Елена Дорогавцева

 

НАСЛЕДСТВО

Не генеральский кортик, не серебряный подстаканник— дурное семя
досталось в наследство от деда—
упрямый характер, несовместимый с профессией правоведа,
что была условна в нашей отчизне в любое время.
и когда слово «право» имело одно значенье,
и могло привести только в чёрные списки—
в лучшем случае, в худшем—к потере близких,
и «к десяти годам …без переписки».
Несмотря на всеобщий голод и ночные страхи
и в 30-х, и во время войны всегда была икра, шоколад и сухое печенье
в генеральских семьях, находящихся на особом обеспечении.
Всегда наготове была пара свежего белья и белая ненадёванная рубаха,
под опись
сложенные в кожаный чемодан,
десятилетие простоявший в конце коридора.
дед был прокурором в годы террора.
полжизни верил в партию, вторую половину—в стакан.
бог знает, где стоит его подпись.
я видела её только на сигнальных экземплярах
юридических книг—всегда сверху и справа,
прямо перед вступлением о скорой победе коммунизма.
дед был убеждённым партийцем без практицизма.
над этим всегда смеялись в кулуарах
Института Государства и Права—
фактически в его малой отчизне.
Я работаю там же — вот она, ирония жизни!



---

На окраине Харькова— где мы окажемся все
в своё время—на скользком холме, без печали, без силы,
по колено в крапиве, по локоть в осенней росе,
мы искали могилы, свои родовые могилы.

бегал пегий щенок, но боялся ко мне подойти.
он искал свою сытость, как люди—тепла и ночлега,
и заглатывал всё, что ему удавалось найти:
и гнилое яйцо, и малину с сухого побега.

я звала его нежно, а ты уходил далеко.
выше шли по холму, хоронили кого-то беззвучно.
я старалась не плакать, но горе по нёбу текло
и душило, как жизнь бесполезная, грубая, сучья.

всё запомню: и стол, и ограду, и сломанный сук,
о который ударилась, быстро спускаясь, неловко;
вынимающий жилы тот жуткий растянутый звук
двух порожних вагонов, столкнувшихся на Сортировке.

напитается памятью сладкой ухоженный сад,
оттого эта мякоть тебе изначально знакома,
там, на улице, ниже, где чёрный растёт виноград,
прямо там, под окном, на стене бесконечного дома.


--
Не задевая края пустых небес,
лето кончалось как существо живое:
тусклым огарком падало в мокрый лес,
билось и тлело в дикой малине, хвое,
гибло у ног. а сверху, где был просвет,
шум становился тоньше степного воя—
пела листва как с клироса: горя нет,
будет тепло плодами, плоды—землёю.
горьким глухим покоем в тебя текло
чуть забродившее, как от малины сочной,
сладкое материнское молоко.
ягоды падали, не достигая почвы.




--- М.К.

Переходя в другое естество,
мы все подобны бабочкам из теста.
мы—грубое простое вещество,
цитата из заученного текста,
где каждому присвоено число,
и нет греха позорнее, чем бегство.

чем будем мы, какой кривой водой,
каким остатком, памятью, событьем,
из нас сольются золотые нити,
или отмерят цинковый постой.
всё что меня соединит с тобой
гораздо больше первого соитья.

лишь, неизменно, в полной тишине,
больного солнца голубая глыба
блеснёт со дна как заспанная рыба,
и всё вокруг в жемчужной чешуе,
и повар—зверь, и ученик опасен.
никто из нас быть пеплом не согласен,
но этим светом, этой чешуёй.



маме

Грубый мост прогибается. доски одна за другой
набухая, гниют, выпадают, как старые зубы,
над зелёной водой, что уже не зовется рекой,
а вороньим оврагом, и только весною — запрудой,
где когда-то— лет сорок—и щука водиться могла.
кто тогда не рыбачил, тот долгое лето купался,
и теченье ловил. но куда и откуда текла
не припомнит никто, да и мало кто с детства остался.
всё ушло, заросло, затянулось болотною мглой,
испарилось, исчезло, впиталось слоями в породу.
моя мама сюда приходила совсем молодой
и смотрела с моста в эту чистую, свежую воду.
она видела дно, его светлый спокойный песок,
разноцветные камни и длинные пальцы растений,
отраженье лица, удлинённое наискосок,
и тяжёлые тени, почти недвижимые тени.
солнце криво висело на самой высокой сосне,
ослепляло глаза, разбивалось о реку, с размаха
расщепляясь на искры, играя на тонкой волне,
будто страха не будет, а, может, и не было страха.



