Эдуард Бормашенко
Путешествие из Тель-Авива в Москву
В мою электронную почту залетело письмо: уважаемый Эдуард Юрьевич, просим Вас посетить… Первое чудо состояло в том, что я его не стер. Письма, начинающиеся подобным образом, я проворно стираю, экономя на движениях “мышки”. Приглашают выступить на симпозиумах, конференциях и коллоквиумах, заманивая бесплатной и скоропостижной публикацией в трудах Греко-варяжского научного общества. Аспирантам и их боссам необходимо накачивать списки публикаций. Ведь без пухлого перечня статей, какие ж они ученые?
Но это письмо я прочел. Меня приглашал еврейский центр “Яхад”, проводивший в Подмосковье летние молодежные посиделочки. И тут свершилось второе чудо: я согласился. Со времен застоя испытываю стойкую личную неприязнь к коллективным мероприятиям. Не люблю общее выражение лиц присутствующих. Но сердце мое стукнуло и на мгновенье провалилось в неизжитые глубины бедного моего, советизованного подсознания, и я решил: ехать надо, очень хотелось повидать еврейскую молодежь в массе, а удобнее всего это было сделать в раскованной обстановке кашерного пикника, сервированного под встречи с интересными людьми.
Мне предложили прочесть лекцию, что ж меня даром-то возить в Москву? Я с ходу брякнул: “наука и религия”. Тема была принята. Расписание себе положил тугое: прилет в Москву, лекция и немедля домой, чтобы поспеть к Субботе. Субботу могу проводить только дома. В гостях и Суббота не Суббота.
В июньскую тель-авивскую жару приятно вкатываться с чемоданом в прохладу аэропорта имени Бен-Гуриона. Литой основоположник государства встретил меня на входе в зал ожидания, лысиной напоминая Владимира Ильича, а непреклонным, борцовским взором – Маркса. За спиной основоположника в бесчисленных лавчонках аэропорта шевелился и приторный, и пряный, суматошный, взбалмошный и неряшливый израильский капитализм (буква “ш”, кстати, поспешила в кириллицу из иврита). У памятника фотографировалось марокканско-российское семейство: семипудовый сефард придерживал смуглую, русую девчушку, нежно поглаживающую плешь Давида Грина, поодаль благодушествовала пушистая, надушенная, белая, как сугроб, мама.
Поднимаюсь на борт аэрофлотовского “Сухого”. Стюардессы, спрыгнувшие с лубочных иллюстраций к русским народным сказкам, вежливы и предупредительны. Легко составил из них матрешку. Заползаю в кресло у аварийного выхода. Эка повезло: можно и длинномерные ноги вытянуть. Меньшая из матрешек приносит стопку газет. С наслаждением впиваюсь в кириллицу. Тут же бьет в нос дух новой либеральной публицистики: немного фронды, неладно что-то в государстве российском; где-то кое-кто у нас порой ворует; но несомненно одно – без патриотизма и помазанника на царство нам – никуда, а патриотизм и любовь к царю-надеже – вещи нераздельные.
Оглядываюсь, рядом со мной негабаритный по росту, ломкий хасид уютно сбрасывает ботинки. По излому шляпы понимаю – хабадник. Лицо – тонкое, осененное. Лет, навскидку, – до сорока. Борода сильно размывает возраст. Взлетели, сосед немедля достал из битого портфельчика книгу на иврите и испарился в текст. Я тоже уткнулся в “Топологию для физиков”. Через полчаса лету хабадник стал коситься на перетекающие друг в друга пластилиновые тела и каббалистические письмена, подмигивавшие из моей книжки. Еще через полчаса не выдержал:
– А что это вы читаете?
– Физику.
– А что такое физика?
Изумление соседа было искренним и сострадающим. Как может человек в кипе и при бороде читать такую бредятину? Я тоже осведомился:
– А у вас, любезный, что за книга?
– Я в московской ешиве преподаю афтарот к недельной главе, вот готовлюсь к занятиям.
Ученейший, утонченнейший человек, сидящий в брюхе “Сухого”, понятия не имеет о том, почему эта железяка летит, а крыльями не машет. Впрочем, столь же смутные представления о подъемной силе и реактивном движении плавают в головах всех пассажиров, включая дипломированных и остепененных.
Вскипевший на топологической премудрости разум требовал отдыха, и я принялся готовиться к лекции. Как за полтора часа рассказать недорослям в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти о невозможном и неизбежном со-бытии веры и разума? О том, как легко вера, накидывая узду на свободную мысль, искренне и одухотворенно скатывается в начетничество и мракобесие; о том, как наука, отняв у религии триаду: чудо (разве самолет, в котором мы летим не чудо?), тайну (что там варят химики в своих колбах, давно уже никто не понимает, кроме дюжины их коллег) и авторитет (с авторитетом сегодняшней науки состязаться немыслимо), сама превратилась в злобную, костенеющую церковь. Об идеях рава Кука, грезившего синтезом разума и веры, реальным настолько, насколько возможно одновременно вдеть две лохматые нитки в игольное ушко.
Исписав полблокнота заметок, раскланявшись с озадаченным хасидом и распавшейся матрешкой стюардесс, направляюсь к выходу. Споро пробегаю паспортный контроль и спешу к выходу. Меня ждет водитель Володя, лет пятидесяти, приятной наружности советского солдата эпохи фильмов социалистического реализма. Едем в Подмосковье. Москва из окна автомобиля смотрится внушительно: везде копают, строят, на каждом углу подъемные краны. Знакомая мне серая брежневская Москва обрела цвет, лавки броско, кричаще размалеваны. Кризис не заметен; впрочем, не хочется уподобляться Бернарду Шоу, объявившему человечеству, что, так вкусно, как в Москве тридцать первого года, его никогда не потчевали, так что слухи о каком-то голоде в России – вранье.
Приезжаем в снятый под мероприятие санаторий. Меня любезно встречает мой знакомец по переписке, оказавшийся рыжеватым, грустным хабадником, и просит пройти в зал, моя лекция – вторая. Опять чудо. Мне не предложили и стакана чаю. Я привык к еврейскому гостеприимству, дивно расцвеченному Жаботинским, не “русскому гостеприимству, активно-радушному, милости просим”, а Песаховому: “Всякий пусть приходит и ест”. “А гаст? Мит-н коп ин ванд, т.е. открой ему, гостю, двери на звонок, скажи: вот стулья, а вот чай и сдобные булочки; и больше ничего, не потчуй его, не заботься о нем, пусть делает, что угодно – “хоть головой об стенку” (“Пятеро”).
Ну, хорошо, вторая лекция, так вторая, мы люди тренированные, перебьемся без чаю. А кто же у нас первым номером программы? Захожу в громадный зал: слушателей с полтысячи, на счет слушателей я погорячился – половина уткнулась в мобильники, так что скорее – зрителей. Но видно, что всем не скучно, комфортно и расслаблено; мордочки – хорошие, незлые, студенческие.
На сцене раввин-стэндапист: твердо обещает юношеству – если будете соблюдать заповеди, на ваш бизнес никто не наедет, и будете вы и есть, и насыщаться, и плодиться. И все с прибаутками, все весело. От эстрадной проповеди у меня свело зубы. Я почитаю раввинов и не возражаю послушать конферансье, если он не вполне Жорж Бенгальский. Эстрадник – прежде всего актер, и если он заразительно произносит: “кролики, это не только ценный мех”, – мне смешно, и я гогочу. Но раввин, говорящий сплошь беспримесные плоскости, ничего кроме недоуменного презрения у меня не вызывает. В любой самой лучшей и глубокой лекции есть конферанс, вопрос в пропорциях.
Представление затягивается, и я начинаю озлобленно поглядывать на часы: времени на мою лекцию не остается, наплывает обратный рейс. Конферансье не унять; по невозможности оторвать ему голову, дослушиваю репризу до конца, и тут объявляют перерыв. Детки утомились.
На мою лекцию остается менее часа. Но вот еврейская молодежь очень неохотно тянется в зал, и я начинаю говорить. Здесь происходит следующее чудо: я позорно проваливаю лекцию. Недорослям – скучно. Я не нашел в зале ни одной пары глаз, за которую мне удалось бы зацепиться взглядом. Я – достаточно харизматический лектор и легко приковываю к себе аудиторию. Не без домашних заготовок, апробированных шуток и легкого актерства, но притягиваю зал и тащу за собой. Но здесь провал был очевидный и трескучий; была взята фальшивая нота.
Никого не интересовала драма взаимоотношений веры и разума, присутствующие никогда об этом не думали и ничего об этом не читали. Они, кажется, вообще ничего не читали; о “Братьях Карамазовых” имеют в лучшем случае представление, доставляемое добротно-заунывным сериалом. Но скорее не смотрели; скучно, тягучие разговоры в трактирах; какой-то Великий Инквизитор, и опять же, долго и занудно рассуждает невесть о чем…
Я “пустил петуха”, но не только потому, что нет никакой возможности читать дифференциальное исчисление людям, не знакомым с таблицей умножения, но по самому отсутствию интереса аудитории к теме. Выросло поколение еврейских мальчиков, совершенно не озабоченных ни верой, ни разумом. А чем же озабоченных? Не знаю… Ну, что ж, дети, как дети, вот только мобильник их испортил.
Заткнув фонтан, поспешил к мужественно-простецкому Володе, которому надлежало меня доставить в Домодедово. Мы немедленно оказались в еле ползшей пробке. Я принялся разглядывать унылое автомобильное стадо и заметил, что новое восьмирядное шоссе через каждые полста метров заткнуто недвижимыми “Газелями”. Поинтересовался у Володи, что это – на них падучая напала? Володя терпеливо объяснил: “Лето. Жарища. У “Газелей” мотор закипает. Брак заводской. Это уж которое лето из-за них – пробки”. Я наивно осведомился: “Так, если брак известен, отчего не устраняют?” – “Да что там той жары, пару месяцев”.
Стоим, для уравновешивания нервных систем начинаем трепаться. Володя косится на мою кипу и спрашивает: “А что у вас там, в Израиле, евреи-слесаря есть?” Я, кривя душой, с некоторым ненатуральным нажимом говорю: “Есть”. Есть-то они есть, но вымирают, арабы-слесаря точно есть. Но в тонкости ближневосточной жизни вдаваться неохота.
Приближается время моего рейса. Стоим. Володя, желая сделать мне приятное, говорит: “Плохо вот живем”. – “А отчего же плохо?” – “По двум причинам: во-первых, Медведев гадит. Путин еле разгреб дерьмо, которое ему после своего президентства Дмитрий Анатольевич оставил. А, во-вторых, все лучшее арабам посылаем. Нам самим не хватает, а мы арабам шлем”. Помнится, в дни моей молодости, все лучшее поедали поляки. Стало совсем тоскливо. Воистину, все бедствия человека происходят от человека.
Когда подскочили к аэропорту,
регистрация на рейс “Москва –Тель-Авив” была уже закрыта. Я рванулся к стойке
“Аэрофлота”, за которой обреталось главное российское чудо – сердобольная
женщина, протащившая меня через все потенциальные барьеры к закрывающейся двери
“Сухого”. Я успел на Субботу.
Оглавление журнала "Артикль"
Клуб
литераторов Тель-Авива