Марек Краевский
Голова Минотавра
Перевел с польского Сергей Подражанский
Светлой памяти моего дяди, Михала Облонка, который первым рассказал мне о Львове своей молодости
Часть I
Вход в лабиринт
Мне известен (...) лабиринт, состоящий из одной-единственной прямой линии. На этой линии заблудилось столько философов, что не мудрено было запутаться простому детективу.
Хорхе Луис Борхес, «Смерть и буссоль»
(пер. Е Лысенко)
Львов, вторник 9 мая 1939 года,
пять часов утра
Над Старым Рынком вставал рассвет. Розовый свет врывался между жалкими лавками, где бабы начали расставлять свои кастрюли с борщом и варениками, оседал на молочных бидонах, которые еврей-торговец притащил на двухколесной тачке с молокозавода Эстер Фиш, и упирался в козырьки кепок батяров, стоявших в подворотнях, что не могли решиться - то ли идти спать, то ли ожидать, пока откроют ближайший шинок, где кружкой пива можно успокоить острое похмельное томление. Отблеск рассвета падал на юбки двух девиц, которые – не дождавшись ночью клиентов – в молчании возвращались со своей стоянки на Мостках, чтобы исчезнуть в подворотнях Миколайской и Смерековой, где в убогих комнатках снимали койки за ширмой. Мужчинам, торопливо направляющимся мимо Высокого Замка к водочной фабрике Бачевского, розовый свет бил прямо в глаза, но они не обращали на это внимания, уперев взгляд в брусчатку и ускоряя шаги, а от их быстрых движений шуршали узелки с хлебом и луком, которые они держали в руках. Никто из львовских прохожих и этих рабочих не восхищался розовоперстой Эос, ваяющей треугольную крышу госпиталя Милосердных Сестер, никто не задумывался над цикличностью явлений природы, никто не анализировал тонкую игру света и цветовые нюансы.
Подкомиссар Францишек Пирожек, как и его земляки, далек был от гомеровского восхищения. Он ехал по Казимировской улице в новеньком полицейском «шевроле», следил с напряженным вниманием за жителями этого пролетарского района. Искал в них признаки особой озабоченности, всматривался в группы людей, живо обсуждающих что-то с какими-то инструментами в руках. Таких, которые хотят сами линчевать преступника. Никого похожего не видел раньше – ни на улице Коперника, ни на Легионов. Не видел и сейчас. Постепенно успокаивался, и вздохи облегчения становились все громче. Не было никаких признаков бунта. Это к счастью, подумал он, проезжая мимо Большого театра и останавливаясь перед аптекой на Жолкевской 4, что этот ужас обнаружил фармацевт, разумный рационалист, который не мечется по двору, не вопит и не будит всех вокруг!
Пирожек вышел из автомобиля, оглянулся и почувствовал, что у него сжалось горло. Постовой перед аптекой привлек внимание местных жителей, которые стояли вокруг, громко и откровенно удивляясь столь раннему присутствию стража порядка в этом месте. Тот смотрел на них сурово из-под козырька фуражки и время от времени делал строгое лицо, хлопая ладонью по дубинке, висящей вдоль лампаса. В этом районе полицейские не вызывали особого уважения. Бывало, им приходилось ходить посреди мостовой, чтоб их не втащили в подворотню и не побили. Постовой из третьего комиссариата обрадовался, увидев Пирожека, отдал ему честь и впустил в аптеку. Подкомиссар знал, куда идти. Направился к прилавку, на котором стоял старенький телефон, прошел через темный коридор, споткнулся о ящик, в которым лежали ржавые аптечные весы, и вошел в кухню квартиры , которую занимал аптекарь с семьей.
Насколько аптекарь, пан Ашкенази, вел себя – как и ожидал Пирожек – очень спокойно, настолько у его жены не было и капли хладнокровия. Сидела у стола, тонкие пальцы вжимались в папильотки, охватившие череп, как лыжная шапочка, и громко рыдала, тряся головой. Муж обнимал ее рукой и подсовывал ко рту стаканчик с валерьянкой, как можно было понять по запаху. На огне подскакивал чайник. Окна запотели, это мешало подглядывать какому-то зеваке, которого постовой почему-то пропустил во двор. Стояла удушливая вонь. Пирожек снял шляпу и вытер лоб. Пани Ашкенази всматривалась в него с таким выражением, словно увидела дьявола, а не румяного, тучного, вызывающего всеобщее доверие офицера. Пирожек буркнул слова приветствия и восстановил в памяти телефонный разговор с паном Ашкенази полчаса назад. Аптекарь рассказывал ему все очень спокойно и подробно. Пирожек не собирался расспрашивать его о том же самом, тем более в присутствии перепуганной супруги и приклеившегося к окну зеваки.
- Где у вас выход на задний двор? – спросил Пирожек.
-Через прихожую и до конца, пан полицай, - неожиданно ответила пани Ашкенази.
Пирожек, не обратив внимания на внезапную активность аптекарши, вошел в темную прихожую. Из-за боковой двери услышал громкое похрапывание. Наверное, маленькие дети, подумал, у них очень крепкий сон, который не может нарушить даже кружащаяся вокруг смерть.
Грязный двор был застроен с трех сторон. От улицы отделял его железный забор, подход к которому охраняли постовые. Вокруг стояли двухэтажные ободранные дома с внутренними галереями. К счастью, большинство жильцов спали. Только на втором этаже сидела на стуле седая женщина и не спускала глаз с пшодовника Юзефа Дулапы, который стоял у выхода и курил папиросу. Вышел по нужде (Пирожек мысленно восстанавливал телефонный рассказ Ашкенази) и обнаружил в уборной что-то ужасное.
- Добрый день, пан комиссар, - сказал Дулапа и затоптал ботинком окурок.
- Что вы делаете, Дулапа! – крикнул Пирожек так, что старушка на галерее подскочила. – Здесь место преступления! Заплюйте бычок – и в карман! Не затаптывайте мне следы, черт бы вас побрал!
-Так точно! – ответил Дулапа и начал искать окурок под ногами.
- Где это? – Пирожек, сказав так, почувствовал неудобство. Нельзя говорить о мертвом человеке «это». – Ну, где же тело? –поправил сам себя. – Вы его случайно не двигали? Укажите пальцем и дайте мне фонарик!
- В уборной, будьте внимательны, пан комиссар. Там кишки лежат, - шепнул обеспокоенный пшодовник и добавил еще тише, вручая ему фонарик.- Пан комиссар, не обижайтесь, но это страшное дело. Как раз для комиссара Попельского.
Пирожек не обиделся. Внимательно осмотрел влажную черную землю, чтобы не затоптать каких-нибудь следов. Потом подошел к уборной и отворил двери. От вони перехватило дыхание. Зрелище, которое предстало перед ним в розовых лучах рассвета, расплылось в глазах.Комиссар краем глаза увидел, как старушка сильно перегнулась через барьер, пытаясь заглянуть вглубь сортира. Хлопнул дверью
- Дулапа, сказал, втягивая в легкие смрадный воздух, - уберите с галереи эту старуху.
Пшодовник поправил крючок на воротнике мундира и грозно направился в сторону лестницы.
-Эй, бабка, - крикнул он женщине, - марш в хавиру, мигом!
- Человек по нужде выйти не может! – заорала женщина, но послушно исчезла в квартире, предусмотрительно оставив стул на галерее.
Пирожек опять отворил двери и осветил бледное тело, лежащее в уборной. Детское тело было скрючено, словно кто-то пробовал всунуть его головку под колено. Волосы на голове были редкими и спутанными. Кожа на щеках припухла. На пороге лежали кишки, склизкую поверхность которых покрывали струйки крови. Все тело было покрыто струпьями. Подкомиссар почувствовал, что его гортань превратилась в затычку, перекрывшую дыхание. Оперся на открытую дверь. Никогда ничего подобного он не видел. Больной, растрепанный, растерзанный ребенок. Было ему не больше трех лет. Выпрямился, сплюнул и еще раз глянул на тело. Это были не струпья. Это были колотые раны.
Пирожек захлопнул дверь уборной. Дулапа смотрел на него с тревогой и заинтересованностью. В отдалении, со стороны Грудецкой, зазвонил первый трамвай. Над Львовом вставал прекрасный майский день
- Вы правы, Дулапа, - очень медленно сказал подкомиссар Пирожек. – Это дело как раз для Попельского.
Львов, вторник 9 мая 1939 года,
четверть одиннадцатого утра
Леокадия Тхожницкая вышла на балкон своей квартиры на Крашевского 3 и разглядывала уголок Иезуитского сада. Это она проделывала ежедневно, поскольку любила уверенность в том, что вокруг ничего не меняется и занимает надлежащее место: каштаны, буки, дубы, памятник Агенору Голуховскому и ваза-статуя с аллегориями жизни. Сегодня заметила изменения по сравнению с прошлыми неделями. Зацвели каштаны и появились абитуриенты из ближней гимназии Яна Длугоша. С высоты второго этажа видела нескольких молодых людей в гимназических мундирах, они поднимались по улице с папиросами в руках, держали подмышками книги, перевязанные ремешком, и яростно препирались на тему взаимосвязей, если она хорошо расслышала, тангенсов и синусов. Припомнила свою подготовку к аттестату зрелости сорок лет назад, а потом счастливые годы изучения романской филологии в университете Яна Казимежаа, когда она, одна из четырех девушек на отделении, окружена была бесконечными поклонниками. Оперлась локтями о подушку, лежащую на балюстраде, подставила лицо солнцу и мысленно поприветствовала свои гимназические и студенческие воспоминания. Под балконом шумно проехал грузовик с металлоломом. Это было неожиданно. Леокадия терпеть не могла непредвиденности. Когда что-нибудь приключалось, она упрекала себя в недостатке воображения.
Так было и сейчас. Вздрогнула, быстро вернулась в квартиру и закрыла балконную дверь. Последнее, чего бы она желала, это пробуждения ее кузена Эдварда Попельского, вместе с которым жила вот уже двадцать лет. За все эти годы ссоры у них возникали только из-за неожиданного пробуждения кузена – то сквозняк стукнул неприкрытым окном, то разносчик вголос расхваливал во дворе свои товары, то служанка утром слишком громко распевала в кухне молитвы. Подобные события неожиданно прерывали сон Эдварда, который укладывался спать в пять утра и не привык вставать с постели до часа пополудни. Встревоженная Леокадия подошла к двери спальни кузена, окна которой выходили во двор, как и окна комнаты его дочери Риты, и кухонное окно. Прислушалась на мгновение, не привел ли пронзительный скрежет ржавого железа к такому результату, как ей подумалось. Случилось то, чего она боялась. Кузен уже не спал. Стоял у входной двери с телефонной трубкой в руке. Напрасно я положила трубку на рычаг, мысленно укорила она себя, но что было делать, если с шести утра Эдварда вызванивали из комиссариата. В конце концов он бы проснулся и мне все равно пришлось бы нести свой крест.
Эдвард стоял в передней и молчал, всматриваясь в трубку как в живого человека. Неожиданно заговорил на повышенных тонах. Она быстро вошла в кухню и затворила за собой дверь, чтобы не подслушивать. Ее деликатность ничего не дала. Эдвард орал на всю переднюю, и она слышала каждое его слово.
- Вы что, не понимаете по-польски, пан начальник?! – Она поняла, что он говорит со своим шефом, начальником следственного управления. – Я неясно выразился?! Я отказываюсь приступать к этому расследованию и отказываюсь объяснять свое решение! Это все, что я хотел вам сообщить, пан начальник!
Услышала стук брошенной трубки, скрип пола в гостиной под его шагами, а потом характерный треск телефонного диска. Куда звонит, подумала она, может хочет извиниться перед этим Зубиком? Сейчас он говорил намного тише. Вздохнула с облегчением. Не любила, когда он ссорился с начальством. Он ей никогда не объяснял причин конфликта, тот застревал в нем занозой и заставлял его краснеть от неразрядившегося гнева, и все это могло снова закончиться ударом. Хоть раз бы себя превозмог, подумала она, и поведал ей тайну своих отношений с этим неотесанным начальником! Помогло бы! Почему бы не поговорить об этих конфликтах, у него же нет от нее никаких тайн, даже если дело касается наисекретнейших расследований? Знает, что она молчала бы, как кремень!
Взяла в кладовой печенье, купленное утром у Залевского, потом всыпала в кофейник свежемолотый кофе и залила кипятком. Скрипнул паркет и зашелестели портьеры. Он закончил разговор, вошел в гостиную, задернул портьеры от солнца и, конечно, сидит под часами с папиросой и газетой, подумала она, расставляя блюда на подносе.
Все ее предположения оправдались – за исключением газеты, которая покоилась на столике в передней. В гостиной плотные зеленые шторы были задернуты, а под лепным потолком горела люстра. Эдвард Попельский сидел в кресле у напольных часов и стряхивал пепел с папиросы в пепельницу в форме морской раковины. Был одет в брюки из плотной ткани, кожаные, блестящие от ваксы домашние туфли и вишневую бонжурку с черными бархатными отворотами. На лысой голове виднелись следы пены для бритья и маленький свежий порез. Нафабренные черным коротко стриженные усы и борода окружали рот.
- Добрый день, Эдвард, - Леокадия улыбнулась и поставила поднос на стол. – Я была на балконе, когда ты встал и брился в ванной. А потом позвонил Зубик, ты вздрогнул от звука звонка и поранил голову. Так было?
- Ты должна работать вместе со мной в полиции, - этими словами он всегда подчеркивал дедукцию кузины. Так сделал и сейчас, но слова его не сопровождались обычной в такой ситуации улыбкой. – Ганны сегодня нет?
Леокадия присела к столу и разлила кофе по чашечкам. Ждала, что он усядется и приступит к обычному ритуалу завтрака – «primum сласти, deinde сардельки», что означало, что он всегда сначала съедал пирожное с кофе, а потом сосиски с хреном и булочкой с маслом, запивая это чаем. Однако к столу он не сел, продолжал курить папиросу, окурок которой вставил в янтарный мундштук.
- Не надо курить натощак, погаси и садись за завтрак. А вообще-то сегодня вторник.
- Не понимаю, - мундштук стукнул о край ракушки, - связи между первым и вторым.
По замедленному темпу его слов поняла, что он в очень плохом настроении.
- Потому что нет связи, - сказала она. – Сегодня вторник и у Ганны отпуск. Просто ответила на твой вопрос.
Эдвард поставил пепельницу на столик под часами. Обошел вокруг стола и неожиданно остановился у нее за спиной. Взял ее за виски и поцеловал в голову, несколько испортив ее аккуратную прическу.
- Извини за мое плохое настроение, - сказал и уселся за стол. – День начался плохо. Позвонил Зубик и...
- Ты отказался проводить расследование по делу этого мальчика, о котором все вокруг говорят, что это ритуальное еврейское убийство? – спросила, не ожидая ответа.
- Откуда ты знаешь? – ответил и проглотил кусок пряника.
- Слышала. А если б и не слышала, то могла бы догадаться... Всегда перед завтраком ты садишься под часами, куришь и читаешь газету. Сегодня этого не делал. «Слово» и экстренное приложение лежат нетронутые. Или ты был так взволнован, что не захотел читать, или знал, что будет на первой странице. Остановилась на втором.
- Это правда, - ответил хмуро и не похвалил, как обычно, ее логическое мышление.
- Почему ты отказал Зубику? Понимаешь, что он может отправить тебя в отставку? А прежде всего, неужели ты хочешь, чтобы преступник остался безнаказанным?
Такой упрек при нормальных обстоятельствах вызвал бы у Эдварда взрыв злости. Как ты смеешь меня за это осуждать?! – крикнул бы. Сейчас он молчал, а его челюсть ритмично двигалась – он ел.
- Об этом же меня спросил и Зубик, - медленно сказал, проглотив кусок. – И тогда я повысил на него голос.
- Но я же не Зубик! – худая фигура Леокадии стремительно повернулась.- И мне ты можешь рассказать все...
- Конечно, ты не Зубик, -прервал ее, - и поэтому-то я не повышаю на тебя голос.
Знала, что, как обычно, ничего от него не узнает. Допила кофе и встала, чтобы пойти на кухню и погреть ему сардельки. Эдвард внезапно встал, взял ее за локоть и усадил в кресло.
- Рассказал бы тебе все, Лодзя, но это ужасно длинная история. – Вставил новую папиросу в мундштук.
С радостью подумала, что это означает конец его сомнениям и сейчас она все узнает.
- Рассказал бы тебе все, но не знаю, с чего начать... Это связано с делом Минотавра.
- Тогда начни ab ovo, - Леокадия напряглась от любопытства. – Лучше от того силезского города и квадратного силезца, которого ты называешь своим другом и которого я так и не полюбила...
- Да... – сказал задумчиво. – С этого все и началось.
Бреслау, пятница 1 января 1937 года,
четыре часа утра
Новогодние фейерверки взрывались над Городским театром, когда тряская пролетка подъехала к богатому особняку на Цвингерплац 1, где жил капитан абвера Эберхард Мокк со своей женой Карен, немецкой овчаркой Аргусом и парой старых слуг, Адальбертом и Мартой Гочолл. Экипаж трясся по двум причинам. Во-первых, его хлестали порывы ветра со снегом, а во-вторых, Мокка после бала с шампанским в Силезском музее изобразительного искусства охватило неодолимое желание, которое он пытался удовлетворить по дороге, не дожидаясь, пока они с женой окажутся в спальне. Не обращая внимания ни на мороз, ни на слабые протесты Карен, ни на болтовню извозчика, он пытался пробиться через несколько слоев белья, защищавшего тело супруги. Результат получился нулевой, все ограничилось лишь сменой поведения извозчика, привычного к таким штукам в своем экипаже – он деликатно замолчал.
- Эби, мы приехали, успокойся уже, - Карен мягко оттолкнула сопевшего мужа.
- Ладно, - буркнул довольный Мокк, протягивая извозчику десятимарковую бумажку. – А это тебе за то, что приехал за нами вовремя, - и добавил еще две марки.
Они не успели сойти с пролетки, как оказались в объятиях холодного вихря, который сорвался со стороны Купеческого собрания и дунул сухим снегом с тротуара. Порыв ветра был таким сильным, что сорвал цилиндр с головы Мокка и белый шелковый шарф с его шеи. Обе части гардероба закружились в вихре, а потом разделились – цилиндр подпрыгивал на трамвайных путях, направляясь в сторону гостиницы «Монополь», а шарф прилепился к стеклу витрины кафе Фарига. Полуослепленный Мокк решил вначале спасать шарф, который был рождественским подарком Карен. Бросился к витрине, дав знак жене спрятаться от поземки. Через секунду он уже прижал шарф к оконной раме и оглянулся в поисках цилиндра. Карен стояла в подворотне.
- Иди в спальню и жди меня там! – крикнул, повязывая шарф узлом.
Карен не откликнулась. Мокк, заслоняя глаза, двинулся к сияющему отелю, из глубин которого вырывался пар и величественный ритм венского вальса. Высматривал цилиндр, но нигде его не видел. Представил себе, как он крутится по брусчатке, измазанный конским навозом. Картина эта взбесила Мокка. Он остановился и осмотрелся вокруг. Взгляд его задержался на Карен, которая все еще стояла в подворотне. Почему она не идет домой, черт подери?! Консьерж, наверное, напился и заснул?! Ну, сейчас я его разбужу! Глядя на беспомощную съежившуюся фигуру супруги, почувствовал отвращение к альковным забавам. Открыл рот и проглотил несколько снежинок. Язык, пересохший от злоупотребления алкоголем и сигарами, показался ему шершавым неструганым бревном. Он хотел только одного: большой кружки холодного лимонада. Повернулся на каблуках и двинулся к своему дому, оставив цилиндр на корм извозчичьим лошадям.
Дорогу ему быстрым шагом пересек высокий мужчина в котелке, надвинутом на глаза. Мокк рефлекторно отреагировал, уклонившись от ожидаемого удара, и сгруппировался, наблюдая за нападавшим. Тот однако не ударил, а протянул Мокку руку с его цилиндром.
- Большое спасибо, - сказал обрадованный Мокк, забирая свой головной убор. – Извините, но я думал, что вы хотите на меня напасть, а тут такой хороший поступок...
- Жаль было бы такой дорогой цилиндр, - сказал незнакомец.
- Еще раз благодарю вас, - Мокк взглянул на Карен, которая улыбалась, наблюдая эту сцену. – Счастливого Нового года! – снова обратился он к мужчине.
- Криминальный обер-секретарь Зойфферт, ассистент по особым поручениям криминал-директора Крауса, связной офицер между гестапо и абвером, - он ответил не взаимным новогодним пожеланием, а каким-то абсурдным перечнем своих функций, затем протянул в сторону собеседника руку с визитной карточкой. – Herr Hauptmann, есть срочное политическое дело, вы должны пройти со мной. Это приказ полковника фон Харденбурга. – Фамилию начальника Мокка он произнес так четко и так подчеркнуто, словно выговаривал длинное научное название какой-то болезни.
Мокк отряхнул цилиндр от снега, водрузил его на голову и посмотрел на Карен. Она уже не улыбалась.
Бреслау, пятница 1 января 1937 года,
четверть пятого утра
В убогой гостиничке «Варшавский двор» на Антониенштрассе 16 был большой переполох. Двое полицейских в форме тащили носилки с каким-то телом, накрытым серой простыней с печатью института судебной медицины; у регистрационной стойки Гельмут Элерс, полицейский фотограф и дактилоскопист, складывал штатив, а по лестнице метался судебный медик, доктор Зигфрид Лазариус, который в перерыве между одним и другим порывистым жестом объяснял на повышенных тонах криминал-ассистенту Ганзлику, что он не в состоянии определить гражданство жертвы, но может утверждать, что это мужчина и еврей. Только полковник Райнер фон Харденбург, шеф VII территориального отдела абвера в Бреслау, стоял на площадке между этажами и не шевелился. Он только ритмично подносил ко рту длинную и тонкую сигарету. Мокк отметил, что головы всех мужчин украшают цилиндры, только на вытянутом черепе Зойфферта торчал котелок. Трезвеющий портье стоял с непокрытой головой, он покачивался за своей стойкой и ежеминутно смачивал лицо водой из тазика. Все присутствующие, кроме новоприбывших Мокка и Зойфферта, держали в руках высокие стаканы.
- Хорошо, что вы прибыли, капитан Мокк! – громким голосом приветствовал подчиненного фон Харденбург, обходясь без новогодних пожеланий. – Выпейте содовой и осмотрите тело убитой. Покажите ему девушку! – бросил он двум полицейским, которые, преодолев все ступеньки, положили носилки у ног Мокка.
«Этот ганноверец хорошо меня знает, - подумал Мокк о своем шефе. – Знает, что наутро после новогоднего бала я буду мучиться похмельем». Подошел к стойке портье, на которой высились четыре сифона, крепко охватил ладонью один из них и щедро влил содовую в стакан. Глянул в налитые кровью глаза портье, потом на сифоны и понял, что переоценил заботливость фон Харденбурга. Кого в такой час на Новый год не мучит изжога? Все возвратились с новогодних балов, все хорошенько выпили! Все кроме этого, с отвращением глянул он на Зойфферта. Эти канальи из гестапо пьют только воду и не едят мяса, как и их идол, ничтожный австрийский фельдфебель.
- Предупреждаю вас, капитан! – Голос фон Харденбурга внес напряжение в обстановку. – Это ужасное зрелище!
Один из полицейских откинул простыню и прикрыл глаза рукой. Второй вышел из гостиницы вместе с Зойффертом и задрал лицо к небу, откуда густо летели снежинки. Элерс повернулся спиной к носилкам и начал быстро складывать свои инструменты в большой кожаный саквояж, фон Харденбург закурил следующую сигарету, а лакированные туфли Ганзлика блеснули отраженным светом, когда он взбежал по лестнице и, стуча каблуками, куда-то заторопился. Только доктор Лазариус склонился над телом и неизменным своим сигарным окурком, как указкой, стал показывать важные детали. Мокк, слушая выводы Лазариуса, чувствовал, что язык у него во рту растет.
- Это совсем несложно, пан Мокк, - Лазариус указывал окурком на красное мясо между носом и глазом, – вырвать человеку полщеки. Мужчина со здоровыми зубами может это проделать без труда. Для этого не нужны подпиленные острые зубы, как у людей-леопардов из Камеруна. Конечно, это можно проделать без особого труда...
Мокк одним глотком выпил полный стакан содовой. Не помогло. Ему казалось, что его рот набит опилками.
- То, что вы здесь видите, - сигара Лазариуса пропутешествовала к паху девушки, - это слипшиеся от крови фрагменты девственной плевы.
Мокк проследил взглядом за необычной указкой доктора и в один миг ощутил во рту вкус всех блюд, съеденных на новогоднем приеме. Сначала возник вкус булки с лососем, маринованного языка и селедочного рулета, потом филе судака, спаржи с ветчиной в кляре и телятины с боровиками. Все эти блюда отдавали во рту Мокка прогорклым маслом. Он схватил сифон, вставил краник в рот и нажал на рычажок. Вода выплеснулась на язык, потом сифон забулькал и плюнул последними каплями. Мокк смыл вкус прогорклого масла, превозмог себя и снова посмотрел на тело.
- Эти кровавые следы в виде полумесяца, - Лазариус ткнул пальцем в шею девушки, - происходят от пальцев и ногтей. Жертва была удушена. Ее изнасиловали, съели поллица и удушили. Последнее было сделано, видимо, в конце. Чему вы так удивлены, герр Мокк? – Лазариус выражение отвращения на лице Мокка прочел как изумление. – Это можно установить даже на первый взгляд. Видны следы кровотечения из щеки и кровотечение на половых органах. Это означает, что он грыз и насиловал ее, пока она была жива.
В пересохшем рту капитан отчетливо почувствовал вкус уксуса. Кислота разлилась по языку. Мокк кинулся к стойке портье. Начал трясти сифоны. Все были пусты. Уксус требовал реакции организма. Рвотные позывы сотрясали пищевод Мокка. И тогда он узрел, как портье облизывает языком пересохшие губы и без тени отвращения всматривается в белое худое тело, лицо которого объел какой-то зверь. Масло и уксус отхлынули вглубь пищеварительного тракта Мокка.
- Что ж ты, сука, так вылупился? – крикнул Эберхард и ухватил портье за лацканы грязной униформы. – Тебя это возбуждает, извращенец? Содовой мне подай или пива, и бегом, пес!
Портье повернулся, чтобы сбежать от преследователя, а Мокк ему в этом помог. Хорошо прицелился. Его лакированный башмак попал точно по центру задницы портье. В мгновение ока несчастный спрятался за своей стойкой.
- Что вы делаете, Мокк? – фон Харденбург не находил себя от возмущения. – Разве можно так обращаться с людьми! Прошу за мной! Идем наверх! Покажу вам место преступления. Зойфферт, и вы с нами!
Поднимаясь по ступенькам за шефом, Мокку показалось, что это не старые доски скрипят, а что-то трещит у него в мозгу. Похмелье разлилось по голове и желудку. К этому добавилась страшная зевота, от которой у него слезились глаза. Мокк ежесекундно спотыкался и чертыхался, проверяя, не поцарапал ли свои лакированные туфли.
В небольшой комнате стояла железная кровать, на которой лежала подушка и перина без пододеяльника. В открытое окно залетал снег. У окна находился металлический стояк с щербатым тазом за приоткрытыми дверями шкафчика. Мокк подошел к шкафу и закрыл дверцы. Напрасно. Через минуту они отворились сами со скрежетом, который эхом отдавался в висках у Мокка. Капитан наклонился из окна и глянул вниз. Газовый фонарь, прикрепленный к стене давал достаточно света. Переулок был так узок, что проехать там мог бы только велосипедист-эквилибрист, который сумел бы слаломом миновать переполненные помойки, обломки мебели и дырявые ведра. Мокк посмотрел вверх. Рядом с окном виднелся водосточный желоб. Один из крюков, поддерживающих его, был недавно вырван из стены. Капитан почувствовал рядом с собой дыхание, которое, как и его, отдавало перегаром.
- Вот так, капитан Мокк, - сказал фон Харденбург и указал на край крыши. – Преступник забрался оттуда. Может быть, по желобу. Он должен мало весить. Оборвался лишь один крюк. Если бы он был вашего телосложения, из стены повылетали бы все крюки, а он сам лежал бы там, среди мусора, весь переломанный.
- Герр полковник, - Мокк шагнул вглубь комнаты. – И вы, и я – функционеры абвера. Вы его шеф в Бреслау. А вот он, - кивнул головой на Зойфферта, разглядывавшего свои ладони, - из гестапо. Что мы, к чертям собачьим, тут делаем? Почему этим не займется полицейская комиссия по делам убийств? В этой комнате должен быть только Ганзлик и больше никого. А здесь находятся все главные в Силезии офицеры разведки, все с похмелья, всех вытащили из-за банкетных столов. Ну... За исключением этого гестаповца. Он, наверное, не пьет и не танцует. А бал видел только на новогодней открытке!
- На вашем месте, - в глазах фон Харденбурга заиграло веселье, - я бы не выражался так пренебрежительно о своем сотруднике. Он назначен вашим ассистентом.
Мокк оперся задом о подоконник. Он не мог поверить услышанному. В 1934 году он ушел из полиции в абвер. Не мог смотреть, как гестаповские канальи проникают, как бледные спирохеты, в его мир и переворачивают все с ног на голову. Не мог смотреть в глаза двум своим лучшим людям, которые вынуждены были уйти из профессиональной жизни, потому что были евреями. Ушел, веря, что в абвере не облепит его вся эта грязь, которая выплыла на поверхность после выборов в рейхстаг и «ночи длинных ножей». И вдруг, три года спустя, в первый день нового года, эта грязь добралась и до него. Замаранный человек замаран навсегда, думал он, водя языком по шершавому, как песок, нёбу.
- Это мое решение, - фон Харденбург был совершенно серьезен. – Принял я его... не без некоторого принуждения. После полуночи портье, которому вы дали пинка, услышал волю Божью.Решил подняться к девушке, которая, как он решил, была дочерью Коринфа. Эта девушка зарегистрировалась здесь как Анна. Просто Анна, без фамилии. Здесь сдают номера почасово, и портье не интересует ничего, кроме оплаты. У него клиент мог зарегистрироваться даже как «чудовище из Франкенштейна». Девушка появилась здесь, притащив с собой этот сундук. – Показал рукой под кровать, где лежал большой фанерный чемодан. – Она почти не говорила по-немецки. Однако это не мешало пьяному портье, у него были свои намерения, он не собирался вести с ней беседы. А затем, когда услышал Божью волю, вошел в комнату и увидел труп. Сразу же позвонил в полицай-президиум, сообщил, что убитая была иностранкой, но он не знает, какой именно национальности. Дежурный знал, что следует делать, когда погибает какой-нибудь чужеземец. Он сразу позвонил в комиссию убийств, где дежурил Ганзлик, а потом в гестапо. Дежурным гестаповцем был криминальный обер-секретарь Зойфферт, который... И что? Что вы сделали, Зойфферт?
- Позвонил криминал-директору Эриху Крауса, - отрапортовал службист Зойфферт, которого неожиданно отвлекли от созерцания своих старательно подпиливаемых ногтей. – А он...
- А он, - прервал его фон Харденбург, сначала приехал сюда, а потом на бал в Государственный дом Силезской провинции, где я замечательно встречал Новый год. Доложил мне, что мы имеем дело со шпионажем. Он заподозрил, что эта женщина – шпионка. Особенная шпионка, которая не говорит по-немецки!
Схватил Мокка за локоть и подвел к окну. Оглянулся на Зойфферта и добавил шепотом:
- Краус устроил там настоящий театр. Остановил музыку, а потом сообщил, что дело дошло до сведения кровавых шпионских счетов. И знаете, на ком остановились все взгляды? На том, кто является профессионалом в шпионских делах в этом городе! На мне! Пришлось показать нашим силезским сановникам, что я человек долга, что, несмотря на новогоднюю ночь, бросаю всё, понимая важность задания. Мне пришлось покинуть бал и мою семью, чтобы заняться какой-то заграничной девкой! А я, - это он сказал уже в полный голос, - назначил вас заниматься этим делом, капитан, как своего лучшего человека с огромным опытом работы в полиции. Но никто, к сожалению, не знал, где вы встречаете Новый год, поэтому вы так поздно здесь объявились. Из-за вас я не смог возвратиться на бал!!! – фон Харденбург внезапно заорал так, что из глаза у него выпал монокль. – Приступайте к работе, Мокк! Я пошел спать!
Он вышел, хлопнув дверью номера.
Прошла минута.Мокк в перчатках вскрыл чемодан девушки и просмотрел ее вещи. Кроме теплого белья, нескольких пар чулок, щетки для волос, зеркальца, талька, ароматного мыла и нескольких платьев, в чемодане жертвы находилась большая пишущая машинка марки «Торпедо». Глянул на клавиши. Некоторые были явно приделаны недавно, так как на них видны были французские диакритические знаки.
Мокк уселся на подоконник и понял, что в голове у него путаница. Он знал уже, откуда взялись у Крауса подозрения о французской шпионской сети. Не мог однако никак сосредоточиться на этой мысли. В голове звучало определение «заграничная девка». Стиснул зубы. Жаль, что не догадался напомнить фон Харденбургу, что заграничные девки не раз и не два баюкали шефа абвера в заведении мадам ле Геф в подвроцлавском Опперау. Люди не имеют права умирать, думал он, так как какая-то высокопоставленная каналья не дотанцевала свое танго! Объеденная, изнасилованная и удушенная, худая и бедная девушка не может испустить дух в страшных муках, потому что какой-то сукин сын с моноклем оставил на блюдце надкушенный кекс! Глянул на Зойфферта, который рассматривал свои наманикюренные ногти, и почувствовал прилив ярости. Чтобы овладеть собой, начал мысленно спрягать латинский глагол mordere – грызть – в страдательном залоге настоящего времени. Он надеялся, что эта мантра – mordear, mordearis, mordeatur, mordeamur, mordeamini, mordeantur – его успокоит, что сейчас появится портье с очередным сифоном, а он сам после хорошего глотка сможет собраться с мыслями.
В дверь постучали. На пороге остановился портье.
- К сожалению, нет ни пива, ни содовой воды для уважаемого пана, - сказал он испуганно. – Был даже «Под зеленым поляком», но там уже все выпили.
Мокк встал с подоконника. Грубо отодвинул плечом и портье и Зойфферта. Потом тяжело двинулся коридором и затопал по лестнице. Никого уже не было в гостинице «Варшавский двор».
- Куда вы идете, пан криминал-директор? – крикнул Зойфферт.
- Домой, выпить чего-нибудь холодненького, - медленно ответил Мокк.
- А я? – было слышно, что Зойфферт утратил власть над своим голосом.
- А вы ведите расследование! Приказываю вам, как своему ассистенту!
Сказав это, он снял с вешалки пальто и цилиндр и вышел из гостиницы. Оказался в заснеженном переулке, где мусор уже был покрыт толстым слоем снежного пуха. Двинулся к Ройшештрассе и Вахтплац, где была извозчичья биржа. Несколько лет назад он бы сунул голову в ведро с ледяной водой и двинулся на поиски зверя, который выгрыз девушке половину лица. Но так бывало раньше. Теперь Мокку было пятьдесят четыре. И похмелье он переносил куда тяжелее.
Бреслау, пятница 1 января 1937 года,
шесть часов утра
Домой Мокк не добрался. Подходя к стоянке экипажей, глянул вглубь Фишерштрассе и обнаружил на углу занавешенные окна «Café Nikolaiplatz». Почувствовал сильный сосущий похмельный голод. С интересом заглянул в окно. В зале было пусто и прибрано, а о новогоднем празднике напоминали большие часы, украшенные погасшими свечами и красными бантами, да ленты серпантина, свисающие с потолка. Мокк мысленно вернулся в студенческие времена, когда грязный шинок, где собиралась бедная университетская молодежь, ничем не напоминал сегодняшнего опрятного «Café Nikolaiplatz». В перерыве между лекциями он поглощал там скромный обед, который состоял из жареной картошки и квашеной капусты, или из селедочного салата, сосиски и булки. Голод, который сейчас буравил его внутренности, был таким же, как много лет назад. Это его взбодрило. Ощущал себя не человеком на границе среднего возраста и старости, который находит утешение в отсутствии потребностей, а юношей, у которого много желаний, и он мечтает, чтобы они воплотились в жизнь.
Дернул дверной звонок. Никто не появился. Дернул еще раз – так сильно, что едва не оторвал шнур. Над кафе растворилось окно, откуда выглянул пожилой мужчина в ночной сорочке и черной сеточке, прижимающей пышные волосы.
- Эй, мужчина, ты чего добиваешься?! – крикнул он. – Не видишь, что заперто?! У тебя еще питье из головы не выветрилось?!
- Это тебе, - Мокк поднял руку с двадцатимарковой купюрой, - за лучший новогодний завтрак!
- Уже спускаюсь к уважаемому пану, - вежливо ответил человек в белье.
Через минуту Мокк уже сидел в зале, а сам хозяин заведения, пан Хайнрих Полькерт, повесив его плащ и цилиндр, принимал солидный заказ. Для начала гость получил кофе в кофейнике и сливки в молочнике. После нескольких глотков почувствовал, что мышцы его наливаются силой, а песок под веками растворился. Развязал бабочку, снял манишку и воротничок, а потом расстегнул три пуговицы на сорочке. На столе появились блюда. Сначала слегка подсушенные булочки и шарик масла, украшенный петрушкой. Потом яичница, равномерно разложенная на толстых ломтях поджаренной грудинки. В небольшой салатнице прибыли маринованная селедка, хрен, квашеные огурцы, а потом выехали два овальных блюда, на первом из которых лежали скрученные в ролик куски ветчины и возвышались шарики паштета с петрушкой. На втором была выстроена пирамида из польских горячих колбасок и сухих кнаквурстов, немецких охотничьих сосисок. Мокк был виртуозом вкуса. Он методично намазывал булки маслом, паштетом и укладывал на это ломти ветчины. Откусывал кусок этого бутерброда, после чего набивал рот яичницей, грудинкой и куском польской колбаски или ломтиком кнаквурста. Следом наступала очередь селедки с хреном и огурчиком. И так далее. Попеременно. В военном порядке, установленном гурманом-педантом.
Пан Полькерт принес в руке бутылку ржаной водки и чарку, а его брови поднялись на лоб. Мокк кивнул головой, проглотил последние куски обильного завтрака, и через миг стояла перед ним высокая чарка. Обжигающая жидкость в желудке превратилась в бархат. Мокк указал пальцем на чарку, которая тут же снова наполнилась. Еще раз опорожнил чарку, выдохнул и расстегнул пуговку на брюках. Из кармана вынул золотой портсигар, заполненный папиросами «Муратти». Закурил и с наслаждением выпустил в потолок облако дыма.
Следовало бы пойти домой и спокойно заснуть рядом с женой, но что-то удерживало его в этом заведении, где он был единственным гостем. Почувствовал легкую боль в животе, которую в другое время принял бы за сигнал сытости, но сегодня, новогодним утром, показалась она каким-то возбуждающим знаком. Припомнил студенческие годы, когда после съеденного в этой столовке обеда он спешил на латинский семинар к молодому, но строгому профессору Нордену, где запальчиво и радостно разнимал на части стихи Плавта. Скромные трапезы тогда не вызывали сонливости, а наполняли энергией. Тогда, подумал он, я разбирал стихи Плавта, а теперь? Что сейчас мне делать? Посмотрел на стол, уставленный едой. На краю тарелки лежал надкушенный кружок сухой колбасы. Ассоциация пришла моментально. Я грыз кнаквурсты, зверь грыз лицо девушки. Я жевал селедку, он – кожу с ее щеки. Я пил водку, а он – кровь. Резко поднялся, громко отодвинув стул.