---

Это облако выглядит так же, как ты. просыпаешься утром,
поворачивая лицо в мою сторону, и зевая.
рука вслепую дотягивается до очков, и в мутном
очертании часов начинает проступать восьмая
пустота делений. часы нам чужие, вроде
людей, парящих рядом в автобусе –
не ожившие лица.
мы живём высоко, и в окне, при любой погоде,
видим только небо и тучи, пытающиеся слиться
в твой профиль. но ты повернёшься, зевнёшь, не догадываясь об этом,
и тучи поплывут на север вместе с твоим портретом.

___
Горел ли куст на пройденном пути?
что мы могли, когда в пурпурном свете
нам Серафим скомандовал идти?
и мы пошли счастливые как дети,
под этот гром, гранит, дамоклов меч,
под это изощрённое увечье.
но разве я могла бы так сберечь,
чтобы любить теперь по-человечьи.
чтобы нестись бедою под откос
и не искать тебя вне оболочки.
так здание, идущее под снос,
растаскано жильцами на кусочки—
моей любви остывшее жнивьё—
моей тяжёлой, давящей, прямою.
жизнь стала ахиллесовой пятою.
мы были безупречны вне её.
теперь хоть режь, хоть на могилы рви,
хоть посылай от храма до мечети.
все подвиги мои не от любви,
а оттого, что страшно жить на свете.


---

Эту молодость мне никогда не истратить с другим,
как с немым подтверждением невосполнимой пропажи.
я лежу без эмоций, как фарш, как варёная спаржа.
бестелесным созданием просто парю рядом с ним.
но уже из-за двери доносятся звуки военного марша
в честь моих тридцати годовщин.
каждый раз, как смотрю на него, становлюсь всё старше.
ещё один взгляд, и я превращусь в старуху,
в сухую, дохлую муху,
в портрет из морщин.
был бы он мне сын, я б его как младенца купала,
любовалась бы им, целовала б его, целовала.
вот любимое чадо, единственный мой господин.
скрыт во всяком мужчине тобою не созданный сын,
и ты ищешь его, если только посмеешь коснуться.





---

По белому полю, по следу тяжёлых колёс
до ближнего леса, до речки, замёрзшей в изгибе,
где плёс, запорошенный, чертополохом порос.
ни птицы, ни зверя— одна тишина и погибель.

гремят фейерверки вдали, у тебя за спиной,
мелькают гирлянды и ёлки горят у застолья,
и блочные башни блестят ледяною стеной,
а здесь впереди только воздух и долгое поле.

есть где-то дорога, но глазом не виден просвет,
и снег редким пухом цыплячьим — рябая завеса.
сливается небо с пролеском и сходит на нет
в овраге, где холм поднимается лиственным лесом.

иди и молчи, и кричи хоть на все голоса—
никто не услышит, никто не узнает причину.
никто не увидит больного кривого лица
и не распознает в тебе ни дитя, ни мужчину.

в каком из бесчисленных «я» отражается ложь?
но, как не цепляйся за край невесомости ватной,
на мёрзлой земле не оставишь следов от подошв,
когда ты пойдёшь через белое поле обратно.


---


Я – девочка, не больше мотылька
ночного, дымчатого, что-то вроде
невзрачного растенья, сорняка,
случайно выросшего в огороде,
где шансы уцелеть невелики.

Я – бабочка, вокруг людей вращаюсь,
но в куколку тугую превращаюсь,
библейскому закону вопреки.
Чтоб гусеницей выбраться во мгле,
чтоб в небо никогда не возвратиться,
чтоб к небу золотому не стремиться,
ползти к земле.



Оглавление журнала "Артикль"               Клуб литераторов Тель-Авива

 

 

 

 


Объявления: