился. Вытирал пот и безразлично глядя перед собой ждал, пока его старуха кричала по телефону, вызывая какого-то Массимо. Когда в переулке собралась пробка, официант снял фартук. Втроем они, наконец, затолкали машину в стойло. Старуха еще доругивалась, а старик уже заказывал. Он кивнул Саше. Тот кивнул в ответ: привет, Соломон.
VIII
Он хотел закрыть компьютер, но передумал и набрал: «Огонь любви». Он услышал эту историю в Костроме. Рим? Amor. Хотя огонь… Саша вытер мокрый лоб и закрыл крышку. И не посмотришь, что провез через две границы? Он взглянул на тубус. А что бы ты хотел увидеть – «Поклонение волхвов», что ли? Саша лег поверх покрывала и уставился на освещенную отраженным светом стену. «Сумрачный лес пройдя до половины…» Кстати, есть точная дата. «Поклонение» я увидел в тот день. Художник получил выгодный заказ и уехал, работа осталась незаконченной. Это был подмалевок. «Гений», не испачканный красками. Он стоял перед картиной, словно облитый музыкой этого гения. Чем я могу помочь синьору, спросила смотрительница. Ничем, все уже случилось (Саша перевернулся на другой бок). «Пройдя до половины…» Открываем? Это спросил Сухой. А если в тубусе героин, например – насмешливо ответил Саша? Нет, невозможно, Фриш на такое неспособен. Сухой молчал. Он быстро встал, подошел к столу и отвинтил крышку. Из тубуса с тихим свистом выпал тяжелый сверток. Папиросная бумага, еще бумага. Один край он прижал компьютером. Темный фон, спина в халате. Зеленое сукно. Портрет? Возится с чем-то, а голову повернул, как будто его окликнули (Саша приблизил лицо). Нет, не может быть, чтобы пахло краской. Начало XIX века. А колорит рембрандтовский. Еще один Соломон? Жаль, не разобрать подпись. А второй холст был разрисован акриловыми красками, это была современная живопись.
…Когда он проснулся, стена за окном погасла. Он услышал музыку, подошел к окну, закурил и выглянул. Арфистка сидела у стены, некрасиво расставив ноги. Ее инструмент напоминал оконную раму. Девушка играла битловский шлягер и несколько человек стояли вокруг, а кто-то даже подпевал. Саша перевел взгляд на мост. По вечерам его оккупировали собачники и торговцы бижутерией, а марроканец толкал наркотики. Он и сейчас там. Что если никуда не ходить, а взять бинокль? Как в шпионских фильмах. Хотя тубус… Саша обернулся – тот лежал на столе. Разве я закрыл его? «Покажет город…» Просто отдать, а дальше у меня свои планы (он снова посмотрел на тубус). Он точно помнил, что оставил картины открытыми. – Так проверь, возразил Сухой. Саша снял очки и сжал переносицу пальцами. До встречи оставалось пятнадцать минут.
Дверь стукнула и арфистка сбилась, но быстро подхватила. Он кинул ей монету, зашел в кафе, купил рожок мороженого, но в духоте не почувствовал вкуса. Выбросил, поискал салфетку. Пересек улицу и встал у парапета. Этот? Или? Он неспешно поднялся на мост и прошел до конца, где распаковывали футляры музыканты. Вернулся. Здесь? Дальше? Действительно, как в кино. Рядом с торговцем? Хорошее место. Если что, брошу в воду. Но что «если что»? Он поставил тубус в ноги. Чем небрежнее, тем лучше. Не привлекай внимания. Он отвернулся и посмотрел вниз на маслянисто блестевший Тибр. Птицы трещали так громко, что не было слышно собственного голоса. Он вздрогнул – это взвыла сирена. Стая взмыла в воздух. С наступлением темноты Рим превращался в фейерверк огней и звуков. Английская, итальянская, немецкая, русская, китайская… Он мог слушать этот шум бесконечно. Но не сегодня. В этот вечер Рим не складывался в картину. Ее центр отсутствовал и этим центром был он. Мысль эта на несколько секунд отвлекла его, а когда он опустил глаза, увидел, что тубус исчез. Вадим Вадимыч? Он поднял глаза и встретился взглядом со своим визави из Кёльна. Руки за спину, брови подрагивают. – Нельзя быть таким беспечным, – проговорил он. – Я за вами давно наблюдаю. – Он вытащил из-за спины тубус. – Как вы похожи, растерянно ответил Саша. Он вспомнил о его сестре, хозяйке Мозеля. Он не видел этого типа с тех пор, как они встретились в Кёльне. Брови, рот, скулы – одно лицо. – Нам не следует стоять здесь, – кивнул тот его мыслям и взял Сашу под локоть. Они спустились. В такси пахло кожей и освежителем, и Саша ничего не успел возразить, как Вадимыч назвал адрес. – Это недалеко, – заметил он.
IX
Иной раз нет сомнений, что за колоннадой проспект и лестница, но вместо него протискивается греческий портик или министерство с тяжелыми флагами. Досадно. Вот вроде и поворот, и толстый тополь в желтых пятнах – и та же мраморная ваза – но лапы на которых она стоит? Да и юноша с раковиной некстати оброс чешуей. Только наметишь какой-нибудь шпиль, уж теперь-то не разминешься, а он сложился как антенна или превратился в флагшток. Бывает, смотришь в трубу калейдоскопа, и там из мельтешения, ей-богу, что-то складывается. А бывает пестрый туман. Нет его, одного города. Как на старом кладбище, кости тут перемешаны. Гроб, под ним второй, третий. Греческая лопатка, папский позвоночник. Но нет анатомического атласа. Не возить же с собой весь оссуарий? Подобный тому, что соорудил Леон? Как он, кстати, мой добрый старина Леон? А? Спрашивал Вадим Вадимыч. – Хорошо, неплохо, пожимал я плечами. А ведь прав он (это я говорил себе). Не прошло и минуты, и растворился мой Рим. Перемешали его как костяшки. Да вот этой рукой, которая сжимает тубус. Только, вроде, качнулись в рыжем небе пинии старого Цирка, а уж пожалуйте в Термы. Статуи с воловьими ногами, мусорные в завитках баки. Пестрые тумбы. Все вдруг незначительно, необязательно, случайно. Кто вставил в программу индийские забегаловки? А восточную музыку? Разве твои это стены обклеены листовками, твои герои? В старообрядческих, лопатой, бородах? С фосфорицирующими глазами? Или, обратно, безбородые и лобастые, под пролетарскими кепками? В беретах, фесках и арафатках? Твои, твои, – поддакивает Вадимыч. На губе у него капли пота. Он стучит по тубусу в такт уличной музыке.
X
– При Муссолини тут была военная часть, – сказал он, отшвырнув кепку. – А в этом здании госпиталь. Отделение военной психиатрии. Вот эта стена с кафелем, она осталась от госпиталя. Но дух живет где хочет, правда? Садитесь, – он распоряжался. – Сейчас кофе. Или вино? Вы же пьете? Тогда нужен штопор. – Тубус откатился к стопке деревянных реек. Он открыл ящик и тут же закрыл его. Несколько свисающих ламп освещали столешницу и железные кольца в стене. В простенке висел портрет или фотография. ВВ сдвинул рулоны. В банке, которую он убрал под стол, качнулась и чуть не перелилась густая жидкость. Я помог перетащить резак. – Сейчас, – приговаривал он. – Расчистим. Хотите лед? – Что? – А его и нет, – он гремел пустотой в холодильнике. Свет из холодильника падал снизу. Лицо напоминало африканскую маску. – У меня в детстве была такая марка, – заметил я. – Лицо кочегара как у вас. Освещено. А вождь смотрит в окно паровоза. – Он вынул персики: – Куда смотрит? – Уж точно не в вашу сторону. – Уверены? – Он вывалил персики, они покатились. Он растопырил руки, чтобы поймать их. – Думаете, я мечтал вот об этом? – Он обвел комнату невидимой палочкой и ткнул, как дирижер, в тубус. – Лопухов (добавил). – Кто? – Картина. У меня с этой маркой связана одна аберрация. Детская. Я видел не лицо в кепке, а страшную морду. Усатый кузнец Вакула. – Не припоминаю. – Я покажу. – Может, лучше эти? – Я кивнул на тубус. – А что бы вы хотели увидеть? – «Поклонение волхвов» (он начинал меня злить). Кстати, я познакомился с вашей сестрой. – Надеюсь, она не слишком вас фрустрировала. – Она хорошая. – М, м! – Вадимыч слизывал сок. – Выдающийся характер. Сам пропадай, а товарища выручай. – Где она сейчас? – спросил я. – Почему-то не приехала в консульство на мой вечер. – Улетела! Горы! Покорение! – Он выкрикивал. – Поклонение, – поправил я. – Поклонение! – охотно прокричал он. – Что вы орете? – А вы не слышите? – Что? – А! – Он снова вскрикнул. – «А, а, а…» – ответило эхо. – Попробуйте. – Я хлопнул в ладони. – Громче! Топните! Ну? Калигула пользовался таким же изобретением. Свод незаметный, но устроен так, что слышно все, о чем говорят на другом конце. Некоторые прямо с пиршества отправлялись к диким животным. Из-за стола на стол, можно сказать. Вы не были? – Где? – А Музей пыток. Там подлинная история человечества. Это не деревяшки Леонардо. Пытка! Простор для творческой фантазии просто неограниченный. – Он вытащил лист. – Я даже зарисовал одну штуковину. Вот, смотрите. Здесь зажимают, а сюда клинья. Вы не поверите, что происходит. Ноги сначала распухают, потом идет кровь из пальцев. Дальше, если устройство с шипами, сходят ногти. Именно в такой последовательности. Потом жир, тут человек обычно теряет сознание. Ну, ему дают понюхать какой-то соли. Иначе какой смысл? А суставы и кости дробятся только под занавес… – Слушайте, зачем такие подробности? – не выдержал я. – Мы же за столом. – А город, – он пожал плечами. – Такой. – Какой? – И ублажать, и истязать. Плотский. Тут они достигли высот потрясающих. – Разве это не две стороны одной монетки? – Медицина не успевала за палачами, – он согласился. – Сепсис или болевой шок? Остановка сердца? Когда сдирают кожу, например? А когда сжигают? Лопаются или вытекают? Вы кошек в детстве мучили? – Он покатил в мою сторону персик. – Но зачем? – Я поднес его к губам. – Что это дает? – Мякоть была приторной, сок стекал по пальцам. – Дух. – Он пошевелил бровями. – Истязая плоть, получали дух. Можно сказать, соорудили машину по его извлечению. Это и погубило старый Рим, между прочим. Новообращенных-то было тысячи. Я не говорю про избранных, распинать вверх ногами было меньшим из изысков. Чем дальше, тем больше зрителю требовалось что-то особенное. Но если Бог есть дух, то Рим… – Позвольте тогда и мне, – я перебил его. – Вариант класса «эконом». Метод, распространенный в наших палестинах. Если сделать наконечник округлым и смазать жиром, он раздвинет... – Что? – Кишки, селезенку. Что. Пройдет насквозь и выйдет примерно между ключицей и лопаткой. При этом человек жив, сердце его бьется. И нанизан – как бабочка. Казнь тяжестью собственного веса, и при том медленная. Есть время подумать о душе. – Про крест и не говорю, – подхватил он. – Хотя после Христа распинать стало как-то не комильфо. – Он прошелся взглядом по углам, как будто хотел перекреститься. – Посмотрим? – напомнил я. – Все-таки две границы, три государства. То, что случилось с Фришем, я не говорю. – Сейчас, только огонь, – согласился он. – Огонь? – Это художественные мастерские, по технике безопасности тут запрещен газ. – Что за дикая мысль, огонь в жару. – Тут подвалы времен Тертуллиана, – он постучал ногой. – Кирпич мокрый, а мне надо сушить картины. Город на болотах. – Как Петербург. – Пётр и Пётр. Спичек не найдется? Я протянул зажигалку. Он снял со стены металлический щит, под которым открылась топка. Бросил несколько поленьев на решетку, смял и сунул газету. Щелкнул. Огонь разгорелся, полетели искры. – Крест хорошо и кол хорошо… – он смотрел на пламя. – Но все-таки огонь. Очищение. Вы сказали про марки… – он взял другую тему. – Я собирал в детстве… Он потер руки: – Были такие киоски… – Они и сейчас есть. – Там работала женщина. В красном пуховом платке и перчатках. Знаете, без пальцев. – Митенки. – Вот вы что собирали? – кивнул он. – Космос и спорт. – Фи, спорт. – А вы искусство, конечно? – Рембрандт на деньги от школьных обедов, – рассказывая, он как бы между делом открыл тубус. – Ждешь на морозе, пока тетка распаковывает коробки… – Папиросная бумага упала на пол и он бросил ее в огонь. – …а потом оказывается, что искусство не завезли. – На холсте мелькнуло что-то светлое. – А где старик? – Вырвалось у меня. – Вы открывали? – Нет, но Фриш… (тут я смутился). – Если я ничего не путаю, тут должны быть... – Он развернул холст и прижал его стаканом, а другой конец бутылкой. Я поднялся. На картине были изображены мальчик и девочка. Они стояли по колено в море. Мальчик тянул игрушечный парусник, а девочка смотрела на зрителя, то есть на того, кто окликнул ее с берега. Собственно, мы и были этими зрителями. Одной рукой она держала зонтик от солнца, а другой юбку. Под оборками розовели голые коленки. В рифму к игрушечному паруснику художник изобразил на горизонте настоящий корабль. Сквозь краску проступал карандашный контур. А вторая работа совпадала с той, которую я видел. – С шелкографией просто, такие печатались пачками. Это Херман Броод… – он повернул ко мне картину. – Секс, наркотики и рок-н-ролл. Популярная фигура в Нидерландах. – Не слышал. – Так он уж помер! – Отмахнулся Вадимыч. – У Фриша много любителей, в основном по части каннабиса. Броод у них гуру. А здесь вечные ценности. – Он провел тыльной стороной ладони по фигуркам. – Глава Гаагской школы вырос в лавке римского менялы. Какой-то заезжий заметил, что парнишка неплохо рисует и папаша тут же отправил мальчика учиться. Жизнь в один момент двинулась по другому руслу, я хочу сказать. Никаким художником становиться он не собирался, это уж точно. Говорят, кто-то из русских, пенсионер Академии. Так что в каком-то смысле вашего Соломониуса вы встретили. Что вы так смотрите? – Я все никак не мог взять в толк, куда подевался старик и как он узнал про Соломониуса. – Да какая разница. – Вадимыч поднял стакан с вином и картина с беспомощным шелестом свернулась. – Они мне так надоели. – Он посмотрел с грустью: – Да? Он встал, сгреб картины и подошел к топке. – Вы что? Псих! – Я попытался выхватить картины из огня, но холсты быстро темнели и корчились. А Вадимыч с улыбкой наблюдал за мной. – Перестаньте, это не то что вы думаете, – наконец сказал он. – А что это? – Я смотрел на огонь, как будто во мне что-то превращалось в пепел. – Это подделка, она ничего не стоит. – Подделка? – Выдавил я. – А Фриш? А бандиты на заправке? – Милый мой, есть тысячи причин, по которым на Фриша могли напасть разбойники. С нами это никак не связано. Просто вам казалось, что вы часть большой интриги, а тут… А Фриш просто набивал себе цену. – Ну, знаете... – я сел. Вадимыч весело поболтал вино в бутылке: – Небось, от каждого мундира сердце ёкало… – Он подвинул стакан. – Эй! Куда вы! – Я встал: – Вызовите мне такси. – И ничего не хотите знать? – Нет. – Ни секунды? – Нет! – Ну простите меня! – Он прижал руки. – Умоляю. Может быть мы больше никогда не увидимся. – Я вернулся словно под гипнозом. – У меня часто бывают такие мысли, – сказал он. – Например, едешь в метро (тут есть метро) и вдруг – батюшки! Да ведь этих людей ты видишь последний раз! Такая простая мысль и такая удивительная. Иной раз даже хочется перецеловать всех. Ведь в последний раз! – Я бессильно сцепил пальцы: – Вы плохой артист. – Вы бы себя видели, – он протянул мне пепельницу. – Какая гамма! Гаврила Ардальоныч перед камином Настасьи Филипповны. – Идите вы! – У меня не было сил даже злиться, словно сгорели не картины, а моя воля. Я почувствовал себя персонажем. Этот Вадимыч снова облапошил меня. – Еще раз простите, – сказал он. – Так редко выпадает поговорить по-русски. Живу молчком, волчком. Сестра звонит редко, ее Марк считает меня нахлебником. – А Фриш? – С ним хорошо иметь дело, но кругозор... – Он покачал головой. – Робин Гуд из Чернигова. Пойдемте. – Он вышел в соседнюю комнату и загремел замком. Я потушил сигарету.
XI
То, что я увидел, неприятно поразило. Без рам, кое-как пришпиленные, старинные холсты висели словно марки, сваленные в кляссер без всякого разбора. Портреты, пейзажи, эскизы. Несколько абстракций наподобие той, что сгорела. Но большая часть старые мастера. – Судя по вашей реакции, Фриш ничего не сказал. – Что? – А вы хотите знать? – Я помедлил, потом кивнул. – Дело тут, в общем, несложное, – Вадимыч поддел ногой рулон. – Да вы и сами, наверное, знаете. После войны в Германии осели тысячи работ голландской школы. Их конфисковали или выкупали за копейки во время оккупации. Без документов, разумеется, время было военное. Такие картины в XVIII веке штамповала целая армия. Не Вермеер, конечно, но уровень музейный. Официально такую работу не продашь, а атрибутировать слишком дорого. Но ведь истинному ценителю нужна не атрибуция, а искусство. Он платит, чтобы оно оказалось у него в доме, бумаги его не интересуют. Для этого и существует Фриш. Его общественная организация устраивает в соседней стране благотворительную выставку. Там оригиналы подменяются копиями и расходятся по заказчикам. А копии едут обратно. Что понимает в живописи таможенник, если он не Руссо? Даже вы ничего не заметили. А по бумагам все чисто. – То есть эти картины… – я, наконец, догадался. – Это копии, они остались после сделок. И то, что сгорело, тоже копии. Никому ненужные плоды моих трудов, Фриш за ненадобностью просто возвращает их автору, – Вадимыч пригладил волосы. – Художнику-копиисту, то есть.
XII
Прошлое живет где хочет, например, в кончиках пальцев, которые держат кисточку. Пальцы мерзнут, окна-то в школе большие, да плохо заклеены. А на улице зима. Серый холодный свет, тень от снега скользит по бумаге. Дети после школы играют в снежки, а ты сидишь за мольбертом. Не стриженые, но заросшие затылки подростков (девочек в школе я не помню). Натюрморт, кряхтя и упираясь, перебирается на бумагу. Печальные мутанты – вазы со свернутыми челюстями, окривевшие римские императоры. Призмы и конусы, напрасно пытающиеся пробраться в соседнее измерение. Вот вы, чем в детстве занимались? – Перебивает сам себя ВВ. – В смысле? – Куда ходили? – На скрипку. – Любили? – Ненавидел. – Всем сердцем? – Даже мечтал попасть под машину. – Я впервые за вечер улыбаюсь. – Сам-то, разумеется, должен был выжить, – объясняю. – Но скрипка в щепки. А на новую у родителей нет денег, это я знаю точно. А вы? Что вы смеетесь? – Он разливает вино. – А я марки. Все началось с марок. Как вы говорите назывались эти перчатки? Без пальцев? – Митенки… – Они и сейчас существуют, эти киоски, – напомнил я. Но ВВ не слышал: – Представьте, что уже в третьем классе мальчик отличает Мурильо от Веласкеса. Родителям это льстит, они наивно считают сына гением. Им не приходит в голову, что ребенку просто нравится подсматривать. Марки или замочные скважины? Одно и то же. И не забывайте обнаженную натуру. Даная или Вирсавия? Рубенса или Рембрандта? Других источников информации у подростка не было. – Я предпочитал брюлловскую. – Да, грудь там дивно вылеплена. – Он хмурит брови и вертит в пальцах мою зажигалку. – Или возьмите двух мальчиков: Венецианова и Мурильо. Та же собака, та же корзина, те же глиняные горшки. Но один беззаботен и ласков, а другой мрачно смотрит на разбитое корыто. Вся тоска русской жизни читается в глазах его собаки. Или «Прачка» Шардена. Мальчик с мыльным пузырем, в котором отражается круг жизни. Это ли не безмятежность? Ведь круг замкнется. Или «Продавщица фруктов». Помните, девушка с корзиной? Улыбается, а платок прижат к щеке. Я себя с сестрой представлял этой парой. Мальчиком с собакой и продавщицей. Если это не производит в детстве впечатление, то что тогда производит? – Он постучал пальцами. – Но я ошибся. – Зато я оказался прав. – В каком смысле? – Он впервые за вечер смутился. – Пара из вас получилась яркая, – мне хотелось ответить хоть чем-то. – Элизий и Фарсида. – Кто? – Он всматривался, как будто проверял, в своем ли я уме. – Спутники Марса. Персонажи моего романа. Не важно, рассказывайте дальше. Все в порядке. – А дальше отступать некуда, папка с бумагой куплена, кнопки гремят в коробке и требуют выхода на подиум. Розовые резинки сдирали карандаш вместе с бумагой. Но главное сокровище это ленинградская акварель. Подарок сестры, большой дефицит. И вот ты бьешься, бьешься. Год, два. Трешь резинкой или смываешь, и снова наносишь. Тон, полутон. Пальцем или бумажкой. Штриховка. Пленер. Беличья или колонковая? Но сон твоего разума порождает чудовищ. Вместо лица усатая рожа. Нет в реальности таких деревьев, все это обитатели чужого мира. Этот мир во мне, а не снаружи. Единственный урок, который мне по-настоящему нравится, это урок копирования. Прошлое, повторяю, живет где хочет. В моих горящих ушах, например. Минуты стыда и страха, когда раскладываешь этюдник в зале. Как будто вещь за вещью снимаешь с себя одежду. Но потом на бумагу выплывает угол дома, балкон и занавеска, а может быть это белье, отсюда не видно, а там и мансарда, – и страх проходит. Стук дождя на бульваре Капуцинов. Я даже оглядываюсь – может, на нашей улице? Но в музее нет окон. Фиакры по мокрой брусчатке, шелест мокрых листьев. Господин в цилиндре фокусника сражается с промокшей газетой, но официант занят с подносом, ребристый край больно впился в кожу. К тому же капает за воротник. Запахи печного дыма, хлеба. Это была жизнь, сначала умерщвленная на холсте художником, а потом уничтоженная течением времени. Но в момент копирования я воскрешал ее. Я был третьим. Не объектом или субъектом, а тем, кто возвращал к жизни мир, которого не существовало. И постепенно я забросил школу, я целиком посвятил себя музею. Смотрительницы пропускали меня – мальчишка с мольбертом вызывал умиление. Сам, смотрите – какой умница. Вскоре стены в моей комнатке покрылись пейзажами Парижа и Кольюра, Амстердама и Брюгге. Единственное, что мне не удавалось, это человек. Фигурка на дороге или в лодке, или за столиком – да. Но портрет? Да и не нужен был человек. Что в нем нового, кроме жабо или цилиндра? Открытие, которое я тогда сделал, заключалось в том, что картины запечатывали время. А когда я копировал, я выпускал его наружу. Вторым открытием было то, что к тому времени, когда эти картины были написаны, это, то есть «распечатанное» время, не имело отношения. Проще говоря, это было настоящее, а не прошлое. Прошлого не существовало. Это стало для меня открытием номер три. Где оно у Вермеера? А у Рембрандта? Нет, и у Ван Гога нет. То, что кажется прошлым, это хорошо законсервированное настоящее. Художник всегда в настоящем, сейчас и здесь. Даже если рисует миллион лет назад на стене пещеры. В пещере тем более. Никакой памяти нет. Есть только аберрация сознания, которое постоянно передергивает в пользу или против хозяина. Вы читали книги про художников? «Жизнь в искусстве»? Нет ничего скучнее биографии живописцев. Глубина их прошлого измеряется длинной бороды, которую художник отрастил себе.
– Но как же… – Я вспомнил наш разговор в Кёльне. – Вспомните ваши коллажи. Старые афишки… – Я не умел подобрать слова. – «За сутки до рождения Вадим Вадимыча»? Апофеоз ностальгии. – Милый мой, – он ходил по комнате как будто что-то искал. – Чтобы жить прошлым, нужно конвертировать его в память, или не терять вообще. Я вообще считаю, что страсть к сохранению ушедшего возникает от страха смерти. Дело не в прошлом, а в том, что человек перестал верить в Бога, вот и цепляется за прошлое. Если оно не совсем утрачено, думает он, то у меня тоже есть шанс. Это наивно, но безотказно действует. Хотя на самом-то деле просто мешает расти новому. Сегодня прошлое можно вообще забронировать по интернету. Например, нашу квартиру. Где умерла мама, где прошло наше с сестрой детство. Пожалуйста, лети, вселяйся. Обретай, если получится. Между тем вот здесь (он сложил пальцы щепоткой) прошлого больше чем в любой антикварной лавке. Потому что мои пальцы до сих пор чувствуют школьный холод. Вот и все, на что человек может рассчитывать. Остального не вернуть. Ни стола этого перед открытым окном, ни моря, ни запахов набережной. Ни души той, прежней. Когда я понял это, то решил порвать с прошлым. Сделать из него искусство. Я обманул вас, уж просите. Плевать мне на эти старые фотографии. Я изрезал их, отсканировал и выбросил, потому что к моим родителям фотобумага не имеет отношения. Чтобы сохранить прошлое, надо жить с ним. Нянчиться как с ребенком. Хранить – как эти картины в тубусе. А если нет такой возможности, то лучше выбросить. Начать жить заново. Тем более, что на великих картинах ничего, кроме настоящего, и нету. Это банальная мысль, я знаю, но полностью она открывается только с опытом. Поэтому я и согласился работать с Фришем. Когда копируешь, о прошлом забываешь. – Он, наконец, нашел что искал, это была белая канистра, в которой плескалась жидкость. Он вынес ее в коридор и поставил у двери. – Китайцы все это открыли тысячу лет назад. Две тысячи. Художник копирует мастера не потому что хочет повторить пейзаж, который тот нарисовал, а чтобы постичь дух настоящего, в котором находился художник, когда создавал картину. Она отражение этого состояния. Единственный уцелевший носитель. Для художника копирование это медитация, на картину ему наплевать. Если копия удачна, если дух настоящего оживает в ней, ее приравнивают к оригиналу. А если художнику удается подняться на ступень выше, то копия превосходит оригинал в цене. Теперь она сама оригинал, то есть объект копирования. Копия копии, восточная лестница Иакова. Кажется, она была винтовой, вам не приходило в голову? – Я встал, пожал плечами. – Трюизмы. Уже поздно. Закажите мне такси, пожалуйста. – Стоянка налево по улице, – ответил он. Я протянул руку. – По-моему, это называется «вампиризм», – напоследок мне снова захотелось поддеть ВВ. – То, что вы рассказали про копии. Энергетический. После общения с вами я, во всяком случае, чувствую себя выпотрошенным. – А я не спорю, я вообще заканчиваю, – Вадимыч не отпускал мою ладонь. – А кошку вам оставлю. – Рыжая и неизвестно откуда взявшаяся, кошка терлась об канистру. – Шучу. Поживет одна и вернется. – Вы что ж, уезжаете? – Думаю. – Далеко? – Он потер щеку и опустил голову. – Вот, посмотрите, эта кошка с Форума. – Он взял ее на руки. – Она настоящая римлянка. Не то что мы. – Он отпер двери. – Еще один вопрос, – попросил я. – Сколько угодно. – Можно ваши часы? – Часы? – Он сбросил кошку и снял часы с руки. – Вот. – Я перевернул их, я напрасно надеялся, что надпись в тот вечер мне померещилась: – Что это? – Что? – «Красная планета»? Все хотел узнать, что она означает? – Он вытянул губы, словно хотел свистнуть, и сощурился. – Так, ерунда. Школьный кружок по астрономии. Почему вы спрашиваете?
XIII
Всё возвращается, все воздвигается на своих местах – и мой герой тоже. Ночь в Риме! Один в толпе, он снова на исходной точке. Время отмотали обратно, брошенный окурок еще не упал в воду. То же место, тот же фонарь, та же тень. Все-таки он прав, как бы банально это ни звучало. Ничего, кроме настоящего. Полночь, подвыпившие туристы валят из Заречья. Они дешево и вкусно поужинали, монетки так и летят в футляр. «Лихорадушка» Даргомыжского? Фадо? Каста Дива? Как называется оркестрик, который играет музыку моей жизни? Может, и в самом деле лучше вычеркнуть это прошлое. Сторговаться с марокканцем, например. Давай, иди за ней (он показывает глазами). Коротконогая невзрачная женщина с пакетом. Оборачивается, потом спускается. На нижней набережной темно и душно, тень дробит пятна уличного света. Они подрагивают и шевелятся словно к небу привязан зеркальный шар. Бок о бок. Старые знакомые. Ее рука тычется в мою, я разжимаю пальцы. Ей деньги, мне сверток. Она возвращается на мост, а я сажусь под тополями. Нет, но как я все-таки угадал эту парочку. Мальчик с собакой и продавщица фруктов. Элизий и Фарсида. Хронофаги чертовы. А всего-то кружок по астрономии. Стоп! Это ты стоишь, а толпа течет. Или толпа? Немец посадил мальчишку на шею, мать фотографирует. В этом же мгновении поместился чернокожий парень. У него белая шляпа. Он смеется и балансирует, вот-вот свалится. А рядом две римлянки: чао, Бонфита – а домани, Лаура. Даже в толпе они словно одни на улице. Голени, головы, голени, головы. Голоса. Девушка в белых джинсах застыла с трубкой, взгляд сквозь пространство. Одиночество невидимого собеседника. А за ней? Да или нет? Да. Пусть они встретятся. Ты же сам отправил Лену в путешествие. А все дороги ведут в Рим, это известно. Посмотри как расширены ее зрачки. Восторг, усталость. А сумка приоткрыта. Он видит эти зрачки в толпе, а она его. Прямо сейчас смотрит в глаза. Не видит. Пусть проходит. А вот сейчас можно. Они стоят на светофоре. Подружка или сестра? Лена так близко, что видно волоски на шее. Шум голосов, в переулке эхо. – А мне не понравилось, – говорит подружка. – Было невкусно. – Не знаю… – Лена отворачивается. – И дорого. – Лена приподнимает плечо, чтобы поправить бретельку. Как она надоела, эта подруга. Синдром первого путешествия. «Пойдем, здесь опасно». «Это нам не по карману». Как бы ее спровадить? Когда вернутся, та уснет, а она выйдет. На набережную. А то чувствуешь себя Золушкой. Это же римские каникулы. Путешествовать лучше одной, зачем слушать чужое нытье. Как Саша, например. Она видела фотографии: приехал, выступил, поехал дальше. Твой Саша, как она говорит. Вот дура. Хотя сердечко обмирает. Они выходят на площадь Цветов и протискиваются между столиков в гостиницу. – Prego! – Зазывает официант. – Может, посидим? – Предлагает Лена. – Нет, пойдем, – тащит подруга. – Спать, я устала. Не засну одна, ты же знаешь. – Ладно. – В гостинице пусто, тишина. Народ еще гуляет, только они притащились. Сваливает пакеты, идет в ванну. А Лена падает на кровать и включает телевизор. Выходит, инспектирует простыни. – Мне кажется, или они не поменяли? – Ложится. – Выключаю? – Да, я только в ванну. Лена прислушивается к ее пижамному, в слонах и зонтиках, дыханию. Когда она выходит из ванной, та дрыхнет.
XIV
Саша садится за стойку. Это бар при гостинице, отсюда площадь как на ладони. Надо что-то придумать, встреча должна быть случайной. Да вот хотя бы здесь. Наверняка по вечерам они сюда выходят. Да и на площади целое представление. До четырех никто не спит. Вспомни, сколько раз ты таскался сюда. Саша заказывает выпивку. Лёд? Да, отдельно. Grazie. Он тянет мелкими глотками. Ну что, Вадимыч? Где ты со своими бреднями? Человек-тубус. И надо же какой поворот событий. Лена. Хотя что ж, она ведь говорила: в Италию. Значит, Рим. Недаром в толпе мерещилось ее лицо. Он поворачивается к площади. Как смешно подростки облепили цоколь памятника – как кошки. А этот маленький индус? Никогда не мог понять, как действует пропеллер. Никогда не видел, чтобы кто-то покупал у этих продавцов розы. И чего у них такой несчастный вид? А эта пара новая. Один, скрестив ноги, сидит на земле, в отставленной руке у него палка. Он держит ее как факел. А на палке еще один. Факиры. Визуально кажется, что второй висит в воздухе против всех законов физики (на вытянутой руке такую тяжесть удержать невозможно). Как это устроено, интересно? Наверное, приспособление внутри одежды, не зря у них такие балахоны. Тогда, если этот встанет, тот грохнется. Если… Но в этот момент он видит Лену. Она стоит в дверях – короткие шорты, майка. Длинные худые ноги. Она смотрит на него, машинально раскрыв меню. Официант что-то втолковывает ей, но когда он встает навстречу, ретируется. Он подвигает ей стул. – Ты одна? – Подруга спит, – выдавливает она. – А вы… а ты… Она смотрит в пол. – Увидел на мосту. Ты не против? – Он подзывает бармена. – Что ты хочешь? – Лена заказывает вино. – Любое, на ваш вкус, – говорит она и на секунду поднимает глаза. Те же расширенные зрачки. – Da casa. – А я у друзей остановился, тут рядом. – говорит он. – Ты из Германии, я видела фотографии. Как прошло выступление? – Ты спешишь? Здесь столько всего… – Он даже встает от волнения. – Вино же, – она приподнимает бокал. – Да. – А потом можно погулять, – соглашается. Но выпить они не успевают, у памятника происходит движение. Оба поворачивают головы. – Что он разбрасывает? – Спрашивает Лена. Он приподнимается и видит: откатившийся рулон. Никакого костюма, человек одет обычно: шорты, майка. Он раскланивается, потом отвинчивает крышку. Показывает канистру, как фокусник шляпу – тем, этим. Потом неспешно поливает рулоны. Снова показывает канистру. Нет? А вы? Тогда я сам. И выливает на себя. Толпа замирает, а фокусник неподвижен. Когда он выпускает изо рта струйку, толпа оживает. Он поднимает руку и щелкает. В кулаке огонь. Фокусник выжидательно смотрит на зрителей, потом протягивает огонь одному, другому. Но зеваки пятятся или отнекиваются. Тот качает головой. – Это какое-то шоу, – говорит Лена. – Зажигалка… – это говорит он. – У меня есть, – она достает. – Подруга курит. – Она протягивает, но зажигалка повисает в воздухе. – Ты его знаешь? – Он переводит взгляд. Теперь Вадимыча не видно, плотная толпа окружила его. – …и соберет пшеницу свою в житницу свою… – кричит он. – А солому сожжет огнем неугасимым… – Звенят первые монетки. – Русский, – удивленно говорит Лена. – Он… – Но раздается хлопок и толпа шарахается. Горящие рулоны раскатываются по площади. Толпа аплодирует, кто-то визжит: – Carabineri! Секунду официант смотрит, потом сдергивает скатерть и бежит на площадь. На сумасшедшего наваливаются несколько человек. Дым, крик, смех. Какая-то женщина, прижав ладонь ко рту, быстро уходит. Потом на площадь вползает машина скорой помощи. Теперь, когда вся площадь столпилась у памятника, факиры разбирают пирамиду. Верхний спрыгивает – на секунду конструкция обнажается. Так и есть, штанга проходит через рукав и упирается в основание. Нижний просто удерживал ее собственным весом.
Оглавление журнала "Артикль"
Клуб
литераторов Тель-Авива