- Попрошу запаковать мне остатки завтрака, - сказал он, с хрустом прижав купюру к поверхности стола. – Ага, и положите три бутылки «Энгельгардта»!
- Сделаем, уважаемый пан! - сказал пан Полькерт, побежал в подсобку и принес оттуда две картонные коробки от пирожных, которые быстро наполнил.
Мокк привел в порядок свой гардероб и потушил папиросу в пепельнице.
- Знаешь, совсем не надо ведра ледяной воды, чтобы можно было приступить к делу, - сказал, забирая у Полькерта коробки и бутылки. – Хватило хорошего завтрака и две стопки ржаной.
- Здорового и благословенного Нового года вам и вашей семье, - ответил хозяин кафе, предположив, что его гость выпил лишнюю рюмку.
Бреслау, пятница 1 января 1937 года,
без четверти семь утра
Портье гостиницы «Варшавский двор» Макс Валлаш не обрадовался, когда звук дверного звонка разбудил его. Тем более, когда он увидел второй раз за день квадратного мужчину с густыми темными волосами и изрядным брюхом. У него до сих под болел копчик, куда этот элегантный господин ударил его носком ботинка два часа назад. Сейчас этот мужчина вовсе не выглядел разгневанным, что несколько успокоило портье. Мужчина повесил пальто и цилиндр на той самой вешалке, что и раньше, вынул из кармана пальто три бутылки пива «Энгельгардт», грузно уселся к столу, на котором лежали листовки с рекламой борделей, и махнул Валлашу рукой.
- Присядь, парень, - сказал он и провел рукой, смахивая все листовки со стола на пол. – Садись и вкусно поешь. Нет ничего лучше с похмелья, чем хорошая еда.
Валлаш недоверчиво смотрел, как человек, которого недавно называли капитаном, открывает две коробки из-под пирожных, откуда доносился запах колбасок и грудинки. Он не понимал, как следует себя вести. Зашипело, отворяясь, пиво, что окончательно убедило Валлаша. Уселся к столу и взял из рук капитана открытую бутылку. Пенистая жидкость была лекарством.
- Ешь, парень, - капитан пододвинул к нему коробки. – У тебя тут есть какая-нибудь ложка?
Валлаш принес ложку из кладовки и приступил к еде. Капитан смотрел на него с улыбкой. Валлаш моментально все съел, выпил пиво, откинулся в кресле и громко рыгнул.
- Принял желудок? – засмеялся капитан, но резко прекратил смех. – А сейчас я тебе что-то скажу. Латинскую поговорку. Primum edere, deinde philosophari. Знаешь, что это значит? Сперва есть, потом философствовать. Ты уже поел, а теперь пофилософствуем. Сейчас ты мне все расскажешь, ладно?
- Но что, уважаемый? – Валлаш снова почувствовал боль в копчике. – Что я должен рассказать? Я уже все сказал...
- Но не мне. – Капитан отклонился на стуле, который подозрительно затрещал. – Другим – да, но не мне. Говори, парень! Все с самого начала! С момента, как ты первый раз увидел эту девушку, Анну. – Пододвинул портсигар к нему. – Закуришь?
- Да, спасибо. – Через минуту Валлаш глубоко затянулся. – Значит, было так... Вчера вечером, было, кажется, около десяти, пришла эта малышка с адски огромным чемоданом. Она его еле тащила. Была такой уставшей, что еле говорила. Сняла номер на два дня на имя Анна.
- Тебя это не удивило? Только имя?
- Меня, уважаемый, тут мало чем можно удивить. Я спрашиваю фамилию только для того, , чтоб знать, что записать в тетради. Кто-то называет только имя? Ну и хорошо. Я сам дописываю фамилию. И в тетради есть и имя и фамилия. Так требует хозяин, пан Наблитцке. Он, правда, тоже ничему не удивляется.
- И какую ты ей дал фамилию?
- Ну, какую? – Валлаш широко улыбнулся. – Ну, Шмидт! Вот такую.
- Ладно. – Капитан открыл две бутылки пива и одну из них пододвинул Валлашу под нос. – Говоришь, что была утомлена, что тащила тяжелый чемодан... Ладно... Но если она утомилась, таща его пару метров от дверей до твоей стойки, то как же она тащила его по улице? Она бы свалилась здесь, правда?
- Конечно, правда! Она приехала на извозчике! Как только вошла, то сразу кобыла зацокала по булыжнику – извозчик уехал.
- Извозчик уехал, – Мокк задумался.
- Да, уехал. Я даже спросил, почему он не помог ей с этим чемоданом... Но она сказала, что это не мое дело.
- Она говорила по-немецки?
- Только это. Мол, не твое дело. Только это. Ничего не понимала и только пялилась на меня.
- Пялилась, говоришь. – Капитан изменился в лице и резко встал. – Пялилась, как после смерти или как-то иначе? И так же вываливался изо рта опухший язык, да? Ну, говори, сукин сын, как пялилась на тебя своими выпученными зенками? А синие полосы на шее были у нее, когда ты вылупился на ее маленькие сиськи?
Валлаш отодвинулся вместе со стулом, и тут же почувствовал, что щеке стало горячо. Рухнул на землю, беспомощно взмахнув руками. Капитан наклонился над ним. Портье ощутил запах пива и табака.
- Знаешь, за что ты получил по морде? За отсутствие уважения. Ты должен был помочь этой бедной девушке донести багаж.
Валлаш не вставал с земли, он свернулся калачиком и поглядывал на обидчика. Тот подошел к пальто, вынул из кармана какую-то визитку, снял телефонную трубку и набрал номер.
- Зойфферт? Это Мокк... Ну и что с того, что спите? – сказал, повысив голос. – У меня для вас есть задание! Возьмите людей, сколько потребуется, и опросите всех извозчиков и таксистов. Я знаю, что их будет чуть ли не тыща! У вас есть на это несколько дней! Найти мне того, который вез вчера с вокзала в «Варшавский двор» на Антониенштрассе около семи девушку, плохо говорящую по-немецки. Я знаю, что перед Новым годом все извозчики в Бреслау работали. Вот всех и выслушайте! Даже если их будет две тыщи! Выполняйте!
Валлаш все еще лежал.Когда Мокк обходил его, портье показалось, что его обидчик рассмеялся и сказал сам себе:
- Ах ты, гестаповец гребаный! Работай, каналья!
Бреслау, воскресенье 10 января 1937 года,
без четверти восемь вечера
Мокку не слишком нравился пастор Бертольд Кребс, который – по приглашению Карен – гостил в их доме примерно раз в месяц. Пастор был проповедником по призванию, и не только на амвоне собора св. Павла, но и – что гораздо хуже – за чашкой травяного чая с дрожжевыми булочками с корицей. Карен, которая была евангелисткой, в отличие от католика Эберхарда, приходила с утреннего богослужения в отдаленной церкви в приподнятом настроении и в деталях пересказывала своему мужу все главные положения и риторические фигуры, которыми пастор Кребс пересыпал свою проповедь. Эта восторженная экзальтация, а особенно информация о том, что пастор по-прежнему остается холостяком, заставили Мокка заинтересоваться Кребсом. Во-первых, он проверил его досье в полиции, во-вторых, заставил себя однажды встать пораньше и тайно отправился в церковь св. Павла понаблюдать за пастором. Проверка не принесла результата – никаких упоминаний пастора Кребса в полицейской картотеке не было, а вот поход в церковь имел для Эберхарда решающее значение. Когда он увидел низкорослого худого человечка, который отчаянно приклеил к лысине остатки крашеных волос, чувство ревности исчезло без следа, а супруга получила от Мокка согласие на приглашение пастора в их дом, о чем она долго и безрезультатно мечтала.
Тогда-то Эберхард и совершил ошибку, потому что вместе с первым посещением пастора Кребса он оказался в тисках бессилия. Не знал, как поступать, когда гость благоговейно входил в их гостиную, усаживался в кресло, клал Библию на сведенные колени и громким звучным голосом начинал метать молнии. Главное, что острой критике он подвергал все то, что Мокк считал нормальным и правильным. В употреблении алкоголя и мяса видел пастор Кребс прямую дорогу к вырождению тела и духа, в курении табака и питье кофе – самоуничтожение, а в занятиях спортом – борьбу с телесными искушениями. Счастливое исключение проповедник делал для сластей, а необходимость их употребления подтверждал какой-то цитатой из Второзакония. Эберхард под огнем критики, которую рассматривал, как атаку на него лично, просто не мог находиться в собственном доме. Закуривая сигару, ощущал себя преступником, когда потягивал кофе – дегенератом. Тем не менее он уклонялся от любых дискуссий, отвечал односложно, за что потом жена упрекала его в демонстративном неуважении к столь мудрому человеку. Эберхард очутился в тупике – он не хотел ранить чувств Карен, которая рядом с пастором духовно расцветала, и не мог сделать того, чего ему очень хотелось, то есть грубо и однозначно прервать его морализаторские выводы и выставить за дверь. Приходилось сидеть за жидким чаем, без курева, ковыряться вилочкой в торте и считать волосы, приклеенные к лысине пастора и удары напольных часов, отбивавших четверти часа.
Сейчас искусное изделие шварцвальдских мастеров от фирмы Кенингера пробило трижды, напомнив, что ровно через четверть часа в их гостиной появится ходячая Безошибочность. Марта Гочолл поставила на стол чайный сервиз, пирожные и чайник. Карен смотрела на Эберхарда с улыбкой и прибавила звук – по радио передавали венские вальсы. Тут зазвонил телефон.
- Может, это пастор Кребс? – сказал Эберхард. – Может быть, он хочет отменить визит, так как должен покрасить отросшие волосы?
- Ах, Эби, ты просто нудный в твоей неприязни к пастору, - Карен не смогла спрятать улыбку.
Эберхард вышел в переднюю, уселся у аппарата и поднес трубку к уху.
- Добрый вечер, герр капитан, говорит криминальный обер-секретарь Зойфферт, - услышал он.
- Добрый вечер, - буркнул Мокк в трубку. – Вы, наверное, звоните сообщить мне, что не сумели составить рапорт?
- Не совсем так, герр капитан. Докладываю, что мы с моими людьми опросили семьсот сорок двух таксистов и триста пятьдесят извозчиков. Ни один из них не вез в новогодний вечер ни с одного из вокзала никакой девушки...
- Зачем мне ваши цифры, Зойфферт? – спросил Мокк, прикуривая последнюю папиросу перед приходом особого гостя. – Я хочу знать, всех ли таксистов и извозчиков нашего славного города вы опросили о том, везли ли они Анну к «Варшавскому двору»! Всех, а не скольких!
- Я стараюсь быть точным, - обиженно парировал Зойфферт. – Потому что слышал, что точность вы цените превыше всего... Всех таксистов, а извозчиков почти всех. Остались двое. Извозчик номер 36 и номер 84. Оба часто стоят у Центрального вокзала. Этих я не успел опросить. Сделаю это завтра. У меня есть их адреса из реестра извозчиков.
- Не надо, Зойфферт, - сказал Мокк сладким голосом и, зная, что Карен слушает радио, быстро добавил: - Я сам этим займусь. Вы хорошо проделали большую часть работы. Больше тысячи человек в течение недели! Неплохо, Зойфферт, неплохо...
- Диктую вам эти адреса...
Мокк, не говоря ни слова, положил трубку, отодвинул телефон и стал надевать пальто и котелок с такой скоростью, словно его кто-то торопил. Вошел в гостиную и поцеловал жену. В ее глазах заметил разочарование.
- Надо, лягушонок, обязан, - прервал все протесты. – Такая работа, к сожалению...
Пастору Кребсу, который как раз поднимался по ступенькам, поклонился очень галантно.
Бреслау, воскресенье 10 января 1937 года,
половина девятого вечера
Мокк въехал своим черным «адлером» на автостоянку перед Центральным вокзалом и выключил мотор. Прикурил папиросу и присмотрелся к трем пролеткам, стоящим под главным зданием. Ни одна из них не была с номером 36 или 84. Вышел из машины, надел пальто и котелок, а затем, заложив руки за спину, медленно двинулся к центральному входу. Как он и думал, холод отогнал от подъезда всех попрошаек и разносчиков газет. У входа прохаживались только две накрашенные женщины. Мокк остановился перед ними и смерил их взглядом. Обе, как по команде, распахнули пальто и уперлись руками в бедра. Одна была худой и высокой, вторая – низкой и полненькой. Присмотрелся к ним внимательно и решил дать заработать той, которая показалась более соблазнительной, - пухленькой. Кивнул ей, и она подошла к нему танцевальным шагом. Глянул на ее посиневшие от холода губы и вынул две монеты по две марки.
- Как тебя зовут?
- Биби.
- Ну и ладно. Так что я тебя знаю. А ты меня? Знаешь, кто я?
- Такой элегантный мужчина должен быть директором... – она широко улыбнулась.
- Я полицейский, - ответил Мокк. – Когда-то в молодости я занимался такими девицами, как ты.
- Ой, извините, - улыбка застыла на губах проститутки.
- Не извиняйся, пока не за что, - Мокк выплюнул папиросу и носком ботинка придавил окурок так старательно, словно хотел втереть его в плитку тротуара. – Говорю это для того, чтобы ты знала, что меня нельзя обмануть, поняла, Биби?
Девушка молча кивнула головой.
- Тебе холодно. Хочешь поужинать? – показал ей монеты. – Это я дам тебе на ужин. Пока две марки. Ты здесь сейчас останешься и будешь смотреть во все глаза. Если приедет пролетка номер 36 или 84, повторяю, 36 или 84, тут же побежишь в ресторан, буфет или карточный клуб, не знаю еще, где я буду, и скажешь мне об этом. Тогда получишь еще две марки. И не надуешь меня, а, Биби?
- А что будет, - нагло глянула на него, - если мне попадется клиент, а драндулет номер 36 не приедет?
- Нанесешь мне ущерб, - Мокк потрепал ее по щеке. – Но тогда я как-нибудь сюда еще приду и поздороваюсь с тобой. Потом пойду на пиво или играть в карты, а тебе придется высматривать экипажи номер 36 или 84. Взяла аванс – должна справиться. Adieu!
Двинулся к вокзальному вестибюлю, высматривая разносчика газет, как услышал сзади быстрый стук каблуков.
- Герр комиссар, - услышал голос Биби. – Как раз приехал 36. Ну что, я получу остальные деньги?
- Я человек слова. – Он протянул ей монету. – Не покупай на них сигарет и водки, потому что твой альфонс их у тебя заберет. Хорошо поужинай и выпей рюмку шнапса для сугреву, но помни: только одну!
- А шоколад для ребенка можно? – спросила она и, не дожидаясь ответа, застучала каблуками.
Бреслау, воскресенье 10 января 1937 года,
без четверти девять вечера
Мокк знал, что ничто так не угнетает допрашиваемого, как неожиданная близкость дознавателя. Правда, извозчик не был подозреваемым, но нарушение невидимых границ индивидуума было у Мокка в крови. Он подошел к пролетке номер 36, вскочил на козлы, сел рядом с извозчиком и внимательно посмотрел на него с расстояния в десять сантиметров. Плотный мужчина немного отодвинулся, но им обоим и так было тесно. Мокку это совершенно не мешало.
- Фамилия? – спросил, подсовывая вознице под нос свое удостоверение.
- Полер Хайнрих, - ответил извозчик, внимательно глядя на Мокка. – Вы меня, наверное...
- Скажите мне, пан Полер, - Мокк был уверен, что сейчас услышит отрицательный ответ и сможет спокойно идти играть в скат или бридж, - вы везли кого-нибудь в новогодний вечер отсюда, с вокзала, в гостиницу «Варшавский двор»?
- Да, - ответил извозчик. – Двух молодых женщин. Иностранок.
Мокк отодвинулся от Полера, а потом слез с козел. Уселся в пролетку и внимательно смотрел на извозчика, машинально натягивая перчатки.
- В котором часу это было?
- Около десяти вечера.
- Почему вы предполагаете, что они были иностранками?
- Разговаривали между собой шепотом, но что-то до меня доносилось.
- И как бы вы определили этот язык?
- Slonsakish, - не раздумывая ответил извозчик. – Говорили по-силезски.
- Расскажите мне все по порядку, с того момента, как они сели в вашу пролетку. И опишите их.
- Ну, сели, - Полер смотрел на Мокка с беспокойством. – Молодые. Красивые ли? Да, обе. Одна была постарше, выглядела лет на двадцать, у нее такая красота... Темная... Турецкая... Другая помоложе, лет семнадцати-восемнадцати... Блондинка. Старшая показала мне карточку с надписью: гостиница «Варшавский двор». Мы и поехали. Младшая вышла у гостиницы, а старшая подала мне другую карточку со словом «Моргенцайле», и какой-то номер, не помню. Поехали. На Моргенцайле, у какого-то особняка, сказала «стоп». Позвонила у ворот. Вилла была темной. Только псы лаяли за забором. Через минуту вышел камердинер и заплатил за всю поездку. Вот и все.
- Что значит «турецкая красота»?
- Ну, не знаю... Темная, смуглая, черноволосая, черноокая.
Мокка остановило прилагательное «черноокая». Редко употребляемое, нетипичное, литературное, стилизованное. Посмотрел на Полера. Слишком изысканное слово для извозчика.
- Ну хорошо, но что-то меня все-таки мучит.. А почему вы не помогли той, младшей, занести чемодан в гостиницу. Ноша была очень тяжелой.
- Потому что занесла та, вторая. Схватила и раз-два поднесла к двери. Потом быстро вскочила в экипаж и поехали мы на Моргенцайле. Вот и все.
Мокк закурил папиросу и глубоко задумался. Две молодые женщины, разговаривающие по-силезски, насколько можно доверять слуху извозчика. Одна пошла в убогую гостиницу, которая была в сущности закамуфлированным борделем. Вторая вытащила ее чемодан из пролетки и донесла его до дверей. Зачем Анне была нужна эта французская пишущая машинка? Что вообще девица делала в борделе? Может это действительно шпионское дело? Может, этот гитлеровец Краус был прав? А потом какой-то тощий преступник с крепкими зубами влазит в окно, насилует, убивает и грызет Анну, хотя непонятно, как это Лазариус решил, в какой последовательности все происходило. А вторая едет в это время в самый престижный район Бреслау.
Мокк очнулся от раздумий под острым взглядом извозчика Полера.
- Я решил, что вы заснули, уважаемый, – сказал с улыбкой извозчик.
- Почему мы еще не едем? – Мокк быстро глянул на Полера.
- А куда, уважаемый?
- На Моргенцайле!
- Уже едем! – Полер занес кнут.
- Погоди-погоди! – Мокк ухватился за ручку кнута. – Это дело очень спешное. Поехали моей машиной!
Выскочил из пролетки так резко, что та затряслась. Подошел быстрым шагом к «адлеру». Полер задумчиво смотрел на Мокка. Его кнут был все еще поднят.
- Ну, давай, давай! – крикнул капитан.
- А что делать с пролеткой? – крикнул извозчик. – Еще коня украдут!
Мокк посмотрел по сторонам и увидел у вокзального входа улыбающуюся Биби.
- Эй, Биби, иди-ка сюда! – скомандовал строгим голосом. – Посторожишь этот драндулет за две марки! А если из него что-нибудь пропадет, будешь иметь дело со мной!
- Хорошо, уже иду, хорошенький пан. – Биби рассмеялась и приблизилась к Мокку ловкой припрыжкой.
Полер испуганно смотрел на Биби, которая должна была охранять его орудие труда. Она улыбалась, до Мокка доносился перегар. Было ясно, что вечером ее ребенок шоколадку есть не будет.
Бреслау, воскресенье 10 января, 1937 года,
четверть десятого вечера
Окна огромной виллы на Моргенцайле выходили на голые деревья Шайтнигер-парка. Стекла темных окон отражали слабый свет фонарей. За забором, оканчивающимся шпилями в виде факелов, метались два огромных пса неизвестной Мокку породы.Долго нажимая на звонок, капитан приглядывался к собакам; он был уверен, что он похожих когда-то видел, но никак не мог вспомнить, где это было. Полер, стоящий рядом с Мокком, тревожно поглядывал на зверюг.
Над подъездом зажегся свет, появился твердо шагающий камердинер, помахивая большим ручным фонарем. Когда он подошел к забору и осветил Мокка, тому показалось, что фрак камердинера сейчас лопнет под напором напряженных мышц.
- Слушаю вас. Чем могу служить? – медленно произнес камердинер, и пламя фонаря отсвечивало на его коротко стриженной голове.
- Это он? – спросил Мокк Полера, указывая на мужчину головой.
Увидев кивок извозчика, Мокк быстро полез за удостоверением во внутренний карман пальто. Увидев этот жест, камердинер рефлекторно схватился за карман, а псы подскочили к забору, смачивая его пеной своих пастей.
- Убери этих тварей, халдей! – рыкнул Мокк и показал удостоверение. – А потом отпирай этот дворец! Я – капитан Эберхард Мокк!
Камердинер исполнил только первую просьбу Мокка. Свистнул псам, они улеглись на брюхо и тихо ворчали. Их укротитель подошел вплотную к забору, оперся о прутья и вперился в Мокка. Взгляд был холодным и очень внимательным.
- Это резиденция барона Бернхарда фон Кригерна, - произнес тихо. – Семейство фон Кригерн уже неделю пребывает на своей вилле Клементина в Шрайберхау, а здесь обязанности хозяина исполняю я. Не хотел бы обидеть вас, капитан, но чтобы войти в отсутствие барона, надо быть рангом повыше, чем вы.
- Гляньте-ка, Полер, - Мокк обратился к своему спутнику, - как он красиво излагает! Настоящий ритор!
Капитан ощутил пустоту в голове. Обычно в таких ситуациях он реагировал яростно и решительно. Кого-то запугивал, шантажировал или бил. А тут не мог использовать ни одно из этих средств.Нечем было ни пугать ни шантажировать, а в случае возникновения драки он был бы побежден остриженным как рекрут силачом. Смачно сплюнул под ноги. Не выносил неподготовленности к разговору.
- Ладно, не буду входить, - ответил. – Поговорим здесь. Тем более, что я пришел не к барону, а к вам. Может быть, вы все-таки отворите...
- А это тоже полицейский? – камердинер пренебрежительно посмотрел на старую шинель Полера. – Этого я тоже должен впустить?
- Да, - Мокк сам не понял, почему он так сказал. – Это полицейский, вахмистр Полер, мой сотрудник.
- Я Бруно Горзегнер и мне очень жаль, - ответил цербер и сделал рукой такое движение, будто отгонял от лица муху, - но согласно с распоряжением пана барона фон Кригерна, никто, кроме слуг, семьи и уполномоченных лиц, не имеют права пребывать на территории резиденции. А вы, капитан и вахмистр, - он слегка усмехнулся, - не принадлежите ни к одной из перечисленных категорий. Поскольку вы не полицейский, не прокурор и даже не судебный исполнитель, а просто офицер абвера. Если бы я вас впустил, то должен был бы так же предоставить территорию резиденции, например, офицеру квартирмейстерской службы. Но я человек хорошо воспитанный и еще раз спрашиваю: могу ли я каким-либо образом быть полезен вам, капитан, в ситуации, когда нас разделяет ограда?
Мокк впервые с того момента, как познакомился с обер-секретарем Зойффертом, пожалел, что этого гестаповца с ним нет. При нем этот красноречивый слуга был бы послушен так же, как его ворчащие твари. И тут же вспомнил, где он видел подобных псов. Они рвали крыс на ипподроме, а он вместе с другими мужчинами делал ставку, какой пес загрызет больше крыс. Он отбросил кровавые воспоминания.
- Вы мне можете помочь, Горзегнер, - сказал он. – Даже через ограду. Видели ли вы когда-нибудь вот этого вахмистра Полера?
- Нет, никогда, - быстро ответил камердинер.
- Неправда! – крикнул Полер. – Ведь ты же заплатил мне за доставку той женщины, которую я привез сюда вечером!
- Я вас никогда не видел, - ответил Горзегнер. – И попрошу мне не тыкать. Позавчера и вчера я был здесь и никто меня не беспокоил – даже в ворота никто не звонил. И никакому извозчику я не платил.
- Горзегнер, - рявкнул Мокк, - вы утверждаете, что мой человек врет?
- Герр капитан, я ничего не утверждаю, - Горзегнер весело рассмеялся, - а только констатирую. Я не видел ни этого господина и никакой женщины, которую он якобы сюда привез. Ни в четверг, ни когда-либо раньше или позже...- Похлопал себя по плечам. – Простите меня, но становится холодно, а я не так тепло одет, как господа... Есть ли у вас еще вопросы? Охотно на них отвечу.
- Нет. – Мокк бешеным взглядом смотрел на Полера, который скулил от страха. – Благодарим вас, Горзегнер. Доброй ночи.
- Доброй ночи, господа, - ответил камердинер и резво двинулся к дому.
Псы, лишившись хозяина, развылись и разлаялись, когда Мокк двинулся быстрым шагом, дернув Полера за воротник. Когда приблизились к авто, капитан замахнулся, как дискобол, и крутанул извозчика так, то тот упал на капот «адлера».
-Может, ты мне объяснишь это, Полер? – Мокк снял котелок и отер пот со лба. – Ты врешь или он? Ты сам мне объяснишь это или мы поедем в гестапо?
Испуганный извозчик снял шапку и пригладил волосы. Наклонил голову и умоляюще смотрел на Мокка. Шапку мял и крутил в руках. Напоминал Мокку собственного отца, бедного сапожника из Вальденбурга, когда его вызвали к директору гимназии. Директор орал и грозил Виллибальду Мокку, что его сын, присутствующий здесь гимназист Эберхард, оказался выродком в таком замечательном учебном заведении, потому что вместе с двумя другими учениками был пойман тайной полицией в доме разврата. Пристыженный сапожник, празднично одетый, стоял перед рассерженным директором и мял в ладонях шапку, точно, как сейчас Полер.
- Вы же знаете, что я бы вас не обманул, - сквозь слезы сказал извозчик. – Вы действительно меня не узнали, герр капитан? Я знаю, это было много лет назад, а я был тогда очень худым и были у меня густые волосы. Я был помощником в театре...
- Да, кажется, узнаю, - ответил Мокк. Молниеносно перебирал свои воспоминания, но не мог в них обнаружить лица Полера, не говоря уж о том, чтобы соотнести его с каким-то там театром. – Ну и что с того, что узнаю?! – Снова разозлился. – Даже если узнаю, то откуда могу знать, что ты мне не врешь?!
- Та женщина была Протеем, - шепнул Полер.
- Кем-кем? – Мокк нахлобучил котелок и наклонился к извозчику. – Скажи мне на ухо!
- Протеем, мужчиной-травести, выродком, извращенцем, - чуть громче ответил Полер. – Я привез его к тому камердинеру. Он тоже выродок, педераст. Скрывает это... Вы же знаете, как оно сейчас... Гестапо, концентрационный лагерь... Это вам не золотые двадцатые годы...
- Откуда ты знаешь, что та женщина была переодетым мужчиной? Почему? Потому что сама занесла тяжелый чемодан? Откуда знаешь, что тот камердинер – педераст? – Мокк ощутил вдохновение, как пес, который взял след.
- Я их знаю, я любого из них узнаю... Ведь вы же понимаете, вы же меня знаете... тогда, много лет назад, вы были криминальным советником, а не капитаном, как сейчас... Вы отнеслись ко мне, как к человеку.
Мокк задумался, оглядывая черный Шайтнигер-парк. Ветер шевелил голые сучья. Тут, под этими деревьями, была общественная уборная, где встречались эти извращенцы... Капитан внезапно вспомнил одну операцию, в которой когда-то участвовал. Черт побери, неужели отсюда он вроде бы помнит Полера?! Он засопел. В конце концов, не следует об этом вспоминать. Не хотелось выслушивать очередную историю, банальную, жалостливую и абсолютно предсказуемую. Хотелось одного – отправиться домой, откуда уже наверняка убрался пастор Кребс, и усесться за своим письменным столом с бокалом коньяка, чтобы собраться с мыслями. А потом, среди ночи, расставить шахматы и вспомнить разные варианты закрытых дебютов, самых любимых.
- Ладно, я вам верю, Полер, - буркнул. – Садитесь уже, а то Биби найдет клиента – на кого ж останется ваш рыдван?
Завел мотор. Полер не осмелился усесться рядом с Мокком и зябко поеживался на заднем сиденье. Капитану тоже стало холодно. Миновали парк, Фюрстенбрюке и костел св. Петра Канизиуса, видневшийся из-за нагих деревьев. Он поглядывал на окна больших сецессионных зданий на Кайзерштрассе, в которых гасили свет. По приходе домой он сразу усядется у печи и будет долго греться. Потом съест поздний ужин. Печенку с лучком. А потом нальет себе бокал коньяку.
Его слегка занесло на Кайзербрюке, но это была единственная неприятная неожиданность на заснеженных улицах, где кое-где начали появляться ночные подводы с песком. Второй раз занесло у самого вокзала, но он это проделал нарочно. Маневр этот привлек внимание только одного сонного извозчика и Биби, которая сидела на козлах пролетки с каким-то мужчиной.
Мокк обернулся к Полеру.
- Спокойной ночи, Полер!
- Спокойной ночи, герр капитан. – Извозчик взялся за ручку двери, но через секунду опустил руку. – Я знаю, что вы меня не вспомнили. Вы тогда были здорово под мухой. Я хочу вас поблагодарить.
- Но вы меня уже благодарили! – ответил Мокк усталым голосом. – За то, что отнесся по-человечески. Ты уже это говорил... Иди, а то Биби превратит твою пролетку в бордель!
- Не за то, пан капитан, - Полер словно не слышал слов Мокка. – Не за то, а за то, что вы не мучились по дороге мыслью, откуда вы меня знаете, как мы встретились и так далее... Вы знали, что этот разговор будет для меня мучительным. У меня ведь есть жена и дети. За это и благодарю.
Мокк рассмеялся. Протянул Полеру руку.
- Пусть у тебя все будет хорошо в Новом году!
- Спасибо и взаимно, герр капитан! – извозчик крепко пожал ладонь Мокка.
- Но не думай, Полер, - добавил с усмешкой, - я не настолько деликатен, как кажусь. Не пытал тебя, потому что мне надоели все эти гнусные рассказы. Частная история жителей этого города – это история греха и шантажа. У меня в голове так много всяких случаев, что новые в ней уже не помещаются. Иди с Богом, Полер, и греши дальше, только потихоньку, но не попадайся на глаза гестаповцам.
- Сейчас вы снова отнеслись ко мне, как к человеку. Вы даже тому привратнику сказали, что я ваш человек. А я вам так скажу, что если вы захотите, то я им стану. Тут у вокзала много чего происходит, а глаза у меня всегда широко открыты. Но только для вас.
- Ну так слушай, Хайнрих, - сказал Мокк после минутного раздумья и подал Полеру свою визитку, - если какой-нибудь «Протей» приедет на Моргенцайле, дашь мне знать, ладно? Неважно, будет ли он говорить по-силезски или на языке апачей, понятно?
- Конечно. – Полер отворил дверь машины. – Спокойной ночи, герр капитан!
- Спокойной ночи, Хайнрих.
Мокк громко рассмеялся. И еще раз. Его радостный голос отражался эхом в салоне. Несмотря ни на что, ему везло. Сначала разминулся с пастором Кребсом, а потом нашел нового информатора. Неплохо для одного вечера! Черт бы подрал этого наглого привратника! Добрый дух, эудаймон, подсказал ему сегодня дважды: первый раз, когда он назвал Полера «своим человеком» при камердинере Горзегнере, а во второй, удержав от вопросов, когда извозчик уверял, что Мокк его знает. Удержался от определенного сравнения и благодаря сдержанности получил нового ценного информатора. Если бы высказался вслух, наверняка бы потерял расположение Полера. Та максима должна была звучать так: «Чего ты так удивляешься, что я тебя не узнал. Думаешь, легко отличить в навозной куче отдельный кусок говна?»
Бреслау, воскресенье 10 января 1937 года,
половина одиннадцатого вечера
Мокк не поехал домой, несмотря на то, что визит пастора Кребса наверняка уже завершился. Сидя в авто, бездумно поглядывал на группу молодых людей с лыжами и рюкзаками, пьяную Биби, которая перебрасывалась шуточками с Полером, на продавца сосисок, который ежеминутно открывал свой котел, чтобы аромат соблазнял пассажиров, а его самого согревал горячий пар. Мокк знал, что эти минуты тупого созерцания чего-либо всегда заканчиваются лихорадочными ассоциациями; что эти моменты абсолютной умственной неподвижности вдруг приводят в движение цепочки образов. Конечно, речь не шла о каких-то оригинальных идеях или новаторских решениях, нет – его амбиции были куда меньшими. Просто хотел ухватить одну мысль, которая возникла, когда Полер должен был покинуть машину, и осталась подавленной долгими благодарностями извозчика. Смотрел на двух офицеров в черных шинелях и фуражках. Ударил себя ладонью по лбу. Так и не сумел для себя прояснить, почему именно их вид напомнил ему эту мысль.
Вышел из машины и направился к вокзалу. Не обратил внимания на улыбающуюся Биби, ее худую коллегу и продавца сосисок. В вестибюле, замкнутом полукруглыми сводами, огляделся и обнаружил свою цель – стояк с поблескивающими фанерными таблицами расписания поездов. Длинными сторонами они были прикреплены к большому кольцу. Подошел к таблицам и начал их листать, а они стучали друг о друга, привлекая внимание какого-то мужчины, чья глуповатая ухмылка и красные глаза доказывали, что он еще не завершил празднование Нового года. Мокк нашел нужную доску прибытия на Центральный вокзал Вроцлава послеполуденных и вечерних поездов. Его взгляд сразу обнаружил выделенные строчки международных экспрессов. Один-единственный состав прибывал около десяти вечера, то есть именно тогда, когда извозчик Полер забрал своих таинственных пассажирок. Экспресс прибывал каждый второй день в половине десятого вечера. Мокк вынул блокнот, перетянутый резинкой. Старательно выписал на разлинованной странице всю информацию об этом поезде. Подошел к другому стояку с надписью «Отправление», игнорируя пьяницу, который пытался попросить у него на пиво. Там долго искал, пока не обнаружил номер интересующего его экспресса. Отправлялся каждый второй день рано утром. Мокк выписал все промежуточные станции, а одну из них подчеркнул, написав сбоку «граница». Вспомнив минутное затмение памяти, случившееся в автомобиле, дописал expressis verbis, что следует сделать завтра: «Позвонить на пограничный пункт в Моргенрот».
Выходя из вокзала, увидал извозчика Полера, возившегося с лошадью. Помахал ему рукой, но тот его не заметил. Ну что ж, весело подумал Мокк, не каждый день ему выпадает возить преторианцев Гитлера.
В пролетке с папиросами в руках вольготно развалились два эсэсовца, те самые, что пару минут назад проходили мимо его машины.
Львов, понедельник 11 января 1937 года,
семь часов вечера
Мало кто из обыкновенных порядочных жителей Львова знал, что в сердце города, среди красивых старых зданий, неподалеку от Рынка, прямо под куполом доминиканского костела, есть место, у которого мало общего с приличными нравами. Кабак под названием «Морской грот» находился во внутреннем дворе дома по Доминиканской 4. Посещение этотго притона было связано с двумя разными опасностями. Первая из них – возможность вывихнуть, а то и поломать ноги – поджидала уже в неосвещенном подъезде, ведущем в микроскопический дворик. Второй угрозой были пьяные посетители заведения. Выпив, они или признавались в любви всему миру, либо нападали на ближних. Частенько пьяные батяры в приступе агрессии охотно лезли в карман за ножом с выкидным лезвием либо бритвой.
Комиссар Эдвард Попельский не был ни порядочным, ни обыкновенным обывателем. Он хорошо знал батяров и всегда, идя в этот кабак, не забывал захватить фонарик, не говоря уж о браунинге в кармане. Сегодня, однако, забыл и то и другое, поэтому чувствовал себя не слишком уверенно. Держался стены и пытался хоть что-нибудь разглядеть в слабом мерцании света, доходившего со двора от фонаря, висевшего над входом в притон. Шел медленно, шаг за шагом, нащупывая подошвами скользкую поверхность и поглядывал с беспокойством на левую руку, которую не мог полностью распрямить после фатального перелома локтя, заработанного два года назад. Отсутствие оружия волновало его куда меньше. Знал, что о его появлении в одном из худших притонов станет сразу известно всем бандитам на восток от Галицкой площади, то есть на Лычакове. Здесь работала совершенная цыганская почта, а характерную фигуру лысого комиссара в котелке и белом шарфе знал каждый ребенок. За шестнадцать лет работы в уголовной полиции насолил он лычаковским парням весьма серьезно, но ни один львовский бандит, остававшийся в здравом уме, не рискнул бы посягнуть на комиссара полиции.
Попельский миновал опасный подъезд, ни разу не поскользнувшись, но не миновал другой опасности. Как только он оказался во дворе, сделав первый шаг, почувствовал, что его начищенный башмак «саламандра», красиво обшитый, в дырочках, ботинок за пятьдесят злотых, углубился в какую-то мягкую клейкую субстанцию.
- Черт бы вас всех побрал! – вскрикнул он. С отвращением стал вытирать подошву о брусчатку и проклинать себя за склонность одеваться как денди. Если бы обул зимние башмаки на толстой подошве, а не эти элегантные ботиночки, не было бы никаких хлопот.
Потянул подошвой пару метров по брусчатке, пока не очутился под единственной во дворе лампой, слабо освещающей вход в подвал, в котором был притон. Попельский поднял ногу и рассмотрел обувь. Подошва была почти чистой, зато мокрые бока были обмазаны медной грязью. Он отлично знал, во что вляпался. Жильцы этого дома не раз жаловались в полицию на продукты жизнедеятельности, оставляемые во дворе посетителями кабачка. Огляделся вокруг. Обтереть ботинок можно было только о шероховатую стену, что грозило царапинами благородной коже «саламандры». Попельский распахнул дверь кабака. Сноп света из зала упал во двор. На пивном ящике лежал старый мешок из-под капусты. Он, конечно, тоже был шершавым, но коже не угрожал. Ничего лучшего Попельский тут найти не мог. Вытирал ботинок и смотрел на клубы дыма, которые валили снизу. Медленно спустился по крутым ступенькам и оказался на глубине трех метров ниже поверхности львовской брусчатки. С каждым его шагом в «Морском гроте» становилось все тише. Стал у порога, снял котелок и через минуту насладился наступившей тишиной и теплом, идущем от печи. С разных сторон услышал шипение. Знал, что хулиганы и бандиты тихо повторяют его прозвище: «Лысссый». Медленно шел по центру зала, оглядывая хорошо знакомое ему место. Видел грязные ногти, стучащие по столу, угрюмые взгляды из-под козырьков кепок, корявые пальцы, между которыми дымились самокрутки крепчайшего дешевого табаку, жирные волосы, облепившие голову. Чувствовал вонь сохнущих шинелей, давно не стиранных рубашек, промокших валенок. Физиономии не разглядывал. Знал, что бандиты, находящиеся в розыске, давно затаились в норах, предупрежденные цыганской почтой. Приблизился к столику, за которым сидели трое мужчин. Все они опирались локтями о стол и не спускали глаз с Попельского. Аккордеонист заиграл танцевальную мелодию и запел:
На улице Коллонтая,
Файдули, файдули, фай,
Била баба полицая,
Файдули, файдули, фай.
Бац по морде, пнула в яйца,
Файдули, файдули, фай,
Так и надо полицаю,
Файдули, файдули, фай!
Попельский зааплодировал аккордеонисту. Хоть он и проделал это слишком громко, аккордеонист не выразил никакой благодарности. Полицейский повесил пальто на спинку свободного стула, стоявшего у стола, поправил черный пиджак и такую же бабочку, потом уселся, не снимая котелка. Руками оперся о стол, так же, как они, и неожиданно развел руки в стороны, столкнув со столешницы локти двух мужчин. Те отодвинулись от стола, приготовившись к обороне. Третий из них, сидевший напротив Попельского, успокаивающе помахал ладонью.
- Не знаете основ хорошего воспитания, ребята? – спросил Попельский и с отвращением заметил, что испачкал рукав какой-то жидкостью, разлитой по столу. – Не надо толкаться! – вздохнул с облегчением, увидев, что перед мужчинами стоят остатки водки, которая не пятнает «мундира и чести», как говаривал его покойный дядька, австрийский офицер.
- Спокойно, психи, - сказал мужчина, сидящий напротив комиссара. – Он только корчит начальничка! Такого важного панягу!
- Пан метр! – Попельский уже был в хорошем настроении, он громко щелкнул пальцами. – Пан метр! Свиную отбивную, огурцы и четвертинку водки! Только не наплюй под котлету, - рассмеялся, ударяя ладонью о стол, - потому что я буду есть с этими гражданами!
- Мы не голодны, - ответил сидящий по правую сторону от Попельского.
- Тише, сука, - шикнул Попельский и крепко ухватил его за плечо. – Я и не дам тебе жрать, но он, - показал глазами на кельнера, который выходил из-за стойки, - не должен об этом знать и тогда точно не наплюет! Десна, - обратился он к тому, что напротив. – Успокой своих парней, чтобы не вмешивались не в свое дело!
Напомаженный кельнер, одетый в грязный в пятнах смокинг и рубашку без воротничка, подошел к столику и несколько раз шлепнул по нему тряпкой, которая все время висела у него на сгибе локтя. Поставил перед Попельским маленькую бутылку с наклейкой «Чистая монопольная», рюмку и тарелку с булкой, холодным шницелем и четырьмя квашеными огурцами. А потом придвинул подставку с бумажными салфетками.
- Платить вперед, - понуро буркнул кельнер.
- Пан метр! – закричал Попельский, вручая ему котелок и однозлотовую монету. – А рюмки для моих друзей?
Кельнер поблагодарил за хорошие чаевые и отошел за стойку, словно не слышал просьбы. Повесил котелок Попельского на крючок и принялся вытирать прилавок. Мужчина, которого Попельский назвал Десной, отозвался, и в тишине его голос зазвучал громко.
- Без обид, пан комиссар, но мы с полицаями не водимся. Мы не стукачи. И есть вместе не будем. Ни я, ни Валерка, ни Альфонек. Мы не шпики. Вы чего-то от меня хотели. Так я слушаю. А Валерка и Альфонек будут нас слушать.
Попельский знал об институте свидетелей при неформальных разговорах полиции с представителями уголовного мира. Такие разговоры всегда происходили в людном кабаке, а свидетелями были самые тупые и принципиальные бандиты, которые никогда не врали своим и моментально реагировали, если кто-то обвинял их в мошенничестве. Они были гарантами того, что собеседник не является осведомителем полиции, и все им верили.
- Ну, ладно, - комиссар пробежал глазами по окружающим его опухшим угреватым лицам. – Но свидетелями должны быть только два этих гражданина. – И внезапно встал, огляделся и заорал: - А не весь кабак! Ну что?! Морды в тарелки!
Недоброжелательный ропот и шипенье пронеслись задымленным залом. Попельский сел и вынул из жилетного кармашка серебряные часы. Открыл крышку и проверил время. Его организм давал, как всегда, около семи, неизменный сигнал, что пришло время обеда. Взял вилку, наколол отбивную, внимательно ее осмотрел, а потом откусил большой кусок. Здешняя еда имела единственную цель – ослабить вкус водки. Повар и бармен в одном лице, который в «Морском гроте» раскладывал на стойке яйца под майонезом, холодные сосиски со столь же холодной капустой, селедку, жареную свинину и квашеные огурцы, не заботился о современной диете. Нет, ему хотелось лишь сделать приятным прием алкоголя, хотя большинство клиентов этого не понимали и пили безо всякой закуски. Все эти вечно несвежие разносолы напоминали Попельскому девиц, стоящих на Мостках. Тамошних проституток тоже редко заказывали, и были они не первой свежести.
Налил себе стопку водки и проглотил, закусив огурцом. Затем на зубах захрустела панировка отбивной. Он любил есть в убогих кабачках, хотя временами это и грозило расстройством желудка. Долго не глотал кусок, чтобы прочувствовать вкус мяса. Выпил следующую рюмку и оглядел зал. Был слышен равномерный гул, потише, правда, чем тот, который стих при его появлении здесь. Воры и бандиты не могут сейчас беседовать на свои обычные темы, весело подумал он. Откусил половину отбивной и на этот раз жадно проглотил. Вынул портсигар и закурил «Египетскую». Товарищей по столу не угостил. Знал, как бы они отреагировали на это.
- Скажу тебе, Десна, зачем я к тебе пришел. Выкладывай, что ты знаешь о нападении на старую еврейку на Гусиной улице. – Внимательно посмотрел на мужчину, сидящего визави. – Это не было работой нормального карманника. Ее кто-то ограбил и избил.
- Ничего не знаю об этом. Но знаю кое-что другое...
- Ну и что же?
- Это огорчит пана комиссара. – Десна закурил свою махорку. – Расскажу о доченьке пана комиссара. Она попала в поганую команию.
У Эдварда Попельского, когда он слышал, что некто собирается сообщить что-то неприятное о семнадцатилетней Рите, включался особый защитный механизм. Тотчас же перед его глазами возникла сцена из середины двадцатых. Спокойный вечер, притихший город, толстый слой снега, вечерняя месса в костеле св. Марии Магдалины у библиотеки Баворовских. Он стоит в толпе вместе с трехлетней Ритой. Радуется, что ребенок хорошо себя ведет, не бегает по всему костелу и не кричит, вызывая неприятные взгляды старых и страшных, как смертный грех, дам, как говаривал Болеслав Прус. Он не сердится, что она не поет латинские слова мессы, которым он ее недавно учил, что не поет коляды, которые они старательно выводили вместе с Леокадией во время рождественского ужина. Он счастлив, несмотря на похмельную новогоднюю изжогу, потому что Рита стоит, как воспитанная девочка и даже не требует для себя места на лавке. И тут раздается «Тихая ночь», которую он всегда напевал Рите перед сном, весь год, и в Великий пост, и в Рождество и на Пасху. Это была любимая песенка малышки. Когда сейчас органист красиво тянет «над сно-ом Дитя-яти», Попельский чувствует, что девочка прижалась к нему. Через минуту она у него на руках прижимается к свежевыбритому лицу горячей щекой. Не поет, не шалит и целует отца в мокрую от слез щеку.
Когда Попельского захватывало это воспоминание, он был готов простить дочери все, даже то, что у нее будет пять двоек за семестр, а одну из них, по-латыни, поставил ей по собственному желанию учитель с добрейшим сердцем, хороший знакомый ее отца. Эта давняя минута, одна из прекраснейших в его жизни, позволяла ему занять оборону – когда он ожидал какого-нибудь нападения на Риту, всегда вспоминал эту сцену. Она была для него опорой. До сих пор претензии поступали со стороны учителей, репетиторов, учителя закона Божия, иногда от продавщицы соседнего магазина колониальных товаров, которой Рита грубила. И тогда тот образ прошлых лет давал ему силы. Отбивал атаки, фильтровал жалобы, гасил домыслы. Сейчас образ возник перед ним, но был каким-то смутным, неясным, неразличимым. Маленькая Рита в этом новом воспоминании не целовала отца. Приблизилась к его лицу, чтобы сильно укусить. Услышанное не было обычной жалобой, которых было немало за последние годы. Обвинение прозвучало из уст Фельки Десны, серьезного бандита, подозревавшегося в том, что он утопил своего внебрачного ребенка в канализации. Попельский ощутил струйки пота на влажной коже головы и посмотрел на мужчин, сидящих вокруг стола. Они ехидно ухмылялись. Они знали, что хотел рассказать Десна. С удовольствием наблюдали, как Лысый вытирает салфеткой голову и медленно краснеет.
- Ну, рассказывай, Десна. – Попельский отодвинул от себя тарелку с недоеденной отбивной. – Все по порядку.
- Расскажу, как на исповеди. – Десна посмотрел на Валерку и Альфонека, а те кивнули головами. – Было это в четверг. Мы здорово надрались, а вечером надо было похмелиться. С похмельем надо бороться, правда? Клин клином, - рассмеялся он, коллеги ему вторили. – Добро. Ну, пошли к Вацке на Замарстыновскую, она в долг наливает. А там водяра льется. Сидят три силача из цирка, ну из того, что выступал на праздники, а с ними две девули, простите, две панны. Размалеванные, разодетые. А за ширмой – смех, визг, крики... Скажи Альфонек, я правильно говорю?
- Циркач там драл девок будь здоров, - буркнул Альфонек.
- Одной из этих панночек, - спокойно добавил Десна, - аккурат у стола, не за ширмой, и была родная дочурка пана комиссара.
Наступила тишина. Бандиты смотрели на Попельского с ухмылкой. Ему казалось, что все вокруг поднимают рюмки и пьют за здоровье испорченной семнадцатилетней Риты Попельской. Налил себе третью рюмку, прикончив бутылку. Выпил мелкими глотками. Хотел, чтобы водка его обожгла, чтобы тот острый вкус, который драл глотку, стал наказанием за все его отцовские ошибки. Закурил очередную папиросу, хотя предыдущая была выкурена только наполовину. Табак был кислым как уксус. Попельский ощутил неприятный запах. Отодвинулся от стола, поднял свечу и посмотрел на подошву. За каблуком прилип вонючий комок. Плохо вытер подошву. Это было говно. Аккуратно поставил наполовину выпитую рюмку, а затем вытер салфеткой мокрый круг на столе. Потом ударил через стол.
Услышал треск и увидел кровь, хлынувшую из носу на стол и на тарелку с остатками отбивной. Альфонек и Валерка отскочили от стола и сунули руки в карманы. Попельский на них и не глянул. Схватил Фельку Десну за волосы, прижал его лицо к столешнице и все весом оперся на его голову. Если ударом он не сломал ему нос, то несомненно сделал это сейчас. Фелька не произнес ни звука. Тихо лежал на столе, а вокруг его лица медленно разливалась кровь. Почувствовал над ухом дыхание комиссара, которое пахло перегаром.
- А теперь забери свои слова обратно, - прошипел Попельский. – Скажи, что это неправда. Что не было там, с циркачами, моей дочери. Внятно скажи.
У комиссара в голове прояснилось. Он предугадывал дальнейшие события. Знал, что от Фельки ничего не услышит. Одного он не взял в расчет. Фелька Десна, как настоящий батяр, никогда не откажется от того, что сказал прилюдно. Попельский мог оттиснуть на столешнице его посмертную маску, но не услышал бы, что Десна берет свои слова обратно. Это было делом чести. В свою очередь он сам не мог сейчас уйти, потому что потерял бы у этих людей всякое уважение. И это тоже было делом чести.
Схватил Фельку за шиворот и потащил за собой к выходу. Тот, не сопротивляясь, поднимался по ступенькам. Попельский держал его далеко от себя, чтобы не испачкать кровью костюм. Его провожали ненавидящие взгляды. Он этому не удивлялся. Всех этих бандитов он приструнил тем, что они не могли помочь своему приятелю, брутально побитому неприкасаемым Лысым.
Как только они очутились во дворе, Попельский схватил Фельку за горло и прижал к стене.
- В четверг ты упился до бессознательного состояния, не правда ли? – он старательно употреблял изысканные польские выражения, которые батяры презрительно называли надутыми.
- Ну, - подтвердил Десна и шмыгнул носом.
- Так сильно, что спал целый день и проснулся только поздно ночью, правда?
- Нет, - прохрипел батяр. – Не ночью, а вечером.
- Было уже темно?
- Было.
- Значит, это могла быть и ночь? Часов у тебя нет, ты видишь, что уже темно. Так могла это быть ночь или нет?
- Могла.
- Ну так это и была ночь, - зычный голос Попельского разносился в колодце двора. – Была ночь, а моя дочка ночью всегда находится дома! Дома!!! – заорал он какой-то женщине, высунувшейся из окна. Повернулся к Фельке, утирающему нос рукавом пиджака. – Иди в кабак и вынеси мне пальто и котелок.
Когда Фелька исчез, Попельски подошел к мешку, лежавшему в сенях. Пока вытирал о него ботинок, думал о последствиях сегодняшнего инцидента. Во-первых, он был уверен, что бандит соврал, чтобы унизить его в глазах своих приятелей. Во-вторых, отдавал себе отчет, что – отправив Фельку внутрь – посеял среди батяров зерно неуверенности. Будут раздумывать – не раскололся ли Десна во дворе? Взял свои слова обратно или нет? Между ними пройдет трещина, а те представители закона, которые нарушают извечную солидарность батяров, ненавидимы ими особо.
Вышел Десна, подал Попельскому пальто и котелок тульей вниз. Комиссар посмотрел на головной убор, проверяя, не наплевали ли в элегантное изделие скочовских шляпных дел мастеров. Там лежало пробитое гвоздем свиное ухо. Означало оно шпика, сыщика. А гвоздь говорил сам за себя.
- Скажи, Фелька, всем, - приблизил лицо к его вспухшему носу, - что я их не боюсь, но благодарю за предупреждение. И что в следующий раз приду сюда с бидоном керосина. И сожгу вас всех к черту. – Потянул носом. – Воняешь. Мойся чаще, неряха, не будь скотиной! Ты что, в хлеву ночуешь?
Неожиданно почувствовал боль в груди. Это не был сердечный приступ. Это была мысль о Рите, сидящей в кругу циркачей, бандитов и проституток. Курила папиросы? Пила водку? Пошла за ширму? Ее нежных ноздрей касался смрад, выделяемый Десной? Невозможно, подумал он, ведь этот мерзавец все отрицал! Сказал, что проснулся поздно ночью, а Рита не провела еще – слава Богу! – ни одной ночи вне родного дома!
Вздохнул с облегчением, надел пальто и котелок. Двинулся темным двором, провожаемый взглядом Фельки Десны. Даже кивнул ему на прощанье. Принял бандитское предостережение. Это тоже было делом чести.
Львов, понедельник 11 января 1937 года,
десять часов вечера
Рита Попельская, переодетая уже в пижаму и шлафрок, сидела в своей комнате у письменного столика. Яркий свет из-под зеленого абажура падал на разбросанные книги и тетради, высвечивая сборник латинских упражнений, тонкую тетрадь, исписанную словами из этого учебника, и школьный сборник речей Цицерона с пояснениями и комментариями. Рядом валялся учебник тригонометрии, циркуль и треугольник. Лампа освещала и открытый ящик, в котором лежали две страницы, исписанные круглым девичьим почерком, от которых шел слабый запах духов. Это было письмо от ее подруги, Ядзи Вайхендлер. Рита сосредоточилась на содержании письма, которое сегодня перечитывала уже в сотый раз. С каждым новым прочтением беспокойство ее росло.
«Я уверена, дорогая Рита, что когда мы выходили в четверг вечером из этого ужасного места, на Замарстынове, нас видел знакомый моего отца, ассенизатор Шковрон, который часто заказывает у нас шапки. Ехал в пролетке, был слегка пьян, но нас увидел. Боюсь, что он может обо всем донести моему отцу. Ты обязательно должна поговорить с панной Дескур и умолить ее (и даже чем-нибудь подкупить, бррр... как это мерзко!), чтобы она поклялась перед твоим отцом, что ты была в четверг у нее на лекции! У меня алиби уже есть. Тыка в случае чего подтвердит, что я помогала ей с французским, она получила от меня целый поднос пирожных от Залевского. Ест их по секрету от всех, как бы она смогла это рассказать своей маме? Откуда у такой бедняжки, как Тыка, возьмутся деньги на пирожные от Залевского? Если мы можем доверять твоей Ганне, то все кончится хорошо. Согласись, дорогая Рита, что стоило так поступить! Такого мира и таких людей мы никогда еще не видели! Это было так захватывающе интересно!»
Рита еще раз остановилась перед опасностью со стороны их служанки, Ганны Пулторанос. Нет, покрутила она головой, эта почтенная женщина нас не предаст! Она меня слишком любит и знает меня с младенчества! Сколько раз я поверяла ей разные тайны! Нет, она не расскажет папе, что я пошла в цирк, да еще и без школьной формы! А тетка? Ведь ее не было. Ушла играть в бридж к асессору Станчаку. А в цирке? Ну, что ж... Может быть, кто-то нас и видел, но ведь мы умудрились так переодеться и накраситься, что та старая корова в первом ряду даже сплюнула, увидав нас, потому что приняла нас за распутниц! И никто наверняка не догадался, что эти две молодые размалеванные женщины - это школьницы из гимназии Королевы Ядвиги. Все было бы хорошол, если бы не проклятый ассенизатор! Но, может быть, он был пьян и ничего не помнит?
Вдрогнула, когда из передней донесся звук ключа, поворачивающего в замке. Быстро придвинулась к столу, заперла ящик. Ну да, уже десять, это папа вернулся.
Из передней донеслись знакомые голоса. Тетка радостно приветствовала отца. Радостно аж до тошноты. Всегда одно и то же! «Эдвард! По тебе можно часы проверять! Ганна уже спит, но она оставила тебе печеночку подкрепиться. Чай будешь пить? Он горячий, ждет тебя. Может быть, тебе печенку подогреть?» И снова подтрунивание отца над теткой. Он не терпит русского обычая пить чай из самовара, она – веселая и довольная – критикует «австрийскую болтовню» отца. Он сейчас переоденется в бонжурку, снимет бабочку, придет в комнату дочери, поцелует ее в голову и спросит, как прошел школьный день, а она, как всегда, ответит: «Все хорошо, папа!» А потом отец, удовлетворенный исполнением родительского долга, тем, что посвятил ей целую минуту своего трудового дня, усядется с теткой Лодзей в гостиной и начнет говорить по-немецки, чтобы она, Рита, не поняла, о чем идет речь. Наверное, будет рассказывать какие-нибудь страшные истории, происшедшие в предместьях, не зная, что его дочь тоже знает эти тайны и эти зловещие места! И будет, конечно, ежеминутно сыпать этими проклятыми латинскими поговорками!
Предположения Риты исполнились только частично. Отец, конечно, немного попикировался с теткой Лодзей, но длилось это очень недолго и через минуту был уже в ее комнате, переодетый в бонжурку. Однако не поцеловал ее и не спросил, что происходило в школе.
- Добрый вечер, Рита, - сказал он и уселся на другой стул.
- Добрый вечер, папочка, - ответила она, несколько обеспокоенная его нетипичным поведением.
Отец посмотрел на нее странным взглядом, а потом стал присматриваться к разным мелочам в ее комнате: фотографиям кинозвезд, плюшевому мишке, которого она нашла под елкой в три года и горячо полюбила, засушенным цветам, висящим на ящичках секретера, ракушкам, собранным на пляже во Владиславове, конфетную коробку, заполненную карточками с цитатами. Его лысая голова напоминала ей голову циркового борца, который несколько дней назад так явно за ней ухаживал. Правда, у отца не было таких изуродованных ушей, как у того. Смотрела на его руку, украшенную перстнем с каким-то каббалистическим знаком. И у него не было таких мощных и грязных лап, как у того. Ладони отца были крепкими, ухоженными и заканчивались несколько выпуклыми ногтями. Это наблюдение вызвало у нее какое-то тепло в груди. Встала, подошла к отцу и не говоря ни слова поцеловала его в лоб. До нее донесся запах алкоголя, одеколона и табака. Когда она снова уселась у столика, заметила, как изменилось выражение его лица.
- Сейчас я был на собрании Польского филологического общества, - тихо сказал отец. – И встретил там профессора Седлачека.
- Ах, Клавдия Слепого! – Рита хлопнула себя по лбу. Всегда забывала фамилию профессора латинского языка, который своему прозвищу был обязан манере, сняв очки, вглядываться выпуклыми близорукими глазами в хихикающих панн.
- В семестре у тебя будет двойка по латыни у не слишком требовательного учителя! Как ты мне это объяснишь?
- Папочка, не расстраивайся! – Рита прикусила карандаш своими мелкими ровными зубками. – Я в следующем семестре все исправлю. Я просто ненавижу эти дурацкие хрестоматии, которые надо переводить с латыни! Уж лучше Цицерон! Папа, посмотри сам! Например, это дурацкое письмо от Бронислава Станиславу.
Встала со стула, взяла в руку книгу, вторую руку подняла, как римский ритор, и начала декламировать:
- «Дорогой Станислав! – возвела очи горе. – Были мы на экскурсии в Италии с нашим любимым учителем.Ох, какое мы там испытали наслаждение!» Это так скучно, что аж скулы сводит!
Рита прервалась и заливисто рассмеялась. Попельский понимал, что упражнения, которые касались современности, в этом учебнике были претенциозными и напыщенными. Смотрел на дочку, которая продолжала стоять в позе ритора. Актерский талант достался ей в наследство от матери, подумал он, ей следует играть в театре, а не переводить дурацкие тексты о Станиславе и Брониславе. Профессор Седлачек жаловался, что Рита его передразнивала, когда он выписывал на доске латинские сентенции, и ему пришлось ее примерно наказать, расспросив о consecutio temporum. Позорное незнание последовательности времен проявилось сразу, вот и пришлось поставить ей двойку, которая повлияла на оценку в семестре. Попельский представил себе, как Седлачек стучит пожелтевшим от никотина пальцем в написанное на доске Errare humanum est и скрипучим запинающимся голосом анализирует эту максиму, добавляя соответствующие древнеримские exempla. Неожиданно он припомнил, с каким энтузиазмом училась Рита, когда много лет назад он сам начал обучать ее латыни после обеда по воскресеньям. Вспомнил, как она подчеркивала в тетрадке сентенции. Как она радовалась, когда за правильное спряжение получала от отца пряник! А он потом это забросил. Предпочитал читать газеты, чем посвящать эти минуты дочке. Часами пивом лечил похмелье. Во всем виноват он сам! Во всем!
Стиснул зубы и подошел к Рите. Поцеловал ее в голову. Почувствовал от темных волос тот же запах, что и много лет назад, награждая ее поцелуем, когда она правильно склоняла и с улыбкой произносила: Primum philosophari, deinde edere. Еще сильнее стиснул зубы и вышел из комнаты дочери, услышав ее «Доброй ночи, папка!»
Львов, поедельник 11 января 1937 года,
половина одиннадцатого вечера
Леокадия Тхожницкая перестала раскладывать пасьянс, когда Эдвард закончил рассказ о своей встрече с лычаковскими бандитами. Слушала его внимательно и все понимала, хоть и не любила немецкого, которому решительно предпочитала французский. Немецкий Эдварда был таким богатым и изысканным, она слушала его с большим удовольствием, хотя содержание рассказа добавило ему горечи. Пасьянс «каторжник» у Леокадии не сложился, впрочем, как обычно. Отложила карты и смотрела на кузена.
- Послушай, Эдвард, - сказала, старательно подбирая немецкие выражения. – Ты не понимаешь девушек и сам никогда не был семнадцатилетней девушкой. А я была. И так же интересовалась окружающим миром, как и Рита. Расскажу тебе кое-что. Это было в Станиславове. Я была тогда на год моложе Риты. Помню, как тайно выскользнула из дому, чтобы через окно в ресторане Микулика на Армянской увидеть гусар, которые пили там вино. Как они красиво выглядели, когда маршировали по Сапежинской! Один из них вышел во двор, чтобы отлить, – Леокадия употребила выражение, которое было весьма необычным в устах дамы, - и увидел меня возле окна. И пригласил к столу, предлагая съесть пирожное и потанцевать. А я согласилась, несмотря на то, что шел второй час ночи, а гусары были пьяны и возбуждены. А знаешь, почему я согласилась? – Леокадия медленно складывала карты. – Потому что действительно решила, что буду только, подчеркиваю, только есть пирожные и танцевать. Поверила в это, забыв, что у Микулика в это время пирожных не подавали! Этот гусар так мне понравился, что я готова была поверить в пирожные!
- И что было дальше? – спросил Эдвард с тревогой.
- Конечно, никаких пирожных я не ела, - усмехнулась Леокадия. – Да и не танцевала. И если бы не Микулик и его сын, вышла бы оттуда опозоренной. После этого я не верила ни одному мужчине и, может быть, поэтому... я сечас одинока. То есть, извини, с вами, с Ритой, с тобой, с Ганной... Не огорчайся, - сказала она после минутного раздумья успокаивающим тоном. – Когда я в четверг вернулась после бриджа от асессора Станчака, Рита уже была дома. У нее на лице были следы косметики, но я решила, что она просто забавлялась. Велела ей стереть краску, сказав, что ты будешь сердиться. Стерла. И мы долго разговаривали. Была со мной очень и вежлива, что, как ты знаешь, случается с ней нечасто. Смеялась и шалила. Так не ведет себя семнадцатилетняя девушка из хорошего дома, которая, извини меня за грубое определение, вылезла из постели вонючего уличного мальчишки.
- Что ж, Рита тоже поверила в пирожные? – задумчиво спросил Попельский и успокоенно погладил свою испанскую бородку, которую Леокадия называла татарской. – Кому? Бандитам?
- Ох, Эдвард... – Леокадия встала и начала ходить по комнате. Одетая в гранатовое платье с белым воротничком, она была похожа на учительницу на пенсии. Говорила убедительно, как истинный педагог. – Вместе с Ганной и своей коллегой Ядвигой Вайхендлер вышли из квартиры...
- Давно уже мне эта еврейка не нравится, - буркнул Попельский. – Подружка эта...
- По-моему, наоборот, - рассмеялась Леокадия. – Тебе всегда нравились женщины еврейского типа! На старости лет становишься корпорантом? Послушай, что я хочу тебе рассказать, и не перебивай! Наша почтенная Ганна пошла в костел, а девочки – в цирк. Это точно! Представляешь, какое они получили удовольствие, когда в каком-то подъезде по-тихому накрасились! Во-первых, никто их не узнает, во-вторых, будут чувствовать себя взрослыми! Может быть, даже, не нервничай, Эдвард, закурили папиросу и закашлялись, бедняжки! Уселись в партере в цирке. И, может быть, подсел к ним какой-нибудь франт, эдакий дон-жуан из Мостиски? Может быть, это был цирковой борец, который вызвал у них удивление и восторг? И пригласил их в кафе на пирожные. Правда, кафе оказалось кабаком, куда ходят только батяры. Вот и все! Тот батяр, который тебе об этом рассказал, покупал водку и не знал, что с девушками происходило потом! А с ними ничего не происходило! Вышли, убежали, может быть, за них заступилась хозяйка притона, так как за меня когда-то Микулик? Вот и все, Эдвард! Рита, разговаривая со мной, была очень веселой. Поверь мне, что ни до какого позора дело не дошло! Девушка, утратив честь, ведет себя совершенно иначе!
Вдруг зазвонил телефон. Попельский быстрым шагом вышел в переднюю и поднял трубку.
- Попельский у аппарата, - ответил он почему-то по-немецки и смутился. Хотел то же самое произнести по-польски и не успел.
- Как это приятно, что пан комиссар ожидал моего звонка и сразу же заговорил по-немецки, - услышал хриплый бас, говорящий на чистейшем немецком. – Вам уже передали, что я буду звонить? В дирекции львовской полиции, с которой я беседовал в полдень, мне сказали, что одиннадцать вечера – это лучшее время, чтобы связаться с паном комиссаром. Ох, простите, забыл представиться. Криминал-директор Эберхард Мокк из полицай-президиума в Бреслау.
Львов, среда 13 января 1937 года,
два часа пополудни
Начальник следственного управления подинспектор Мариан Зубик не любил комиссара Эдварда Попельского по многим причинам. Личность подчиненного напоминала Зубику о собственных ошибках и недостатках. Манеры аристократа и таинственный перстень раздражали Зубика, который любил обычную одежду и простые манеры. Правда, он слышал, что Попельский бывает вспыльчивым и грубым, как ломовой извозчик, но видеть этого ему не приходилось. Университетское изучение математики и филологии в Вене, правда, незавершенное, болезненно подчеркивало неполное образование Зубика, который вылетел из гимназии в Хирове, не закончив шестого класса из-за латыни, которую его подчиненный неустанно и чрезмерно выставлял напоказ. Безупречная, хоть и несколько экстравагантная, элегантность комиссара напоминала Зубику о его растоптанных нечищенных башмаках и слишком тесном костюме. Раздражала его даже демонстративность, с которой Попельский нес свою гладко выбритую голову, в то время, как он отчаянно старался прикрыть лысину, зачесывая волосы из-за уха ко лбу. А сейчас, когда Попельский передавал ему содержание разговора с тем немецким полицейским из Вроцлава, он раздражал его темными стеклами очков, из-за которых не видно было глаз. Зубик неоднократно пытался призвать к порядку своего подчиненного, но тот был безнаказанным. Работал, когда хотел, в служебные часы ходил на родительские собрания, решал свои личные проблемы и, несмотря на это, пользовался поддержкой самого шефа, коменданта Владислава Гозьдзиевского!
- Ну и что, пан Попельский? - буркнул Зубик. – Чего вы вдруг замолчали?
- Могу я попросить пана инспектора задернуть шторы? – Попельский с беспокойством всматривался в яркое январское солнце, игравшее на стенах библиотеки Политехники, которая была видна из окон полицейской комендатуры. – Пан инспектор знает, что мне это вредно.
- Согласен. – Зубик подписал какой-то документ, принесенный секретаршей и недоброжелательно глянул на Попельского, который зашторивал окно. – Так что там дальше с этим криминал-директором, как его там?
- Мокк.
- Ну так что там было потом, раз этот пан Мокк уже знал, что этот псевдопедераст приехал с той убитой девицей из Львова во Вроцлав?
- Мокк поехал в Хебзе, на пограничный переход и нашел чиновника, который работал в предновогоднюю смену. Таможенник показал, что в тот день проверял паспорт у девушки с билетом из Львова до Вроцлава.Девушка ехала в салон-вагоне с, как несколько иронически подчеркнул мой собеседник, прелестным юношей, которого таможенник видел неоднократно.
- Немецкий таможенник хорошо знал польского парня из Львова? – удивленно спросил Зубик, отрезая кончик сигары.
- Я не сказал, что парень был из Львова, но у пана инспектора замечательная интуиция. – Попельский развалился в кресле и усмехнулся уголками губ. – Он узнал его, потому что этот львовский парень несколько раз в год ездил во Вроцлав. Всегда в салон-вагоне. Но с девушкой ехал впервые. Он обычно ездил в компании немцев, мужчин гораздо старше его, которые садились в вагон на границе, именно в Хебзе. Мокк также допросил железнодорожников. Один из них хорошо помнил этого молодого человека, потому что он очень часто возвращался во Львов тем же поездом, которым приезжал во Вроцлав. На обратном пути всегда был один. Поскольку этот поезд выезжает утром на следующий день, значит, этот парень ночевал во Вроцлаве, а потом возвращался. Он похож, по словам немцев, на цыгана...
- Что эти немцы понимают?! Это мог быть цыган, армянин, грузин, еврей... Но у него же есть какая-то фамилия, у этого цыгана? Вам этот пруссак не говорил об этом? – Зубик стряхнул пепел в массивную пепельницу.
- Да. Таможенники записывали ее в своих рапортах... Правда, с ужасными ошибками.
- Ну и?
- Зовут его Альфонс Трембашчкевич...
- Ничего удивительного, что с ошибками... Странная фамилия, как для цыгана... Ну и что, пан Попельский? Есть у нас такой Трембашчикевич?
- Трембашчкевич. Я проверял вчера у нас в управлении гражданского состояния. – Попельский кашлянул. Он не выносил сигар «Патриа», которые курил Зубик. – Нет человека с такой фамилией. Вчера выслал телеграмму в Варшаву. Вот ответ, который минуту назад получил из очаровательных ручек панны Зоси.
Положил телеграмму на стол Зубику. Тот долго читал единственную строчку текста.
- Так-так. – Снял очки и сказал задумчиво: - Во всей Польше есть один-единственный Альфонс Трембашчкевич... В Познани... Известный портной.
- Паспорт был фальшивым, пан инспектор, я так вчера и сообщил Мокку по телефону. Он меня просил только подтвердить фамилию. А потом попросил найти во Львове педераста, похожего на цыгана. И тогда меня озарило. У меня, как и у пана инспектора, хорошая интуиция. Сказал, что не буду никого разыскивать, пока Мокк не расскажет мне всех подробностей этого дела. Он долго молчал, но в конце концов все рассказал. Против девушки, которая ехала с этим цыганом, совершено ужасное преступление. Звали ее Анной, так ее записал портье в гостинице...
- Хороши порядки в этой Германии, - засопел Зубик. – В гостиничную книгу вписывают только имя... Очень странно!
- Эта гостиница просто какой-то притон, замаскированный публичный дом, пан инспектор. Ну а сейчас попрошу вас крепко держаться руками за стулья, ибо то, что расскажу, будет...
- Ладно! Говори уже! – Зубик не стал ждать, пока Попельский употребит какое-нибудь изысканное прилагательное.
- Девушка была изнасилована и у нее откусили щеку! Она была девственницей.
- О, черт побери! – Зубик не выдержал и затем выматерился при подчиненных, чего никогда себе не позволял. – И это тоже произошло в гостинице...
- Да, это похоже на дело Минотавра, - сказал Попельский и замолк.
В кабинете начальника воцарилась тишина. Попельский снял очки, подышал на стекла и вытер их белым платком с вышитым Лодзей таинственным знаком, таким же, как на его печатке. Зубик откинулся в кресле всем своим могучим телом и заложил руки за шею. За окном протрезвонил трамвай, сигара догорала в пепельнице.
Оба вспоминали нашумевшие дела двухлетней давности, о которых писали все газеты Польши. Преступления не были раскрыты, что вызвало в обществе ненависть к львовской полиции. Лето 1935 года. В течение нескольких дней были обнаружены два тела изнасилованных и убитых девушек. У обеих были изъедены лица. Одной было шестнадцать, второй – восемнадцать лет. Одну обнаружили в гостинице Франкля в Мостиске, вторую – в гостинице «Европа» в Дрогобыче. В обоих случаях фамилии девушек внесли в полицейские сводки соответственно записям в гостиничных книгах. Обе панны утверждали в гостиницах, что они опоздали на поезд и хотят переночевать. Обе фамилии оказались фальшивыми. Никто так и не сумел идентифицировать жертвы, несмотря на то, что университетский судмедэксперт, доктор Иван Пидгирный, оказался весьма талантливым реконструктором – он восстановил лица девушек. Похоронили обеих за казенный счет. Целых полгода львовская полиция – при тайной помощи батяров – искала Минотавра. Кличку преступнику, естественно, придумал Попельский. Все шли по следу выродка, насиловавшего и евшего девиц. Но не помогли ни спорные гипнотические методы Попельского, ни контакты с ясновидящими. Все было напрасно.
- Ну и? – Зубик нарушил тишину и раскурил сигару, напоминавшую Попельскому огромного раздавленного таракана.
- Ну и рассказал Мокку, что это наше дело и попросил его прислать все документы.
- А он?
- А он, - Попельский усмехнулся, - повел себя так же, как и я поступил бы на его месте.
- То есть?
- Сказал, чтобы я забыл о нашем разговоре и отправлялся, куда Макар телят не гонял.
Зубик вскочил со стула и стал, как зверь, кружить вокруг стола. Лицо его стало пунцовым, а шея увеличилась на два размера.
- Что он себе воображает, этот пруссак! – заорал он. – Это же мое дело! Это наше дело! – схватил трубку: - Панна Зося, сообщите коменданту полиции, что я требую встречи, немедленно! А вы, - обратился к Попельскому, - сейчас же опишите вашу беседу! Очень подробно! И по-польски. И обязательно переведите то, что вам было сказано в завершение разговора. Чтобы вы катились, да? И кто, какой-то шваб!
- Я не могу это перевести, - ответил Попельский.
- Это еще почему?! – Зубик расстегнул воротничок, чтобы рожа не треснула.
- Потому что это нецензурщина. – Попельский снова усмехнулся. – Он мне сказал именно то, что я бы сказал на его месте. Сказал: «Шел бы ты, австрияк, в задницу!»
Зубик остановился как вкопанный. Он никогда не слышал, чтобы Попельский выражался. Так удивился, что непроизвольно открыл рот.
- Пан Попельский, что это вы такое говорите? Он так вульгарно с вами разговаривал? Криминал-директор? И почему «австрияк»? Что вы ему ответили?
- У меня, наверное, австрийский акцент. Что я ответил? А я сказал: «Шел бы ты, пруссак, сам в задницу!»
Бреслау, понедельник 18 января 1937 года,
семь часов утра
Мокк с возрастом просыпался все раньше. Может быть, потому что уже года три не вел столь интенсивной ночной жизни, как прежде? По настоятельному совету врача пил все меньше спиртного и очень редко бывал в салоне мадам Ле-Геф в «Силезском замке», что в подвроцлавской Опперау, где когда-то по пятницам всегда находил удовлетворение в объятиях двух девиц одновременно. Сейчас, если и заглядывал туда, то не чаще трех раз в год и бывало выходил оттуда, не воспользовавшись дамскими прелестями. Объяснялось это не столько ослаблением его жизненных потребностей, сколько растущим чувством чуждости этого эксклюзивного заведения. Раньше, когда он был важным чином полицай-президиума, его там очень сердечно встречали, а молодые дамы, на которых падал его выбор, делали свое дело с искренним энтузиазмом, отпуская ему при этом комплименты, восхищаясь его культурой и хорошими манерами. Он же, кроме профессиональной компетентности, требовал от них только одного – умения играть в шахматы. Игра эта всегда предшествовала его эротическим переживаниям в «Силезском замке». От мадам он желал только атмосферы секретности и уютной комнаты в пятницу вечером, где он мог есть, пить, играть в шахматы и забыть о целом мире в объятих жриц Иштар. Все изменилось в тот самый миг, когда он дезертировал из уголовной полиции в абвер. Мадам Ле Геф, поняв что ее клиент не так важен и всемогущ, как прежде, перестала быть услужливой и милой, лучшие девицы все чаще оказывались зарезервированы для высших чинов СС, а мужские силы капитана отнюдь не увеличивались укрытыми в стенах глазками, о существовании которых он прекрасно знал – не раз и не два они позволяли ему, когда он работал в полиции, зажимать подозреваемого в тиски шантажа. Вот он и решил отказаться от услуг мадам. Не было у него и постоянной любовницы, потому что в последнее время попадались ему женщины, которые халтурили, играя роли влюбленных, что для него становилось понятно с первой же минуты. Он не был идеалистом и не верил, что двадцати- или тридцатилетняя женщина может влюбиться в него – по Платону, – в мужчину, стоящего на пороге старости, но любил эту игру. Мокк уже не вел столь изнурительной ночной жизни, как совсем недавно, и его пробуждения все реже бывали вызваны похмельем. Вставал в шесть утра, гулял с любимым Агрусом по берегу рва у старого города, покупал «Breslauer Neueste Nachrichten», а потом дома завтракал так плотно, чтобы не испытать чувства голода аж до ужина.
