Дина Рубина

  

 

  В Сан-Серге туман …

 

  Тане Флейшман

 

 

 

Леню он не узнал.

Вернее, узнал, конечно, -  сутулость эту, птичью манеру закидывать голову, всматриваясь в людей и предметы. Так один человек узнает другого, близкого по юности, по общим молодым фотографиям… Конечно, узнал. Но испугался, что и сам, наверное, так же изменился. Не виделись лет восемь, и ему подумалось, что как раз эта плюс-минус десятка на дистанции от «парня» к «деду» становится роковой для облика мужчины.

 Собственно, по телефону он уговаривал друга не беспокоиться, - мол, как-нибудь сам доберусь, видал я ваши европы. Для того и машину снял. Но когда Леня выяснил, что машину Михаилу придется брать на французской стороне аэропорта (на дешевизну повелся, у французов снять выходило дешевле, чем у швейцарцев), - он встревожился и заявил, что приедет встретить непременно: ты заплутаешь, там полно заморочек, в этом аэропорту, поделенном на зоны.

 Далее все, как водится: обнялись, поцеловались, охлопали друг другу плечи и спины:

 – Полысел, старый хрен!

 - А ты поседел, ваше святейшество, но живота, смотрю, нет…

 - Приглядись хорошенько …

  Затем хитрые переходы между зонами, невозмутимые таможенники, неторопливые чиновники и новенький черный «Рено», к которому они еще пилили с километр по бескрайней подземной автостоянке…- нормальная бестолковщина первого дня путешествия…

  Если б то было, действительно, путешествие, а не бегство от себя самого, не разбери куда. Барахтаясь в страшной тоске последних недель, он наобум набрал Лёнин телефон, услышал голос, и - оба вдруг взволновались, обрадовались друг другу, проговорили минут сорок и так возжаждали встречи, что наутро он взял билет и через день вылетел. И уже в самолете стал тяготиться – собой, собой. Только собой...

 

  Наконец, двинулись эскортом: он - за серебристым Лёниным «Пежо», боясь отстать, напряженным взглядом держа заветный номер впереди. Впрочем, Лёня вовремя притормаживал, если кто-то обгонял «Рено» или светофор обрубал их невидимую связку, и они опять чинно плыли двумя уточками по автостраде, вдоль которой солнечными шапками то и дело вспыхивали желтые кусты форзиции. Да и дороги было – всего ничего. Жил Леня в Мейране, пригороде Женевы, где снимали квартиры многие сотрудники ЦЕРНа.

  Уже вовсю цвела магнолия. Здесь, как и по всей Европе, это были мощные плечистые деревья, усыпанные охапками бело-розовых цветов. Одно такое росло прямо перед подъездом Лёниного трехэтажного дома. Близость природы – парков, лесов и озера - чувствовалась на каждом шагу, и всюду природа была очеловечена, даже слишком: ветви платанов зачем-то обрубали, придавая им причудливую форму, и рослые красавцы стояли,  раскорячив мозолистые обрубки ветвей.

  Такая же огромная магнолия росла у Лёни перед балконом, на который из гостиной выходила стеклянная - от пола до потолка - дверь, сама бывшая частью панорамного окна во всю стену. И эта пышная, как зефир, крона  магнолии служила боковой кулисой  к  заднику поистине сказочному: ближние, поросшие лесом, холмы уплывали к голубоватой гряде заснеженных гор.

  – Какие окна у тебя просторные, - сказал он, чтобы хоть что-то нейтральное произнести, не про Лиду, не теребить больное. Хотя и понимал, что рано или поздно разговор о Ленином горе непременно зайдет. – Хорошо! Света много.

 - Да, - сказал Леня просто. – И Лида любила, когда уже…в кресле… Подвозил ее вот сюда. Видишь, как за крышами холмы золотятся на закате. А утром, если солнце, - снег розовый на горах, как …

 Он вдруг махнул рукой и заплакал. И отвернулся. Плечи тряслись, обеими ладонями он отирал щеки и подбородок.

– Извини, - проговорил как-то по-детски  звонко. -  Вот странно: полгода прошло, но…это всегда со мной почему-то бывает с новым человеком…

То есть, не новым, а…

 - Я понимаю, - торопливо перебил Михаил.

 

За ужином Леня подробно и даже вдохновенно рассказывал о болезни жены: первая операция, удаление почки, метастазы, вторая операция…- слишком обстоятельно, ненужно, неинтересно. Тяжело…

  Они сидели на кухне – тоже просторной и  со вкусом обставленной очень яркой, контрастной по цвету мебелью: красный буфет, красные стулья, черные полки на стенах. Во всем чувствовалась Лидина рука архитектора.

 Он вздохнул и проговорил: - Да…рано Лида ушла.

 Лидка была смешливой задрыгой, его сокурсницей по МАРХИ. Не Афродита, нет (правда, волосы красивые – блестящие, с желтизной, цвета ириски; потом она их красила в сдержанно русый цвет, и зря: пропал весь шарм, весь интерес пропал), - но энергии, выдумки, задора в ней было на всю команду КВН. И всегда наготове какие-то стишки, анекдоты, забавные песенки, поговорки: «Если будешь сильно деловая, функция ослабнет половая…».

  (Кстати, о функции: на первом курсе, помнится, у них с Лидкой даже наметился романчик, но вскоре появилась она,  и уже ни для кого в его жизни места не осталось).

 - Ну а ты – что? - спросил, наконец, Леня. Ну что ж, и этот миг должен был, наконец, наступить. – Вы-то что, идиоты? С чего это вдруг взбрендило такое! А, Мишка?

 Тот усмехнулся и быстро отозвался: - Брось! Разбежались и разбежались. Как тысячи других пар. Не о чем рассказывать…

  И сам себе мысленно возразил: нет, почему же – не о чем! Очень даже есть о чем. Сюжет для средней руки водевиля. Ты расскажи, расскажи. Вот, возьми и расскажи, при каких занятных обстоятельствах современный муж узнает, что жена много лет ему изменяет. Ты расскажи – а Ленька обхохочется, - как в один прекрасный день раздается звонок на мобильный, и, увидев на экранчике родимое «Ириша», ты нажимаешь кнопку и…Давай, поведай в деталях, как прослушал всю эротическую сцену до победного, так сказать, и очень бурного финала, - в страстных объятиях она, судя по всему, не ощутила, что мобильник закатился под спину, кнопка нечаянно была нажата, и - вот они, чудеса высоких технологий: постельная сцена в живом эфире; эксклюзив для далекого мужа…Тут что самое поучительное: что вся эта роковая, - как сама она выразилась в их последнем пошлейшем объяснении, - любовь родилась и длилась, оказывается, в те годы, когда шла трагическая борьба за Костика, когда их единственный сын обнаруживался – в ломке или обдолбаный - то в отделении милиции, то в грязном туалете на вокзале, то в какой-нибудь канаве…

  Словно бы услышав эти мысли,  - а может, и правда, горе так обостряет чувства? – Леня спросил:

 - А Костик-то? Выкарабкался?

 - Ничего, слава богу,  - охотно отозвался Михаил. – Год уже чистый, поступил на исторический в РГГУ. Другим человеком стал…- и, помолчав, добавил: - Девочка у него хорошая, знаешь, в этом все дело: маленькая такая, конопатенькая… очень сильная!

 - Ну, дай бог, - вздохнул Леня. – Женщина в этом деле…

И опять отвернулся к окну, за которым золотыми шарами светили во дворе фонари. Его поредевшие волосы вились на шее запущенными седыми кудряшками.

 - Ленька, тебе постричься надо, - сказал Михаил, отвлекая друга. –  У тебя на шее колечки, как у Анны Карениной.

 Тот хмыкнул и отозвался: - Да, знаю. Для меня это такая морока. Меня ж всегда Лида стригла, у нее золотые руки! Никто не верил, что я стригусь дома, а не у самого модного парикмахера…

 

Знаем-знаем... Она усаживала тебя, голого, на низкую табуретку в ванной, обвязывала тебе шею и грудь старой простыней, и покрикивала: - «Сиди ровно, балбес, а то чикану не то, что надо!». Но ты, презирая опасность и оставаясь неподвижным в торсе, все же умудрялся щекотать ей ногу под коленкой, куда доставала рука, - так что вся торжественная процедура превращалась в черт те что: она визжала,  ругалась, щелкала ножницами, хохотала…и, напоследок, обмахнув той же простыней твою шею, отправляла тебя в душевую кабину звонким шлепком по голой заднице…

А знаешь, друг Ленька, почему я могу легко описать всю эту сцену? Потому что меня стригли точно также двадцать пять лет.

 

  - Завтра сам погуляешь по центру, - сказал Леня, доливая ему чаю из стильного красного чайника. –  Озеро, Старый город, собор… ну, и вообще, – найдешь, что смотреть. А послезавтра – воскресенье, в горы поедем, в Сан-Серг.

 - Что это – Сан-Серг?

 - Да ничего, местечко такое в горах…Показать хочу.

 - А…

 - Помнишь, книгу нашей юности - «Зима в горах» Уэйна? – живо спросил Леня. - Кстати, нигде ее не встречал с тех пор, а с удовольствием бы перечитал…

 - Что-то помню, смутно…Там герой едет в горы в Уэльс? Одинок, в поисках кого бы трахнуть…

 - Ну, в общем, да…Цепляется к каждой юбке и вдруг встречает любовь. Но главное там: горы, серпантин дороги, туман и железная печка, которую топят углем…

 - И классовая борьба, помнится, - подхватил Михаил, припоминая фабулу книги, о которой не думал лет тридцать, но сейчас вдруг завелся от одного этого слова, от этого ненавистного слова «любовь», которое за последний месяц ему пришлось так часто слышать. - Одинокий горбун со своим автобусом против крупной транспортной корпорации…Такая левая антиглобалистская бодяга, да?

 - Вот-вот. Если где увидишь – купи мне, ладно?

 - Если не забуду…Давай  укладываться, что ли.  Я после самолета всегда еле ноги таскаю.

 - Это сосуды! – встрепенулся Леня, и он, опасаясь, как бы друг опять не въехал в столь полюбившуюся ему медицинскую тему, грубовато ответил:

 - Да не сосуды, а бабы давно нет.

 

 Постелил ему Леня в кабинете Лиды. Когда вначале он сказал – «в кабинете», Михаил подумал, что это – так, фигура речи. Ну, какой там кабинет – Лидка и в лучшие-то времена была не слишком обуяна профессиональными амбициями…Но комната оказалась именно кабинетом: большой письменный стол с компьютером, удобное рабочее кресло, над столом – доска с прикнопленными документами и набросками. И широкая тахта у противоположной стены. Выходит, Ленька из той категории скорбящих вдовцов, подумал он, кто, после смерти жены даже мухе не дает сесть на карандаш, коего касалась любимая рука.

 Перехватив его удивленный взгляд, Леня сказал: - Да, знаешь, у Лиды здесь были заказы. А в последние годы она буквально воспряла: спроектировала несколько частных вилл. Понимаешь, эти наши нувориши ищут как раз такое: и чтоб «здешнее», это для них знак качества, и в то же время, чтоб свое, понятное, по-русски. Ну и МАРХи  для них - не пустой звук.

 Стоя у Лидиного стола, поговорили еще о его, Михаила, работе, о знакомых, о друзьях молодости. Он не хотел прерывать друга, но с нетерпением ждал, когда за Леней закроется дверь.  Думал, что ухнет в сон, не успев раздеться. Но разделся и лег, покрутился еще на тахте, листая  местный бюллетень с программой выступления каких-то русских бардов (имена незнакомые, видимо, молодежь; а он давно перестал следить за всей этой поющей совестью России)…

 Наконец, выключил лампу.

 И выплыло окно над столом, за которым горбились и пугали культями калеки-платаны. Бессознательно (профессиональное) он отметил соотношение размеров стола и окна, представил, как Лида сидела тут, поднимая голову от чертежа, и глядя в уютное пространство обжитого мира в окне, где даже платаны введены в общие городские нормы.

  Черт те что, мелькнуло у него, -  до чего же смерть досадная: тут, среди такого покоя и порядка, и, главное, в тихом океане вечной Ленькиной любви…Вот, на первый взгляд, стряслись у него и у Лени  такие разные беды. Очень разные, подумал он, а суть-то одна: суть в том, что четверть века ты укладывался спать, и справа от тебя была она. И вот – нет ее, нет ее. Нет ее…

Господи, как наловчиться обрубать все эти проклятые мысли, все сцены из прошлой жизни? как травить этих гадов ползучих в тот момент, когда они возникают? - вот сейчас, вслед за мыслью о Лене и Лиде немедленно всплыла она на платформе пригородной электрички, гасящая свою антиастматическую сигаретку о подошву туфли. Спрятала окурок в пачку (пепельная прядь занавесила щеку), воскликнула:

–  Видишь, как я экономлю твои деньги, жила!

  Он даже мысленно не произносил ее имя. Ему казалось - если он назовет ее так, как называл двадцать пять лет, то дрогнет вся, кропотливо возведенная им за последний месяц плотина, и тогда невыносимая боль хлынет и затопит, и размоет, разнесет в клочья саму его личность…Главное же: гнать, затаптывать в себе ту сцену последнего суховатого объяснения (вновь – сигарета, прядь, упавшая на лоб, свежий маникюр на любимых пальцах. Костик унаследовал материнские руки, слишком изящные и нервные для мужчины, и – вот уж что можно сейчас вспоминать спокойно: когда в очередной раз сын пропал на неделю, и Михаила вызвонили опознать в морге тело какого-то бродяги с обезображенным изрезанным лицом, - он сдавленным голосом попросил старшину открыть руки покойника: их он узнал бы в любом состоянии).

  Его сестра Люба единственная  знала причину развода; сама опытный врач, настаивала на консультации с психологом. Считала, - сам он не справится. «Пойми, - уговаривала, - все мы в этой безумной жизни нуждаемся в костылях. Погляди в зеркало: ты за три недели скелетом стал!».

 С Любой, которая была много старше, вырастила его и до сих пор любила, как своего ребенка, тоже надо было держать ухо востро. Начиная разговор с разумной деловой интонации, она мало помалу заводилась, вспоминала всю унизительную подоплеку их разрыва, начинала плакать, и часто впадала в настоящую истерику, приговаривая: - «Мерзавка, мерзавка!!!…что она думает-  что этот аспирант паршивый останется с ней до смерти?! Восемнадцать лет разницы!».

 - «Перестань!» - кричал он сестре. Даже смешно: за годы семейной жизни он настолько привык чувствовать себя  частью жены, даже ее принадлежностью, что и эту ситуацию, и этот, как говорила Люба, «позор и кошмар», этот фарс, эту грязь ощущал как собственную вину, которой надо стыдиться. И стыдился! И когда сестра принималась плакать, горько жалея брата и проклиная «предательницу» - («Она поплатится за все, за все! он вышвырнет ее очень скоро, и никому она не будет нужна!»), - терялся и виновато бубнил: «Люба, прошу тебя …прошу тебя…». 

  Идее евангелия от психолога он внутренне яростно противился. Таблетки - ладно,  пусть, чтоб засыпать нормально. Все остальное - вздор! Как представишь эту консультацию-ковырялку: «И что вы почувствовали в тот момент, когда...» Вздор. Вздор! Просто: забыть. Пройдет месяцок-второй, сказал он себе, успокоишься, найдешь другую бабу…И после сих успокоительных слов уже привычно ощутил ножевой удар в солнечное сплетение, и с обреченной ясностью понял, что никакой другой бабы никогда у него не будет; что жизнь кончена, и прекрасно, и плевать.

 

  Так и ворочался всю ночь, пялясь в желтовато-серый квадрат окна…

  Уснул на рассвете, уже и небо растаяло и растеклось сливочной лужей, и птицы разговорились-разохались…Проспал Ленькину хлопотливую заботу: тот выбегал в соседнюю булочную, оставил для него на столе завтрак: еще теплые круассаны, масло, сыр, сливки, а также письменный приказ не лениться, а сварить себе кофе.

 Он и сварил, и обстоятельно позавтракал, счастливый этим спокойным одиночеством в чужом безопасном доме, хоть и заполненном недавней бедой, но бедой человечной, теплой, любовной…

  В своей записке Леня подробным рисунком  (линии, стрелочки, номер автобуса обведен кружком), объяснил, как доехать до центра. Выходило, что и машина не нужна – автобус идет прямо к озеру.

На листке лежали, придавливая бумагу, несколько местных монет – Ленька, друг, все предусмотрел. Видимо, обменные пункты были только в городе.

 

  Он  оделся и вышел, аккуратно заперев за собою дверь, а, выйдя из подъезда, пожалел, что оставил шарф, - свежий мартовский  ветер принялся трепать по щекам и хозяйски ощупывать шею. Но возвращаться не хотелось. Он миновал большой квадрат двора, свободно засаженный все теми же укрощенными платанами, вышел к остановке и чинно взошел в подкативший автобус.

 Здесь была представлена вся этническая  пестрота общества. Черная няня везла куда-то семилетнего мальчика, два молодых азиата сидели, уткнувшись в какие-то конспекты, две мусульманские женщины в длинных балахонах и косынках на головах тарахтели о чем-то на своем языке, а у дверей, приготовившись выйти на следующей остановке, тихо переговаривались между собой  пожилые русские супруги.

  Вот есть же где-то разумная внятная жизнь, думал он, разглядывая пассажиров автобуса, есть же уважение к законам, к государству, к личности…

И сам автобус плыл как-то размеренно, уважительно, разматывая заоконное пространство с заурядными, но чистыми и приятными домами, с неширокой рекой, берега которой заросли  все теми же кустами солнечно желтой форзиции, с красивым парком на холме.

Наконец, автобус выехал на мост, и слева мощно развернулось озеро –  еще бледное, в утренней дымке.

 

  Он вышел на конечной, и,  мимо огромной цветочной клумбы, посреди которой торчали часовая и минутная стрелки (клумба оказалась знаменитыми цветочными часами, о чем потом он вычитал в подсунутом Леней путеводителе),  вышел к набережной,  где, пошевеливая боками, тесными рядами стояли на воде разноцветные парусники;  целый лес голых мачт.

 Он шел вдоль ровно высаженных пятнистых платанов и бесконечного, насколько хватало взгляда - ряда обстоятельных бюргерских домов, судя по непременным мансардам - доходных. Шел, вдыхая свежий озерный воздух, украдкой радуясь своему приличному настроению, тому, что впервые за этот месяц получается спокойно отметать мысли о прошлом, о ней, о вине, о позоре, о всей непоправимой жизни, и о том ударе в грудь, который ощутил он, когда понял, что она не разыгрывает его по телефону, а это вот сейчас, в эти вот минуты и происходит…

 И – едва вспомнил, -  вспыхнуло, обожгло, навалилось, стало сжимать и ломить сердце…пришлось срочно гасить фонтан  боли, к чему за последний месяц он привык, приспособил разные внутренние механизмы. Лучше всего работал грубый окрик: заткнись, хватит, прекрати, все!!!

  А вот и фонтан. Над гладью озера торчал водяной прут невероятной высоты и силы. Взмывал из глубины, словно там, на дне, пробило дыру в земной коре, так что струя земной боли выхлестывала над поверхностью воды…

Не органично, думал он, любуясь жемчужно-розовым глянцем водного простора; эта вертикаль разбивает мягкую линию гор, плоскость озера. Торчит такая пульсирующая дура посреди воды…

 Но когда, часа через полтора, он возвращался по набережной мимо зимующих парусников и павильонов летних кафе, под внезапным солнцем в струе фонтана заиграла чудесная сквозистая радуга…

Женева показалась ему размеренной, уютной, скучноватой. Озеро, конечно: оно придавало всему вокруг тот особый  голубоватый простор, который витает над водной гладью, одушевляя холмистые берега и любые на них строения.   

 Он исходил все улочки, все площади средневекового центра, собирался зайти в кафедральный собор Сан-Пьер – Леня вчера говорил что-то о витражах, – но не зашел, потому что проголодался. Выбрал явно дорогой приозерный ресторан, где на его вопрос – что бы взять из местной кухни, - невозмутимый, но предупредительный официант посоветовал заказать «филе де перш» - блюдо из наших окуньков, мсье, визитная карточка Женевы.

 

 Ну что ж, сказал он себе, вот ты и путешествуешь один, без нее. И не пропал, черт побери, не сгинул.

А ведь сколько их было за двадцать пять лет – этих счастливых странствий, с азартом продуманных ею до мельчайших деталей, - когда в Интернете вызнавались даже номера и время отправления раздолбанных местных колымаг на каком-нибудь маршруте Ванс - Экс-ан-Прованс…Ну, хватит! Сказано тебе: хватит!!!

  Ага, вот и окуньки. Выглядят прилично, а как там на вкус?…М-м-м, ничего, годятся вполне. Но мы на Истре ловили и жарили повкуснее…

  На Истре у них была дача. Небольшой дом в два этажа, четыре комнаты - купленный в начале двухтысячных, когда у него вдруг в работе поперло: проекты, знакомства, деньги.  

 

Она была на даче с этим аспирантом (ну да, роковая любовь!), как раз в те жуткие три дня, когда я разыскивал Костика по всем вокзалам, больницам и моргам, - ничего ей не сообщая, оберегая ее спокойствие…Хорошо, что аспиранта я в глаза не видел, - да и черт с ним, аспирант не при чем, просто…

 

 Из-под руки возник официант с невыносимым ритуальным «все ли о, кей?». Терпеть не мог этого назойливого обычая в дорогих ресторанах. Подал-принес - отвали, дай спокойно прожевать ваших окуньков, оставаясь наедине с собой, с аспирантом, и с нею

 - Все хорошо, благодарю вас, - сказал он, вежливо оскалясь.  – Счет, пожалуйста…

 

  ***

 

 

 В воскресенье за завтраком Леня сокрушался, что небо в войлоке – значит, в горах, куда он собирался везти друга, может быть обложной туман.

  - Какого ж хрена туда тащиться? - спросил Михаил. - Наверняка есть какие-нибудь приозерные туристические  городки…

Леня смутился, забормотал что-то о «непередаваемой атмосфере»…Наконец, проговорил:

- А мы там, знаешь, первые пять лет жили. И тоже – печка у нас была, топили брикетами, считали затраты. Я только начал работать в ЦЕРНе, мы бедными были. За окном – снег на вершинах, по воскресеньям - колокольный звон из церкви…И Генри был жив. Помнишь Генри?

 - А как же, - отозвался он.  Генри был на редкость сварливой, донельзя избалованной, как только в бездетных семьях бывает, шавкой, - небольшим пуделем, в молодости белым, в старости побуревшим. Прожил невероятную мафусаилову жизнь - чуть ли не  четверть века. Помнится, когда он мирно отправился к собачьим праотцам, Ленька прислал пронзительное письмо, проникнутое настоящим горем. Да-да, и пришло оно в самый тяжелый период борьбы за Костика, - в период полной безнадеги. Впрочем, у каждого свои беды. И вот, своим чередом, к его другу пришла беда настоящая.

 Ага, ясно, - Леньке важно поехать в эту глухомань, и даже ясно почему: повод вновь говорить и говорить о Лиде.

 Ладно, сказал он себе, будешь смотреть на красоты швейцарских гор. И бодро воскликнул:

 – Так что тут рассуждать? Едем, конечно!

 И Леня обрадовался, стал оживленно объяснять, какое это дивное место, между прочим – курортное, какие там лыжные трассы, и как в сезон нет отбоя от лыжников…

 

  Он вознамерился ехать в съемной машине – для чего-то же снял ее, идиот, вопреки уговорам друга! Неистребимая привычка бывалого путешественника: свои колеса в пути важнее всего. Настоял, что поведет сам, хотя Леня возражал: дорога сложная, горная, снег еще не везде сошел…

 Он воскликнул насмешливо: - Ленька! А ну, стоять смирно перед полковником! Ты  на Сицилии ездил? То-то же…

 

 На Сицилии, между прочим, за рулем в основном была она. И в хорошей реакции ей не откажешь. А в чем, собственно, ты ей откажешь? – спросил он сам себя. - Нет, реакция что надо. Вспомни, как она глянула в упор, наотмашь, когда ты открыл дверь и молча стал на пороге, не пропуская ее в дом…Вспомни, какие глаза у нее были – самоубийственно светлые, молодые, отважные.  Как сказала она, усмехнувшись:

 - Что ж, и не поговорим?

  Хватит! Заткнись! Едем, едем в горы по следам супружеского счастья Лени и Лиды, и пусть тень Генри сопровождает нас на этом пути.

 

 В отличие от вчерашнего  прозрачного дня, небо сегодня распирало от взбитых сливок, будто там, наверху сумасшедший кондитер в белом колпаке все наслаивал и наслаивал крем поверх глазури, и эти фигуры и башни растекались, беспрерывно меняя форму и вскипая бесшумными взрывами.

 А по низу, по травянистой шкуре холмов ползли их шевелящиеся тени, похожие на гигантских котов в охоте за солнечным лучом. Когда луч вырывался на свободу, поджигая золотым огнем черепицу крыш, он сразу бывал настигнут и прихлопнут белой пушистой лапой.

Веселой яичницей вдоль шоссе растекались поля, засаженные рапсом.

  Шоссе было спокойным, пустынным, до гор еще ехать минут тридцать. Они разговорились о Лениной работе в ЦЕРНе, обсуждали здешнюю жизнь, нравы швейцарцев и французов, разницу в их привычках и образе жизни… Леня уверял, что вообще-то, Женева не такая скучная, как кажется, просто то, что здесь действительно интересно, – мирному обывателю недоступно.

 - В этом городе кишмя кишат агенты самых разных разведок, - говорил он. -Отмываются страшенные деньги, заключаются контракты, из-за которых потом гибнут тысячи людей. И все это в полнейшей улыбчивой тайне, а болван - путешественник видит только дурацкий фонтан на озере, да еще Монблан…

 -  Если повезет, тот ведь почти всегда в дымке…?

 - Да нет, - говорил Леня, - здесь бездна плюсов, особенно в Женеве. Жизнь такая, знаешь, как в раю. У нас в Мейране есть садово-лесное хозяйство, ягоды выращивают: клубнику, малину, ежевику, черную смородину. Мы с Лидой называли его «швейцарским колхозом». Там можно самим собирать, представляешь? Ешь себе от пуза, сколько влезет.

 - Воображаю, как наши люди дорываются до халявы.

 - Ну да. А что набрал в корзинку – взвесь на выходе и плати, и гораздо дешевле выходит, чем в магазине…

Леня вздохнул и добавил: -  И медицина здесь, что ни говори: Лиды давно б уже на свете не было. Ее тянули сколько лет!...Возьми правее, - наконец сказал он. – Минут через пять съезжаем.…

 

 Подниматься они начали километра через два, и резко вверх. Странно, в отдалении горы казались такими пологими холмами. Дорога сузилась, вздыбилась и свилась кольцами, как взбешенная змея, вставшая на хвост. И словно там, наверху, ее пасть изрыгнула холодный пар, - вокруг все стало окутываться туманной влагой.

 - Я так и знал, - расстроенно проговорил Леня. – Ни черта не увидим.

 - Ничего, ты все опишешь по воспоминаниям, - отозвался Михаил, с трудом вписываясь в крутейший поворот.

 -  Не гони! – воскликнул Леня. – Не гусарь, пожалуйста! Тут надо просто тихо ползти.

  Ах, вот как,…подумал тот. Все же хочется жить, а, милый? Не мчаться за Лидой в кипящий Аид, или куда там отправлялись за мертвыми возлюбленными орфеи разных эпосов,  а все-таки жить, жить!

  Судя по всему, поднимаясь, они ввинчивались в те самые увалистые облака, на грозную погоню которых было так увлекательно смотреть снизу. Туман уплотнялся, шевелился, дышал, свет фар буравил его кромешную мякоть двумя световыми трубами, в которых, как обезумевшие, метались золотые искры.  Слева скользко и черно мерцала отвесная скала, справа угадывался обрывистый склон. Михаил вспотел в своей легкой куртке, хотелось содрать с себя даже рубашку.

 - Что ж тут ограду посерьезнее не поставят, в вашем благословенном раю? Чтоб души свободно летели?

 - А бесполезно…дорога узкая, кренделями, и если что – машина валит любую ограду.

  Леня помолчал и сказал: - Со мной тут однажды случай был, знаешь. Ехал из ЦЕРНа после ночного дежурства у ускорителя, заснул  за рулем. К счастью, это было повыше, там более пологие склоны, так что машина просто плавно съехала в ложбину и застряла между деревьями. Представь, просыпаюсь от сильного толчка, не могу понять: где я? что со мной? почему мир перевернут?...Когда понял – стало меня трясти. Еле вылез из машины; она стояла торчком, чуть ли не на боку. Вскарабкался на дорогу, и пешком дошел до Сан-Серга…

 - Повезло…

 - Нет, не повезло! – возбужденно возразил Леня. – Тут другое…Обычно Лида всегда спала, когда я возвращался на рассвете. А тут вхожу - она на ногах, одетая, бросается ко мне с воем, лицо зареванное: «Слава богу, слава богу!»…Говорит, проснулась, как будто кто за плечо тряс; и вдруг такой страх накатил - за меня страх, -  что стала она молиться, представляешь? – бормочет, бормочет, умоляет кого-то, сама не знает – кого, от страха слова проглатывает…

  Молиться?! – подумал Михаил, - Лидка?! Чудны дела твои, господи…«Если будешь сильно деловая, функция ослабнет половая..» М-да…Как, все же, меняет нас жизнь, эмиграция и возраст…Да-да: и застарелая любовь. Застарелая любовь, ожесточенно повторил он, которая въедается в душу, будто ржавчина, накипает, нарастает на душе, как ракушки на днище корабля. Вслух спросил:

 - И вот так-то после ночных дежурств ты здесь ездил?

 - Есть более спокойная дорога, от Неона – мы ею вернемся. Просто, тут гораздо ближе. Ты устал? Хочешь, сяду за руль?

 - Да пошел ты, - отозвался он добродушно.

Иногда туман редел, и тогда светлело от снега, что еще лежал меж деревьями и на обочине. Там, где он уже растаял на склонах, голубым, лиловым и желтым улыбались какие-то цветы,…и тут же снова все окутывала вязкая муть.

  Наконец, дорога раздалась, (змея успокоилась и улеглась), смутно мелькнули слева один за другим три дома…еще поворот, еще один, последний…-  и возникла улица.

 - Приехали, - явно волнуясь, проговорил Леня. – Езжай прямо…еще дальше…плохо видно… вон, у того желтого домика паркуйся. Это контора Эжена.

 - Эжен кто - парикмахер? – спросил он.

 - Почему – парикмахер? Квартирный маклер…

 - О! И тут продают-покупают?

 - А ты что думал?

 - Я думал – наследуют дом старой тетушки, топят по выходным брикетами ее древнюю чугунную печку, ходят к воскресной мессе…

 - Говорю тебе, дурак, – это модный курорт, здесь хорошая лыжня, дорогое жилье и…

 - Не кипятись, Леонид Семеныч…

  Сверху на крыши домов валились дымные валуны, как будто на соседней вершине выкипала пена из-под крышки гигантского бака; такая же пена поднималась снизу из ущелья. Клочковатые потоки встречались, ворочались – как борцы сумо - в безмолвной рукопашной, распадались и уносились прочь. В какую-то минуту прояснилось совсем, будто очередная облачная лавина застряла в пути, зацепившись охвостьями за пики высоких елей.

 - Э, да тут прелестно!

  По сути дела, местечко Сан-Серг представляло собой одну центральную покатую улицу, она же была и дорогой, что вела дальше вверх в горы, - в сторону Франции.

  Здесь все подчинялось и все вписывалось в горный рельеф. И каждый дом выставлял бок, балкон или крыльцо в той позиции, в которой ему удобней было устоять на склоне. Из-за того, что все, как в кисее, было в легком туманце, дома выглядели иллюстрацией к сказкам братьев Гримм: сумерки  зимнего утра, дым из труб…

  Вся улица казалась крепко сложенной, туго сбитой, скрученной,  вросшей в гору. И в этом тоже, как и в небольших окнах, защищенных от ветров и туманов плотными деревянными ставнями разных цветов – зелеными, синими, винно-красными (вот уж летом, в ясный день, надо думать, здесь глазу весело!) - было свое спокойное упрямство, достоинство и стойкость.  И вновь, будто услышав мысли друга, Леня проговорил:

 - Весной и летом на окнах, на балконах полно герани. Все такое цветное, праздничное…А когда уж глициния расцветает – видишь, вон те сухие жилы плюща на стенах? –  весь Сан-Серг тонет в сиреневой дымке, и главное, запах такой, что выходишь на улицу, и голова кружится…- и повторил огорченно:

 - Неудачное время для поездки – ранняя весна!

 - Ничего, и так очень мило.

 Улицу то заволакивало холодным дымом, то его серая кулиса разъезжалась, обнажая  склон ближней горы с языками остатнего снега.

 - Там лыжня, - сказал Леня, махнув рукой. – Ты не думай, сюда элита приезжает - актеры, бизнесмены…Зимой здесь, знаешь, какая толкотня – жизнь кипит вовсю…А вон там мы и жили, - он кивнул на двухэтажный, разнобокой конструкции домик, по второму этажу опоясанный балконом с деревянными резными перилами.

 –  Два крайних окна слева…Трубу видишь? Это наша печка. – Он оглянулся, глубоко вздохнул, набрав воздуха в грудь. - Господи, сколько же здесь исхожено с Лидой! Все тропки, все склоны, даже и довольно крутые…В это время уже примулы из-под снега…Ты не поверишь, как здесь бывает: вчера еще ничего нет, а сегодня, за одну ночь, вся тропинка усыпана примулами! И после этого - как по команде - почки набухают, за неделю горы меняют цвет. Это как  волшебство…Жаль, ни черта сейчас не видно. И не скажешь, что весна.

 

  И правда: внизу у озера цвели кусты и деревья, здесь же зима еще цепко держалась за склоны, и голые леса издалека казались серебристыми волнами на горах. Внизу, где должна была распахнуться голубая даль Женевского озера, грязноватой периной лежал слежавшийся плотный туман.

 - Здесь в горах можно встретить целые поля нарциссов, - продолжал Леня со счастливым лицом. – Если б ты знал, как мы далеко заходили втроем, с Генри. – Он вдруг хохотнул, вспоминая: - С Генри случай был смешной. Здесь, повыше, часто встречаются косули и горные козочки. И Генри их любил гонять – ты же помнишь, он был таким заводным, даже в старости. Однажды увидал стайку козочек и рванул за ними в лес. Через минуту вылетает оттуда с диким визгом, как футбольный мяч, а из леса появляется голова здоровенного козла, который смотрит Генри вслед, явно любуясь своей работой…Бедный пес еще долго скулил и задницу зализывал. Что называется - проучили!

 

 Собственно, думал Михаил, с нежностью посматривая на друга, встреча с прошлым состоялась, и можно уже ползти дальше. Хотя, признаться, дальнейшая дорога в этом скисшем молоке не очень его вдохновляла. Надо подать Леньке мысль – где-нибудь тут кофе выпить. Хотя бы, вон, в симпатичной кондитерской, с такими уютными занавесками на окнах… А тем временем, может, и распогодится…

 - А башенку с часами  видишь? – там станция железной дороги. Поездочек такой смешной ходит – два-три вагона. Весной поднимаешься из Неона в Сан-Серг, а мимо – солнечные полосы желтых кустов, и ты ежедневно снуешь – из весны в зиму, из зимы в весну…- Леня обернулся, мечтательным взглядом обводя горбатую улочку, и сказал:

 – Пойдем, что покажу. Надеюсь, там открыто. Ничего, что воскресенье, он всегда открыт…

  И стал спускаться вниз, мимо маклерской конторы, продуктового магазина, пансиона и кондитерской, а, дойдя до небольшого торгового центра, пустого и темного, поднялся по ступенькам  в аркаду и остановился  перед одной из дверей. Михаил поднялся вслед за ним  и удивленно присвистнул.

Большое окно рядом с дверью то ли в магазин, то ли – судя по ящикам за стеклом – складское помещение, было витриной, заставленной виртуозно сработанными моделями разных средств передвижения.

  Изумительно подробно и точно сделанные легковушки, мотоциклы, автобусы, велосипеды - как старых, так и новейших моделей - занимали место на многочисленных полочках, перевернутых коробках, ступенчатых подставках. Но главное: в центре окна-витрины разлегся весенним зеленым бегемотом искусно сработанный холм, поросший деревьями, кустарником и  цветами, и опоясанный рельсами железной дороги. На рельсах застыли игрушечные вагончики. И всему здесь нашлось место: будке обходчика, кирпичному зданию станции с остроконечной башенкой (часы показывали полшестого),  головастым фонарям, носильщику с тележкой, полной саквояжей, а также нескольким пассажирам на перроне, среди которых выделялась комично толстая дама в шляпке, с букетиком трудноразличимых цветов на тулье…

  - Это что! Сейчас увидишь, как все это засвистит – затарахтит. Ты будешь поражен! - и Леня толкнул дверь.

 Они вошли в магазин, вернее, друг за другом протиснулись в щель между ящиками и полками. Здесь было странно тихо, затхло и сумрачно. Даже свет не горел.  

– Это не всегда так, - проговорил Леня, будто извиняясь. – Время такое, понимаешь, – не сезон, воскресный день. Без туристов здесь все впадают в спячку. -  И крикнул вглубь помещения:

 - Мсье Пероттэ! Мьсе Пероттэ!

В конце коридора вспыхнула вертикальная щель, там задвигались…звякнула какая-то банка или ложка, заскрипели пружины…Через минуту возник и осторожно двинулся навстречу силуэт калеки на костыле.

 Леня стал что-то быстро и приветливо говорить по-французски, тот ахнул, отозвался,  - видимо, узнал…Они сошлись в узком пространстве между полками, где невозможно было развернуться, и стали горячо трясти друг другу руки.

 - Потом все объясню, - быстро обернувшись, бормотнул Леня и что-то сказал мсье Пероттэ, указывая на друга. Тот с готовностью кивнул, включил какой-то рычажок, озарив помещение магазина, который оказался не таким уж и маленьким… Еще один щелчок - и вдруг слегка загудело, защелкало, маленькие фонари на кольце железной дороги налились апельсиновым светом, поезд свистнул, дернулся и поехал по рельсам.

Трудно передать количество и разнообразие действий, совершаемых всеми этими крошками! Самое удивительное, что искусственный холм медленно вращался сам по себе, что создавало абсолютную иллюзию естественного движения поезда, так как менялись декорации и пейзаж. Поезд мчался вдоль горных склонов, машинист давал гудок, обходчик сигнализировал фонарем, носильщик объезжал по перрону толстую даму в шляпке…Мимо проплыл ремонтный вагон с открытой платформой, на которой стояли рабочие в синих куртках, причем, один наклонялся через борт платформы, на что-то указывая рукой приятелю…Целый день можно было стоять тут, глаз не сводя с этого механического чуда.

 Наконец, все стало. Хозяин лавки - он же оказался и мастером, вернее творцом всего этого подробного, забавного и  страшно убедительного мира, – повернулся к Лене и стал что-то долго и сокрушенно рассказывать, вздыхая и качая головой. Свежее розовое лицо, длинные седые волосы, пылкая французская речь.

  Иногда Леня оглядывался и отрывисто бросал: - Они живут прямо тут, в магазине, со старой маман…Хозяин поднял плату за квартиру, они не могли платить, хозяин их выгнал, пришлось переехать сюда…

  И пока Леня переводил, мсье Пероттэ грустно улыбался и поощрительно кивал, будто понимал каждое слово…

 Наконец, все так же улыбаясь, проговорил что-то с вопросительной интонацией, -  во фразе прозвучало: «…мадам Лидия?» - по чему стало ясно, что мастер спрашивает – как поживает Лида…Видимо, не знал ничего.

 И Леня сдержанно что-то ответил – надо полагать, сообщил, что мадам Лидия умерла полгода назад…

 

  Потом они шли по улице, и Леня  возбужденно говорил:

 – Ты заметил, как я спокойно, достойно – о Лиде? Я доволен собой. Я доволен. Вот так и надо - перед чужими…- и вновь голос его осекся, он поднялся на крыльцо кондитерской и рванул на себя дверь.

 Это был светлый благоуханный рай, исполненный ароматами корицы, кардамона, гвоздики и ванили. Невысокая деревянная перегородка делила помещение на магазин и собственно кондитерскую с тремя столиками. За стеклянным прилавком-витриной, уставленной  цветными грядками  пирожных и булочек, стояла крупная женщина средних лет с короткой стрижкой пшеничных волос, так напомнивших ему… Она отпускала двум ребятишкам конфеты в бумажных пакетах, и на приветствие Лени, - тот позвал ее чудесным именем – Сесиль! - подняла голову и  вся засветилась. И опять они оживленно и быстро говорили по-французски, и Леня  отрывисто бросал фразы через плечо, или задавал ненужные вопросы: с какой начинкой ему взять круассан?

 – С любой, - ответил Михаил, не сводя глаз с этой светлой крупной, очаровательной женщины.

 - Пошли, сядем, - сказал Леня, - нам Сесиль все сама принесет. О, ты не знаешь, она ведь отличная медсестра, она делала Лиде уколы и…

  Сесиль принесла поднос с кофе и круассанами, и, видимо, борясь с собой, все-таки осторожно спросила про Лиду – опять мелькнуло: «…мадам Лидия..?» - и снова Леня, сглотнув, бросил три слова, глядя в окно. Сесиль ахнула, всплеснула руками и вдруг легко, тихо заплакала…Леня поднялся, схватил ее руки, и некоторое время держал их обе в своих ладонях, благодарно прижимая к груди. Потом склонился и поцеловал…

 Тут в помещение влетела еще стайка ребятни, Сесиль устремилась к прилавку и там быстро говорила двум девочкам-близнецам что-то увещевательно-ласковое, улыбаясь глазами, не просохшими от слез.

   Леня помолчал, проговорил с трудом: - Сесиль сказала: «Бедная мадам Лидия…Она была такая милая…»

Он подумал: счастливый Ленька. И даже не понимает, какой он счастливый. Как состоялась его судьба, его любовь…И даже нынешнее его горе – такое достояние, такое неразменное, огромное цельное счастье…

 

  К полудню туман не рассеялся, но слегка поредел, и они еще вволю погуляли. Сан-Серг оказался не таким уж крошечным: дома спускались и поднимались по склонам горы, препоясанной дорогой; церкви были две – одна католическая, на горке, другая – протестантская, со скромной колокольней, уютно укрытая в лощине. В протестантскую они зашли. В небольшом зале с витражами в окнах служба только что закончилась, и пять-шесть старушек уже расходились. Но когда они с Леней поднялись на крыльцо, женщины узнали того, обступили, и вновь зарокотала французская речь, на картавых крылышках которой прилетела вездесущая «мадам Лидия», и Леня сдержанно рассказывал бывшим соседкам о своем горе.

 

 Так вот ради чего они сюда приехали! Просто, Леня боялся ехать один, оставленным и одиноким, - сюда, где они с Лидой так счастливо жили вдвоем. А с другом все было нестрашно, и не так больно; все было иначе …

   Наконец, они сели в машину и поехали обратно – через Неон. И когда мимо внушительных вилл и зажиточных ферм  (все здесь было более крупным и богатым, чем в Сан-Серге), - спускались плавными дугами  вполне приличной дороги, небо, наконец, прояснилось; открылось и стало приближаться озеро, и белые перышки облаков  аукались перышками яхт на нежно-голубой глади.

 

  Неон оказался славным приозерным городком, на самом верху которого сидел сказочный белый шато с остроконечными колпаками крыш  на круглых и прямоугольных башнях, а также со всем, что к порядочному замку прилагается: флюгерами, флагами, гербом над внушительной входной дверью. Кажется, в шато находился музей – то ли истории города, то ли памяти и уважения кого-то или чего-то.

  Внутрь они не вошли, просто погуляли вокруг, посидели на площади, обсаженной платанами, обрубки ветвей которых были воздеты к небу, словно деревья кому-то салютовали или молили о пощаде, - и, наконец, крутыми улочками спустились к набережной, к ряду уютных ресторанчиков, призывно открывающих двери к обеденному времени.

  Как раз и проголодались; и перед тем, как войти в заведение, чья терраса глядела прямо на озеро и дымчатую горную цепь на другом берегу, Леня, чуть не за рукав поймал какого-то прохожего, и заставил его сфотографировать их обоих у старинного круглого фонтана на маленькой площади.

   Наконец, вошли, расселись, и пока официант не принес карту меню, Михаил смотрел на ровное натяжение голубой материи озера с цветными заплатками яхт, думая о кротком, куда более кротком, чем морское, дыхании этой воды. Все вокруг, вся здешняя жизнь были подчинены ритму мирного дыхания озера. В том числе, и плавность лебединого хода, столь отличная от истеричной резкости чаек…

 - Что здесь брать? – спросил он, рассматривая карту меню.

 - Возьми «филе де перш», - отозвался Леня. -  Не ошибешься.

 

Платаны и тут выставляли напоказ черные обугленные культи. Михаил смотрел на зеленую мшистую прозелень стволов и думал - в них есть что-то упрямое, как в покалеченных ветеранах. Какая-то угрюмая стойкость…

Мимо окон кафе сновала воскресная расслабленная публика.

Он заметил женщину в платке и длинном черном платье, заговорил о нынешнем столпотворении народов в Европе, о том, что хваленная европейская толерантность, похоже, трещит по швам, - вон как швейцарцы поднялись на дыбы против минаретов.

 - А знаешь, - сказал Леня, – все говорят, что мы, русские, не приучены в совке к толерантности. А я думаю – наоборот. Не все, конечно, но у кого были глаза и сердце…Мне мама рассказывала…она тридцать пятого года, родилась в Рошале – знаешь, в Шатурском районе – городок? Километров двести от Москвы. Там был военный завод. И в войну в город пригнали – наверное, по мобилизации – несколько сотен узбеков, мужчин. Может, они и работали на заводе, но впечатление было такое, что они никому не нужны. В любую погоду – в вышитых тюбетейках и стеганых халатах - они ходили по домам, просили милостыню. Кто-то делился с ними куском хлеба или картофелиной, кто-то гнал взашей…Ими детей пугали – вид-то необычный, и язык чужой. Говорили: не будешь слушаться, узбек заберет. И малыши боялись этих несчастных людей до родимчика. Некоторые из них на толкучке торговали сухофруктами – видимо, им из дома присылали, - и мама по дороге из школы нарочно проходила толкучкой, говорила – узбеки давали детям горстку душистого урюка или изюма просто так, без денег – наверное, не могли смотреть в голодные глаза детей…Потом они пропали – неизвестно куда. Может, им разрешили вернуться по домам? Хотелось бы так думать. Но из-за сурового климата многие из них поумирали…И вот, знаешь, мама ведь сама умирала долго, мучительно…Мы с Лидой напоследок  ее забрали к себе. Однажды ночью мне показалось – зовет. Я вошел к ней, склонился, вижу – слезы по щеке текут. «Мамочка, что? Больно? Укол сделать?» А она мне…не поверишь…жалобно так: - «Узбеки снились. И жалко, так жа-а-алко этих невинных людей. Леня, сынок, за что их погубили?»
 - Ленька, - сказал Михаил решительно. – Тебе нельзя одному быть! Постой, дай сказать! Не сейчас, не сразу…но ты поверь: в тебе столько этого нажитого тепла, этой семейной любви…

Чуть не сорвалось с языка, что тоска по Лиде смягчится со временем, но разумно промолчал, а вслух повторил:

 - Нельзя  тебе одному быть!

 - А тебе можно? – резко перебил Леня. – Ты что несешь здесь, сваха благочестивая? Сам-то – почему не расскажешь, что у вас с Ириной стряслось?

 Михаил усмехнулся, подобрал вилкой оставшийся на тарелке кусок рыбки, отправил в рот и весело проговорил: - Я тебе лучше – притчу на эту тему, ага?…Решил еврей разводиться с женой, приходит к раввину и просит – ребе, разведите меня с этой женщиной. Тот поражен, совсем, вот, как ты:

 - «Как?! Что это значит? Вы прожили вместе четверть века! В чем причина?» И тот ему отвечает: - «Извините, ребе, но пока она моя жена, я ничего плохого говорить не намерен». Делать нечего, положение безвыходное, раввин расторгает брак, после чего, сгорая от любопытства, спрашивает мужика: «Слушай, ну вот, отныне вы – чужие люди, она для тебя – посторонняя женщина. Теперь-то ты можешь мне сказать – из-за чего решил развестись?» А тот ему: - «Нет, ребе. Теперь она – чужая женщина, а я не приучен перемывать кости посторонним людям».

  Леня внимательно и серьезно глянул ему в глаза и коротко бросил:

 - Понял!

 

 По пути в Женеву Леня сел за руль. Весь обратный путь вился по берегу озера, мимо очаровательных приозерных городков, переходящих один в другой. И когда въезжали в Женеву, Леня вдруг сказал: - а ты в нашем соборе так и не побывал?

 - Не вышло.

 - Напрасно! Обязательно надо сегодня зайти. Мы с Лидой первое время туда частенько бегали – на витражи смотреть. Там они особенные…Слушай, мне как раз надо смотаться по делам работы в одно совсем неинтересное место. Давай, я тебя завезу в центр, а по обратному пути заберу? Походишь, посмотришь. Может, орган сейчас играет…Это полчаса от силы.

 - Ну,… давай, - согласился он. Не хотелось Леньку огорчать. Витражи так витражи. Орган так орган, почему бы и нет. И гнать из памяти к такой-то матери все концерты, на которые они бегали с ней в Москве, Питере, Праге; в Дрездене, в Иерусалиме…Она закончила училище по классу фортепиано, была влюблена в музыку, хотела даже в консерваторию поступать, но отец отговорил, не считал это занятие надежной профессией. Она поступила на химфак, но по натуре и по интересам так и осталась – недоучившимся музыкантом. Эта ревнивая любовь к музыке за многие годы передалась и ему, и со временем это стало душевной необходимостью. Они всегда покупали филармонический абонемент, и, оказавшись в новом городе, первым делом искали глазами  афиши органных, симфонических и камерных концертов. Что же теперь делать со всем этим наследием?…

 

 …Музыка потянулась вслед за тяжелой дверью, которую он с натугой отворил. Гулкое сумеречное нутро собора медленно переваривало бурчащие обрывки пассажей, которые где-то наверху проигрывал органист, наверняка репетируя программу вечернего концерта.

  Он стал озираться в поисках источника звуков. Орган собора Сан-Пьер был похож на средневековый дом, из окон которого горизонтально выступали трубы, словно, там, внутри, невидимые  публике, стояли и трубили герольды.

Воскресная служба завершилась, собор пустовал; лишь парочка туристов беззвучно шепталась перед алтарем, над которым цвела дивной красоты витражная роза самыми яркими за день красками: солнце как раз стояло напротив, пропекая насквозь цветные стекла этого изумительного калейдоскопа, чей радужный свет в свою очередь прошивал сиреневый сумрак под высокими готическими сводами.

 

 Михаил свернул в боковой придел и – застыл от неожиданности. Он много путешествовал, и много повидал в своей жизни витражей в знаменитых церквах и соборах. Но в витражах этих стрельчатых окон было нечто особенное. Их золотой жар, алый пламень, зеленый огонь переплелись в такое безупречное по цвету и композиции сияние, что эпизоды евангельской притчи, заключенные в свинцовые переплеты, звучали с поистине апостольской страстью. Картины, пылавшие в этих окнах, заставляли человеческое зрение - всегда стремящееся вовне, - обратиться внутрь, в самую глубину существа. Смотри в себя! – словно бы приказывали они. - Вернись в себя, вглядись пристальней…

 

 Он стоял так минут пятнадцать, ни о чем не думая и ничего не вспоминая, только блуждая взглядом по драгоценным переливам этих волшебных створ… Впервые за последние страшные недели он был не то, что счастлив, но благодарен и спокоен, и защищен отстраненным милосердием чьего-то гения. Он не заметил, как репетиционное бурканье органа прекратилось, и наступила шелестящая тишина, в которой  пошаркивали чьи-то почтительные шаги по плитам нефа…

 Вдруг гневный мордент знаменитой баховской «Токкаты и фуги ре минор» рухнул в тишину собора и, задохнувшись бешеным форте, отскочил от мозаики пола, чтобы рикошетом отозваться в каждом углу.

 Он вздрогнул от неожиданности…

Второй мордент, октавой ниже, протянул четыре долгих звука и ухнул в бездну. И снова, низко, в малой октаве, повторилась первая фигура.

  Всего три пассажа – и вот тебе горние выси, вот преисподняя, вот грешная земля…Как там у Иоанна: «Вначале было слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог»? – но кто поведал это сокровенное Слово ему, добродушному бюргеру с флегматичным лицом, - ему, Баху, потомку музыкантов-ремесленников в третьем поколении, ему – замороченному отцу многодетного семейства?

 Мощь и нежность пассажей «Токкаты и фуги» переплетались, взмывали вверх и ухали в низины, распирая стены собора, так, что дрожали стекла витражей.  Невыразимая лунная печаль нижних регистров переходила в  кружение высоких звуков – чистых, как серебро старинных вензелей.

 

Она была с ним на даче, когда я разыскивал Костика…Вспомни эту бесконечную ночь, подвал морга, пожилого отца, что нашел там свою, сбитую машиной, дочь-мотоциклистку. Как он пытался поднять ее тело, ничком лежащее на промозглом, в вонючих лужах, полу, как умолял поддатого, бритого наголо бугая-служителя помочь, как отчаянным голосом повторял:

– «Ну, хоть не здесь чтобы, не здесь ей валяться…»... А тот, равнодушный, как смерть, отвечал ему: «Мужик, давай без лирики, а?»…И тогда – помнишь? - наступил момент, самый проклятый, самый страшный момент усталости и омертвения, когда ты вдруг захотел, чтобы сын, наконец, нашелся, хотя бы  здесь, но только навсегда, окончательно, -  нашелся, оборвав это нечеловеческое ожидание ужаса…

 

 И вдруг, на пределе нестерпимо долго длящегося аккорда, длящегося, как чей-то разрывающий душу стон, в груди его что-то оборвалось, и плотина рухнула.

Он беззвучно содрогнулся в бесслезном рыдании, - уже не сдерживая себя, да и не в силах себя сдержать; будто сама душа бросилась, очертя голову и не стыдясь своей наготы, в грохочущий поток звуков, спасаясь в нем, сливаясь с самой стихией…

 

  …И потом, немного успокоившись, в ожидании друга стоял, отвернувшись лицом к витражам, - к этим странным окнам, что отвергают стремление  взгляда в подлинную жизнь, но взамен дарят измученному сердцу прекрасные видения; к этим окнам, где горечь пурпура взывает к покою и благости лазури, и бесконечно длится небесный рассказ.

 Он стоял, по-прежнему не понимая  – что делать дальше со своей непоправимой жизнью, мысленно благословляя невидимого органиста, кто позволил ему хоть на миг пропасть,  забыть себя, уйти с головой в эту, сметающую боль и тьму, прекрасную бездну глубоких вод…

 

***

 

В день отъезда он рано поднялся - всегда бывал тревожен и напряжен перед дорогой. Быстро собрал чемодан, принял душ и позавтракал на уютной и праздничной красной кухне. Добираться до аэропорта, сдавать тачку нужно было самому – Леня сегодня с утра дежурил. Оставалось только запереть дверь и отдать ключ старушке-соседке.

  Перед тем, как выйти из квартиры, он подошел к огромному окну в гостиной,  перед которым любила сидеть в кресле уже смертельно больная Лида.

 Парфюмерная крона магнолии еще не потеряла своей пышности, но вокруг ствола на земле уже лежали розовые думки облетающего цвета. Звонкая прозрачность воздуха являла ограненные снегом далекие горы, и ближние, залитые солнцем лесистые холмы, в заплатках черепичных крыш.

 Он опять подумал – как чудесно здесь жить, и подходить по утрам к окну, и видеть на горах паутину розового снега…

 Вспомнил игрушечную железную дорогу, с великим мастерством сработанную мсье Пероттэ: ее маленькие фонари, бойкие вагончики, рабочих в синих блузах…

  Подумал – интересно, как там, в Сан-Серге? Распогодилось ли?

 

 

 

 

Иерусалим, октябрь 2011

 

 

 

 

 



Оглавление журнала "Артикль" Клуб литераторов Тель-Авива

 

 

 

 


Объявления: rebathroom.ru