Шеф гестапо в Бреслау, абстинент и вегетарианец, криминал-директор Эрих Краус, не знал о перемене, происшедшей с Мокком. Назначил встречу на семь утра, не согласовав время с фон Харденбургом. Он хотел унизить Мокка, которого искренне и взаимно ненавидел. Только вместо выпившего господина с налитыми кровью глазами, тучного денди, пахнущего сигарным дымом и духами бессчетных любовниц, увидел перед собой здорового мужчину, плотного, но не слишком толстого, пахнущего морозом, ветром и дорогим одеколоном.
- Попрошу вас не стряхивать пепел на пальму, - дискант Крауса стал еще тоньше.
- Извините, Herr SS-Sturmbannführer, - Мокк насмешливо улыбнулся, зная, что наносит два удара одновременно. – Но у вас нет пепельницы.
Краус сделал вид, что не заметил употребленного Мокком звания СС вместо официальной полицейской должности «криминал-директор». Он отлично знал, что не переубедит старого упрямого полицейского, для которого непонятным и постыдным казалось то, что политическая полиция пользуется званиями полиции уголовной. Другой удар – курение папиросы вопреки запрещающей табличке, висящей на стене его кабинета – оказался точным.
- Попрошу вас погаситьэту вонючую гадость! – завопил Краус.
- Так точно, - ответил Мокк и всунул папиросу в землю вазона, где росла пальма.
Краус заложил руки за спину и прошелся по кабинету. Он успокаивался. Внезапно повернулся на каблуках и остановился перед Мокком, расставив ноги на ширину плеч.
- Как идет ваше сотрудничество с криминальным обер-секретарем Зойффертом?
- Вы меня пригласили для того, чтобы спросить о вашем Зойфферте?
- А что с сотрудничеством с полицай-президиумом Лемберга? – Краус улыбнулся во весь рот.
- Вы же знаете, Herr Sturmbannführer. Они отказались со мной сотрудничать.
- Потому что вы невежливо отнеслись к их комиссару, - Краус продолжал улыбаться. – Это хорошо, капитан Мокк. На славянское быдло и следует смотреть сверху вниз! Вы поступили, как хороший член НСДАП, правда, вы им еще не стали, но я надеюсь, что вскоре... А, Мокк?
- Любите вы недоговаривать, Herr Sturmbannführer. - Мокк почувствовал, что Краус стал выводить его из себя и решил сыграть на вельможных и интеллектуальных комплексах плебея из Франкенштайна. – Недомолвки, словесные эллипсы. Ваше определение «что там с сотрудничеством» должно звучать: «как продвигается сотрудничество», а это последнее «вскоре», что, собственно, значит? «Наверное, вскоре пан им станет», в смысле «членом НСДАП»? Не лучше ли вместо эллипса употреблять предложение с нормальным подлежащим и сказуемым?
Краус отвернулся от Мокка и подошел к письменному столу. Уселся и силился показать, что он спокоен, но его выдавала вздувшаяся жила на лбу, которая появилась после слов Мокка.
- Вам только кажется, Мокк, что вы подчиняетесь полковнику фон Харденбургу, - тихо прошипел Краус. – На самом же деле вас никто не сможет от меня защитить. Я вызвал вас к семи утра и что я вижу? Мокк прибыл мигом. Вежливо, пунктуально, несмотря на то, что вчера выпил, подрался... Вы полностью к моему распоряжению...
- Следует говорить «в моем распоряжении», Herr Sturmbannführer!
- Ну, хорошо, хорошо... – Краус сжал пальцы. С утра такой упрямый... С похмелья, да, Мокк? Похмелье мучит! Но к делу. Вы действительно принадлежите мне и никогда от меня не избавитесь. Например... Ах да, прошу, - Краус надел очки и начал просматривать бумаги в лежащей на столе папке. – Есть у меня задание специально для вас... Идеально вам подойдет...
- Вы сейчас преувеличили, герр Краус. – Мокк не употребил звания гестаповца и нанес удар вслепую, выдавая свое беспокойство. – Вы не имеете права давать мне задания и приказывать. Одно дело - приглашение на совещание, пусть даже и к семи утра, а другое...
- Ну и что? – Краус захлопнул папку и подсунул ее Мокку под нос. – Чего вы занервничали, Мокк? Вы взгляните на это, - указал головой на папку. – Там есть для вас приказ, подписанный полковником Райнером фон Харденбургом.
Мокк даже не глянул на папку. Не хотел доставлять Краусу удовольствия.
- Итак, Мокк. – Краус снова встал и подошел к окну. – На несколько недель, если не месяцев, конец пьянству, конец похождениям с девицами, конец уютной пятикомнатной квартире на Цвингерплац... Да... Конец цивилизации и культуре... Конец вашим шуточкам... Да... Если бы вы заглянули в эту папку, то увидели бы там письмо полицай-президента Шмельта к шефу полиции Лемберга. В этом письме – предложение о сотрудничестве. В этой же папке лежит ответ. Наше предложение о сотрудничестве принято...
Мокк продолжал молчать, не открывая папку, что привело Крауса в бешенство.
- Вы едете, - жила вновь запульсировала у него на лбу, - в Лемберг, чтобы обнаружить там цыганского педераста, который из ненависти к женщинам, из ненависти к устоям немецкой семьи и немецкому народу убил две недели назад в «Варшавском дворе» молодую немецкую девушку, Анну Шмидт.
На этот раз удар Краусу удался. Это был нокаут. Мокк каждым нервом ощущал свое бессилие. Плохо было не то, что каналья фон Франкенштайн, как он называл Крауса, распоряжался его личностью, а трус и карьерист фон Харденбург бросил его к ногам политической полиции. Хуже всего было то, что насиловали его, Мокка, разум.Что ему отказывали в праве на мышление. Что он стал тупым орудием в руках политических манипуляторов, которые неожиданно сообщили ему, что земля отныне плоская, а полька стала немкой. Что он будет участвовать в пропагандистской авантюре. Что он станет герольдом, поющим песнь Ad maiorem Hitleri gloriam.
- Убитая девушка была полькой, - выдохнул он.
- Это приказ вам, Мокк. – Краус стукнул ногтем по папке. – Он подписан вашим шефом. На этой неделе вы выезжаете, неизвестно, как надолго, - показал в улыбке здоровые белые зубы, - в дикую, объевреенную страну недочеловеков, где на улицах собаки тянут упряжки. В страну варваров, Мокк. Там вам как раз и место. Поедете туда, найдете цыганского педераста и доставите его сюда. Полякам будете представляться своим полицейским, а не военным званием. Они не должны знать, что вы сейчас работаете в разведке. Это все, Мокк. Детали поездки согласуете с фон Харденбургом.
Мокк встал, закурил и оперся кулаками о стол Крауса. Не вынимая папиросы изо рта, выпустил над столешницей табачное облако.
- Вы позволили себе жалкую демонстрацию, Мокк, - Краус отодвинулся от стола. – Кругом марш!
- Как вы смеете, - голос Мокка был несколько искажен из-за стиснутой в зубах папиросы, - разговаривать со мной «на вы» и отдавать мне приказ «кругом марш»! Я для вас капитан Мокк, понятно? Я найду убийцу этой польской девушки не потому, что вы мне приказали, а потому, что это моя профессия!
С папиросы Мокка упала на блестящую столешницу горстка пепла. Капитан отошел от стола, вынул папиросу и швырнул ее на натертый паркет.
- И знаете что? – задавил окурок подошвой. – Этот Лемберг вовсе не страна варваров. Комиссар Попельский говорит по-немецки куда лучше вас.
Львов, вторник 19 января 1937 года,
пять часов пополудни
Ядзя Вайхендлер, впервые попав в читальный зал «Оссолинеум», сидела над первым томом «Истории философии» Владислава Татаркевича и выписывала в тетрадь важные факты истории стоической мысли. В библиотеке, куда доступ имели только студенты, гимназические и университетские преподаватели, она оказалась благодаря протекции профессора Седлачека. Вначале была очень горда, но вела себя робко, а потом ей все стало безразлично. Не могла сосредоточиться на сжатых и метких характеристиках Хризипа и Зенона, поскольку ей было смертельно скучно. Ежеминутно ее взгляд отрывался от учебника и бегал по зеленым столам, по стеллажам, уставленным книгами, по одетой в фиолетовый халат фигуре библиотекаря и по заснеженным деревьям на горе Вроновских, видневшимся за окнами. Все чаще ее взгляд останавливался на щуплом студенте, который сидел напротив нее за столом, заваленным несколькими томами юридического «Дзенника Уставов» и читал так же невнимательно, как и она, с той лишь разницей, что совсем другие книги. Перед ним также лежал «Уголовно-процессуальный кодекс» Бучмы-Чаплиньского. Панна Ядзя злилась в душе на чудаковатого латиниста, профессора Седлачека, который, словно в наказание, задал ей реферат о стоиках. И растроганно вспоминала милого молодого преподавателя, замещавшего Седлачека в начале учебного года.
Звонок на перерыв зазвенел в ладонях сгорбленного библиотекаря. Вздохнула с облегчением. Краем глаза приметила, что студент украдкой наблюдает за ней из-под козырька фуражки с черным околышем. Выходя в коридор, обдумывала способ привлечь внимание студента. Неожиданно перед ней вырос мужчина, разрушивший ее план. Крупный, лысый, одетый в черное, с котелком в руке. Сразу же узнала в нем комиссара Эдварда Попельского, отца ее лучшей подруги Риты, которого видела только раз в жизни, но никогда не забывала о его существовании. Он поразил Ядзю, когда вместе с ее отцом был вызван к директору гимназии. Представляла себе, что такой человек ежедневно по работе встречается с людьми, в которых вселился диббук, которым ее в детстве пугала бабушка.
- Добрый вечер, панна Ядвига, - обратился к ней комиссар низким голосом, словно доносящимся из колодца.
- Добрый вечер, - Ядзя сделала книксен и опустила глаза. Голос Попельского проник ей в живот.
- Я мог бы поговорить с панной Ядвигой? – всматривался в нее расширенными зрачками. – Вот здесь, за этим столиком с бумагами.
- Конечно, пан комиссар, - ответила она и посмотрела на указанное место, - но там уже кто-то сидит...
- Этот пан – мой коллега. – Попельский легонько взял ее за щуплый локоть. – Он будет присутствовать при нашей беседе. Обещаю, что это займет у нас немного времени.
Кивнула головой и подошла к столику, на котором лежали чистые библиотечные формуляры. Коллега встал, приподнял шляпу и подставил ей стул. Приняла этот жест с благодарностью. Ноги у нее тряслись от страха. Комиссар Попельский уселся на другой стул, который придвинул ему, как она поняла, подчиненный. Это был упитанный господин с седыми топорщашимися усами и широким улыбающимся лицом. Показался ей симпатичным. В эту минуту ей все казались симпатичней комиссара, который всматривался в нее взглядом человека, в которого вселилась заблудшая душа.
- Я все знаю, - она почувствовала от него запах табака и пряного одеколона, когда наклонился к ней и заговорил шепотом. – О том, что ты была вместе с моей дочерью в притоне на Замарстыновской в компании бандитов, хулиганов и проституток. Знаю это не от Риты, а от одного из прохвостов, который был там. А твой отец, я думаю, ничего об этом не знает, не правда ли?
Прервался, когда к столику подошла студентка, чтобы взять формуляр. У Ядзи Вайхендлер в глазах стояли слезы.
- Твой отец ничего об этом не знает, - продолжил Попельский. – И ничего не узнает, если, - протянул ей визитку, - если будешь меня информировать о ваших планах и начинаниях.
Ученица расплакалась. Ее плач разносился в пустом пространстве коридора. Обеспокоенный студент-правовед внимательно присматривался к сцене. Двинулся в сторону Попельского. Заремба преградил ему дорогу и вынул всем известный знак с орлом и лавровым венком. Юноша отскочил, как ошпаренный. Попельский и Заремба вышли из здания. У комиссара тряслись руки, когда он прикуривал папиросу.
- Эдек, ну как ты мог? Эта гимназистка едва со страху не потеряла сознание! – обеспокоенно сказал Заремба. – Ты знаешь, что ты сделал минуту назад? Сделал из девчонки шпика, понимаешь? И лишил свою дочку подруги! Вот что ты сделал!
Попельский схватил Зарембу за плечи и притянул к себе.
- Ты не понимаешь, Вилек, - его прерывающий голос сейчас не произвел бы впечатления на панну Ядзю, что этот зверь снова нападает и наверняка он снова здесь? Загрыз девицу во Вроцлаве и вернулся сюда. Он угрожает всем девушкам... И этой еврейке, и моей Рите! Моей Рите! Этот монстр кружит здесь, среди нас. – Отвернулся и обвел взглядом проходной двор, галерею Любомирских и узкую темную улочку, взбирающуюся на склон к цитадели. – Может быть, он уже разрывает клыками девичью щеку! Я не могу этого допустить!
Отпустил Зарембу и отошел на несколько шагов. Широко размахнулся и ударил себя кулаком по бедру. Вся улица Оссолинских услыхала то, что Заремба, соученик Попельского по гимназии, слышал из его уст всего несколько раз в жизни:
- Курва его мать!!!
Выплеснув злость, Попельский бегом возвратился в «Оссолинеум». Подошел к пустому столику, за которым недавно сидела Ядзя Вайхендлер. Его визитка лежала на столе. Попельский разорвал ее надвое, плюнул на нее и бросил в корзину с пустыми формулярами.
Прежде чем усесться в «шевроле», за рулем которого сидел Заремба, снял котелок и подошел к невысокой каменной ограде, окружающей научное учреждение. Набрал в перчатку горсть снега и приложил себе ко лбу и к затылку. Потом уткнулся головой в железные прутья, завершавшиеся острыми шпилями. Когда он уселся в машину, Заремба глянул на него и завел мотор. Оба молчали. Поехали улицей Коперника вдоль греко-католической семинарии и повернули на улицу Леона Сапеги, мимо хорошо знакомого здания полиции на Лонцкого. С левой стороны промелькнул красивый угловой дом с большими полукруглыми балконами, в котором располагалась знаменитая кофейня Елены Боднар. Поехали дальше, вдоль величественного корпуса Политехники. Миновали костел св. Терезы, украинскую академическую гимназию и доехали до костела св. Эльжбеты. За грязными фасадами начинался опасный мир батяров. Они стояли в подъездах невысоких домов на площади Бильчевского, а из-под кепок уносились вверх клубы папиросного дыма. Угрюмые взгляды оседали на блестящем корпусе машины. Кроме места рождения в этом районе города, у них немного было общего с веселыми Щепцьо и Тоньо, которые на радость всей Польше перешучивались в знаменитой радиопередаче «На веселой львовской волне». На их лицах веселья было не больше, чем яда в спичке.
«Шевроле» задержался у Центрального вокзала. Попельский сжал ладонь Зарембы двумя руками. Вышел на снег и ветер и исчез в монументальном главном входе. Направился прямо к кассе, где купил билет на субботний поезд до Кракова и обратный билет на воскресенье. Заремба смотрел на друга через витрину. Попельский не говорил, куда его надо везти. Не должен был. Оба знали, какое успокоительное необходимо комиссару после такой встряски.
Поезд сообщением Краков – Львов,
воскресенье 24 января 1937 года,
два часа пополудни
Это успокоительное принимал еще один человек – Эберхард Мокк. Правда, раньше он прошел тщательный личный досмотр и пересел в другой вагон. Проверку его карманов и багажа провели польские пограничники и таможенники на железнодорожном пограничном переходе в Хебзе, а смена вагонов состава прошла в Мысловицах, где кончалась колея старой прусской Верхне-Силезской железной дороги. Мокк и все остальные пассажиры перешли в новый состав, направлявшийся в Краков, а затем во Львов. Поезд этот, как гордо объяснил ему кондуктор, тащил чрезвычайно быстрый современный локомотив, отмеченный золотой медалью на какой-то ярмарке в Париже.
Мокку уже через несколько минут стало казаться, что он очутился в другом мире. Стоял у окна и не мог насмотреться на крытые соломой хаты, полустанки, где взгляд останавливался на деревянных будках с вырезанными в дверях сердечками, на красоту молодых женщин, выходящих на перроны, чтобы продать капусту и чай. Решил попробовать польские деликатесы в Тшебине, где поезд стоял долго, и получить у румяной от мороза крестьянки жестяную миску, наполненную горячей, ароматной капустой со шкварками. Она ему чрезвычайно понравилась, он вытер миску хлебом, чем вызвал злорадные комментарии своих попутчиков из вагона первого класса. Это была супружеская пара среднего возраста, которая упорно обращалась к Мокку по-французски, несмотря на то, что он отвечал им жестами. Парочка презрительно фыркала и удивляла своими словами Мокка. Они почему-то называли его швабом. С чего они взяли, что он родился в Швабии, понять Мокк не мог, тем более, что они не знали немецкого и не могли уловить особенности швабского диалекта. Пытался их об этом спросить, но только вызвал взрыв хохота. Бросил всякие попытки разговора с этими заносчивыми людьми, вышел в коридор, курил и смотрел в окно. Его внимание на станциях в первую очередь привлекали евреи, которые – в характерных халатах, круглых картузах с козырьком и с длинными бородами – ничем не напоминали евреев из Бреслау, отличавшихся от своих немецких сограждан только определенными антропологическими чертами. Здесь, в Польше, они отличались и одеждой, и языком. Мокк знал, что они пользуются каким-то немецким средневековым диалектом, но никогда раньше его не слышал. Поэтому с большим интересом прислушивался на перронах к еврейским торговцам. Их ссоры и споры были для Мокка знаком того, что он оказался в странном краю, на пограничье Европы и Востока, где особые люди языком своим принадлежали Западу, а жестикуляцией и экспрессией переносили его на восточный базар.
За окном – активная жизнь, даже зимой, на морозе, думал он, а внутри первоклассного поезда – шепот, предупредительный лепет и задранные носы. С неохотой подумал о возвращении в купе, где элегантно одетый господин ежеминутно чмокает даму в ладонь, а она щерит свои маленькие неровные зубки, тряся головой. Посмотрел на часы. Оставалось еще шесть часов езды. Хорошо, что взял с собой «Голема», фантастическую повесть Густава Мейринка. Придется поискать другое купе, в котором люди окажутся менее болтливы и позволят ему сосредоточиться.
Мысль эта была своеобразным предвосхищением ситуации, в которой он хотел оказаться. Потому что по направлению к нему двигались два кондуктора, которые немного говорили по-немецки и могли показать ему свободное купе. Радостно смотрел на них, но, когда они приблизились, услышал нечто, от чего остолбенел и не спросил о купе. Из уст одного из них услышал знакомую фамилию: «Комиссар Попельский». Когда кондуктор вернул ему в очередной раз проверенный билет, Мокк осторожно спросил, не желая спугнуть слабую надежду:
- Вы сказали: «Комиссар Попельский»?
- Да, - ответил удивленный кондуктор. – Сказал «комиссар Попельский. Не понимаю, почему вы об этом спрашиваете.
- Неужели комиссар полиции Эдвард Попельский из Львова путешествует этим поездом? – Мокк употребил польское название «Львов», потому что поездным кондукторам слово «Лемберг» было незнакомо.
Молчавший кондуктор стукнул коллегу, говорившего с Мокком, по плечу и что-то сказал по-польски.
- Извините меня, - собеседник Мокка попробовал его обойти, - но я должен исполнять свои обязанности.
- Приношу тысячу извинений, - Мокк вытащил свое удостоверение. – Я – немецкий полицейский и еду во Львов именно с визитом к моему коллеге, комиссару Эдварду Попельскому. Если он в поезде, то было бы замечательно...
Кондукторы посмотрели друг на друга и снова обменялись несколькими словами на шелестящем, звенящем языке, который Мокк часто слышал на рынке на Ноймаркт в Бреслау. Решил помочь им принять решение и вынул из кармана двухзлотовку, полученную в сдаче от польской крестьянки среди прочей мелочи. Железнодорожник без промедления принял монету.
- Да, - ответил тот, - пан комиссар Попельский, как обычно, занимает салон вместе со своей дочерью, паненкой Ритой. Это здесь, прошу за мной!
Мокк не верил собственному счастью. Шел за кондуктором и смеялся вголос. Во-первых, он не будет приговорен к утонченному обществу издевательски смеющихся попутчиков, познакомится с человеком, с которым ему, видимо, придется долго работать, и получит замечательную возможность, чтобы прояснить телефонное недоразумение, а также оговорить возможные детали следствия, если Попельский захочет разговаривать об этом при своей дочери, паненке Рите. Остановились перед дверью салона.
- Кондуктор! – сообщил мужчина, стучась.
- Прошу, - услышали из-за двери зычный голос.
Кондуктор открыл дверь и доложил:
- Пан комиссар, тут такое совпадение! Встретил в коридоре вашего друга, немца!
Отодвинулся, чтобы пропустить Мокка. Тот увидел элегантный салон, оклеенный обоями в желтую и бледно-голубую полоску. Окна были зашторены. Помещение слабо освещала зажженная под окном лампа. На столе стоял графин с красным вином, два стакана и серебряный поднос, накрытый салфеткой, под которой находились обеденные тарелки. На сиденье развалился мощный лысый мужчина с короткой бородкой, в расстегнутой рубашке и жилете. В уголке губ дымилась папироса в мундштуке. На столике сбоку стояли шахматы и раскрытая книга.Одного взгляда Мокку хватило, чтобы заметить, что это были латинские стихи, характерная строфика указывала на Горация. Кондуктор взял поднос и тихо закрыл дверь снаружи.
- Криминал-директор Эберхард Мокк из Бреславу. – Глаза Мокка привыкли к полумраку.
- Комиссар Эдвард Попельский из Львова. – Лысый мужчина встал и протянул руку. – Между нами пока не такие отношения, чтобы мы назывались друзьями. Особенно концовка нашего последнего (и единственного) телефонного разговора и вовсе была не слишком приятельской.
Мокк смотрел на Попельского и чувствовал, что ему не слишком хорошо будет работаться с этим польским полицейским. Он был самоуверенным, отталкивающим и не слишком радушным. Не пригласил его занять место в купе, просто стоял и многозначительно молчал, словно говоря ему: вы пришли не вовремя! Это мое личное время, воскресенье, праздничный день, о служебных делах будем говорить завтра, в будний день! Мокк этому высокомерно молчащему поляку уже предпочитал нахальную пару в своем купе. Глянул на шахматную доску и увидел знакомую позицию. На миг забыл о разочаровывающей встрече.
- Извините меня, пан комиссар, за это досадное вмешательство. – Мокк подошел к шахматам и не ожидая какого-нибудь «ничего страшного», которое, правда, так и не прозвучало, спросил: - Мат во сколько ходов?
- В семь, - ответил Попельский, продолжая стоять.
Мокк признал, что это очень трудная задача. Мог еще использовать стихи Горация, чтобы завязать более близкий контакт. Смотрел на стоящего Попельского. Выражение его лица было каким-то полунасмешливым-полуоотталкивающим. Мокк был совершенно обескуражен.
- Ну что ж, я пойду, - сказал. – Приятно было познакомиться. До встречи во Львове!
Внезапно отворилась дверь, отделяющая салон от какого-то помещения и Мокк услышал женский крик ужаса. Краем глаза увидел, что за дверь спряталась обнаженная фигура. Не был уверен, что в полумраке действительно увидел, а не вообразил себе тяжелые, зазывно почивающиеся груди. Молодая блондинка, чьи модно остриженные волосы охватывала лента, высунула из-за двери голову и круглое плечо. Произнесла что-то звучным голосом, а Попельский засопел, подошел к женскому саквояжу, который Мокк в полумраке не заметил, и вынул оттуда льняную сумочку с кометикой. Что-то в ней поискал и сумел найти. В сердцах проговорил польское выражение, которое звучало, как немецкое название эпидемической болезни. Девушка улыбнулась Мокку, чем моментально его наэлектризовала. В один миг он понял плохое настроение Попельского и его выжидательный взгляд, говоривший: «Шел бы ты уже!»
- Пан комиссар, - Мокк радостно усмехнулся. – Homo sum et nil humani a me alienum esse puto.
Услышал короткий обмен словами между Попельским и девушкой. Потом поляк внимательно посмотрел на немца без того беспокойства, которое раньше выказывал, напрягая мышцы лица.
- Культура требует, - слегка усмехнулся, - чтобы я объяснил пану криминал-директору мой разговор с этой молодой дамой. Поросила меня перевести знаменитый афоризм Теренция, а я ей ответил, что пан подтвердил, что мы принадлежим к одному клубу любителей старины и женского тела. Я не ошибся?
- А что она ответила?
- «Люблю мужчин из этого клуба». Именно так и сказала.
Львов, понедельник 25 января 1937 года,
два часа пополудни
В управлении львовской полиции, известном, как «здание на Лонцкого», клубилась толпа писак. Все они ожидали окончания совещания, организованного начальником следственного управления, подинспектором Марианом Зубиком. В этом совещании, о чем журналистам еще утром стало известно по своим каналам, участвовал криминал-директор полиции из немецкого Вроцлава Эберхард Мокк. Уже в утренних газетах появились статьи, где его называли «легендой немецкой криминалистики» и описывались его подвиги двадцатых годов. Если бы Мокк знал польский язык и прочел эти статьи, он бы очень удивился, поскольку никогда не распутывал описанных там преступлений. Журналисты, в предвкушении хорошего вознаграждения, понаписывали все, что им только пришло в голову в минуты творческого вдохновения. Сейчас они ожидали вместе с фотографами, чтобы в вечернем выпуске газеты рядом с текстом разместить снимки «звезды вроцлавской полиции».
Мокк, хорошо выспавшись в гостинице «Гранд», солидно позавтракал и прошелся по Гетманской и Академической. Сейчас он сидел вместе с несколькими польскими полицейскими, судебным медиком и психологом доктором Иваном Пидгирным, в кабинете подинспектора Зубика. Внимательно слушал выступление начальника следственного управления, которое Попельский переводил ему на ухо.
- Итак, господа, - Зубик поднял обе руки вверх и шумно опустил их на стол, - благодаря рапортам директора Мокка мы можем возобновить следствие по делу Минотавра. Главным подозреваемым является человек, которого нам, очевидно, несложно будет найти. Комиссар, - обратился он к Попельскому, - передаю слово вам, поскольку вы лучше знаете немецкий.
Попельский встал, поправил на носу темные очки и стал за столом Зубика. Начальник не отодвинулся даже на миллиметр, чтобы показать, что он только на минуту передает ведение совещание.
- Главным подозреваемым... – Попельский старался говорить медленно; правда, все присутствующие в кабинете львовские полицейские, кроме Стефана Цыгана, срочную службу проходили при императоре Франце-Иосифе, а доктор Пидгирный учился в университете в Черновицах, однако отсутствие ежедневной практики в немецком могло затруднить понимание важных инструкций, которые он собирался огласить. – Главным подозреваемым является смуглый брюнет не старше тридцати лет, с педерастическими наклонностями. Все это мы знаем благодаря директору Мокку. Этот подозреваемый в день убийства неидентифицированной польки, Анны, был переодет женщиной. У него есть контакты с вроцлавским миром извращенцев. Немецкий таможенник из Хебзя помнит, что он часто пересекал польско-немецкую границу. Всегда путешествовал в салон-вагоне, в обществе богатых немолодых немцев.
- Мужская дама, - сказал по-польски комиссар Вильгельм Заремба. – Знавал я такое во времена Франца, но это были исключительно шлюхи. – Выразительно глянул на Попельского. – Не парни. Одна поездка в Вену с состоятельным клиентом и не надо было крутиться целую неделю на Гетманских Валах.
Взгляды Попельского и Мокка быстро встретились.
- Не отвлекайтесь от темы, господа, - сказал с упреком Зубик. – Ad rem. У нас есть то, чего не было раньше. Отправная точка. Прошу продолжать, комиссар Попельский.
- Так, - протянул тот. – После двух убийств в 1935 году Минотавр снова активизировался. Убил через два года и сделал это в Германии. Как вы это объясняете, доктор?
- Это свидетельствует о том, - невысокий доктор Пидгирный встал и почесал ногтем свое изборожденное оспинами лицо, о котором недоброжелатели говорили, что оно изъедено трупным ядом, - что он становится осторожнее. Два предыдущих убийства совершены в окрестностях Львова, а сейчас далеко, в Германии, во Вроцлаве... Кроме того, замаскировался женской одеждой. Наверное, господа хотели спросить, возможно ли, чтобы человек с педерастическими наклонностями мог изнасиловать женщину. Я считаю, что здесь многое говорит слово «наклонности». Может быть, он совершает акты двоякого рода, являясь их активным или пассивным участником. Во втором случае может быть нормальным мужчиной, в первом, возможно, является только бесстрастным и пассивным объектом, который нашел для себя именно такой способ заработка. Видимо, у него есть аномальные половые потребности. Может бы, с ним происходили какие-нибудь психологические пертурбации, в школе, в интернате, в студенческом общежитии... Это все, что я могу сказать.
- Большое спасибо, доктор. – Попельский кивнул головой Пидгирному, когда тот садился. – Это важные черты разыскиваемого: смуглость, эдакая цыганская красота, разбуженное сексуальное влечение и педерастические наклонности. По согласованию с паном Зубиком поручаю вам следующие задания. Средой мужчин с греческими наклонностями занимается пан аспирант Стефан Цыган. – Попельский скрупулезно называл звания и должности, поскольку по собственному опыту знал, что иностранные имена нелегко запоминаются и хотел, чтобы Мокк хорошо знал, с кем работает. – Вы начнете с парней Шанявского и с некоторых завсегдатаев заведения «Атлас». Шанявский – это известный танцор, балетмейстер Большого театра, - объяснил Мокку. – Вокруг него немало таких ребят, а они, если и крутятся в более широком кругу, то у «Атласа». Туда приходят литераторы, артисты, а среди них встречаются и педерасты. «Атлас» это обычное...
- - Место их rendez-vous, - закончил Заремба и с улыбкой обратился к Цыгану. – Ну-ну, Стефця, ты там себя береги в этом «Атласе». Ты такой ладный, щупленький... Это для них лакомый кусок... Как крендель...
Все, за исключением Мокка и Зубика, захохотали. Аспиранту Цыгану, стройному молодому шатену с шарфиком вокруг шеи, было не до смеха. Он только презрительно фыркнул в ответ на слова Зарембы.
- Да, там они договариваются. – Попельский вернулся к сути, подгоняемый строгим взглядом начальника. – Пан аспирант Валериан Грабский займется документами полиции нравов в двух управлениях – городском и воеводском. А потом двинется по следам, обнаруженным в документах и расспросит директоров и комендантов, в первую очередь комендантов - они знают все обо всех! – мужских интернатов и студенческих общежитий.
Грабский, невысокий и тучный, добропорядочного вида мужчина, щурился от папиросного дыма и записывал в блокнот указания Попельского. Обыденность и отсутствие выразительных черт предопределяли его работу в качестве секретного агента и ввели в заблуждение не одного преступника.
- Еврейскую среду в поисках смуглого брюнета проверит пан аспирант Герман Кацнельсон, - продолжил комиссар. – Прошу не забывать, пан аспирант, также о наших армянах, а также о беженцах из советской Армении и Грузии. Криминал-директор Мокк, комиссар Вильгельм Заремба и я проверим все сиротские приюты и школы в воеводстве.
- Простите, что я перебиваю. – Доктор Пидгирный подскочил, как на пружине. – Но вы забыли, пан комиссар, о русинах.
- О ком? – переспросил удивленный Мокк.
- Русины, – Попельский старательно подбирал слова, - это наши сограждане украинской национальности, в основном греко-католического и реже православного вероисповедания. Во Львове и юго-восточных воеводствах составляют значительный процент населения. Присутствующий здесь доктор Пидгирный собственно и является русином.
- Понятно, - сказал Мокк, вопреки тому, что творилось у него в голове. – Но так ли они важны для нашего расследования? Они смуглые?
- Видите, пан доктор? – Попельский весело рассмеялся. – Вы везде ищите дискриминацию русинов. Даже если среди них не хотят искать убийцу. Я просто называю разные другие национальности, а о русинах ни словом не упомянул! Почему? Криминал-директор Мокк задал очень хороший вопрос! Нет, пан директор Мокк, смуглая кожа не является отличительной чертой русинов. Они от нас ничем не отличаются.
- Что такое дискриминация я знаю лучше всех! – Пидгирный не привык быстро сдаваться.
- А что с вами произошло? – снова заинтересовался Мокк.
- Знаете ли вы, - сказал Пидгирный, - что меня принуждали сменить фамилию на польскую. На Ян Подгурный! Преподаватель университета не может именоваться Иван Пидгирный! Ну разве это не дискриминация!
- Вы не преувеличивайте, пан доктор, - возмутился Грабский, говоря это по-польски. – В университете работает немало русинов, ну хотя бы этот археолог доцент Стырчук, который сражался в рядах сичевых стрельцов! И тем не менее...
- Господа, господа, - прервал его Зубик, - не мучайте директора Мокка нашими внутренними проблемами. Пан доктор, - обратился к Пидгирному, - вы один из лучших судебных медиков Польши и без ваших экспертиз мы не можем обойтись. И сейчас самое главное это, а не польско-украинский конфликт! Господа, у меня вопрос. – Зубик поудобнее уселся в кресле, отчего оно беспокойно заскрипело. – Почему вы втроем собираетесь выискивать сирот? В поисках подозреваемого и его психических отклонений? Этим может заняться пан Грабский. И, честно говоря, при чем тут вообще сиротские приюты?
- Криминал-директор Мокк вам все объяснит. – Попельский посмотрел на немца.
Мокк встал со стула и оглядел собравшихся. Именно этого ему не хватало последние три года. Инструктажа, концентрации, точных вопросов, обмена мнениями, приправленного политическими спорами. В Бреслау нельзя было дискутировать о политике. Можно было только разделять правильные взгляды и почитать австрийского ефрейтора. Мокк вздохнул. Ему так не хватало это прокуренного мира совещаний, проклятий и поиска следов преступника. В далеком Львове он обнаружил то, по чему тосковал в своем стерильном кабинете, где анализировал информацию и без конца писал рапорты и отчеты.
- Господа мои, - начал свободно и выразительно. – Мы не будем в сиротских приютах искать следов подозреваемого. Мы там будем искать следы жертв. Должны их идентифицировать, потому что этот след может вывести нас на убийцу. Вчера за шахматами мы долго об этом рассуждали с комиссаром Попельским. Задались вопросом, почему никто не опознал убитых девушек, несмотря на то, что присутствующий здесь доктор Пидгирный, блестяще восстановил их лица? Почему никто не заинтересовался их гибелью?
- Потому что они могли быть сиротами! Безусловно! – подхватил Пидгирный. – Это могли быть воспитанницы какого-нибудь приюта.
- За работу, господа! – воскликнул Зубик. – Все знают, чем следует заниматься?
В комнате раздался шум отодвигаемых стульев, шелест страниц, зашипели папиросы, которые гасили в мокрой пепельнице. Мокк вздохнул полной грудью. Всего этого ему не хватало. Впервые в жизни с благодарностью подумал о Краусе, который хотел отправить его в ссылку, а вместо этого пробудил в нем то, чего никто не мог искоренить: радостное вдохновение следователя, который на своем знамени мог написать девиз: investigo, ergo sum - преследую, значит существую.
Львов, понедельник 25 января 1937 года,
три часа пополудни
Мокк, Попельский и Заремба стояли на ступеньках здания на Лонцкого и самоуверенно смотрели на флеши фоторепортеров, которые ежеминутно освещали их фигуры резкими белыми вспышками. Выдвигали вперед челюсти, выпячивали грудь в сторону объективов, втягивали живот, словом, делали все, чтобы читатели львовских газет увидели в сегодняшнем вечернем выпуске трех столичных ковбоев, решительных и готовых на все, лишь бы только схватить людоеда и насильника девиц.
Попельский дал знак дежурному, который поправил фуражку, одернул шинель, после чего с охотой двинулся в сторону журналистов и попер на них большим животом.
- Достаточно, господа, достаточно! Конец! Тут работают! – повторял страж зычным голосом и, раскинув руки, направлял всех в сторону входной двери.
Неожиданно полицейские услышали за собой стук дамских туфель. Обернулись и каждый из них по-своему взглянул на секретаршу начальника: Заремба со снисходительной улыбкой, Попельский с беспокойством, а Мокк с вожделением. Панна Зося зарумянилась под их взглядами, хотя в этом мужском мире работала уже два года и знала разные проявления интереса к себе – от робких взглядов до завуалированных предложений.
- Пан комиссар, - протянула в сторону Попельского листок, - извините, только сейчас успела это переписать. Шеф хотел бы, чтоб вы глянули на депешу, которую он высылает во все воеводские управления...
- Спасибо. – Попельский взял лист и ex abrupto перевел на немецкий. – Прошу всех начальников следственных отделов собрать информацию об убийствах, совершенных с особой жестокостью с признаками людоедства. Информацию просим переслать по приведенному ниже адресу. Подпись начальника и так далее...
Попельский смотрел на Мокка. Тот за одну минуту из сатира превратился в бдительного полицейского.
- Мне кажется, - Мокк задумался, - что кое-что следовало бы добавить...
- Мне кажется, я знаю, что вы имеете в виду, криминал-директор. – Попельский посмотрел на Зарембу. – Отвернись, Вилек, и нагнись немного! Поработаешь столом, напишу у тебя на спине.
- Я сейчас буду аравийским верблюдом. – Заремба начал горизонтально двигать челюстью, представляя экзотическое животное.
Панна Зося взорвалась смехом. Заремба снял шляпу и корчил ей глупые рожи, пока комиссар своим «ватерманом» дописывал свои замечания.
- Прошу также сообщать обо всех случаях укусов, совершенных людьми, даже если речь не идет о смертельных случаях, особенно при условии, что повреждения были в районе лица. – Попельский говорил, что он пишет, а потом поставил точку так сильно, что едва пером не проткнул бумагу. – Прошу дополнить именно так, панна Зося. И прошу сказать начальнику, что при случае я объясню ему это дополнение.
Панна Зося побежала, попросив, чтобы они минутку подождали, и ее стройные тонкие лодыжки замелькали во мраке коридора. Мокк не спускал с них взгляда.
- Ну же, криминал-директор! – Попельский строго посмотрел на Мокка. – Очнитесь-ка! Вы такое дополнение имели в виду?
- Да-да, что-то такое. – Мокк махнул рукой, словно отгонял осу. – Вы, наверное, вычитали это в моих мыслях... И хватит уже этих титулов, ладно?
Мокк продолжал задумчиво смотреть в глубину коридора.
- Мне никто никогда не говорил, что в Польше такие красивые женщины! – чувственно усмехнулся он.
- Успокойтесь, - Попельский снял котелок и всмотрелся в Мокка неподвижным взглядом. – Панна Зося могла бы быть вашей дочерью!
Мокк тоже снял головной убор. Причесал костяным гребешком густые волнистые волосы. Потом поправил пальто, с силой натянул перчатки, стал перед Попельским, расставив ноги и уперев кулаки в бедра. Был ниже его, но мощнее. Выдвинул челюсть и процедил сквозь зубы:
- Дорогой пан, попрошу не делать мне подобных замечаний! У вас нет права быть моралистом! Это не я езжу с девками, - употребил польское слово, слышанное от Зарембы, - поездом! И не покрываю их в салоне, как бык!
Попельский долго смотрел на Мокка. Должен был отреагировать быстро, чтобы показать этому швабу, что он не у себя дома, что здесь он всего-навсего помощник. Подмастерье в Польской государственной полиции. Но если бы не Мокк и его данные, Попельский бы сейчас беспомощно заламывал руки над загадкой монстра, который в Дрогобыче и Мостисках влез через крышу в комнаты, занятые паннами, лишил их чести, обезобразил лица и удушил. И неизвестно, как подчеркивал Мокк, в какой последовательности это проделывал. Если бы этот немецкий полицейский не приехал сюда из далекого Вроцлава, он сам каждое утро с болью и бессилием всматривался бы в красивое, еще детское лицо спящей Риты и задумывался, когда его дочь станет жертвой зверя. В голове быстро крутились картины: салон-вагон, заполненный вздохами и стонами Блонди, его ладони, сжимавшие ее бедра, сицилианская защита в шахматах, доктор Пидгирный, склонившийся над останками, сшивает лицо девушки, душераздирающе рыдающий портье в еврейской гостинице в Мостисках, Рита курит папиросу в притоне на Замарстыновской, его ладони, заблудившиеся в волосах Блонди, многозначительно улыбающийся Мокк, Homo sum et nil humani a me alienum esse puto. Эти образы накладывались друг на друга и предвещали припадок. Но это он властвовал над эпилепсией, а не она над ним! В его власти было позволить ей на мгновение затмить и одновременно прояснить разум. Но еще не сейчас. Покрывал, как бык. Как бык. Эта фраза ему очень понравилась. Неожиданно разразился смехом.
- Должен вам сказать, - упер ладони в колени и подвывал от смеха, - что именно из-за вас не покрыл, как следовало бы. А у меня еще столько времени было до Львова...
- Поезда, кстати, ходят и между Львовом и Бреслау! – ответил Мокк, прищурился, высунул язык и сжал кулак, а его предплечье заходило вперед-назад, напоминая шатун локомотива. – Приглашаю вас в метрополию над Одером. В обществе каких-нибудь двух молодых дам из Польши! Туда и обратно!
- Господа, господа, - зашипел Заремба. – Не стыдно вам развращать молодежь? Вам сколько лет? Лысссый, не валяй дурака!
Перед ними стояла разрумянившаяся панна Зося с депешей для окончательного согласования. Не знала немецкого, но отлично понимала, что означало движенье предплечья, показанное Эберхардом Мокком.
Львов, понедельник 25 января 1937 года,
пять часов пополудни
Улица Словацкого, несмотря на час пик, утопала в тишине. На город опустилась такая густая метель, что ее можно было пробить взглядом только на несколько метров. Это она заставил затихнуть городские отголоски. Затыкала выхлопные трубы автомобилей и покрывала липкой влагой ноздри коней, тянущих сани. Витрины магазинов сверкали цветными лампами. Дворник посыпал песком тротуар перед зданием главпочтамта, а расстроенный полицейский, регулировавший уличное движение на перекрестке, поминутно снимал шапку, накрытую клеенкой и стряхивал с нее растущий на глазах мокрый пласт снега. Студенты университета, расположенного неподалеку, ждали трамвая и хлопали в синие от холода ладоши.
Попельский, Мокк и Заремба сидели в «шевроле», который застрял в длинной очереди машин и экипажей. Молчали и мерзли, хоть и не так сильно, как подпрыгивающие студенты. Каждый думал о своем. Вильгельм Заремба о пышном пироге, который служанка, не дождавшись его, наверняка поставила в слегка подогретую духовку; Эдвард Попельский о Рите, которая через несколько дней собиралась с теткой Леокадией на лыжи в Ворохту, а Мокк о двух сиротских приютах, которые они должны были проверить.
Сегодня посетили два таких учреждения. Реакция везде была одинаковой. Сначала испуг при виде делегации из трех полицейских, которые разговаривали между собой по-немецки, а потом возмущение по поводу задаваемых вопросов.
- Нет, это невозможно, чтобы жертва была из нашего приюта. Наши воспитанницы приличные девушки и всю свою взрослую жизнь они посещают наше заведение или хотя бы присылают нам поздравления с праздниками. Мы все время поддерживаем с ними связь.
Так говорила пани Анеля Скарбкувна, директор Воспитательного дома им. Абрахамовичей. Пан Антоний Свида, директор Городского дома сирот, воспринял все несколько иначе, хотя содержание его выводов было идентичным. Попельский гневно отреагировал на это.
«Прежде всего эти панны были девицами, - возвысил голос Лысый, - а затем уж приличными!»
«Ни одна порядочная девушка одна не ночует в гостинице!», - так, в общем-то, хотели завершить беседу руководители благотворительных учреждений.
Попельский им этого не позволил. С каким-то диким удовлетворением расспрашивал их о воспитанницах с половыми отклонениями, доставлявших моральное беспокойство. Возмущение было так велико, что полицейским не оставалось ничего иного, как уйти с пустыми руками.
Дворники «шевроле» отваливали пласты снега, их резина пищала по стеклу. Пар от дыхания оседал на стеклах изнутри. Цветные лампочки в магазине мужской моды Маркуса Людвига начали мигать. Попельский надвинул котелок поглубже и закрыл глаза. Несмотря на очки и крепко сжатые веки, видел быстрые проблески, освещающие элегантные шляпы, трости и галстуки. Начал потеть. Неожиданно встал, резко открыл двери машины и вышел. Двинулся вперед, спотыкаясь о снежные груды.
- Куда он пошел? Домой? – Мокк высунулся, но массивная фигура комиссара уже исчезла в боковой улице. – Разве он живет близко отсюда? Что с ним случилось? Плохо себя почувствовал?
- Он не пошел домой. – Заремба повернулся и важно посмотрел на Мокка. – Я знаю, куда он пошел. А вы нет. И долго не будете знать. Я вам вот что скажу. Чтобы знать о некоторых делах разных людей, недостаточно сыграть с ними в шахматы.
Львов, понедельник 25 января 1937 года,
половина шестого пополудни
Попельский замедлил шаг, когда отдалился на значительное расстояние от автомобиля. Миновал свой дом и пошел аллеями Иезуитского сада – очень медленно, чтобы не поскользнуться. Его движения набрали скорость, когда снял темные очки. Слабое мигание газовых фонарей было для него неопасно, словно трепет пламени свечи или керосиновой лампы.
Шел улицами Мицкевича, Зыгмунтовской и Грудецкой. По пути миновал массивное здание управления железной дороги, дворец Голуховских и костел св. Анны. Пересек неровную брусчатку улицы и через минуту был на углу Яновской и Клепаровской, где находился шинок, именуемый «на углу Клипароскей и Яноскей». В этом заведении ему грозила другая опасность, чем в «Морском гроте», где он несколько дней назад измывался над Фелицианом Косцюком, прозываемым Фелька Десна. Здесь, в угловом шинке, не получил бы предупреждения в виде свиного уха, пробитого гвоздем. Тут получил бы добрую порцию насмешек и оскорблений. Проиграл бы в перебранке. Тут могли плеснуть пивом в лицо, а в его котелок кто-нибудь непременно бы нахаркал.
Со всем этим столкнулся несколько лет назад, когда вместе с Зарембой хотели закончить в этом заведении какой-то ночной алкогольный тур. Взбешенный, он вытащил тогда пистолет и начал им размахивать. Смех был так силен, что Попельский сразу прочувствовал всю гротескность ситуации. Оглядел зал налитыми кровью глазами, заплеванный котелок нахлобучил на голову какому-то громко смеющемуся студенту и вышел. Позже пробовал отомстить владельцам заведения, но наткнулся на неожиданные препоны в политическом отделе следственного управления. Ему объяснили, что ничего плохого не может произойти с владельцами заведения с такой концентрацией шпиков. Там собирались члены и сторонники Коммунистической партии Западной Украины, бедные чахоточные студенты, неистовые радикалы и спившиеся представители львовской богемы со своими переходящими музами.
Попельский отбросил воспоминания, миновал шинок и вошел в первый подъезд на Клепаровской. Тихо ступая, оказался на втором этаже. Стукнул пальцем по лампочке, которая на миг разгорелась слабым светом и сразу потухла. Этой минуты хватило, чтобы Попельский заметил какую-то страстно целующуюся парочку. Эти люди стояли в нише, под колонной, которая шла этому дому, как готические своды хлеву. Сильно постучал в дверь с цифрой 3. Она вскоре со скрипом отворилась. За ней стоял высокий мужчина в длинном белом плаще с папиросой в руке.
- О, пан комиссар! – улыбнулся. – Давно вы у нас не были!
- Но это, видимо, не первая сегодня встреча с полицией, а, пан Шанявский? – Попельский подал ему руку, которую тот крепко пожал.
- Безусловно, - Шанявский запер дверь, быстрым движением подложил под подбородок длинные пальцы, что должно было означать раздумье. – Был здесь ваш молодой сотрудник и выспрашивал о каком-то смуглом парне. Передал ему две информации...
Попельский рассматривал жилище Шанявского, которое тот несколько лет снимал у хозяина углового шинка. Было оно меблировано безвкусно, с искусственной роскошью львовского предместья. Этот стиль танцор любил – особенно нравились ему дешевые декорации и искусственные хризантемы. Жилище служило ему для тайных встреч с молодыми бандитами и артистами, с которыми сводили его разные посредники. В своем доме делать это он не мог из страха потерять хорошую репутацию, поддерживать которую старался изо всех сил. Шанявский позволял здесь ночевать и приводить знакомых разным парням. Был снисходителен, всегда в хорошем настроении и с песней на устах. До тех пор, пока один из таких случайных знакомцев проломил ему голову шандалом и ограбил его. Попельский нашел преступника в тот же день. Шанявский, победив в борьбе со смертью в хирургической клинике на Пияров, через неделю увидел украденный портфель, в котором держал памятную драгоценность – перстень своей любимой покойной матери, – попросил комиссара о встрече, во время которой тихим, прерывающимся голосом заверил, что он всегда к его услугам. Попельский быстро дал Шанявскому возможность любезно отплатить взаимностью. Спустя несколько недель попросил предоставить ему помещение, в котором он мог бы дать выход своим, как он определил, безвредным чудачествам.
- Это хорошо, что вы поделились информацией с моим младшим коллегой. – Попельский еще раз осмотрелся вокруг и ему показалось, что в квартире совершенно пусто. – Благодарю от имени полиции. Привело меня сегодня к вам то же, что и всегда. Мое маленькое чудачество.
- Прошу вас, - Шанявыский указал пальцем на дверь, расположенную рядом с входной. – Ваша ванная комната свободна. И мой казачок затопил печь. Он словно знал!
- Благодарю, - Попельский нажал ручку и вошел в темное длинное помещение с маленьким окном; посредине стояла узкая ванна и большой ватерклозет.
От печи разносилось тепло. Закрыл дверь и зажег свет. Разделся догола и сложил одежду на стуле. Затем взял картонку со щелоком, стоящую на ванне. Старательно вымыл поверхность и сполоснул ее. Потом погасил свет, задернул шторы и зажег несколько длинных тонких свечей. Влез нагишом в ванну, не напустив воды. И ждал.
Львов, понедельник 25 января 1937 года,
восемь часов вечера
Несмотря на ощутимый холод, у Попельского закрывались глаза. Сидел в «шевроле», который Заремба поставил на улице Зеленой, щипал себя за щеку, курил папиросы, все время проветривал кабину – ничего не помогало. Так всегда бывало после сеансов у Шанявского. После тех пограничных и совершенно неописуемых переживаний, полных муки, боли и крайнего напряжения мышц, нисходило на него столь глубокое расслабление, что охотнее всего воротился бы домой и сделал то, что любит больше всего: распахнул настежь окно, а через полчаса заполз под перину и разогрел постель теплом своего тела. Но никогда не мог так поступить, потому что, заснув ранним вечером, он гарантированно обрекал себя на раннее пробуждение, а это бы сломало его старый распорядок жизни и работы и – что хуже – привело бы к новым эпилептическим припадкам, вызванным ярким утренним светом. Так что обычно после сеансов у Шанявского возвращался к своим рутинным полицейским обязанностям, правда, не исполнял их как полагается. Куда-то исчезала острота мысли, он был сонный и терпимый к миру.
Сейчас он тоже отгонял сонливость и заставлял себя не отводить слезящиеся глаза от здания женской гимназии Королевы Ядвиги на Зеленой 8. Было настолько неожиданно, что обычная пятнадцатиминутная дрема у Шанявского продлилась до трех четвертей часа, что у него вырвался какой-то странный звук, напоминающий не то пуск мотора, не то ворчанье пса. Спал слишком долго и потому не успел на представление, в котором выступала Рита. Не хотел входить во время спектакля, потому что она бы это заметила и не поскупилась бы в случае какой-нибудь ссоры на язвительные упреки. Ему не оставалось ничего другого, как только терпеливо ожидать, когда она выйдет после представления.
Увидев газетчика, вышел из машины и подозвал его. Вручил ему пять грошей и раскрыл специальное приложение к «Львовскому иллюстрированному вечернему экспрессу». На первой странице красовалась фотография трех асов полиции. «Компания детективов Попельский, Мокк и Заремба ведет расследование», - гласила подпись. Да, подумал, это звучит очень хорошо. Хорошее, ритмичное название для фирмы. Попельский, Мокк и Заремба. Какой это размер? Вынул «ватерман» и начал на газете, на которую ложились редкие снежинки, выписывать слоги и ударения: По-пель-ский-Мокк-и-За-рем-ба. Какой-то человек толкнул его и, приподняв шляпу, извинился.
Попельский, оторванный от филологических решений, заметил, что из гимназии выходят родители со своими дочерьми. Плохие воспоминания пробудил в нем вид какой-то матери, которая обнимала свое лучившееся счастьем чадо. Проводил их взглядом аж до конца улицы Яблоновских, где они исчезли в мареве слабого света газовых фонарей. Вон идет Рыся Тарнавская, мысленно усмехнулся он, прима Ритиного класса, лучшая в латыни! Интересно, знает ли эта девчонка, что ее высокомерный отец, инженер Марцелий Тарнавский, который мне слегка сейчас поклонился, сидел когда- то заплаканный перед моим столом и умолял – ссылаясь на наше знакомство на родительском собрании! – спустить на тормозах дело о самоубийстве какой-то молоденькой маникюрши? Газеты написали, что поводом для самоубийства женщины, находившейся несколько лет в наркотической зависимости, морфинистки, было разочарование в любви. Пан инженер боялся, что в этом случае выплывут на поверхность его многомесячные шашни с маникюршей. А вот вдова Захаркевич со своей дочерью Беатой, прозываемой Тыкой, сделала вид, что его не видит. Как же она была возмущена, когда он ошибся как-то классом и оправдывался перед воспитательницей за свое опоздание на родительское собрание. Попал в третий «а», в то время, как Рита училась в третьем «б»! «Это неслыханно, - сказала вдова своей соседке, как-то ее величая. – Чтобы отец не знал, в какой класс ходит его ребенок! Ничего удивительного...» Окончание Попельский не дослышал.
И вдруг в голове его возникла страшная мысль. Столь ужасная, что не хотел признаться в ней дже перед собой. К счастью, из здания гимназии вышла Рита, что в один момент вымело из его головы все плохие предчувствия. Была зарумянившаяся и смеялась. Знал, почему. Ее театральный талант оценил новый полонист, который с этого года читал им романтизм. Предыдущая учительница, нудная и педантичная панна Монкосувна, не позволяла Рите участвовать в школьных театральных представлениях, поскольку это отразилось бы на ее и так слабых результатах в учебе. Пан профессор Каспшак напротив не принимал во внимание столь несущественных для театра мелочей.
- Добрый вечер, папа, - радостно приветствовала его Рита. – И как папочке это все понравилось?
- Очень, моя маленькая. – Поцеловал ее в лоб, сильно втягивая носом воздух.
Облегченно вздохнул. Нет даже следа запаха папирос.
- Ой, привет, дорогая Ядзя, - закричала Рита и протянула руку своей подружке, которая подошла ближе и сделала книксен перед Попельским.
Когда девочки поцеловались, осознал, что Ядзя Вайхендлер раньше вышла из школы, стала неподалеку от него, под газетной тумбой, и уже кланялась ему несколько раз, но он тогда не отреагировал. Она вызывала у него угрызения совести. А угрызений совести было у него на сегодня достаточно.
- Я вас видела раньше, пан комиссар, - Ядзя улыбнулась ему. – Но не хотела мешать. Вы были такой задумчивый... Какая-то очередная захватывающая загадка...
- Папочка, скажи-ка, - прервала ее Рита, к облегчению своего отца, - какая сцена тебе больше всего понравилась? Ну какая?
Добивалась ответа тоном, который часто у нее слышал, когда требовала у него игрушки. Не могли пройти вместе мимо магазина «Аптаваг» на Сыкстуской, чтобы не приклеилась носом к витрине, а потом губами к его щеке. Никогда не должна была его терроризировать, топать ногами или падать на тротуар. Всегда ей все покупал. «Слишком ты ее балуешь, Эдвард, - говаривала Леокадия. Тогда ранил свою кузину: - А кто ее должен баловать, если не я? Ты больше любишь бридж, книги и концерты, чем мою дочку!» Когда позже извинялся перед Лодзей, видел в глазах кузины беспокойный блеск, но и некоторое веселье, в которое приводил ее, как она говаривала, «отец, до беспамятства влюбленный в дочь».
- Ну, папа, какая сцена?
Попельский чувствовал путаницу в мыслях. Из-за этого проклятого сеанса у Шанявского не мог припомнить, какие живые картины должны были сегодня представлять. Наверное, Матейко. Но где у него действуют молодые панны?
- Но вы же были так восхищены, - вскрикнула Ядзя, - когда Марк Миниций посетил в темнице любимую Лигию!
- Ну, конечно! – подыграл с энтузиазмом. – Ты отлично это сыграла, любимая! Но знаешь что? Жду, когда сыграешь не только пантомиму. У тебя такой звучный красивый голос.
- Спасибо за комплимент, папа. – Рита смотрела на мелкий снег, который сыпал в свете фонаря.
- Ну что, девочки? – Попельского захватила добрая атмосфера. – Едем на пирожные к пану Маселке?
Улыбка Ядзи выражала полное согласие, а Рита заколебалась, видимо, предложение это не вызвало у нее особого энтузиазма. Припомнил все натянутые кондитерские разговоры с дочерью, прерываемые какой-то хлопотливой тишиной. Все они неминуемо приводили к одному результату: плохие результаты в учебе, поведение, заслуживающее наказания, и кончались обидами, а однажды плачем. Вспомнил, как она закатывала глаза, когда предлагал ей в воскресенье вместе выскочить в «Европейскую» кондитерскую на эклеры. «Ну нет, опять!» У нее тогда была такая же мина, как сейчас.
- Понимаю, ты устала, - сказал с натянутой улыбкой. – Тогда поедем домой. Ядзя, садись в машину, мы тебя подвезем.
- А, может, мы сами вернемся пешком? – в Ритиных глазах была просьба. – Ядзя меня проводит. Ладно, папа!
- Нет. – Подошел к машине и отворил двери. – Прошу садиться.
Когда девочки послушно уселись, Попельский запустил двигатель и обернулся назад.
- Должен вам сообщить важную вещь. Во Львове сейчас очень небезопасно...
- Так вот почему ты приехал на представление, - выкрикнула Рита. – Не для того, чтобы на меня посмотреть, а чтобы вроде бы охранять. Да? Вот зачем! Сколько раз я уже слышала о разных опасностях, которые только и подстерегают молодых панн!
- Рита, как ты смеешь так со мной разговаривать! – холодно сказал он. – Да еще и при коллеге!
- Но Рита, - Ядзя, говоря это, всматривалась в него взглядом первой ученицы, всегда готовой к ответу, - твой папа нам добра желает...
Попельский отвернулся и тронулся. Девочки молчали. В зеркало видел, как Рита всматривается в проносящиеся магазины и дома, а Ядзя читает специальное приложение, которое он бросил на заднем сиденье, выходя из автомобиля перед школой. Не отрывала взгляда от первой страницы. Попельского всю дорогу мучила одна мысль. Минотавр убивал и насиловал только девственниц. Можно было бы уберечь Риту от этого дьявола, если бы... Тут Попельский махнул головой в сторону, лишь бы не произнести этой гадости. «Если бы не была девушкой», - сказал какой-то демон.
Львов, понедельник 25 января 1937 года,
восемь часов вечера
Аспирант Стефан Цыган сидел в «Атласе» и проклинал свой эфебоватый вид. В этом роскошном заведении на углу Рынка бывали писатели и артисты, а среди них и мужчины с определенно греческими вкусами. Они собирались обычно по нечетным числам в Сером зале. Никто об этом никогда не говорил expressis verbis, ну, может, кроме полицейских, которые не могли руководствоваться мелкобуржуазной напускной скромностью и должны были называть вещи собственными именами. Из круга мужчин, присягнувших греческой страсти, бывали тут и балетмейстер Юлий Шанявский, и богатый маршан, хозяин антикварного салона Войцех Адам, и директор Национального банка Ежи Хрусьлиньский. А чтобы не привлекать к себе особого внимания, они появлялись здесь с женщинами, которые в оживленных спорах громко высказывали неконвенциональные, а иногда и революционные взгляды на морально-нравственные проблемы. Нельвовянину, который бы впервые зашел сюда, могло показаться, что он находится в эксклюзивном ресторане, который ежели чем и отличается, так это роскошью. Лишь внимательно присмотревшись к напомаженным, стройным и прямым как струна кельнерам, увидел бы, что все они молоды и необычайно красивы. Нельвовянин не имел малейшего понятия о том, что работу в этом великолепном ресторане некоторые из официантов получили по протекции своих богатых любовников.
Аспирант Цыган был урожденным львовянином и совершенно не удивлялся греческим наклонностям некоторых кельнеров и клиентов. Сразу при входе наткнулся на взгляды с поволокой. Хорошо видел в зеркале ласковые взгляды, которыми его встретили и немолодой брюнет с крашеной шевелюрой, пьющий коктейль из широкого мелкого бокала, и тридцатилетний мужчина с фигурой атлета и зычным голосом, опрокидывающий рюмку за рюмкой и закусывающий водку – о ужас! – пирожными с кремом.
Цыган не отвечал взаимностью ни на взгляды, ни на улыбки, а спокойно курил папиросу, пил мелкими глотками свои сто граммов, заедая холодную водку отличным острым татарским бифштексом, и терпеливо ждал. Знал от Шанявского, которого сегодня расспрашивал, что в его окружении появились недавно два молодых мужчины, которые – благодаря смуглой коже и красивым черным глазам – сразу же оказались на прицеле у некоторых завсегдатаев «Атласа». Разговаривали они – как выразился Шанявский – «на смеси польско-русской», что в его глазах, неизвестно почему, придавало им привлекательности. Цыган сидел рядом с дверями и высматривал молодых брюнетов со смуглой кожей. После часа ожидания, которое сокращал водкой, татаром и чтением еженедельника «Сигналы», увидал молодых людей, соответствующих описанию балетмейстера. Сначала услышал топот под дверью, а потом увидел их внутри, они отряхнули снег с пальто и вручили их гардеробщику. Через минуту прошли мимо Цыгана и уселись под окном, из которого открывался вид на фонтан Адониса. Кельнер появился моментально и принял заказ: два стакана джина и шарлотка со сливками.
Вместе с кельнером к их столику подошел Стефан Цыган и очень галантно им поклонился. Сел, не ожидая приглашения, и что-то тихо сказал, после чего оба перестали улыбаться и поставили стаконы на мраморную столешницу.
- Уголовная полиция, - сказал сладким голосом. – Не буду вытаскивать удостоверение, потому что все на нас смотрят. Наш разговор должен выглядеть дружеской беседой, понятно? Так что прошу поднять стаканы и спокойно улыбаться.
За столом воцарилась тишина.
- Ваши фамилии? – спросил Цыган, как только они сделали то, что им посоветовал.
- Иван Чухна.
- Анатоль Гравадзе.
- Во Львове недавно?
- Уже два года.
- И я столько же, как мой друг.
- Вы вместе прибыли в наш город?
- Так точно. Вместе приехали.
- Откуда?
- Из Одессы, а потом из Стамбула.
Цыган замолк и задумался, может ли кто-нибудь из них быть человеком, которого разыскивает полиция. Оба были очень элегантно и изысканно одеты. Костюмы из бельской шерсти, бриллиантовые заколки в галстуках. Не думал, что так плохо будут говорить по-польски. Немецкий таможенник на границе и извозчик во Вроцлаве отличили бы польский язык от русского, уловив напевный акцент. Но можно ли быть уверенным? А он отличил бы датский от шведского? Наверное, нет, но он же не слышал этих языков? Нет. Но ведь таможенник на границе часто слышит польский язык. Но кто же из этих русских мог обращаться к немецкому таможеннику по-польски? Но тогда таможенник должен был бы хорошо знать польский или иметь музыкальный слух, чтобы отличить литературный язык от произношения иностранца. Цыган решил не ставить на музыкальность немецких чиновников и тщательно проверить знание польского у обоих допрашиваемых.
- Чему мы обязаны той честью, которую господа из Одессы оказали нам, решив посетить наш город над Пелтвой, - спросил элегантно и витиевато, ожидая реакции.
Оба, как по команде, огорченно покачали головами. Похоже, ничего не поняли.
- Улыбайтесь, - сказал сладким голосом, но с нажимом. – Почему вы уехали из Одессы?
- У нас плохо, - ответил Иван Чухна. – У вас лучше. Мы там играли и танцевали. А тут, до Львива, приехали на сцену. И тут танцевали и пели. А потом тут остались и попросили начальство Львива, можем ли остаться. Ну и получили разрешение. Ну и так, два года мы тут.
- А что здесь делаете?
- От то, что и в Одессе, - выговорил название города мягко, по-русски. – Танцуем вприсядку, поем в «Багателе» два раза в неделю.
С танцев и пения так хорошо бы не жили, подумал он, и не наработали б вы на дорогую одежду, на джин у Атласа, хотя шеф «Багателы», всем известный пан Шеффер, человек не скупой. Отвернулся и сразу получил ответ на свой вопрос. Увидел нескольких мужчин, для которых небольшой тратой было бы содержание этих восточных королевичей.
- А на Сильвестр вы тоже танцевали в «Багателе»?
- Когда? – Гравадзе действительно не понял.
Ну да, подумал Цыган, у Советов празднуют только дни рождения. Они не знают, что в католической стране каждый день имеет своего святого. Даже последний день года. Ну, не будь таким рьяным, покритиковал себя, эти двое не являются членами марианской конгрегации.
- Ну, в Новый год, когда в двенадцать пьют шампанское. Где вы тогда были?
- Ах, шампанское мы пили на балу в «Цыганерии», - ответил Чухна. – На котором мы были с нашими невестами.
- С кем-то из них? – Цыган сделал короткое движение головой, словно хотел обернуться назад. – Кто из них может это подтвердить?
- Нет. – Гравадзе состроил обиженную мину. – Мы не такие. Мы были с девушками нашими.
- Не обманывай меня, педрила! – Цыган выпятил нижнюю челюсть. – Потому что иначе будем разговаривать в комиссариате и вы вернетесь в эту свою Одессу!
- Мы не обманываем, пан полковник. – У Чухны в глазах стояли слезы. – Они сейчас танцуют в «Багателе». Пойдем вместе, вы с ними поговорите, а мы даже входить не будем, чтобы с ними не договариваться.
- Хорошо говоришь. – Цыган встал, хоть и не был уверен в правильности решения. – Ну, пошли в «Багателу»!
Сказал это слишком громко, услышали не только его собеседники. Когда выходили втроем из «Атласа», их провожали завистливые взгляды и шелест голосов, повторяющих весть о новом молодом друге красивых танцоров.
Львов, среда 27 января 1937 года,
десять часов утра
Аспирант Валериан Грабский загрустил, выйдя из полицейского архива. Был он человеком очень обязательным, солидным и уравновешенным. Только однажды в жизни он потерял равновесие – это было, когда он встретил на своем пути одного ксендза, законоучителя. Был жестоко наказан за пародирование великопостной проповеди. Ксендз, поймав Грабского на этом преступлении, стал к нему строже, чем Катон Старший к карфагенянам. Часто закрывал глаза на незнание других учеников и всех переводил в следующий класс на основе собственного убеждения в их литургической религиозности, Грабского же обстоятельно расспрашивал о декретах всех синодов и соборов, о взглядах отцов церкви, о литургических гомилетических реформах. Грабский учил все это наизусть и декламировал как шарманка, но и так не мог удовлетворить законоучителя. После двух месяцев страданий не выдержал. Однажды, когда охарактеризовал отчет о Никейском соборе пера Афанасия Великого и Сократа Схоластика, за что дождался не похвалы, а порицания, не выдержал. Подошел к священнику и отвесил ему такую пощечину, что тот свалился со стула. Таким образом Валериан Грабский покинул классическую гимназию после шести лет обучения и чуть не попал за решетку. Волчий билет позволил ему только получить специальность бухгалтера. Именно в бухгалтерской конторе и высмотрел его в начале двадцатых Мариан Зубик, возглавлявший тогда отдел кадров львовской полиции. Тронутый педантичностью и пунктуальностью бухгалтера, предложил ему работу в своем отделе. Грабский охотно согласился. Потом скитался по разным отделам и даже по разным городам, следом за очередными назначениями своего благодетеля. Был человеком фантастического трудолюбия, а особенно любил работать с архивами. Поэтому несколько огорчился, когда – придерживаясь очередности заданий, определенных Попельским – вынужден был снять нарукавники и козырек, охранявший глаза от пыли, покинуть полицейский архив и отправиться допрашивать комендантов общежитий. Его огорчение было тем более велико, потому что в полицейских актах все мужчины, у которых числились на совести подобные преступления, оказались либо слишком старыми, чтобы выдавать себя за молодую женщину, либо находились в заключении, либо давно уже покинули Львов. Последних было только двое и ни один из них не походил на цыгана.
Интернат на Иссаковича был первым в списке, который он аккуратнейшим образом составил, начав с заведений, находивших неподалеку здания на Лонцкого. Шел не спеша по улице Потоцкого и неизвестно в какой уже раз поздравлял себя с тем, что не решился на переезд в Люблин, где ему предлагали место с серьезным повышением. Там бы он не рассматривал таких замечательных зданий, вот хотя бы как сейчас – дворца Бесядецкого, стилизованного под средневековую цитадель, не гулял бы по обширным ухоженным паркам, и не мог бы посещать свои любимые рестораны, во главе со знаменитым заведением пани Теличковой, которая предлагала на завтрак хрустящие луковые булочки - цебуляки, свежую буженину с хреном, а похмельному – большую чашку борща для «улучшения настроения желудка».
Аспирант Грабский с сожалением отбросил приятные мысли и углубился в улочку, засаженную деревьями, где стояло массивное здание, именуемое общежитием Дома техников.
Педель сидел в дежурке, где стояла узкая козетка, миска и спиртовка. Через минуту стало понятно, что он типичный старый львовянин. В отличие от хозяев общежития, которые давали здесь приют молодым мужчинам, невзирая на их вероисповедание и происхождение, педель особо толерантным не был. Сходу раскритиковал «жареных русинов, которым государство дает здесь ночлег, а они ничего не делают, только замышляют против Польши». Это заявление не прибавило ему расположения Грабского, которого демонстрировали на всех совещаниях руководителей полиции воеводства как образец полной и абсолютной аполитичности, требуемой уставами от полицейских.
Аспирант уже через минуту знал, что педель так враждебно настроен против украинцев, что на вопрос, о каких-нибудь моральных проблемах определенно ответит, что все воспитанники этого происхождения отличаются половой активностью и по нескольку раз на дню предаются греху Онана. Решил использовать его враждебность.
- Слушайте, гражданин! – сказал грозно. – А вы знаете, что в эту минуту вы нарушаете закон?
- Это какой же? – педель съежился.
- Вы знаете, что перед представителем закона, перед государственным служащим вы сеете национальную ненависть?
- Я, вообще-то, нет... Я их даже люблю, этих русинов... Есть среди них отличные парни!
- А вы знаете, что я и сам русин? – Грабский сделал строгую мину и нацепил на нос пенсне.
- Ну, я ничего... Ничего... – Педель серьезно обеспокоился.
- Ну и ладно, пан... пан...
- А Жребик я, Юзефом окрестили...
- Ну, пан Жребик, - аспирант погрозил ему пальцем, - чтоб это мне было последний раз! Вы сейчас будете говорить только чистую правду!
- Яволь, пан комиссар. – Старик наверняка служил при Франце-Иосифе, потому что стукнул каблуками в своей дежурке.
- Значит, сейчас вы мне скажете, пан Жребик, потому что вы знаете это лучше всех, - Грабский склонился к педелю. – Как ведут себя русинские студенты и учащиеся. И не только русинские... Польские, еврейские, может быть, какие-нибудь еще... Вы понимаете, о чем я говорю... Девицы и прочие дела...
- Я никого сюда не пускаю, пан комиссар. – Жребик сделал обиженное лицо. – Никого чужого! Я старый фельдфебель и слушаюсь начальство!
- Это очень хорошо, это я приветствую. – Протянул педелю правую руку. – Давайте я пожму руку отличному государственному служащему. Я в каком-то смысле тоже ваше начальство. Но доброе и снисходительное...
Жребик аж покраснел от удовольствия, когда подавал Грабскому руку, а тот готовился задавать сложные вопросы.
- Скажите мне одну вещь. Это же молодые мужчины, им требуется женское общество, вы знаете, я в их возрасте и дня бы не сумел выдержать, чтобы... Ну, вы знаете...
- Пан комиссар, у нас в армии такой был, работал кузнецом в Саноке, он как утром просыпался, так ведро воды мог на своем разбойнике носить! Так стоял!
- Ну, вот видите, - Грабский искренне рассмеялся. – Мы все такие... С невестами трудно, но без них еще хуже...
- Я это всегда моей Мане говорю...
- Ну, вот видите... А тут эти парни... Ни один из них к девкам не пойдет, денег не хватит, они слишком дорогие, правда, пан Жребик?
- Это точно. Одна шлюха стоит столько, что у некоторых за месяц нет...
- Ну и что? Случается, что они... Ну, вы понимаете, что я имею в виду... Должны себя облегчить...
- Да случается, бывает, - вздохнул педель. – Иногда такие очереди к сортиру, что аж страх, потому что один такой занял клозет надолго... Ну что он может там делать, как не успокаивать капуцина...
Аспирант на мгновение засомневался, стоит ли, задавая самый важный вопрос, обратиться к военному опыту собеседника. Решил однако, что предисловие типа: «Пан Жребик, вы знаете жизнь, поэтому я вас прямо спрошу...» - может обидеть старика, он может почувствовать, что его подозревают в педерастических наклонностях.
- А случалось ли, что они взаимно удовлетворяли друг друга? – Грабский задал самый важный вопрос без предисловий. – Это бывает редко, но ведь бывает...
Жребик, к удивлению Грабского, не возмутился и не вспыхнул святым негодованием. Просто слегка понизил голос.
- Та был здесь такой. – Педель внимательно смотрел на полицейского из-под нахмуренных бровей. – Исключительно рьяный был к коллегам. И не русин, а как раз наш, из Здолбунова. Сын... Неприятно говорить, но был сыном полицая. Ночью на чердак лазил и уговаривал молодых ходить с собой... Он один, другого не помню.
- Как звали этого воспитанника? Сколько ему лет? И что он делает сейчас?
- Та вот это я должен проверить, - сказал педель и вытащил засаленную тетрадь. Перевернул несколько страниц и одну из них пригвоздил желтым от никотина пальцем. – Он, нашел его... Зайонц Антоний, десятого года...
- Тысяча девятьсот десятого, да? Значит, сейчас ему двадцать семь лет.
- Да, выходит так.
- А что он делает, где работает?
- Этого не знаю. Изучал право, сукин сын, и куда-то съехал. Лет пять назад. Больше ничего не знаю.
- А как он выглядел?
- Та небольшой был, но сильный, жилистый...
- Брюнет, блондин...
- Та черный...
- Красивый был?
- Та я знаю? – Жребик задумался. – Откуда я знаю, когда один другому красивый или гадкий?
Грабский, оказавшись на заснеженном тротуаре, недавно посыпанном песком, почувствовал забытую дрожь эмоций и понял, что его тоска по архиву смешна и необъяснима.
Львов, среда 27 января 1937 года,
Полдень
Аспирант Герман Кацнельсон не был в восторге от полученного задания. Он уже много раз пытался объяснить начальнику Зубику, что сам факт еврейского происхождения не предопределяет работы – как говаривал шеф – «на участке национального меньшинства». Кацнельсон происходил из давно ассимилированной еврейской семьи, представители которой в двух поколениях были львовскими юристами. Их отношение к моисеевой вере было – говоря деликатно – достаточно прохладным, в то время как к социализму и независимости Польши – по-настоящему воодушевленным. Кацнельсоны разговаривали исключительно по-польски и носили польские имена. Он сам получил исключительное в семье имя Герман в память об одном австрийском офицере, который в битве под Садовой спас жизнь его деду и чей портрет висел в их гостиной рядом с портретом наисветлейшего пана Франца-Иосифа. Имя Герман было очень распространенным среди польских евреев и из-за этого аспирант его искренне ненавидел, считая его нестерпимым еврейским пятном, ненужным балластом, недостойным современного человека, который сам для себя решает вопрос национальной принадлежности. Не мог, однако, его сменить, опасаясь за судьбу наследства, потому что знал, как отреагирует его отец, узнав о таком решении. Поэтому ничего удивительного, что «национальные» задания, поручаемые ассимилированному аспиранту начальником, он выполнял без особой охоты и ожидал лучших времен, когда его шефом станет – во что он глубоко верил – комиссар Эдвард Попельский, который ценил его следовательский талант и не интересовался национальным происхождением.
Разговоры с представителями религиозных организаций, в попечении которых находились интернаты, наполняли его отвращением. Видя грязные молитвенные зальчики синагог, юношей, раскачивающихся на лавках хедера, замусоленные лапсердаки и ермолки ветхозаветных евреев и парики набожных евреек, слушая доводы на незнакомом ему идише, ощущал, что движется в мрак неведомого мира, а его логичный и рациональный разум, отточенный незавершенным политехническим образованием, заливается мутью каких-то древних суеверий.
С облегчением затем отметил в своем полицейском блокноте все религиозные учреждения, предлагающие крышу, харч и стирку одежды неимущей иудейской молодежи. Неожиданно их оказалось несколько и всюду на свои вопросы он получал одинаковые отрицательные ответы. Никто из руководителей еврейских сиротских приютов не хотел даже слышать о том, что в их спальнях могли бы находиться какие-то мешуге, которые предавались бы греху Онана или – не дай Боже! – содомиты. Герман Кацнельсон – несмотря на отсутствие какого-либо следа – вздохнул с облегчением, отправил своего дальнего родственника, который был при нем переводчиком с идиша, и отправился в светские еврейские воспитательно-ночлежные заведения. Первым из них был Дом еврейских сирот на Стшелецкой площади. После некоторого ожидания он предстал перед его директором, паном Вольфом Тысминицером. Полицейский представился, достал блокнот и карандаш, после чего с глубоким вздохом начал очередной допрос. Задал несколько вопросов и почувствовал, что его пульс участился. Через четверть часа разговора Герман Кацнельсон перестал проклинать инспектора Мариана Зубика за то, что тот поручает ему исключительно «еврейские задания».
Львов, понедельник 25 января 1937 года,
девять часов вечера
Аспирант Стефан Цыган вместе с директором ресторана и дансинг-клуба «Багатела», Василем Погорильцем, шел по лабиринту узких коридорчиков, находившихся на задах это замечательного знаменитого львовского заведения. За ними семенили Чухна и Гравадзе. Не мог их оставить снаружи из опасения, что кто-нибудь из них позвонит девушкам и быстренько согласует общую версию. Вчетвером остановились перед дверью с надписью «артистическая», верхний уголок которой был украшен цветком из промокашки.
- Это здесь, - сказал директор Погорилец. – Вместе с другими танцовщицами переодеваются здесь панна Стефця и панна Туня из нашего ревю. Однако настойчиво попрошу пана аспиранта поторопиться. Обе панны сейчас будут выступать на сцене! И пусть пан аспирант посмотрит, какие симпатичные девушки у нас танцуют. Может это вызовет у вас желание бывать у нас почаще? Я вас никогда у нас не видел! А жаль, очень жаль... Послушайте, пожалуйста, как красиво у нас поют!
Сказав это, директор показал пальцем на потолок. Из помещения над ними отлично были слышны слова плясовой песенки:
Гуляй, братцы, гуляй,
Гармонь нас не предаст.
Обними-ка бабу. Бог здоровья даст.
Все гуляем, братцы,
Грудык, Клипарув,
Закружись по залу,
Нету, как наш Львув.
Погорилец покивал головой, словно подтверждая слова песенки, и без стука отворил дверь артистической. Из помещения донесся смех и крик притворного страха. Цыган строго посмотрел на Чухну и Гравадзе, которые стояли в нише, ведущей к туалету.
- Ну, все, - буркнул. – Не двигайтесь из этой дыры и ждите меня!
- А я, пожалуй, пойду, пан аспирант, - сказал Погорилец. – Вы же понимаете, обязанности ждут, карнавал в разгаре, прошу извинить за спешку...
Цыган удержался, не сказав директору, что ему надоела его болтовня, кивнул головой, вошел в артистическую уборную и прикрыл за собой дверь.
Полицейскому было двадцать восемь лет, недавно состоялась его помолвка, и он не слишком хорошо помнил времена, когда гимназиста Стефку Цыгана волновали эротические сны и мечты о танцовщицах кабаре. Эти фантазии вдруг возвратились к нему. Вид дюжины полуобнаженных женских тел, оборки и чулки, запах духов и пудры – все это неожиданно свалилось на Цыгана и на мгновение вывело его из равновесия. Ему мешали успокоиться улыбочки, трепет длинных ресниц и кокетливые заинтересованные взгляды танцовщиц. Решил применить надежное успокоительное против полового возбуждения – вспомнил фотографии женских гениталий, деформированных венерическими болезнями, которые рассматривал на занятиях судебной медициной в полицейской школе в Тернополе. Помогло. Смотрел на танцовщиц с неестественной важностью.
- Кто из вас Стефця и Туня? – спросил.
- Мы. – Две девушки, брюнетка и блондинка, вышли вперед.
- Фамилии, не псевдонимы!
- Я – Стефания Мазур, - сказала худенькая блондинка. – А это Антонина Каневская, наша Туня, - указала на свою черноволосую коллегу.
- У вас есть женихи? – Цыган вынул карандаш и мысленно упрекнул себя за дурацкий вопрос.
- Речь идет только об одном, пан комиссар? – громко рассмеялась танцовщица, поправлявшая чулки.
- Помолчи, дура! – прикрикнула на нее Стефця и улыбнулась Цыгану. – Да, есть, но в сравнении с вами любой из них проигрывает...
Плебейский комплимент электризующе подействовал на Цыгана. Переводил взгляд со Стефци, которая уперла ладони в узкие бедра и с симпатией поглядывала на него, на танцовщицу, которая поправляла чулки на своих выдающихся ножках. Зрелище его доконало. Вместо страшных образов вновь увидел окружающие его со всех сторон женские тела. К счастью, в уборной прозвучал звонок, вызывающий танцовщиц на сцену.
- С кем панна Стефця и панна Туня встречали Новый год? – спросил растерянно.
И тут отворилась дверь – показался встревоженный директор Погорилец. Из-за его щуплой фигуры были видны силуэты Чухны и Гравадзе.
- О, с ними, - радостно воскликнула панна Туня, указывая пальцем на обоих иностранцев. С этими прелестными казаками! Они так здорово танцуют вприсядку!
Львов, среда 27 января 1937 года,
два часа пополудни
Аспирант Валериан Грабский сидел в приемной Коммерческого банка на улице Легионов и смотрел в окно, дожидаясь банковского юриста Антония Зайонца. Полицейский был удовлетворен своим трудовым днем. После получения важной информации от педеля Юзефа Жребика он отправился в секретариат юридического факультета университета Яна Казимежа. Там пожилая заведующая панна Еугения Кочурувна, надела нарукавники и провела скрупулезный поиск в списках студентов. Без труда обнаружила студента по фамилии Антоний Зайонц, родившегося в 1910 году. Выписала номер его личного дела и просмотрела списки выпускников. После этих скрупулезных исследований, которые привели Грабского в бюрократический восторг, заведующая сообщила, что пан магистр Антоний Зайонц из Здолбунова закончил юридический факультет год назад и решил пройти бесплатную годичную практику в университетском интендантстве. Аспирант Грабский выразил восторг педантичностью панны Кочурувны и отправился в интендантский отдел, где узнал, что практикант с такой фамилией уже несколько недель работает в Коммерческом банке.
В этом банке и находился Грабский, стоял – очень довольный собой – у окна в коридоре, ведущем в кабинеты банковских юристов, и от нечего делать наблюдал за работой дворников, которые чистили от снега тротуар перед кондитерской Бенецкого, где он собирался в награду за свои сегодняшние успехи съесть несколько пирожных с кремом.
Хлопнула дверь и в коридоре разнеслись медленные шаги. Грабский повернулся и увидел приближающегосяк нему молодого мужчину в темном костюме. Был он невысокий, смуглый, черноволосый, с большими черными глазами.
- Пан Антоний Зайонц, 1910 года рождения? – спросил.
- Да, это я, - ответил мужчина. – В чем дело? С кем имею честь?
- Аспирант Валериан Грабский.- Полицейское удостоверение произвело впечатление на Зайонца. – В каком общежитии вы жили во время учебы?
- В Доме техников на Иссаковича, - ответил чиновник.
Грабский приподнял шляпу на прощание и с трудом протиснулся мимо Зайонца, который перекрывал проход своим выдающимся животом.
Львов, пятница 29 января 1937 года,
Полдень
- Спасибо вам, пан Грабский, за донесение, - сказал Зубик и закурил любимую сигару «Патрия». – Этот Зайонц оказался слоном, а слоны не ходят по водосточным трубам гостиниц...
Кацнельсон и Грабский принужденно улыбнулись, Заремба взорвался искренним и громким смехом, только Мокк молчал, не поняв ни слова из остроты Зубика.
- Плохо, господа, плохо, - сказал начальник. – У этих двух русских есть алиби, еще один подозреваемый слишком толст, чтобы заниматься акробатикой на крыше. – Тут он перешел на немецкий. – В сиротских домах и школах тоже ничего, как доложил нам пан Заремба. А что с национальными меньшинствами, пан Кацнельсон? Есть какой-нибудь след?
Герман Кацнельсон скривился, услыхав о национальных меньшинствах, и рассказал о своих неудачных поисках в еврейских религиозных организациях. Несмотря на его кислую мину, коллеги напряженно слушали рапорт, потому что знали, что их «Гудлайек» - как называли его между собой – любит неожиданности столь же сильно, как комбинационную игру в шахматах и после невинного, ничего не предвещающего начала не раз и не два умудрялся в конце своего отчета взрывать настоящую бомбу.
- После того, как я выслушал всех ортодоксов, - так всегда Кацнельсон называл религиозных приверженцев Ветхого завета, - взял на прицел светские интернаты, которыми руководят еврейские общественные организации. Директор Дома еврейских сирот, пан, - глянул в блокнот, - Вольф Тысминицер, дал мне интересную наводку. Двадцатилетний житель интерната, невысокий и щуплый брюнет по фамилии Изидор Дрешнер, слишком охотно играл роли невест в школьных представлениях. После окончания коммерческого училища работал в деревообрабатывающей фирме «Ингбер и Винер» и временно проживал в интернате, пока не приищет себе жилье. Пан Тысминицер обнаружил его как-то пьяным на лестнице в общежитии. Тут же отказал ему в проживании. Дрешнер перебрался на Зеленую. Допросил там о нем сторожа. Узнал, что подозреваемый уже не работает в деревообрабатывающей фирме, а злоупотребляет алкоголем и служит артистом эстрады в близлежащем ресторане Канариенфогля. Позавчера вечером я смотрел артистическую программу в этом притоне. Было на что посмотреть! – презрительно фыркнул. – Дрешнер с окладистой бородой, в юбке, кружится на сцене в еврейском танце и верещит под клезмерскую мелодию: «Ой-вэй!» А вокруг вопящая от удовольствия толпа солдат и унтер-офицеров из казармы на горе св. Яцека. После выступления подошел к Дрешнеру и тщательно его расспросил. Прежде всего хотел узнать, настоящая ли у него борода.
- Зачем? – спросил Зубик.
- Подозреваемый отличался женской красотой, не так ли? – Кацнельсон посмотрел на начальника. – Если бы у него была борода, то во Вроцлаве его бы не сравнивали с женщиной, правда?
- Ну и что случилось с этой бородой? – спросил Мокк. – Вы ему оторвали бороду?
- Кое-что случилось. С моим лицом. – Кацнельсон дотронулся к своей щеке, на которой был виден большой синяк. – Не хотел вам рассказывать, когда вы расспрашивали меня про синяк, потому что вы знаете, как я люблю сюрпризы. – Криво улыбнулся. – А потом, когда потянул Дрешнера за его натуральную бороду, набросился на меня какой-то верзила, его товарищ, который решил, что я обижаю танцора. И получил прямой под глаз.
- Где этот приятель и как его зовут? – спросил Мокк.
- Не знаю, - Кацнельсон презрительно повел плечами. – Сбежал, а я не сумел его задержать. Именно в этот день не взял с собой оружия.
Мокк после каждого прослушанного рапорта краснел все сильнее, а после рассказа Кацнельсона его шея стала пурпурной. Поднял вверх короткопалую ладонь – сверкнул перстень с ониксом – и посмотрел в глаза Зубику.
- Прошу вас, - начальник кивнул головой. – Предоставляю вам слово!
- Спасибо, пан инспектор. – Мокк встал и оглядел собравшихся. – Не хотел бы вас обидеть, но мне очень жаль, что нет с нами комиссара Попельского. Я хочу вам сообщить важную вещь, а он бы это хорошо перевел...
- Его нет, - раздраженно сказал Зубик, - для него это слишком рано. Здесь светит солнце. Мог бы подвергнуться приступу болезни, которого никто никогда не видел...
- Извините, пан начальник, - Заремба вскочил со стула. – Я видел и ручаюсь...
- Господа! – прервал его Мокк. – Извините, что я вмешиваюсь, но сейчас не время ссориться. Позвольте мне несколько критических замечаний о вашей работе.
- Прошу! – Зубик гневно обернулся в сторону Мокка, чуть не сбросив со стола переполненную пепельницу.
- Во-первых, - Мокк говорил уже спокойно, - все вы ведете самостоятельные действия, а ходить следует по двое! Это элементарное полицейское правило! На пана Кацнельсона напали. А что бы было, если б Дрешнер был настоящим убийцей? Сбежал бы вместе со своим защитником, а полицейский лежал бы без сознания где-нибудь в углу зала. Во-вторых, - набрал воздух, - господа слишком легковерны и, простите, слишком наивны. Как можно идти к подозреваемому, не зная точно, кто он, ни как его можно прижать, чтобы он во всем признался! Вы бы сэкономили много времени, если бы опросили свидетелей, как выглядит подозреваемый, худой он или толстый, есть у него борода или нет...
- Я бы попросил не поучать нас! – проворчал Зубик. – Что значит «прижать»? Шантажировать? Мы не применяем шантаж к допрашиваемым, мы действуем по закону! То, что вы предлагаете, это какое-то... Это что-то.. Пытки, - вспомнил он немецкое слово. И сказал с нажимом: - Это фашистские методы, они, может, хороши в Германии, но не у нас, вы понимаете, уважаемый пан криминал-директор?
Пока Мокк попытался остыть и собрать мысли после ответного удара, отворилась дверь и в кабинет вошла панна Зося. Ее фигура и ласковая улыбка успокоительно подействовали на всех мужчин. Зубик одернул жилетку на объемистом животе, Заремба начал вращать глазами, Грабский оторвался от блокнота, Кацнельсон перестал массировать щеку, а Мокк сразу же забыл о том, что его обозвали фашистом.
- Я стучала, - сказала секретарша, - но господа были, видимо, слишком поглощены совещанием и не слыхали. У меня важная телеграмма из Катовице. Ее только что расшифровали.
- Прошу прочесть, панна Зося. – Зубик принял начальственную позу. – А вы, пан Заремба, переведите все нашему уважаемому гостю!
- В учреждении для душевнобольных в Рыбнике тчк женщина укушена в лицо псом тчк Мария Шинок, двадцати лет тчк утверждает что укусил ее какой-то граф, - панна Зося прочла содержание депеши и посмотрела на присутствующих.
- Благодарю вас, - Зубик не скрыл разочарования, взяв у секретарши бумагу с подписью полицейского дешифровальщика. – Ну что, господа? – обратился к полицейским, когда она вышла. – Кто из вас хочет поехать в Силезию, выслушать душевнобольную женщину и узнать, покусал ее граф или тигр? Может быть, вы желаете, пан криминал-директор? Оттуда совсем недалеко до Вроцлава...
- Вы меня отсюда не выпрете, - ответил Мокк сквозь зубы и оперся кулаками о стол Зубика, - пока я не найду эту свинью! А в Катовице поеду, потому что я не пренебрегаю ни одной уликой, вы понимаете меня, многоуважаемый и высокоморальный пан инспектор?
- Вам следует говорить «найдем», а не «найду»! – Зубик встал и тоже уперся кулаками в стол. – Это не ваше личное дело!
Челюсти обоих полицейских двигались, словно молотили во рту проклятия и оскорбления. Оба выглядели, как гориллы, готовящиеся к нападению. В этой позе обе находились секунд пятнадцать. Ни тот, ни другой даже не моргнули глазом. Наступила гнетущая тишина.
Первым уступил Мокк. Отошел от стола, надел пальто и котелок, после чего медленно произнес:
- Да, вы правы. Должен был употребить множественное число. «Найдем» эту свинью. Только это «найдем» касается меня и еще кого-то. Никого из присутствующих здесь! С этим кем-то вдвоем найдем это чудовище и принесем сюда его голову. Per fas et nefas. Вы понимаете, что это значит? Судя по выражению вашего лица, не знаете. Но кое-кто понимает, потому что знает латынь.
Сказав это, Мокк вышел из кабинета начальника.
Львов, пятница 29 января 1937 года,
один час пополудни
На столе в полутемной гостиной стояла ваза с большими кусками творожника и макового пирога, а рядом – тарелка с овощным салатом, украшенным солеными палочками с тмином, и селедочкой, уложенной вокруг половинок яиц. Определение почтенной Ганны Пулторанос: «Сельдь из бочки», – каждую пятницу корректировал Эдвард Попельский, говоря: «Всегда думал, что сельдь из моря». Это шуточное исправление было пятничной традицией и всегда вызывало у домашних одинаковую реакцию: у Ганны – снисходительное покачивание головой, у Леокадии – легкую усмешку, а Рита презрительно поджимала губы.
Сегодня Попельский не шутил. Сидел у стола в своей вишневой бонжурке с бархатными отворотами, в губах дымилась папироса в янтарном мундштуке, а свежевыбритая голова пахла одеколоном, купленным вчера Леокадией в парфюмерии «Под черным псом». Не притронулся ни к пирогам, ни к салату, ни к любимой селедке. Застыл в странной позе дальнозоркого, которому не хочется надевать пенсне: в одной выпрямленной руке держал какое-то письмо, а в другой – газету, и ежеминутно переводил взгляд с одного текста на другой.
Леокадия знала в чем причина фатального настроения Эдварда. В маленьком адресованном ему письме, с написанной на машинке фамилией, которое кто-то около часу ночи сунул в их почтовый ящик. Кузина положила его Эдварду на стол; когда несла письмо, чувствовала запах дешевых духов. Сначала думала, что отправительница – одна из его девиц, с которыми, опасаясь за свою и так сомнительную репутацию, он отправлялся в спальном вагоне в ночное путешествие в Краков. Однако отбросила эту мысль. Во-первых, ни одна из них не пишет на машинке, а во-вторых, у всех содержанок настолько богатые любовники, что они пользуются хорошими духами. Опасалась, что это письмецо связано с единственной тайной в жизни Эдварда, которой – несмотря на все усилия - он никогда с ней не делился.
Глядя на хмурого кузена, который не притронулся к завтраку, чувствовала нарастающее раздражение. Ей надоели и его утреннее настроение, и понурые взгляды за завтраком, и невротические взрывы, и бешеная любовь к Рите, в которой выдавал себя за тирана, хотя был псом, скулящим в ожидании ласки. Но больше всего она не терпела его фальшивой таинственности. Отлично знала, что в конце концов он объяснит причину своего нынешнего настроения, но прежде помотает ей нервы, продемонстрирует пантомиму, будет сопеть и шипеть, чтобы затем взорваться и все рассказать ab ovo. Его реакцию и почти все секреты знала так хорошо, как розыгрыш битой карты в бридже. Однако это пахнущее духами письмецо вывело ее из равновесия. Боялась, что связано оно с чем-то мрачным и неизвестным, чего Эдвард ей никогда не рассказывал и наверное не расскажет. Она была почти уверена, что письмецо это связано с таинственными визитами в жилище этого балетмейстера Шанявского, о чем ей рассказала продавщица в магазине искусственных цветов на Галицкой, которая бывала там, так сказать, в рамках служебных обязанностей.
Леокадия раздраженно размешала карты, которые снова отказались правильно сложиться в «каторжнике», разделила их на четыре открытых стопки, а потом старательно воспроизвела бриджевую раздачу. Это обратило внимание Эдварда. Отложил письмо и газету. Забыл на минуту о своих заботах, отрезал вилкой кусок творожника и проглотил его с нескрываемым удовольствием.
- Посмотри, Эдвард, - сказала, разложив карты. – Такой был вчера расклад. Асессор заказал одни пики. Его супруга пасовала. Что бы ты сказал на моем месте? Вот мои карты, - указала на одну кучку узкой холеной ладонью. – Согласиться на пики или заказать трефы? И то и другое сомнительно... Сейчас тебе расскажу, что произошло, только сначала внимательно посмотри на карты.
Леокадия однако ничего не успела рассказать, а Попельский проанализировать карты, потому что раздался дверной звонок. Через десять секунд в гостиную вошла Ганна.
- Пан комиссар, - сказала огорченная служанка, - к вам какой-то элегантный толстяк.
- Ганна, сколько раз я просил, - сказал со злостью Попельский, - не давать гостям никаких характеристик! Ведь этот пан мог услышать!
- Спасайте, люди! – Ганна так легко не сдавалась. – Та он вообще по-нашему не смекает.
Львов, пятница 29 января 1937 года,
четверть второго пополудни
Мокк не произвел хорошего впечатления на Леокадию, что Попельский отметил сразу. Посчитал, что его кузина – маньячка бриджа – разозлилась, поскольку не смогла закончить рассказ о вчерашних игорных перипетиях. Немецкий полицейский тоже ничего не приобрел в ее глазах, когда состроил удивленную мину, услышав от Попельского, что от Леокадии у него нет никаких тайн и при ней можно смело разговаривать о служебных делах. Заметив гримасу на лице Мокка, кузина демонстративно собрала карты со стола и вышла под каким-то предлогом. Попельский не принимал близко к сердцу ее блажь, молчал, а его мысли снова кружили – словно Мокка и не существовало – вокруг газеты и письма, лежащих на столе. Немец тоже молчал, внимательно присматривался к Попельскому и никак не мог сосредоточиться на том, что собирался ему сообщить. Причиной растерянности Мокка была селедка, которую он очень любил и которая напомнила ему, что после завтрака у него во рту маковой росинки не было. Ганна поставила чашку перед гостем, который поблагодарил ее широкой неискренней улыбкой.
- Чем обязан вашему визиту к моим пенатам? – Звон чашки, поставленной на блюдце, вывел Попельского из задумчивости. – На совещании у Зубика проявилось что-то новое?
- Есть такая старая университетская традиция, - Мокк взял щипчиками кусок сахару и бросил его в кофе, - появившаяся во времена, когда обучение не было таким массовым, как сейчас. Студент, появлявшийся в новом учебном заведении, посещал на дому своих профессоров. Вот поэтому я здесь.
- Что-то вы слишком сегодня добры ко мне. – Попельский подсунул гостю вазу с пирогами. – Ваше сравнение грубо преувеличено. Не буду с вами кокетничать и не буду вам льстить, что это вы профессор, а я студент. Мы - ровня. Вот, гляньте! В газетах пишут: «Союз Попельский, Мокк и Заремба».
- Хорошо звучит, - Мокк жадно откусил маковый пирог. – Попельский, Мокк и Заремба...
- Я даже задумался недавно, какой это может быть метр. – Комиссар ритмично постучал ногтем по столешнице.
- Это ямбический диметр с каталексией, а последний ямб - это анапест, - сказал Мокк, проглотив кусок пирога.
- Вы интересуетесь метрикой? – на лице Попельского отразилось изумление, смешанное с радостью. – Я тоже когда-то этим очень увлекался, особенно акцентуационными несоответствиями в началах диалогических стихов у Плавта. Мне кажется, что какой-то ваш ученый из Бреслау писал на эту тему.
- Может быть, не знаю... – Мокк на миг задумался. – Во время учебы я разобрал метрику Casina и Aulularia Плавта. – Вынул золотой портсигар и придвинул к своему собеседнику.
- Вместе с партиями хора? Неужели? – Попельский рассмотрел немецкую папиросу «Юно», а затем снова с радостью посмотрел на Мокка. – Эти разборы так захватывают! Это как описание новых растений или насекомых!
Оба немного помолчали, улыбаясь про себя, а их мысли кружили вокруг давних гимназических и студенческих лет, когда оба кроили острыми карандашами стихи античных поэтов и вырезали из них части кристаллической чистоты, как тригонометрические уравнения.
- Тот диметр с нашими фамилиями, - Мокк прервал молчание, - хорошо звучит, но он неправильный. Мы составляем куда большую группу, под руководством начальника Зубика. Всего нас шестеро: вы, Заремба, Грабский, Цыган, Кацнельсон и я. Верно запомнил фамилии? Нас слишком много. Такая большая команда плохо управляется, действует неумело... – Затянулся папиросой и внимательно посмотрел на своего собеседника. – Я вам что-то скажу... Я вам доверяю... Вот что мне пришло в голову на сегодняшнем совещании... Мы двое, вы знаете, только мы двое должны внутри этой группы составить бригаду из двух человек для специальных заданий. Привилегированную бригаду с исключительными полномочиями. Только вы и я. Без необходимости составления рапортов и длительных совещаний. Это же просто потеря времени! Если кто-нибудь из остальных узнает что-нибудь существенное, то наверняка нам сообщит. Как вы на это смотрите?
Прежде чем удивленный Попельский успел подумать и выразить свое мнение, немец начал в хронологическом порядке излагать утреннее совещание у начальника Зубика, пока не дошел до своей с ним ссоры на тему «фашистских методов». Попельский слушал его очень внимательно, пока в рассказе Мокка не появились многочисленные примеры применения методов давления, которые он сам называл «тиски». Слушал, как вроцлавский полицейский зажал как-то в эти самые тиски проститутку-морфинистку, и чувствовал, как в горле у него подымается горечь. Вспоминал самого себя, шантажировавшего в «Оссолинеуме» невинную девочку. Все это увидел в один миг: страх, заплаканные испуганные глаза, разорванную пополам визитку рядом с коробкой для формуляров. Как порванная школьная форма на месте насилия.
- Хватит, пан Мокк! – прервал его внезапно. – То есть вы, так широко описывая мне эти суперуспешные тиски и критикуя моих сотрудников, предлагаете мне по-тихому пользоваться преступными методами?! И прежде всего бесчестными! И в дополнение ко всему – втайне от моего начальника! Такими должны быть наши особые полномочия?
- Никогда бы не подумал, что вы такой службист. – Мокк положил на стол ладони со сплетенными пальцами, а запонки его манжет тихонько брякнули. – Значит в Польше полицейские – это благородные рыцари, которые всегда воюют с открытым забралом?
- У вас есть дети?
- К сожалению, нет. – Мокк нервно поерзал на стуле, словно был зол на себя за излишнюю откровенность, мелькнувшую в «к сожалению». – Не понимаю вашего вопроса.
- А у меня есть. – Попельский обе ладони упер в высокий лоб и из-под них сердито смотрел на Мокка. – Семнадцатилетняя дочь. Любимая Рита, которую я сам воспитал. Без матери. И воспитал ее очень плохо. А сейчас обязан ее охранять от Минотавра и многих других мужчин, которые хотели бы сделать с ней то же, что и он! Ну, может, не убивать и не грызть... У меня есть выбор: или заключить с вами союз «Попельский&Мокк» и преследовать зверя per fas et nefas, или не брать близко к сердцу следствие, вести его неспешно, а всю свою энергию посвятить охране дочери!
Попельский затянулся папиросой так сильно, словно хотел проглотить, и в бешенстве швырнул ее на пол. Тут же опомнился, не затоптал окурок на натертом паркете, а схватил со стола письмо, собрал на него красные крошки жара и всыпал их в пепельницу.
- Послушайте, Мокк. – Попельский сел, отер пот со лба и посмотрел в глаза собеседнику. – Я выбрал второе. Буду охранять свою дочь. Не буду гоняться за зверем. А сейчас, извините, я должен переодеться. Мне скоро на службу.
- Я очень уважаю ваши семейные чувства, - Мокк сделал вид, что не понял предложения Попельского, - но вместо ответа на мой вопрос, правда ли, что польские полицейские - это рыцари чести, услышал о ваших страхах перед... трагедией, которая никогда не происходила с вашей дочерью!
- Ну да. Говорю несколько хаотично... Должен вам объяснить, - ладонь Попельского хлопнула по лысине. – Вот, уже говорю! В общем, зажал в такие самые тиски коллегу моей дочери, желая, чтобы она мне доносила, что Рита делает, с кем встречается, когда я ее не контролирую. Эта коллега, необычайно деликатная и чуткая девочка, поплакала и пережила потрясение. Хотел сделать из нее осведомительницу, доносчицу! Замарал ее! Это... будто бы ее изнасиловал! Вот к чему приводят ваши тиски! А сейчас я вам что-то прочту!
Попельский встал, надел пенсне и начал медленно переводить пахнущее духами письмецо, на которое минуту назад собирал жар и пепел папиросы.
«Уважаемый пан комиссар! После нашей последней встречи, когда я увидела в газете Вашу фотографию, поняла, насколько важную общественную миссию Вы выполняете, разыскивая этого дьявола, который убивает и загрызает невинных девушек. Газету с Вашей фотографией я спрятала в ящике моего секретера и всегда заглядываю туда, чувствуя какую-нибудь опасность. Тогда я смотрю на Вас и мне становится так хорошо и безопасно... В действительности Вы выглядите намного лучше, чем на той фотографии, но даже и там Вы лучше этого тучного немецкого господина»...
- Покажите мне эту газету! – прервал его Мокк. – Я действительно таким толстым получился на той фотографии?
- Ну... – замялся Попельский и подал Мокку газету. – Вы, конечно, не слишком щуплый... Но в жизни вы намного худей... Это такая неудачная фотография... Ну ладно, читаем дальше: «После нашей последней встречи я поняла, какими смешными были мои аргументы против сотрудничества с паном комиссаром и что Ваше предложение, вернее, настоятельное пожелание было для меня честью. Нынешнее письмо является доказательством моего согласия. Спешу сообщить, что Рите может угрожать опасность со стороны нашего полониста, пана профессора Ежи Каспшака. Это молодой преподаватель, который заменил панну Монкосувну. Он руководит драматическим кружком и считает, что у Риты огромный актерский талант.Неустанно об этом говорит и предлагает ей роли в школьных представлениях. Это, с моей точки зрения, вредно, потому что отвлекает ее от учебы и от важных вещей. А еще больший вред в том, что Рита тайком влюбилась в профессора Каспшака. Они часто разговаривают на переменах, что, конечно, все коллеги комментируют. С глубоким уважением, Ядвига Вайхендлер».
Попельский обессиленно уселся в кресло под часами. Серые полосы дыма клубились под ярко горящей люстрой. Раскаленная печь дышала теплом. Оба устали и чувствовали себя, как угоревшие картежники после ночи игры, которые не понимают, что наступил уже новый день, и продолжают сидеть в дыму при закрытых шторах. Попельский расстегнул две пуговицы на рубашке и тыльной стороной ладони отер пот с головы. Мокк обмахивался газетой.
- Откройте же окно, мой дорогой, - сказал он, - а то мы задохнемся от жары.
Попельский откинул крючок форточки и в гостиную ворвался свежий морозный воздух. Мокк охотно отворил бы балкон, но, как он заметил, это было невозможно, поскольку все рамы, кроме маленькой форточки были проложены паклей, а их края оклеены бумажной лентой.
- Позвольте мне подытожить. Постараюсь заодно отодвинуть ваши опасения, - сказал Мокк, снова с аппетитом глянув на селедку. – Вы сейчас слишком разнервничались. Я отлично понимаю ваше беспокойство из-за этого франта, учителя, хоть у меня и нет детей. Но все по порядку. Прежде всего о деле этой коллеги. Что ж, стала доносчицей, потому что увлечена вами, о чем свидетельствуют некоторые пассажи этого письма. Вы упрекаете себя в том, что вы ее испортили? Жаль, но так уж получилось. Некая девушка предала святые узы дружбы, - в его голосе явственно слышалась ирония, - но благодаря этому вы контролируете дочь. Вас мучают угрызения совести. Напрасно! Эта маленькая Хедвиг раньше или позже изменила бы своим принципам! Почему она вообще вас волнует? Вам важна ваша дочь! Ваша кровь!
Мокк, провозгласив свою тираду, ударил кулаком по столу, аж кофейник подпрыгнул. У Попельского сложилось впечатление, что реакция его собеседника была не слишком естественной, а, пожалуй, заранее продуманной и слегка выученной.
- А сейчас следующая вещь, - продолжил Мокк. – Вы не хотите вести следствие по делу Минотавра, потому что у вас не хватает на это времени? Понимаю, сам когда-то был в такой ситуации, что меня не волновали серийные убийства, потому что у меня были серьезные недоразумения с моей первой женой. Итак, я понимаю! Все свое время вы должны уделять охране своей дочери от разных Минотавров. Это ясно! Но черт возьми, вы можете действовать превентивно! Устраните все дополнительные, второстепенные опасения, какие-то страхи об учителишке-соблазнителе! Вы можете просто остудить его амуры, вот его-то возьмите в тиски, а дочь отдайте под опеку какого-нибудь полицейского, который не засомневается, когда надо будет для ее защиты применить револьвер или хотя бы кулак! А потом с чистой совестью и ясным разумом посвятите себя нашему делу... – Мокк заколебался. – Но сейчас... Должен спросить вас еще об одном. Извините за прямоту этого вопроса... Ваши опасения о дочери неслучайны...
Раздался стук в дверь гостиной, а после громкого «Прошу!» Попельского на пороге появилась стройная фигурка Риты, у которой в пятницу в это время заканчивались уроки. Это был ее предпоследний день в школе перед зимними каникулами. Под распахнутым пальто на ней была гранатовая форма с белым морским воротником, а ее волосы цвета воронова крыла были покрыты теплым беретом. Один завиток выбился из-под берета и крутился спиралью на разрумянившейся от мороза щеке.Была красива, как может быть красивой молодая девушка, которая не умеет скрывать смены чувств, охватывающих ее одновременно: от радости по поводу конца гимназического семестра, через удивление от вида Мокка до легкого испуга от хмурого отцовского лица. Пробормотала: «Извините»,- и исчезла в передней. Мокк уставился на дверь, которую она закрыла за собой.
- Вы видите, - Попельский сиял, увидев дочь, - как я ее воспитал? Взрослая панна, а убежала как серна, вместо того, чтобы вежливо вам представиться! Ладно, закончим наш разговор, а потом я вас представлю. Вы что-то хотели сказать о том, что для родителей их дети всегда самые красивые...
- Уже ничего... – Мокк наморщил брови, словно что-то решал.- То есть... Хотел сказать, что прекрасно понимаю ваши опасения о дочери. Прекрасно. Но, но! Вернемся к сути. Самое главно то, что я предлагаю вам союз. «Попельский&Мокк». Только мы двое. Однако прежде вы устраните все свои опасения о дочери. Это самое главное.
- Хорошо, - твердо сказал Попельский. – Но сделаю это по-своему. По-рыцарски! Никаких тисков! Этот учитель – уважаемый человек, гимназический профессор! Сделаю это, а вы, пан Мокк, будете присматриваться к моим методам, и ядокажу вам, что они лучше насилия!
- Ну хорошо, - Мокк вздохнул с облегчением. – Но если ваши методы окажутся неудачными, вы выставите мне большую бутылку водки, согласны?
- Хорошо, - машинально ответил Попельский.
- Ну так что? Фирма «Попельский&Мокк»?
Немец протянул ему правую руку. Комиссар на миг заколебался и принял решение, руководствуясь исключительно интуицией. Кто-нибудь рассмеялся б, если бы узнал, что склонило его к вступлению в этот своеобразный союз. Это был перстень Мокка, украшенный ониксом, похожий на его собственный. Принадлежим к одному клубу, подумал Попельский, вспоминая сцену в салон-вагоне, когда они познакомились. К клубу любителей античности и женского тела. «Я люблю членов этого клуба», - сказала тогда Блонди.
- Попельский и Мокк, - сказал комиссар, подавая ему руку. – Это тоже хорошо звучит. Ямб и анапест, если не ошибаюсь. А сейчас хочу представить вам мою дочь.
Попельский вышел, а Мокк положив на ложку яйцо и кусок селедки, жадно проглотил. После чего откусил кусок соленой палочки с тмином. Затем встал, глянул критически на свое отражение в стекле книжного шкафа и сильно втянул живот.
Львов, пятница 29 января 1937 года,
четыре часа пополудни
Профессор Каспшак в пустой учительской проверял работы на тему «Большой импровизации» Мицкевича. Это испортило ему настроение. Злобно шипел и хлопал тетрадями. Почему эти идиотки, думал о своих ученицах, всегда должны использовать невыносимо патетический стиль! Полгода пытаюсь выбить у них из головы эти дурацкие привычки, которые им привила старая склеротичка Монкосувна. О Рее писали языком Рея, а о Мицкевиче - языком Мицкевича! Но я это уничтожу! Прочтут несколько исследований Клейнера и будут писать таким стилем, как он!
Полонист вспоминал в такие минуты свою магистерскую работу, которую написал о романтической драме и защитил десять лет назад summa cum laude именно у профессора Юлия Клейнера. Эти славные моменты вызывали у него гордость и были – как он утверждал годы спустя – прелюдией к его блистательной карьере. Благодаря протекции директора Большого театра, самого Вильяма Гожицы, которому он несколько раз ассистировал, получил сразу после учебы, в двадцать три года, должность профессора польской литературы в гимназии Королевы Ядвиги. Протекция была исключительно успешной, так как сломила сопротивление директора Людмилы Мадлеровой, которая на вакантное место охотнее приняла бы солидного человека постарше, а не интересного холостяка, закутанного в плащ идальго, который мог вскружить голову не одной ученице. Профессор Каспшак – к большому облегчению директора – женился после года работы в гимназии, а его жена, крещеная еврейка старше его, за десять лет совместной жизни родила четверых детей. Его достижения, педагогические, а особенно драматические, были так велики, что директор Мадлерова согласилась с его просьбой, чтобы он всегда вел седьмые и восьмые классы, где преподавал романтизм и модернизм. Учитель, чтобы содержать разрастающуюся семью, стал сотрудничать с несколькими известными театральными режиссерами. Сотрудничество было полусекретным и состояло в том, что он поставлял театрам аудиторию. Каспшак ходил со своими ученицами на спектакли – нередко на одни и те же – дважды в неделю, а помощники режиссеров выплачивали ему соответствующий гонорар – злотый за ученическую голову. Полонист неплохо зарабатывал, пользовался почетом в театральной среде, а особенно большим уважением - у образовательных властей за свою активную внешкольную работу, состоящую в ежегодной постановке нескольких драматических произведений в гимназии Королевы Ядвиги. Эти успехи помогли ему выдвинуться. Стал надменным, самоуверенным и нахальным. Кроме театра, света не видел и начал забрасывать свои учительские обязанности. Целыми месяцами не проверял классные и домашние задания, на что вежливо, хотя и решительно обратила его внимание директор Мадлерова, обеспокоенная родительскими жалобами. Тогда Каспшак возненавидел родителей и учительскую работу, он дожидался окончания учебного года и приближающихся каникул, после которых уготовано ему было теплое место в попечительском совете.
С облегчением бросил на кучку последнюю тетрадь с проверенной классной работой, зная что впереди только один рабочий день, а потом целых две недели зимних каникул. Посвятит их работе над выработкой концепции нового представления, которое – как ему было обещано – несмотря на участие гимназических актрис, получит для премьеры настоящую театральную сцену и ее увидит весь Львов. Оделся, схватил трость и шляпу и вышел из гимназии, едва поклонившись педелю. На Пилсудского на ходу вскочил в «тройку». Увидев строгое лицо кондуктора, осознал, что вскакивать в трамвай на ходу не к лицу гимназическому профессору. Вышел на Галицкой площади и пошел по Гетманской в сторону Большого театра, за которым лежала истинная цель его путешествия – лабиринт узких улочек, населенных исключительно иудеями. Именно здесь располагались Кракидалы, блошиный рынок, на котором можно было потерять все – играя в разнообразные азартные игры, среди которых царили «три карты» - и купить все: от конины до вечных гребней. В пятничный полдень эти улочки были не очень запружены из-за приготовлений к шабату, и в начинавшихся сумерках казались небезопасными. Усиливало это чувство присутствие немногочисленных угрюмых торговцев, которые не сумели распродать свой товар и винили в этом весь мир. Смотрели исподлобья на пешеходов и закрывали свои лавочки. Это не отпугивало профессора, он уговорился с букинистом Нахумом Рудым, у которого было постоянное поручение – разыскивать старые издания романтических пьес и театральные программки. Каспшак миновал любимый Большой театр, перешел через площадь Голуховских и нырнул в узкую Гусиную улицу. Оттуда было совсем недалеко до Закоулочной, где Нахум держал свой лоток. Посмотрел на часы и ускорил шаг. Потом услышал за собой зычный голос:
- Пан профессор! Извините меня, пожалуйста!
Повернулся удивленно и увидел запыхавшегося мужчину, которого сразу узнал. Это был комиссар Эдвард Попельский, отец одной из его учениц, Риты. Мужчина упер ладони в колени и сопел, пытаясь отдышаться. Каспшак его не любил. Раздражала его физическая мощь, объединенная с брутальной славой алкоголика и укротителя бандитов. Учитель не любил его еще по одной причине. Подозревал его в доносительстве дирекции гимназии. Кроме того, ему вообще не нравилось, что кто-то его может встретить на Кракидалах, в месте, которое – из-за азартных игр, проституции и подпольной продажи порнографических открыток – не пользовалось уважением в научных кругах, в которые он стремился.
- Еще раз простите меня, пан профессор, что осмелился задержать вас на улице, - начал Попельский. – Был в гимназии и педель сказал мне, что вы пошли в сторону театра. Я побежал и мне удалось вас встретить. У меня крайне спешное дело. Я отец вашей ученицы, Риты Попельской. Вы меня помните, пан профессор?
- Слушаю вас, пан комиссар, - сухо сказал Каспшак, поглядывая на часы.
- Я не займу у вас много времени. – Попельский уже выпрямился. Он был гораздо выше учителя ростом. – Я знаю от дочери, что вы собираетесь в ближайшее время ставить «Медею» Еврипида. Отсюда и моя спешка. Чтобы успеть представить мою просьбу до зимних каникул. Я вас очень прошу, пан профессор, чтобы Рита не играла в этом спектакле. Актерство это для нее награда, а она ее пока не заслуживает, судя по оценкам за семестр. Это все, я больше не занимаю ваше время. Могу ли я рассчитывать на ваше любезное согласие?
Каспшак остолбенел. У него отнялась речь. Он не мог переварить всю абсурдность этого происшествия. На Кракидалах пристает к нему знаменитый комиссар Попельский и выдвигает какие-то требования! Осмотрелся кругом, словно искал свидетелей этой неуместной гротескной сцены. Его возмущенный взгляд превратно понял какой-то тип в старой австрийской шинели, тянущий корзину, из которой выглядывали головы кудлатых щенков. Посмотрел на обоих мужчин и спросил:
- Целую ручки,может быть, серьезные господа позволят себе приобрести щенков чистых кровей?
- Нет, - рявкнул Попельский, зная, что не так-то просто отделаться от отчаявшегося торговца на Кракидалах.
Этот крик, этот бесцеремонный, самоуверенный крик еще больше раздражил Каспшака. Что? Этому лысому хрену кажется, что он всем может навязать свою волю? Этому дегенерату, о котором весь город говорит, что он сожительствует с собственной кузиной?
- Пан комиссар, - сказал Каспшак, с трудом подавляя раздражение, - этот спектакль должен стать большим театральным событием. А вы знаете почему, пан комиссар? Среди прочего потому, что роль Медеи сыграет ваша дочь. Она феноменально артистически одарена. Вы должны этим гордиться!
- Мой вышестоящий начальник Зубик, упоминал как-то об этом спектакле. – Попельский сладко улыбнулся. – О вас, пан профессор, много говорят в руководящих кругах Львова... Много...
- Ну, меня это не удивляет. – Каспшак отряхнул снег с рукавов пальто и на мгновение забыл о Нахуме Рудом. – Я кое-что сделал для этого города...
- У вас такой большой талант, пан профессор, - Попельский рассыпался в восторгах, - что даже полицейские им восхищены, о которых opinion communis говорит, что они тупые и вообще не ходят в театр...
- Ну, не знаю, не знаю, - Каспшак наслаждался комплиментами. – Мне в свою очередь интересно, ходят ли полицейские в театр. Не знаю, кроме вас, никого в этих интересных кругах исполнительной власти, а вас, пан комиссар, я никогда в театре не видел...
- Такой большой талант, - Попельский схватил профессора за локоть и наклонил голову в восторге, - что наверняка его ценят высокие власти, с которыми у меня очень хорошие контакты...
Каспшак минуту молча смотрел на полицейского очень внимательно. Засомневался от неожиданности. Предположительная поддержка Попельского не могла уравновесить несомненного успеха «Медеи». Кроме того, этот тип мог бы выдвинуть новые требования, например, чтобы Каспшак протежировал этой его глупой, хотя и несомненно очень красивой гусыне у других профессоров или чтобы помог ей через год на выпускных экзаменах. О нет! Он, профессор Ежи Каспшак, должен вести закулисные переговоры с полицейской креатурой, на чьих руках кровь не одной жертвы? Нет, нет и нет!
- Она сыграет в этом спектакле, пан комиссар, - с нажимом сказал Каспшак. – Без нее он станет поражением. А человек с моей жизненной позицией не может позволить себе поражение.
- Сыграет, - Попельский перестал улыбаться, - если я ей это позволю. У кого решающий голос в воспитании моего ребенка? У меня или у школы? У отца или учителя?
- Пан комиссар, попрошу вас не нервничать, - Каспшак сменил тон, но готовил решающий удар. – Вы согласитесь на участие дочери в этом спектакле! Вы даже не представляете, какая благодарность вас ожидает. Вы вернете себе дочь! Она мне много рассказывала о вас, о своей покойной маме, которую не знала...
Каспшак прервался, заметив, как у Попельского под натянутой кожей заходили желваки. Комиссар наклонился к учителю и шепнул ему на ухо:
- Вы меня сейчас растлили, но Риту вы не растлите.
Попельский отошел. Высоко, в вытянутой правой руке держал котелок, а редкий снег оседал на его лысой голове.
Львов, пятница 29 января 1937 года,
четыре часа пополудни
Эберхард Мокк протирал глаза от удивления. Ничего подобного он еще не видел. Если бы не снег и мороз, он был бы уверен, что оказался на каком-то турецком или арабском базаре. Бородатые евреи, от которых несло чесноком, запирали свои лавки и совали ему под нос разнообразные товары. Попытка отделаться от них с помощью немецких ругательств возымела обратное действие. Торговцы перешли на странный немецкий диалект и принялись расхваливать свой товар с новой силой. Перед Мокком развернулась истинная панорама барахолки: зажигалки, металлические рулетки, бруски для правки бритв, резиновые помочи, часы, машинки для завязывания галстуков и пристегивания штанин, подвязки, душистое мыло и плечики для нарядов... Мокк ощутил себя совершенно беспомощным перед напором торговцев. Решил не реагировать и позволил им окружать себя и хватать за руки. Он надеялся, что им самим это приставание в конце концов надоест...
Им надоело быстрее, чем он думал. Через минуту торговцев вокруг уже не было. Он с каким-то восхищением смотрел на грязные дома с еврейскими вывесками, на собак, выбегающих из подворотен, на орущих детей в круглых шапочках и с длинными локонами, свисающими от ушей. Торговцев сменили два музыканта, один из которых играл на аккордеоне, а другой - на мандолине.Несмотря на холод, на них были только пиджаки, а вместо галстуков шеи были обмотаны цветными шарфами.
Из узких улочек наплывал туман, наступали сумерки, а музыканты подходили все ближе. От них несло перегаром, а из глаз перло нахальство. Плясовая мелодия вкупе с сумерками, туманом и недобрыми намерениями этих людей производила призрачное впечатление. Мокк неожиданно вспомнил: вальсок, пустая, заржавевшая крутящаяся карусель в Бреслау. А под каруселью убитый ребенок. Ему стало не по себе, он обернулся, выискивая Зарембу. И заметил Попельского, который исчезал из виду в конце улицы. Комиссар шел с непокрытой головой, а в высоко поднятой руке нес свой котелок.
Мокк оттолкнул удивленных музыкантов и двинулся за человеком, с которым только что разговаривал Попельский. За спиной слычал быстрые шаги возбужденных пьяных мужчин, которые заглушил рокот мотора. Мокк обернулся.
Так же поступил и Каспшак. И тут он увидел в нескольких шагах от себя мужчину среднего роста, коренастого, почти квадратного. А за ним двух разъяренных музыкантов. А еще дальше быстро бежал в снежных вихрях какой-то человек. Все эти люди направлялись в его сторону, а вдоль тротуара двигался черный автомобиль. Это обеспокоило учителя, который неожиданно свернул в Бужничую улицу и хотел ее пересечь быстрым шагом.
Не успел. Автомобиль остановился и перекрыл переход. Тогда тот квадратный мужчина подошел к нему и произвел молниеносное движение ногой. Каспшак ощутил острую боль в голени. Охватило его необузданное бешенство от того, что кто-то в центре Львова осмелился напасть на него. Не схватился за болевшую ногу, а бросился на нападавшего. Тогда тот поднял вторую ногу и всадил ему каблук в колено. Каспшак охнул и махнул рукой, сжатой в кулак. Нападавший уклонился, а кулак профессора попал в крышу автомобиля. Тут отворилась дверь со стороны пассажира. Каспшак нагнул голову и непроизвольно посмотрел вглубь салона. Тут же получил удар по затылку, который вбросил его в машину. А потом получил по лицу от водителя. Рот наполнился кровью. Когда его втаскивали в салон за лацканы пальто и галстук, лопнули швы зауженного пиджака. Внезапно он везде ощутил боль: в голени, колене, ладони, затылке и в носу.
- Спасите! – заорал Каспшак. – Караул! Убивают!
И тогда услышал голос Эдварда Попельского:
- Полиция! Разойтись! Не видите, что мы схватили бандита?
С трудом поднял голову и через заднее стекло машины увидел, как один из музыкантов плюнул Попельскому под ноги. Тогда водитель, который втащил Каспшака внутрь, накинул педагогу на голову воняющее мазутом покрывало. Кто-то схватил его подмышки, вытащил из авто, отворил заднюю дверь, затолкнул на сиденье, а потом тяжело плюхнулся рядом. Последнее, что слышал учитель, это как-то особенно произнесенное слово «лысый», с удвоенным или даже утроенным звуком «с». Показалось ему, что слово слетело с губ музыкантов.
Львов, пятница 29 января 1937 года,
пять часов пополудни
«Шевроле» миновал угол Клепаровской и Яновской и притормозил. Клепаровская была освещена только тусклым светом долетавшим из окон и желтым блеском единственного фонаря, который качался под порывами ветра в трех метрах от неровной брусчатки. Попельский, сидевший рядом с Зарембой, с тревогой смотрел на окна шинка. Громкие голоса и нестройные песнопения подтвердили его опасения в наличии многочисленной пьяной и политизированной клиентуры, которая, увидев полицейских, отреагирует яростно и жестоко.
- Вилусь, - обратился он к Зарембе, - мы с паном Мокком заберем этого гражданина, а ты, брат, едь поскорее домой, чтобы эта банда из кабака не заметила нашего автомобиля. Дома жди моего звонка. Ты наверняка сегодня еще будешь нужен, - показал головой на Каспшака, которого Мокк прижимал к спинке сиденья, - чтобы где-то выкинуть эту падаль.
Заремба кивнул головой и ждал, пока Попельский сделает то, что обещал. Комиссар вышел, открыл дверцу, ухватил Каспшака за ноги и с силой потянул. Тот резко дернул руками в наручниках и, хотя и был с кляпом во рту, произвел какое-то бульканье. Хорошо его обработал, подумал Попельский о Мокке. Тот, продолжая сидеть рядом с Каспшаком, поджал ноги, уперся ступнями в плечи лежащего сбоку учителя и, проклиная свой живот, громко дыша, выпихнул правонарушителя из машины. Когда почти все тело Каспшака – кроме головы – покоилось на брусчатке, Мокк выскочил из машины, обошел ее вокруг и ухватил подмышки лежавшего, который бился как рыба, подвиснув между сиденьем и проезжей частью. Тогда Попельский ухватил его за ноги и качнул головой.По этой немой команде подняли его оба и с трудом потащили в сторону подъезда. Когда уже вошли в дом, Мокк почувствовал, что скользкая кожа его перчаток и материал пальто Каспшака теряют контакт между собой. Силился одной рукой поглубже ухватить мужчину подмышкой, но попытка не удалась.
Удар головы Каспшака о первую деревянную ступеньку был громким, как им показалось, вроде небольшого взрыва. Тут же отворились двери квартиры на первом этаже. Попельский понял что сейчас случится самое плохое – их разоблачат. Моментально в его мозгу возник образ: он стоит в кабинете коменданта Гозьдзиевского и получает из его рук приказ об отставке с пожизненным запрещением выполнения любых государственных обязанностей. Застыли вместе с Мокком, ожидая развития событий.
В это время в дверях квартиры появились в распахнутых пальто два едва стоящих на ногах мужчины. У одного из них фуражка съехала на затылок, а у другого металлические очки – на кончик носа. Оба были пьяны.
- Ну, Юзька, подставляй рожу, - крикнул один из них.
- Ты меня уважаешь! – закричал другой. – Нас только двое на свете – ты и я!
Мужчины упали в объятия друг другу, а звук их пьяных поцелуев был похож на пощечину. Попельский подмигнул Мокку. Оба ухватили Каспшака под руки и потащили его по лестнице, быстро удаляясь от светлого пятна, падающего из открытых дверей. Каспшак что-то забормотал. Этот звук и движение на лестнице не укрылось от внимания двух пьянчуг.
- А что здесь творится? – один из них надвинул очки на нос и, продолжая качаться, старался присмотреться к темным силуэтам на лестнице.
- А мой коллега крепко надрался, - сказал Попельский львовским говорком, - несу его в хавиру!
Башмаки Каспшака тарабанили о ступеньки. Полы его пальто вытирали пыль и сметали окурки. Добрались на площадку между этажами. По деревянным ступенькам покатилась оторванная пуговица. Ржавый гвоздь, торчащий из балясины зацепился о карман брюк Каспшака, да так сильно, что сделал невозможной дальнейшую транспортировку. Дернули. Не помогло. Пьянчуги продолжали смотреть вверх, хотя полумрак и водка мутили их взоры. Попельский снова дернул. Услышал треск материи, но тело даже не дернулось на повороте.
- Закрой уже двери! – заорал кто-то из квартиры. – Холодно и мухи летят!
- Да уже закрываю! – очкарик вглядывался в площадку между этажами. – Но мне надо тут одному посветить, он кирного коллегу тащит.
- Кому посветить? – в кабаке раздался звук отодвигаемых стульев и шарканье башмаков по опилкам, покрывающим пол. – Покажи-ка, кто там тащится! Может это Тадзьо? Он никогда фасон не держит!
Попельский и Мокк дернули. Напрасно. «Уважаемый гимназический профессор , истерзанный известным полицейским», - такие заголовки газет уже видел Попельский мысленным взором. Внизу громче становились сердитые голоса – в открытые двери шинка тянуло холодом. «Пожизненный запрет исполнения государственных обязанностей». Почувствовал неповторимый зуд в челюстях – признак надвигающегося припадка. Протянул руку в сторону живота Каспшака и нащупал ремень. Уперся пятками в ступеньку, стиснул зубы и потащил. И тут заметил гвоздь, который зацепил брюки профессора. Не отцепил его. Смотрел на Мокка со злостью. Дернули. Гвоздь разорвал материю брюк, прорвал кальсоны и ободрал кожу. Стон боли донесся из-под кляпа. Тело двигалось вверх, а острие гвоздя распарывало материю и бороздило эпидермис. Голова Каспшака затарабанила по площадке второго этажа.
Внизу грюкнули двери. Наступила темнота. Мокк и Попельский тяжело дышали, а Каспшак неподвижно лежал на полу. Через минуту Попельский пнул одну из дверей. Дверь отворилась, в полосе красного света стоял Юлиуш Шанявский. На нем был буйный парик, панталоны в обтяжку и торчащая балетная пачка. Из квартиры доносился дым и аромат турецких благовоний. Граммофон громко играл чардаш из «Лебединого озера».
- Пан комиссар не предупредил меня о своем визите, - танцор махнул ладонью, а дым его папиросы закружился в адских отсветах. – Ни о своем товарище... – Взглянул равнодушно на Мокка и на человека с мешком на голове, лежащего под дверью. – Но я вас приветствую, как всегда, от всего сердца. Ваше гнездышко свободно.
Львов, пятница 29 января 1937 года,
шесть часов пополудни
В ванной комнате Шанявского, громко названной им гнездышком Попельского, горел свет. В ванне лежал Каспшак в белье. Его одежда была смотана в клубок и брошена в угол. Мокк сидел на стуле, а Попельский на закрытой крышке унитаза. Сидели без пиджаков, курили папиросы и вглядывались в Каспшака тяжелыми неподвижными взглядами. Рукава их рубашек были закатаны, а галстуки распущены. Было им душно, они тяжело дышали, а минуту назад им едва удалось избежать разоблачения. Угрюмо смотрели на мужчину в ванне. В глазах стояла непритворная злость.
- Вы сказали, Каспшак, - Попельский говорил медленно и с нажимом, - что никогда не видели меня в театре. Это правда, я там бываю редко. А знаешь, почему? Потому что актеры слишком громко кричат и чересчур громко тупают на сцене. У меня плохое воображение, и я как-то не могу поверить, что нахожусь во дворце Капулетти, когда какая-то доска на сцене так отвратительно скрипит...
Каспшак делал вид, что не слышит слов Попельского. Сипел и стонал от боли, слюнил палец и пытался им коснуться раны на бедре. Кровь стекала на дно ванны тонкой струйкой, кальсоны висели клочьями с двух сторон ноги и открывали худую волосатую икру. Не очень чистый носок сполз на щиколотку, а под коленом болталась резиновая подвязка. Дрожал, словно находился в эскимосском иглу, а не в горячей ванной.
- Напишешь письмо, которое я тебе продиктую. – Попельский поднял крышку унитаза, бросил в воду окурок и потянул ручку бачка. – Сохраню его себе на память. А когда узнаю, что ты разговариваешь с моей дочерью вне класса, когда узнаю, что ты все же хочешь ее ангажировать на какие-то спектакли, когда узнаю, что расхваливаешь ее актерский талант, тогда пойду с этим письмом к директору Мадлеровой. А если это не поможет, то покажу его в магистрате, и «Справедливость» напечатает его в ближайшую субботу под заголовком «Запоздалые амуры учителишки». Первое, что ты должен сделать, это освободить мою дочь от игры в «Медее». Скажи, что ты понял, о чем идет речь!
Каспшак не отреагировал. Попельский подмигнул Мокку, а тот тяжело встал и склонился над ванной.
- Да, знаю! – заорал Каспшак, глядя на Мокка. – Я все понял!
Попельский встал, пододвинул стул коллеги к ванне. Из внутреннего кармана пиджака Каспшака вытащил его визитную карточку и вечное перо. Затем подал ему пиджак.
- Вытри о него руки! – буркнул. - А то испачкаешь визитку. И пиши!
- Что я должен писать? – Каспшак со стоном повернулся в ванне и снял колпачок.
- Уже тебе диктую. – Попельский был так удивлен быстрым согласием Каспшака, что в течение минуты не мог сосредоточиться. – «Дорогая и любимая Рита! Не могу перестать думать о тебе. Твой талант столь огромен и неповторим. Ах! Как я мечтаю коснуться твоей руки! О том, чтобы коснуться губ, я даже мечтать не смею, хоть это всего лишь мечта...»
- От слов «хоть это всего лишь мечта» уже не поместится, - в глазах Каспшака стояло подхалимское рвение. – Прошу еще одну визитку!
Попельский на мгновение задумался. Само предположение, что этот худой волосатый козел может поцеловать Риту, вызывало у комиссара омерзение. Челюсти продолжали зудеть. Этого бешенства не ослабила ни кровь Каспшака, ни его собачья готовность исполнить любые требования. Перед глазами продолжал стоять солнечный сентябрьский полдень, когда счастливая Рита прибежала домой после первого школьного дня и радостно закричала: «Папочка, меня польскому уже не учит эта старушенция Монкосувна, у нас новый учитель, он прекрасно преподает и любит театр!» Леокадия улыбается над картами и спрашивает: «А он пристойный, этот новый полонист?»
Попельский встал и приблизился к ванне. Каспшак даже не охнул, когда ребро ладони комиссара попало ему по челюсти. Ручка упала на кафельный пол, бакелит разлетелся на несколько частей.
- Вы же вроде пристойный человек, пан профессор? – прошипел Попельский и снова поднял ладонь, которую пронзила боль удара. – Такой из себя Казанова?
Не сумел однако ударить, так как сгиб его локтя очутился в сильной ладони Мокка. Немец схватил его и за вторую руку и распял на стене.
- Вы успокойтесь-ка, сто чертей! – Мокк прижимал локти Попельского и смотрел, как у того под кожей лица перекатываются какие-то шишки. – Вы его хотите пришибить? Мы же уже достигли цели! Он у нас в руках! В тисках, из которых не выберется аж до аттестата вашей дочери! Так работает фирма Мокк&Попельский!
- Я развращен, я развращен! – полубессознательно повторял Попельский!
- Мы все развращены! – крикнул Мокк. – Глянь, увидишь, что такое настоящее растление!
Сказав это, отворил в стене глазок, о котором Попельский до этого момента не имел ни малейшего понятия. Через это маленькое окошко, выходящее в салон, донесся в ванную дым благовоний и звуки музыки. В глазок были видны современные Содом и Гоморра. Шанявский сбросил с себя панталоны и танцевал на столе «Танец маленьких лебедей». На нем была только торчащая пачка балерины и парик. Ногами разбрасывал пустые винные бутылки. Под столом трое обнаженных мужчин ползали на карачках. У каждого из них в волосах торчало павлинье перо.
Попельский осел на стул. Мокк вынул папиросу, прикурил и дал ее комиссару. В ванне хрипел профессор Каспшак. Мокк отер пот со лба.
- Самое время нам напиться водки, вам не кажется? – выдохнул.
Львов, пятница 29 января 1937 года,
одиннадцать часов вечера
Чокнулись рюмками, глотнули с удовольствием тминной Бачевского и закусили, Мокк – рольмопсом, Попельский – паштетом с брусникой. Сидели в танцевальном заведении «Palais de Dance» возле Большого театра и смотрели на круглый медленно вращающийся паркет, на котором исполнялся игривый английский танец lambeth walk . На их столике стояло блюдо с холодцом, большая тарелка с паштетом, фаршироваными гусиными шейками и селедкой. Из ведерка со льдом выглядывала бутылка шампанского, а среди тарелок и блюд кичливо возвышался узкий запотевший графин водки.
Молчали. Мокк не очень был доволен тем, что Попельский отправил двух молодых девиц, танцевавших с мужчинами за деньги, которые хотели к ним подсесть. Тот снова припоминал – уже совершенно бесстрастно – происшествия минувшего дня: унижение Каспшака, приезд Зарембы к Шанявскому, как выкинули учителя на углу Бойни и Ветхозаветной с мешком на голове, потом четыре часа безуспешных допросов в следственном управлении представителей армянской и грузинской общин, которыми Герман Кацнельсон не успел заняться, затем его побили в кабаке Канариенгофа, потом вместе с Мокком проводили Риту и Лодзю к спальному вагону до Коломыи, а потом поклоны самого пана Зенгута, хозяина «Palais de Dance», который предложил им в своем заведении директорскую ложу. Мокк первым прервал молчание.
- Давай еще выпьем. Хочу попробовать это замечательное желе, - показал рукой на холодец. – А без водки не могу.
- Почему? – спросил Попельский машинально, не глядя на него. – Вам не нравится?
- Скорее наоборот. – Мокк потянулся за бутылкой. – Мне слишком нравится. Но я же не хочу еще растолстеть.
- Но при чем здесь водка?! – Попельский силился перекричать музыку.
- Мой знакомый судебный медик, - Мокк наклонился к уху комиссара – doctor rerum naturalium, утверждает, что алкоголь расщепляет жир. И тогда он не идет в живот, а где-то там в организме безвредно размывается. – Похлопал себя по животу и разразился искусственным смехом.
Попельский ему не вторил. С высоты ложи смотрел на паркет без малейшего интереса, крепко сжимал в руке рюмку и описывал ею маленькие круги на скатерти. Мокк ощутил подступающую злость. Он не был зол на то, что его карнавальный вечер проходит скучно и тянется в невыносимом взаимном молчании. Речь шла о другом. Он просто не мог поверить, что этот человек, которого он застукал в поезде за проказами с красивой девушкой, привел его в какую-то пещеру содомитов, где чувствовал себя как дома и где у него было «собственное гнездышко». Не знал, как сказать Попельскому, что их союз не может существовать без полной откровенности, без признания даже в мрачных секретах. Однако он боялся, что Попельский признается ему в каком-то страшном секрете о своих половых извращениях, которого он знать не хотел, потому что боялся, что это разрушит их полицейский союз.
- Я должен кое в чем вам признаться. – Оркестр перестал играть, а Попельский в тишине смотрел на Мокка, словно читал его мысли. – В одной моей постыдной тайне...
- Я забыл сообщить вам одну вещь, - прервал его Мокк. – Мы сегодня получили телеграмму из Катовице. Двадцатилетняя девушка в психиатрической клинике. С объеденным лицом. Утверждает, что ее погрыз какой-то аристократ...
- Попрошу меня не прерывать! – Попельский резко опрокинул водку и ничем не закусил. – Какое нам дело до какой-то сумасшедшей из Силезии! Слушайте, что я вам хочу рассказать...
- Мы должны туда ехать, - Мокк не позволял ему говорить, - это может быть важно!
- Не прерывайте меня, черт бы вас побрал! – закричал Попельский и встал, громко отодвинув стул в сторону обеспокоенного кельнера.
- Это меня, курва, не касается! – Мокк тоже встал и оперся о стол. – Ваши интимные отношения с этим милым братом Шанявским! Это не имеет отношения к нашему расследованию! Не будьте Гамлетом, черт вас побери! Сначала вы горюете над каким-то учителишкой, а теперь хотите поверить мне свои сексуальные секреты! Не хочу, не хочу об этом слышать! Не будьте размазней, а беритесь за расследование!
Слова Мокка отлично были слышны в зале во время перерыва оркестра. Попельского эта тишина привела в чувство. Пришел в себя. Он надеялся, что скорость, с которой немец вывел его из себя, сделала невозможной понимание, тем более, что главные слова в этом высказывании были непонятны ему самому. Оркестр заиграл танго, а Попельский спокойно присел к столу.
- Я вас не понял. – Вынул «Египетскую» папиросу и постучал ею об стол. – Что это значит – с «милым братом»?
- А разве в Австрии не так называли педерастов? – Мокк продолжал стоять, хоть и изменил тон.
- Слушайте меня, - Попельский глубоко затянулся. – Через минуту вы узнаете, что меня объединяет с Шанявским. – Поднял руку, когда Мокк снова захотел его прервать. – С ним – ничего, но с его квартирой многое. Он предоставляет ванную всегда и в любое время, когда я только этого пожелаю. Да, дорогой мой, я болен эпилепсией, о чем вы уже знаете. Но вы не знаете, что во время приступов у меня бывают видения. Вы в своей полицейской практике пользовались услугами ясновидца?
- Нет, никогда.
- Я тоже нет. Мне не надо. Я сам ясновидец, хоть и самый плохой в этой стране. Во время приступов меня посещают видения, но я никогда не могу их правильно и вовремя интерпретировать. Нет, я преувеличиваю. Пару раз мне это удалось. Но чаще всего получается так, что сразу после какого-нибудь убийства, после похищения, я бью себя по лбу и говорю: я это уже видел!
Оркестр играл. Мокк молчал. Попельский отодвинул рюмку, налил себе водки в стакан и одним глотком выпил грамм сто пятьдесят. Вытер губы и внимательно посмотрел на Мокка.
- Я страдаю легкой формой эпилепсии, пан Мокк. Лекарства, которые я принимаю, практически полностью ее нейтрализуют. Но когда мне хочется наблюдать видения, я не принимаю лекарств и вызываю приступ. И для этого мне нужна квартира Шанявского, а точнее – его ванная.
Мокк широко открыл рот, а Попельский вздохнул с облегчением. Отрезал вилкой большой треугольник холодца и выжал на него осьмушку лимона. Положил в рот половину треугольника и прожевал, зажмурившись от удовольствия.
- А вы не можете вызвать приступ в собственной квартире? В своей ванной? – Мокка удивленно округлил глаза.
- Нет, - Попельский проглотил еще кусок холодца и весело посмотрел на Мокка, хотя ему сейчас предстояло открыть самую неприятную тайну своей эпилепсии. – Потому что при приступе иногда происходит непроизвольное выделение мочи и кала, а после этого я засыпаю. Сон длится около четверти часа, но бывает и дольше. Как вы себе это представляете, дорогой пан Мокк? Представьте себе такую сцену: я надолго занимаю ванную, моя кузина и дочка начинают нервничать, стучат, а потом бьются в дверь. Я им не открываю, а они вызывают консьержа. Тот взламывает дверь, и что они видят? Попельского, спящего в собственном говне.
- Прервал рассказ и всматривался в Мокка, с тревогой ожидая от своего собеседника какой-нибудь веселой реакции. Не обнаружив ее, вздохнул с облегчением.
- Поэтому мне иногда нужна секретная ванная, вы теперь поняли? Вы второй человек, кроме Вилека Зарембы, который знает, зачем я посещаю Шанявского. Этого не знает даже моя кузина, а я с ней вместе живу двадцать лет.
Мокк наполнил рюмки. Хотел возместить утраченное время. Выпили, закусили, и Мокк сразу налил снова. Выпили, почувствовав, как хорошо опустился алкоголь в их желудки. Оба уже чувствовали действие водки: румянец на щеках, расслабленность, приятная усталость мышц.
- Я горжусь тем, что вы мне об этом рассказали, - прервал молчание Мокк. – Естественно, я сохраню это в тайне. Я вас отлично понял и прошу извинить за мои подозрения. Меня очень интересуют ваши видения. Что вы видели во время последнего сеанса у Шанявского? Рассскажите, может быть, какие-то краски, символические фигуры? Расшифруем это вдвоем. В конце концов, нам же удавалось расшифровывать латинские головоломки!
- Ничего, - Мокк опечалился от этих слов. – Временами так бывает. Ничего не видел. Хотя что-то слышал.
- Что? Я вам действительно верю. Несколько лет назад был у меня в Бреслау случай с ясновидящим евреем, который предвещал людям смерть в каком-то трансе.
- Я вижу, что вы мне верите, поэтому скажу вам. Рычанье пса. Оно исходило из-под ванны. А у Шанявского пса нет, он вообще не любит животных. Там не было пса. Это было в моем воображении.
Мокк отодвинулся от стола и щелкнул пальцами.
- Платим! – крикнул.
- Сейчас, куда такая спешка! – Попельский положил в сердечном жесте ладонь на предплечье Мокка. - Признался вам в своей тайне, и сейчас мы можем как следует надраться! А вы уже хотите бежать!
- Через час наш поезд на Катовице. – Мокк высматривал кельнера. – Я это сегодня проверил на вокзале.
- А зачем нам ехать в Катовице? И почему так срочно? К какой-то сумасшедшей, которая говорит, что ее искусал аристократ? В конце концов, там, в Катовице, могут все на месте проверить и прислать нам подробный рапорт.
- Ее раны описаны так, словно нанесены псом, - сказал Мокк с нажимом, - а вам снился пес.
Попельский внимательно смотрел на Мокка. Искал признаки насмешки, иронии. Ничего такого не обнаружил. Немец ждал его решения, сидел, закаменев, как сфинкс, только пальцы его двигались по столу, отбивая какой-то ритм.
- Это противоречит логике, - Попельский оперся локтями о стол. – Эти мои видения не имеют ничего общего с логикой расследования.
- У вас свои методы, а у меня – свои. Вы сейчас доверились мне, а потом я вам. Вот и все. – Мокк смотрел на своего собеседника с дьявольской усмешкой. – Попельский, вы не нойте! Вы от меня не требуйте, чтобы я вас убеждал в ваших собственных методах! Вы занимаете серьезное место в полицейской иерархии. Даже если это произошло благодаря гаданию на хрустальном шаре, то скажу вам кратко: я тоже хочу иметь такой шар. Кроме того, у вас что, есть лучший, нет, хотя бы другой след, чем этот, силезский?
- Ладно, едем в Катовице. – Комиссар глянул на паркет, втянул носом запах духов, закрыл глаза и слегка покачал головой. – Но может быть, не одни, а? Мы уже сегодня друг другу слегка поднадоели.
Суббота, 30 января 1937 года,
поезд сообщением Львов – Катовице,
восемь часов утра
Попельский, Мокк и две еврейские проститутки, имен которых они не помнили, сидели в салоне и завтракали. Девицы, несколько осовевшие с перепою, отдыхали, поэтому разговор все время прерывался. Мужчины, измученные и невыспавшиеся, молчали. Организм человека, которому за пятьдесят, восстанавливается не так быстро, как бывало десять или двадцать лет назад.Но похмельная тоска их не мучила – водка Бачевского была наивысшего качества, а закуски жирными и обильными – впрочем, как и угрызения совести по поводу распутства. Причиной их плохого самочувствия не был и вид двух девиц, которые вчера казались прелестными и привлекательными, а сегодня яркий утренний свет безжалостно проявил пористую кожу их лиц, тушь, склеивающую ресницы, жирные волосы, излишнее обилие форм и отсутствие нескольких зубов. Нет, не это все было причиной грустного настроения обоих мужчин. Были озабочены совсем по другой причине – два часа назад, на краковском вокзале, посетил их в салоне инспектор Мариан Зубик, который случайно этим же поездом отвозил своих сыновей на зимние каникулы в Закопане.
Этот визит был последним, чего они ожидали после бурно проведенных вечера и ночи. Накануне, после ухода из «Palais de Dance», сразу поехали на Центральный вокзал и купили билеты до Катовице. Салон был практически занят. Одноместные спальные купе тоже. Пришлось им довольствоваться купе, в котором полки были расположены одна над другой. Как назло, карнавальная ночь вымела из окрестностей вокзала всех проституток, и в путь в Катовице они отправились сами, раздраженные и разочарованные. В Пшемышле салон освободил промышленник, пан президент Бронислав Бромберг, который возвращался с зимней ярмарки в румынских Черновицах. Мокк и Попельский сразу же перебрались в освобожденное им купе-люкс в обществе двух молодых дам, о чем на пшемышльском вокзале позаботился предприимчивый и хорошо оплаченный кондуктор. Потом уже лилось спиртное, салон трещал по швам, части гардероба летали, молодые дамы обливали шампанским свои обнаженные тела, кричали и стонали, а Мокк и Попельский возносились на пик витальных сил, а под утро поменялись партнершами, выпив перед этим на брудершафт.
И тут наступил момент, который вверг их в упомянутое выше настроение. Услужливый кондуктор вошел к ним перед шестью утра и доложил, что минуту назад разговаривал с инспектором Марианом Зубиком, который хочет посетить их салон. Пан инспектор, как доложил железнодорожник, вышел в Кракове и неожиданно увидел Попельского, который стоял у окна и наслаждался утренней папиросой. Визит должен был быть кратким, убеждал кондуктор, потому что поезд скоро отходит.
Мокк и Попельский моментально прибрали в салоне. О девицах не волновались, так как обе сладко спали в соседнем купе. Зубик вошел, церемонно поздоровался с коллегами, расспросил о цели поездки, похвалил их трудолюбие, а потом онемел, упершись взглядом в потолок. Попельский медленно проследил за его взглядом.
С люстры свисал чулок и два использованных презерватива.
Рыбник, суббота 30 января 1937 года,
Полдень
Заместитель директора психиатрической клиники доктор Людвика Ткоч не выносила, когда за ней ухаживали мужчины. Поэтому в общении с ними была решительна, довольно бесцеремонна и моментально прерывала их заигрывания, строго и бесповоротно. Такое поведение выработала еще во время учебы на медицинском факультете Ягеллонского университета. Когда-то один из ее коллег грубо пошутил при других студентах, что профессор Владислав Гейнрих наградил ее семинарскую работу публикацией в «Психиатрическом обозрении» не из-за легкого пера коллеги Ткоч, а из-за ее легкого поведения. Пройдя мимо факта, что была это обычная, подлая и необоснованная клевета, Ткоч тогда поняла одно – апелляция к половой принадлежности в научной дискуссии является результатом растерянности и бессилия посредственностей и завистников. А тому студенту крепко приложилась коленом по гениталиям, а когда он взвыл от боли, провозгласила всем свой манифест, осуждающий ограниченность половых различий. Согласно с ним поступала до сегодняшнего дня. Замуж не вышла, чтобы не быть ничьей невольницей, не пользовалась помадой и румянами, чтобы ни один самец не пускал слюни от ее вида,одевалась по-мужски, чтобы никто не ставил ее, как женщину, в привилегированное положение.
В течение десяти лет после окончания университета сделала блестящую карьеру. С большим успехом завершила три года изучения психиатрии в Сорбонне, написав высоко оцененный докторат, а после получения – все-таки с небольшой протекцией – места вице-директора психиатрической клиники готовила диссертацию. Ей не довелось встретить мужчину своей жизни, который был бы одновременно решительным в отношении других и терпеливым и покладистым с нею, блистательно интеллигентным и умеющим, когда надо, быть просто фоном для ее рассуждений. Напротив, притягивала к себе слабых и потерянных, искавших у нее поддержки и едва ли не материнской заботливости. Терпеть не могла таких мужчин. Когда осознала для себя, что уже не найдет своей платоновской второй половины, она перестала вообще интересоваться любыми связями с мерзким полом. На злорадство и сплетни, среди которых хватало и подозрений о предпочтении ею сапфической любви, презрительно фыркала и завершала силезской поговоркой «Разрази вас гром!», которую не раз слышала от своего отца, штейгера с рыбницкой шахты «Эмма». Стала еще решительнее и самоувереннее, юбки окончательно заменила брюками, а из ванной решительно вышвырнула всю косметику, кроме мыла и зубного порошка.
Несмотря на антизаботу и безжалостный бег лет не удалось Людвике Ткоч скрыть своей красоты. Эту худощавую блондинку с фарфоровой кожей миновали худшие катаклизмы женской внешности – все гормональные бури вместе с до- и послеродовыми ожирениями. Потому-то и не удивлялась она тому, что двое сидящих в ее кабинете мужчин пожирают ее глазами. Была к этому привычна. Она скорее удивлялась тому, что они вглядываются в нее вопреки ее жесткому поведению при встрече, когда вырвала у одного из них свою руку, которую он уже подносил к губам, и резко провозгласила, что не выносит таких нежностей. Эти двое были случаями безнадежными, которые никогда не понимают сути дамско-мужского партнерства. Двое типичных полицейских, которым кажется, что мир принадлежит им, а женщины только и ждут их сигнала. Два надутых павлина, которым за пятьдесят, распространяющие запах лучшего одеколона и светящие ей в глаза перстнями, зажигалками и бриллиантами, заколотыми в галстуки. Набитые бумажники - их девиз, а сморщенные червяки в кальсонах - единственное их огорчение! Хуже всего, ей показалось, что эти мужчины резко изменились, очутившись перед нею. От слова к слову между ними росло какое-то несогласие. Начали критиковать друг друга и все более зло взаимно подшучивать. Почувствовала горечь во рту. Это они бессознательно соперничали, это она должна была набрать на ситец и коралловые бусы их посредственной интеллигентности! Посмотрела на них с нескрываемым презрением, но быстро успокоилась. Не хотела, чтобы расшифровали ее истинные чувства. Не хотела быть безоружной. По профессиональной привычке стала регистрировать разные мелочи в их одежде и поведении. Лысый мужчина после какого-то – как ему, конечно, казалось – меткого ответного удара, направленного в его тяжеловесного черноволосого коллегу, смотрел на нее в надежде на одобрение своих слов. Его красивые длинные пальцы были готовы к любому действию, его хорошо сложенное тело было полно напряжения, а пивно-зеленые глаза – фальшивого ожидания.
- Мой дорогой пан, - обратилась она к лысому мужчине по-немецки, хотя и не любила этот язык. – Прежде чем вы снова атакуете своего коллегу плохой остротой о страстных укусах... Итак, прежде чем вы показали, насколько вы блистательны, вы спросили, есть ли у этой пациентки, Марии Шинок, семья. Так вот, нет. Нет у нее никого. Она воспитанница, - заглянула в картонную папку, - Меленцкого приюта в Катовице. Это так типично для этого государства и его социальных учреждений! – из-за очков строго смотрела на своих собеседников, словно именно они были этим критикуемым государством. – Воспитана святыми сестрами в отвращении и презрении к своему телу! Научена, что ее единственная цель - выйти замуж и родить пятерых детей... Ничего удивительного, что когда этой цели по каким-то причинам не смогла достичь, отдалась мечтам. У некоторых на этом все кончается, у нее эти мечты превратились в паранойю. Очень острую, моментально проявившуюся под влиянием этого таинственного происшествия, после которого ее обнаружила полиция. Может, это было изнасилование? Оттуда ее выдумка о замужестве с каким-то мифическим графом, с каким-то принцем на белом коне. Не могу только интерпретировать появление этих ран на лице... – Задумалась на миг. – Не до конца верила здешнему полицейскому медику, который признал это собачьими укусами. Он человек безответственный. Не провел даже гинекологическую проверку, и мы не знаем, была она изнасилована или нет. Я эти раны объясняю совершенно иначе, чем он...
- А как, пани доктор? – У темноволосого мужчины тоже были пивно-зеленые глаза. – Как вы это интерпретируете? Нам это очень любопытно!
- А ты не будь таким любопытным! – весело одернул его лысый. – Потому что спровоцируешь пани доктора на научное изложение, такое, как при нашем приходе. А я, если еще раз услышу об аффективной болезни и депрессивной мании, то действительно сойду с ума. Хотя это и не было бы так плохо. Быть пациентом пани доктора и иметь возможность ежедневно ее видеть... – Его губы раздвинулись, показывая ровные крепкие зубы.
- Моя интерпретация, - Ткоч только сейчас обратила внимание на старательно ухоженную бородку лысого полицейского, - следующая. Эти раны – это самокалечение, самонаказание или вступление к будущему самооправданию. Короче говоря, она покалечилась некоторым образом на будущее, чтобы именно так объяснять свои неудачи в попытке обретения мужа: не могу найти мужа? Ничего удивительного, я так отвратительна... Очевидно, так будет себе объяснять, когда выйдет отсюда и выздоровеет от своей болезни. Это может случиться и через десять лет!
- И тогда найдет для себя еще один повод для рационального объяснения. – Лысый положил ногу на ногу и показал свои блестящие туфли, на которых не было и следа снега с грязью, покрывающих улицу после оттепели. – Будет говорить себе: я безобразная и старая...
- Не думаю, - Ткоч почувствовала, что краснеет, чего очень не любила, - чтобы тридцатилетняя женщина была старой!
- Вот видишь, Эдуард, - брюнет поправил свой жемчужный галстук, который замечательно контрастировал с темным полосатым костюмом, - подтвердились твои домыслы. Эта Мария Шинок помешанна, а ее рассказ об аристократе это чистая фантазия... Ты был прав, все это мы могли бы утверждать во Львове без приезда сюда, хоть я, - и тут он улыбнулся доктору, - в общем-то не жалею об этом путешествии...
- Я тоже не жалею. – Узел галстука лысого мужчины под снежно-белым воротничком рубашки был, отметила она, очень тщательно завязан а-ля Виндзор. – Но я с вами не соглашусь. Считаю, что этой пациентке можно верить.
- Шутишь? – его коллега в горестном жесте поднял руки вверх, открывая янтарные запонки. – Понимаю, что тебе снился пес, но поверь мне, Эдуард, это ложный след! Потому что если бы эти укусы были делом Минотавра, то он бы ее потом убил! А почему он ее не убил? Почему подвергал себя такой опасности? Она же могла бы его узнать!
- Он наверняка не отсюда. – Лысый встал и, достав при этом вечное перо, начал им размахивать, как указкой. – После убийств в Мостиске и Дрогобыче стал осторожен. Убивает уже в других городах, даже в других странах. В Бреслау, в Катовице...
- Господа, господа! – прервала их Ткоч. – Может быть, вы мне объясните?! Какой пес, какой Минотавр? Тот, о котором несколько лет назад писали газеты? Если да, то здесь, в Катовице, не было ни одного убийства, совершенного Минотавром!
- Вот видишь? – Брюнет торжествующе рассмеялся. – Никого здесь не убил! А я повторяю вопрос: почему не убил, хотя вроде бы изгрыз?
- Отвечаю тебе. – Лысый начал кружить по кабинету, обметая безразличным взглядом дипломы Людвики Ткоч, висящие на стенах. – Может быть, она уже не была девственницей? Ведь Минотавр убивает только девственниц!
- Она была девственницей или нет? – Брюнет посмотрел на Людвику Ткоч.
Пани доктор громко рассмеялась.
- Была ли она девственницей? Пойдемте за мной, господа, я вам что-то покажу! Пора вам наконец познакомиться с пациенткой, которая так вас интересует!
Рыбник, суббота 30 января 1937 года,
четверть первого пополудни
Шли вместе с доктором Людвикой Ткоч длинным коридором дома из красного кирпича. Вице-директор шла впереди, быстро и энергично, а ее выдающиеся ягодицы двигались под слишком широкими брюками. Попельский, слушая объяснения пани доктора, думал о будничном дне в заведении для душевнобольных. Мокк, проходя через очередное помещение, расспрашивал об истории клиники, которая ему очень напоминала вроцлавские дома общественного пользования. Как он узнал, здесь и в немецкие времена размещался госпиталь. И тогда, и сейчас были слышны хриплые окрики больных, их громкие дискуссии или монологи, оскорбления, проклятия и вызовы Бога на поединок. И тогда, и сейчас лязгали металлические тарелки, наполненные кашей со шкварками, а санитары стояли вдоль стен.
- Время обеда, - сказала Ткоч. – Мы в столовой, а за ней – изолированные палаты для особо опасных больных. Прошу следовать за мной!
- Мария Шинок опасна? – спросил Попельский.
Ткоч проигнорировала вопрос и властным жестном махнула рукой коренастому санитару с жирным тройным подбородком. Засеменил перед ними. Прошли через столовую, отделенную от кухни только длинным прилавком. На потолке и на стенах помещений расплывались какие-то грязные пятна. Их хватало и в маленьком коридорчике, в который поднялись по узким ступенькам.
- Здесь изолированные палаты, - сказала Ткоч и указала рукой на первую дверь. – Познакомьтесь, господа, с пациенткой Марией Шинок. Пока через глазок.
Попельский отодвинул крышку и глянул внутрь. Отшатнулся и отрицательно покачал головой.
- Снова говно в глазке. – Санитар вопросительно посмотрел на вице-директора. – Auf?
- Вы, господа, сильные мужчины? – спросила Ткоч, насмешливо улыбаясь полицейским. – Сильные, уверенные в себе, которые уже много чего в жизни навидались и ничего вас не поражает? Но сначала я вам что-то скажу. Раны на щеках Марии Шинок плохо прооперированы. Началось заражение и так называемое дикое мясо. Гной искал выход. Появились маленькие дыры, протоки вокруг раны. Вонь чувствуется на расстоянии двух метров. Вы сильные мужчины, господа? Если да, то мы отворим дверь. Если нет, то лучше не открывать. Открываем?
Мокк и Попельский с изумлением посмотрели друг на друга.
- Прошу открыть, - ответили одновременно, а в их голосах слышалась легкая обида.
- Петр, открывайте, - приказала санитару.
Дверь открылась со скрипом. Смрад нечистот сбил дыхание. Полицейские заткнули носы и ртом вдыхали отравленный миазмами воздух. Только доктор Ткоч была неподвижна, словно из изолятора доносился запах ее любимых карбинадлей, знаменитых силезских котлет, а не зловоние мочи и клоаки. Санитар Петр делал вид, что эта картина его отлично развлекает.
Женщина внутри начала танцевать, высоко поднимая ноги,словно переступала через какой-то невысокий забор. Одной ладонью она прижимала к виску подол рубашки, закрывая грудь и пол-лица.Остальное тело оставалось открытым. Ее покрасневшее лоно было видно отлично. Обильное оволосение разрасталось до бедер и было чем-то склеено. Большая полная грудь тяжело качалась после странных прыжков. Из кожи вокруг соска росли три длинных черных волоса. Неожиданно опустила рубашку, словно застыдившись. Жесткая материя опала на ее тело и обнаружила целую гамму круглых темно-желтых пятен. Пациентка вложила обе руки между ног и начала пятиться, пока не уперлась в стену. Несмотря на расстояние, увидели дыру в щеке. Кожа по ее краям была буро-фиолетовой, блестящей и неподвижной, даже когда Мария Шинок улыбалась, закрывала глаза, а свои кулаки все быстрее пихала между бедрами.
Попельский отвернулся от двери и отодвинулся в сторону. Мокк тут же проделал то же самое. Уперся ладонями в колени и тяжело дышал. Доктор Ткоч дала знак санитару, а тот захлопнул дверь.
- При виде разлагающегося трупа у вас бы даже веко не дрогнуло. – Ткоч подтянула свои сползающие брюки. – Но вы не можете смотреть на то, к чему привело эту несчастную женщину презрение к собственномутелу! Это сделало лицемерное общество, на страже которого вы стоите!
- Сейчас вы скажете, что это сделал я! – Мокк смотрел на доктора с такой же приязнью, как утром на Зубика. – Я должен чувствовать себя виноватым?
- А пани доктор, - Попельский придвинулся к доктору так близко, чтобы она почувствовала его парфюм, - случайно не воспитывалась в приюте? В отвращении к собственному телу?
- Нет, - в глазах психиатра отразилось замешательство. – Как вы смеете! Это что, вас касается?
- Потому что вы одеваетесь, - Попельский придвинулся еще ближе, а Ткоч отскочила, как ошпаренная, - словно презираете свое тело. А я уверен, что оно не стоит презрения...
Дал знак Мокку и они двинулись в сторону столовой, где их приветствовал невыносимый стук металлических мисок.Доктор Ткоч стояла в коридорчике и пылала гневом.
Катовице, суббота 30 января 1937 года,
четыре часа пополудни
В угловом апартаменте гостиницы «Монополь» Попельский сидел под окном и переводил Мокку рапорт с места обнаружения изгрызенной Марии Шинок, происшедшего ровно пять месяцев тому назад:
- Дня 30 августа 1936 года постовой III комиссариата Пампуш Кароль во время своего служебного обхода был побеспокоен Рабуром Юзефом, 12 лет, что у пани Возигнуй Гертруды, 60 лет, проживающей в Катовице, на улице Мерошевского 4, находится в тяжелом состоянии ее жиличка и домработница, Шинок Мария, 20 лет. Пани Шинок, одетая только в белье, была без сознания и демонстрировала многочисленнные кровавые раны на лице. По словам пани Возигнуй Гертруды, пани Шинок Мария в таком состоянии была обнаружена на пороге дома вышеуказанной. Кроме того у раненой при себе была сумка, содержимое которой описано ниже. Пани Шинок Мария была еще в сознании, когда сообщила, что раны на лице происходят от «графа, который ее покусал». Начаты необходимые действия. Подпись неразборчива.
- Это все? – Мокк лежал в шезлонге, уперев обе стопы в перекладину.
- Нет, есть здесь еще три примечания. Первое от медика. «Обнаружено сильное повреждение правой щеки и многочисленные синяки и ушибы по всему телу.Рваные раны на щеке, связанные с нарушением тканей, скорее всего, животного происхождения, от собачьих клыков. Пани Мария Шинок после пробуждения выказывает признаки психического заболевания. Доктор Зыгмунт Межеевский, полицейский врач». Следующее примечание, помеченное октябрем, следователя Манфреда Дворньока звучит так: «Ввиду невозможности какого-либо взаимопонимания с больной, которая после происшествия продолжает пребывать в Учреждении для умственно больных в Рыбнике, и из-за противоречивой информации, переданной соседями и знакомыми, список которых приведен ниже, расследование прекращается». И последнее примечание. «Содержимое ручной сумки: гребень, четки, игла и нитка, мешочек из искусственной кожи, содержащий монеты на сумму злотых четыре грошей пятнадцать а также камешек после бритья, кроме того образок Пекарской Божьей матери, помада, спички, носовой платок и три папиросы грандприксы». Это все, Эби.
- Для чего этой несчастной женщине камешек после бритья? – Мокк пошевелился на шезлонге и улегся , положив руки под голову.
- Может быть, хотела выдать себя за девственницу? – Попельский заложил обе ладони за лысину и начал слегка качаться на стуле.
- Каким образом она могла выдавать себя за девицу? – оживился Мокк.
- Не знаю, это просто такая первая мысль. – Попельский продолжал раскачиваться, а его расстегнутая жилетка колыхалась. – Все у меня ассоциируется с одним... Когда-то знавал я одну молодую даму, которая натирала себе лоно камешком после бриться, то есть алунитом. Кожа как-то там сокращалась, смыкалась и вход в antrum amoris был действительно нелегким.
- Погоди, погоди. – Мокк вскочил на прямые ноги. – Значит, ситуация следующая. Мария Шинок ужасающим способом, вызывающим сочувствие и бесстыдным, пыталась удовлетворить... Так девицы не поступают. Так поступают распутные женщины... Ну, с позволения сказать, так могла бы делать одна из наших поездных подружек... Но к делу. Это во-первых...
- То, что ты говоришь, надо доказать. – Попельский встал, подошел к окну и долго приглядывался к зданию крытого рынка, от которого отъезжали извозчики. – Но ведь она сумасшедшая. А сумасшествие может монашку превратить в куртизанку.
- Во-вторых, пользуется алунитом. – Мокк упорно шел путем своих рассуждений, словно бы не слышал оговорок Попельского. – Представим, что использует его, чтобы фальсифицировать девственность... Самый главный вопрос: зачем женщина выдает себя за девицу?
- Не-девицы находятся в трудной ситуации на рынке супружеских услуг. Ответ прост: женщине было двадцать лет и она хотела выйти замуж!
- Хорошо. В сумочке был алунит. Для чего он используется? Ну, скажем для того, чтобы выдать себя за девственницу. А что еще носит в сумке? Предметы первой необходимости: папиросы, носовой платок, иглу, четки... Ко всем этим вещам алунит подходит, как кулак к носу. Не является предметом первой необходимости, разве что она была проституткой и представлялась девицей по просьбе клиента, так как эта твоя...
- Ты прав, Эби. – Попельский отвернулся от окна. – Алунит подходит как кулак к носу. Но все же носила его в сумке, значит, зачем-то он ей был нужен. Носовой платок носишь всегда, потому что не знаешь ни дня ни часа, когда прихватит тебя насморк, а вот презервативы носишь с собой не всегда, а берешь только тогда, когда идешь к девице! Насморк предвидеть нельзя, а вот когда идешь впендюрить, то конечно! У нее был алунит, потому что шла на свидание, во время которого должна была играть роль девицы!
- Так точно! – Мокк хлопнул себя ладонью по бедру. – Ты прав! А Минотавр ее покусал, но не убил, потому что она была уже дефлорирована. А он убивал только нетронутых женщин.
Мужчины начали нервно кружить вокруг стола, несколько раз сталкиваясь друг с другом. Бледно-зеленые обои темнели, сумрак накрывал диван, шезлонг и часы, стоящие в углу гостиной. Это им не мешало. У Мокка от интенсивных раздумий болела глова, Попельский бегал вокруг стола, словно хотел поймать какое-то важное предчувствие, которое зажглось и сразу же погасло во время последних слов немецкого коллеги. Внезапно остановился.
- Шла на встречу? Да. Шла на свидание? Да. С кем? Скажем, что с каким-то любовником. Сейчас самый важный вопрос: где они столкнулись? Где познакомилась с этим человеком? Если называет его графом, то он ей должен был быть представлен как граф. А где простая девушка может познакомиться с графом?
- В борделе. – Мокк сел к столу, зажег папиросу, а портсигар непроизвольно толкнул по столу так сильно, что он слетел на пол. – Точно! В борделе! И там выдавала себя за девицу! Надо обыскать все бордели в этом городе.
- Не только в борделе могли встретиться, - сказал Попельский задумчиво. – Помнишь рассказ этого синего чулка из психиатрической клиники? Сказала, что Шинок фантазировала что-то о женитьбе с графом, с рыцарем на белом коне... Помнишь?
- Да, помню.
- Может быть, познакомились не в борделе, а в брачном бюро? Может быть, Минотавр там искал свои жертвы?
- Пошли! – Мокк встал, поправил галстук и надел пиджак.
- Матримониальные бюро уже закрыты. – Попельский наконец включил свет и посмотрел на Мокка, которого переполняла энергия.
- Бюро проверим в понедельник. – Мокк застонал, обувая ботинки при помощи длинной ложки. – А бордели можно посетить всегда.
- Тебе все мало? – спросил Попельский с усмешкой.
- Польша, мой дорогой, - Мокк широко улыбнулся, - славится красивыми женщинами. Могу я наконец попробовать этот специалитет, или должен довольствоваться плохоньким эрзацем, эти двумя щербатыми неряхами из поезда?
Катовице, понедельник 1 февраля 1937 года,
десять часов утра
Мокк и Попельский ехали пролеткой по улице Маршала Пилсудского. Их ноги извозчик очень заботливо накрыл шубой, их щеки полыхали здоровым румянцем, а мозги работали на совершенно различных оборотах. Мокк, отравленный алкоголем, табаком и развратом, которым отдавался в воскресный вечер, сидел теперь молча под овчинным кожухом, присматривался к проносящимся домам и с изумлением находил в себе поразительно теплые чувства к этому городу. Он необычайно был похож на Бреслау. Пивная «Окоцимский источник» на Ставовой, откуда он начал субботний раунд всяческой невоздержанности, напоминала ему пивную Кисслинга на Юнкер-штрассе в Бреслау. И там и тут была мансарда с комнатами для деликатных встреч, где господа могли провести несколько упоительных мгновений в объятиях дам, и там и тут можно было полакомиться франкфуртскими колбасками в горчичном соусе, и там и тут подавали отменное пльзеньское. Это сходство наблюдал Мокк не только во всех одиннадцати публичных домах, часть из которых в субботу посетил вместе с Попельским, а в воскресенье остальные – уже без Эдуарда. Видел сходство даже в окрестностях своей гостиницы – одно здание на Пилсудского напоминало ему строение на Тиргартен-штрассе, здание гимназии на Мицкевича было близнецом Элизабет-Гимназиум, отличаясь от него только цветом, а красно-кирпичная школа на Ставовой была построена в том же стиле, что сотни школ в Бреслау и по всей Германии. Мокк чувствовал себя в Катовице как у себя дома, и даже лучше, поскольку женщины здесь были куда красивей. В одном из посещенных борделей криминал-директор так был поражен красотой молодой дамы, что не ограничился рутинным допросом.
Попельский не восхищался Катовице, поскольку ни один из городов, которые он видел - ну, может быть, за исключением Вены – не выдерживал сравнения с одним огромным садом, которым был его любимый Львов. А что там этот шахтерский город с домами, может быть, и красивыми, но покрытыми черной пылью, которая въедалась во все стены! Кроме того, был в плохом настроении, поскольку в это время всегда поворачивался в кровати на другой бок.
В отличие от Мокка, провел воскресенье очень прилично и трудолюбиво. Завтракал в одиночестве, поскольку его немецкий коллега спал сном человека, очень утомленного спиртным. Комиссар был в субботний вечер очень взбудоражен всем этим катовицким расследованием, которое они вели в бешеном темпе без малейшего согласования с силезской полицией. Корил себя, что вообще рассказал Мокку о рычании пса, которое слышал после эпилептического сеанса. Пил немного и не разделял веселья Эби, который при виде каждой собаки спрашивал, не она ли так рычала в эпилептическом видении. В воскресенье поэтому Попельский был резким, как ветер со львовского Кайзервальда, и после полуденной прогулки, когда Мокк приходил в себя, комиссар приступил к дальнейшим следственным действиям. Просмотрел «Адресную книгу Силезского воеводства» и выписал из нее данные двух существующих в Катовице брачных бюро. Потом вместе с Мокком съели серьезный обед в немецком ресторане «Zur Eisenbahn» на Вокзальной улице и отправились – уже поодиночке – по остальным борделям. В одном из них Мокк гостил до утра. Попельский сидел хмурый, не созерцал город, а раздумывал над дальнейшим ходом расследования и над участием в нем катовицких полицейских. Был после очень неприятного и нервного телефонного разговора с комиссаром Зигфридом Холевой, который в резких выражениях осудил проверку без его согласия катовицких публичных домов и пригрозил выставить из Катовице этих двух нахалов, ни один из которых не был сотрудником полиции Силезского воеводства! Только лишь обещание получения специальных полномочий, данное Попельским, успокоило Холеву.Впридачу к этим неприятностям следствие после визитов в храмы разврата не сдвинулось с места. В публичных домах никогда не слыхали о посещениях какого-либо аристократа, а высшими общественными кругами, с которыми катовицкие куртизанки имели телесный контакт, считали чиновников шахтоуправлений и рудников или агентов и коммивояжеров. В брачном бюро «Хестиа», в котором побывали сегодня утром, очень милый и приятный управляющий только вращал глазами и даже слегка растрогался, услышав о каком-то графе и бедной девушке из народа. Жалел, что ничего подобного не произошло в его фирме, поскольку использовал бы это для рекламы. Ничего удивительного, что Попельский после проведенного катовицкого расследования был мрачен и по дороге к другому бюро под названием «Матримониум» размышлял о совместных и наверняка безнадежных действиях, которые будет проводить вместе с неприятным ему комиссаром Холевой. Этот силезец будет все торпедировать, думал Попельский, ведь это же он закрыл следствие по делу Шинок. У него нет никакого желания, чтобы новое расследование обнажило какие-нибудь его промахи. Думая о том, какими словами смягчить комиссара Холеву, встреча с которым была назначена ровно в полдень, Попельский вышел из стоящей уже несколько секунд пролетки на заснеженный тротуар. Мокк очнулся от легкой дремы и моргал глазами. Стояли у подъезда здания на улице Ставовой. Над входом в подъезд, обозначенном номером 10, находилась вывеска с надписью: «Заведение брачного посредничества «Матримониум», и рисунком голубя в абсурдном кружевном воротничке, который в клюве держал соединенные обручальные кольца.
Бюро находилось на втором этаже, а его окна выходили на задний двор. Пани Клементина Новоземская, предупрежденная о визите Попельским по телефону, уже их ждала. Была это дама лет около пятидесяти, очень старательно причесанная и накрашенная, корпулентная и одетая в дорогой шерстяной костюм в полоску. Под ее шеей виднелся такой же кружевной воротник, как у голубя. Голос у нее был тихий и мягкий, а улыбка тонкая, но полная достоинства. Трудно даже представить себе лучшую фигуру во главе бюро «Матримониум». Сидела у солидного стола красного дерева; за ней находился большой шкаф со скоросшивателями, корешки которых были укреплены оригинальными позолоченными уголками. Атмосферу бюро украшали два вазона с гвоздиками.
Поскольку пани Новоземская не говорила по-немецки, Мокк хотел сразу же оставить Попельского и подождать его в каком-нибудь ближайшем кабачке, где мог бы загасить похмельное пламя окоцимским пивом, которое ему очень нравилось. Попельский, хотя они с Мокком и выпили на брудершафт, знал его все же не слишком хорошо и сомневался, можно ли ему доверять в том, что он остановится на одной-двух кружках. Даже наоборот, думал, что немец может хорошенько разохотиться и снова куда-нибудь исчезнет, как в воскресенье. Уговорил Мокка остаться в бюро. Пани Новоземская, видя беспокойство Попельского, предложила прекрасную идею заинтересовать «немецкого друга» предложениями одиноких дам. Тот охотно согласился, уселся в небольшом светлом салоне, наполненном запахом каких-то духов, и начал с большой заинтересованностью просматривать анкеты и фотографии женщин.
- Спасибо вам за замечательную идею. – Обрадованный Попельский открыто улыбнулся.
- Ах,все мужчины как дети. – Пани Новоземская отблагодарила его красивой улыбкой. – Дашь им какой-нибудь альбом с привлекательными женщинами, и они сразу же успокаиваются, как маленькие мальчики при рассматривании марок.
- Да... Да... – Попельский положил ногу на ногу. – Вы знаете, что меня сюда привело, правда? Я вам это объяснил по телефону. Мы с паном криминал-директором Эберхардом Мокком из Вроцлава ищем опасного преступника, который, выдавая себя за аристократа, совращает скромных хороших девушек из народа. В вашем заведении такой не появлялся?
- Возможно, я вас плохо поняла. – Улыбка исчезла с лица пани Новоземской. – Но уже во время нашего телефонного разговора я не обнадежила вас, что сообщу вам какие-нибудь конфиденциальные сведения о моих клиентах. А вы, несмотря на это, явились ко мне о них выпытывать! Ну а сейчас я вам скажу прямо: я не дам вам никакой информации. Это все.
Пани Новоземская встала, давая Попельскому понять, что считает аудиенцию законченной. Комиссар тоже встал. Он был уверен, что задал ей неуместный вопрос, идиотски длинный и непонятный. А теперь обязан спросить коротко и ясно. Так собственно и сделал.
- Была ли Мария Шинок, женщина лет двадцати, вашей клиенткой?
- Вы меня не поняли, пан комиссар, - холодно ответила хозяйка бюро. – Я не буду информировать вас о моих клиентах и клиентках! Я с вами прощаюсь!
- Неужели? – Попельский с трудом владел собой. – Ну а я не буду вас ни о чем просить, просто реквизирую документацию вашего бюро. Заберу ее с собой в комиссариат, просмотрю и узнаю все, что требуется. Так я и сделаю, - повысил голос, - и сейчас же! По вашей реакции я понимаю, что вы что-то скрываете! И я не буду больше с вами беседовать, потому что подозреваю, что вы меня обманете! Забираю документацию и на этом все! А все могло быть так просто и спокойно...
- Если вы хотите реквизировать документацию, - Новоземская не повысила голос ни на тон, но закрыла своей корпулентной фигурой застекленный шкаф, - то вам придется применить против меня силу. Потому что добровольно я вам ничего не дам! Кроме того, я сейчас вызову полицию! У нас полицейским не из Силезии делать нечего!
Попельский хлопнул себя по свежевыбритой голове. Не знал, как выглядит комиссар Зигфрид Холева, но хорошо его себе представил. Наверняка он толстый, хмурый и легко впадает в ярость. Носит слишком узкие воротнички и позолоченную цепочку от часов. Как раз сейчас он вытирает усы после кружки пива к завтраку и точит зубы на какого-то полицейского из Львова, который на чужой территории сует нос не в свои дела. Попельский представил себе следующую сцену: вместе с Мокком они входят в кабинет комиссара Холевы. Они нагружены скоросшивателями пани Новоземской, а за ними она, наверное, очень уважаемая здесь гражданка, вопит и еще кидается когтями на своих преследователей. А потом Попельский сообщает Холеве: будем вместе проводить прекращенное расследование. Стряхнул с себя угрюмые видения. Новоземская победительно улыбалась, а Мокк выглядывал из салона, заинтригованный повышенным тоном коллеги. На его коленях покоился том с предложениями дам. Попельский посмотрел на Мокка и уселся на диванчик. Закурил папиросу и сквозь дым улыбнулся пани Новоземской.
- Каков ваш гонорар, мадам? – спросил. – Гонорар за сватовство такого мужчины как я.
- Вы меня хотите подкупить? – Хозяйка бюро тоже уселась, но со строгим выражением лица.
- Нет. Я хочу быть вашим клиентом. Я очень хорошая партия. Одинокий состоятельный вдовец, пятидесяти двух лет...
- И что дальше? – легкая улыбка вновь возникла на лице его собеседницы.
- Вот то-то же! Что дальше... – Попельский дохнул дымом на стоящую сбоку пальму. – Предлагаю вам торговое соглашение. Позволю вам вписать меня в свои книги, а потом просмотрю альбом, который сейчас у пана криминал-директора. Может, выберу какую-нибудь пани? Может, встречусь с ней здесь, в этом со вкусом обставленном салоне? Я хорошо материально обеспечен. Солидно заплачу за мое будущее супружеское счастье... Но прежде всего вы должны кое-что обо мне знать. Вы можете спрашивать! Но после каждого вашего вопроса я задам свой вопрос, а вы мне ответите. Вопросом на вопрос, уважаемая пани.
- Но вы же мне и так не поверите! На все ваши вопросы отвечу: не знаю, не ведаю. И что вы мне тогда сделаете?
- Останусь вашим клиентом только в том случае, если вы будете отвечать положительно. Вы ничем не рискуете. Или вы мне поможете, а я вам дам шанс сосватать меня, или нет. Все очень просто.
Пани Новоземская молча всматривалась в Попельского. Тем временем зазвонил телефон на ее столе, но трубку она не сняла. Поскучневший Мокк отложил альбом со снимками. Снег сыпал за окном и покрывал белым саваном призмы угля, что какой-то мужчина ссыпал совком в окно подвала. Телефон снова зазвонил. Новоземская подняла трубку и минуту разговаривала по-французски.
- Простите, пан комиссар, но я должна еще кое-куда позвонить, у меня сегодня очень срочная встреча. – Набрала номер и несколько минут снова говорила на языке Декарта.
Потом уселась и сплела пальцы.
- Я очень перед вами извиняюсь, пан комиссар. Один иностранец прибыл в Катовице, ищет в жены польку и у меня, кажется, кое-кто для него есть. – Улыбнулась робко. – Есть кое-кто и для вас. Важна, как я понимаю, информация о Марии Шинок. Однако все прояснится только завтра в шесть вечера. После трех встреч, которые вы проведете с тремя моими клиентками. Надо дать шанс Амуру.
- Но вы же обо мне ничего не знаете, - возразил Попельский. – Как же вы меня представите этим клиенткам?
- Я знаю о пане комиссаре достаточно много. – Пани Новоземская снова была сладкой и доброй. – Вам кажется, что после двадцати лет работы в этой профессии я не понимаю в мужчинах? Ну так что? Приглашаю вас завтра в три пополудни. Первой пани будет доктор Фридерика Пшибилла, сорокалетняя дантистка. Прошу вас глянуть на ее снимки и на фото других дам.
Попельский встал, погасил папиросу и подошел к столу хозяйки. Сумел приподнять верхнюю губу, открывая – как пес – острые клыки, сумел прищурить глаза так, что его лицо напомнило маску ярости, сумел даже расширить ноздри своего поломаного носа, и тогда его лицо становилось похожим на морду гориллы. Все это умел делать по заказу, чем часто , впрочем, забавлял маленькую Риту. Сейчас все это умение проявилось вопреки его воле.
- Вы не знаете обо мне одного, мадам, - голос, доносящийся из его гортани был странно свистящим, - того, что сейчас я отсюда не уйду. Или вы мне сейчас все расскажете, или я разобью в пыль этот шкаф! Понимаешь, ты, старая сводня?
Пани Клементина Новоземская рассказала ему все о Марии Шинок и об интересовавшемся ею господине. Понимала, что бы случилось, если б отказалась. За двадцать лет своей работы хорошо узнала мужчин.
Катовице, понедельник 1 февраля 1937 года,
Полдень
Мокк и Попельский во многом были схожи. Обоих легко охватывал гнев, оба были педантичны, оба знали классические языки, любили шахматы, бридж и вкусную еду, оба не сторонились общества падших женщин. Была у них и еще одна общая черта: нетерпеливость. Чаще всего проявлялась у них, когда вынуждены были долго ждать заказ в ресторане. Тогда они раздраженно сопели, выкуривали множество папирос, стучали пальцами по столешнице, ежеминутно цепляли кельнера, нервно почесывали шею, словом, были во взрывоопасном состоянии.
Однако сейчас, когда сидели в ресторане «Эльдорадо» на улице 3 Мая, не только позабыли о проходящем времени, но даже не помнили, что заказали на обед. Мокк вглядывался в Попельского и старался не пропустить ни слова из его рассказа:
- Мария Шинок принесла пани Новоземской какие-то сбережения в своем кошельке и попросила вписать ее в реестр и разместить во всепольской прессе объявление следующего содержания, - тут Попельский посмотрел на одну из двух страничек, которые одолжила ему хозяйка бюро. – «Золушка ищет своего сказочного принца. Скромная, трудолюбивая и красивая панна, двадцати лет, ищет солидного, обеспеченного и культурного пана, которому готова дать все, что необходимо ценителю домашнего очага». Через две недели в бюро прибыло это письмо, - и он начал читать страницу, покрытую машинописью. – «Вельможная пани! Меня очень заинтересовал анонс «Золушка», объявление номер 142/37. Я бы охотно познакомился с панной. Но поскольку я несколько лет ищу соответствующую кандидатуру в супруги, то хорошо знаком с аферами, которые применяют некоторые слишком резвые и отчаянные молодые особы, желающие получить мужа такого, как я – с родословной, состоянием и дворянским титулом. Конечно, я уверен, что все это не касается пользующегося хорошей репутацией матримониального заведения вельможной пани, но, я все же хотел бы уберечься от утомительной дальней поездки и последующего разочарования. Поэтому я просто обязан задать уважаемой пани два вопроса: 1. Является ли «Золушка» сиротой? 2. Чиста ли она и нетронута телесно? Для того, чтобы иметь удовольствие увидеть вас и познакомиться с «Золушкой», я должен получить положительный ответ на оба моих вопроса. В противном случае буду вынужден проигнорировать это архиинтересное матримониальное предложение. Прошу ответить мне до востребования на ближайшую почтовую контору. С выражением глубокого уважения, граф...», - тут он произнес особенную, но по-немецки звучащую фамилию, после чего аж чмокнул от удивления.
- Чему ты так удивляешься? – спросил Мокк.
- Ничего, ничего... – Попельский на минуту задумался.
- Откуда пришло это письмо?
- Неизвестно. Клементина Новоземская обнаружила его под дверью своего бюро. Кто-то его подсунул из коридора.
- Утомительная дальняя поездка... – Мокк задумчиво повторил слова письма.
- Погоди, все еще только начинается. – Попельский приподнялся на стуле, как спринтер на старте. – Новоземская на оба вопроса дала утвердительный ответ...
- А как она проверила девственность, дворника попросила об услуге?
- Нет, - прыснул Попельский. – Я тоже об этом спросил. Сказала мне, что это невеликое горе... Разве ей можно верить, вопреки своим безупречным манерам мне она показалась бывшей «мамочкой» из борделя... Потом она ответила графу, что девушка – сирота и девица, и через несколько дней он приехал...
- Ну и? – Мокк был так увлечен, что даже не взглянул на официантку, поставившую перед ними по кружке живецкого пива.
- Невысокий, худой, лет около сорока, очень элегантно одетый...
- Идеальный пан Никто, - прервал его Мокк. – Человек без примет.
- Ошибаешься. – Попельский глотнул пива. – Пани Новоземская ужасно была огорчена его внешностью. Когда он вошел в бюро, сразу же осознала, что на этом пане она не заработает. «Невообразимо безобразный», - так сказала. Позволь, я еще процитирую. Записал все, что она говорила. А потом: «Мужчина не должен быть красивым. Должен быть немного красивей дьявола. Но не может быть дьяволом». Так его охарактеризовала. А вот более подробное описание: «Густые, толстые и седеющие волосы, как шапка начинались над бровями. До синевы выбритая растительность лица начиналась под глазами, маленькими и словно затолканными внутрь головы. Квадратная челюсть, неровные зубы, узкие губы». Взяла у него регистрационный взнос и уговорилась с Марией Шинок, что они с графом встретятся в бюро в тот же день, ни на минуту не веря в матримониальный успех этой встречи. И даже вздохнула с облегчением, когда он не пришел. Больше она его не видала.
- Не пришел... – задумчиво повторил Мокк.
- А теперь слушай внимательно. Встреча этого графа с Клементиной Новоземской произошла 30 августа 1936 года... В тот же день в полдень он должен был встретиться с Марией Шинок. Тебе что-то говорит эта дата?
- Именно тогда она была найдена искусанной?
- Да! – Попельский так стукнул рукой по столу, что пиво разлилось. – Это он, Эби! Он пришел на эту встречу, но не вошел в бюро. Дождался, пока из него выйдет эта девушка. И пошел за ней. А она наверное плакала, потому что расстроилась, что он не явился на встречу. Шла, ничего не видя из-за слез, а в своей бедняцкой сумочке напрасно носила алунит, который должен был возвратить ее утраченную девственность. А это чудовище шло за ней... И где-то ее настигло...
Подошла официантка и поставила перед ними тарелки. Прервали разговор, но не отрывали взгляда друг от друга. Не интересовала их твердая подрумяненная шкурка, которая легко отделялась от розового влажного мяса, ни белые призмы силезских галушек, ни холмики гороха и красной, густой, горячей капусты. Ни один из них даже не взглянул на официантку, которая не отходила от стола и выжидающе смотрела на них.
- Чего она хочет? – не выдержал Мокк. – Чаевых? Дай ей ты, Эдуард, у меня нет мелких!
- Дело не в чаевых, - ответила официантка по-немецки, а лицо ее выражало возмущение. – Я узнала то, о чем вы просили, - к Попельскому обратилась уже по-польски. – Как раз пришел мой коллега, который тогда обслуживал того безобразного пана.
- Вы можете его позвать? – Попельский вручил ей пятьдесят грошей чаевых.
- Гельмут! – позвала. – Иди-ка сюда, сынок!
- О чем идет речь? – Мокк наколол галушку на вилку и застыл. – Видел, что ты о чем-то с ней долго переговаривался, когда мы пришли... Думал, что спрашиваешь свободный столик... Ты мне можешь объяснить, в конце концов...
Попельский перевел взгляд на кельнера Гельмута, который приблизился к их столику. Это был плечистый юноша с оспинами на лице.
- К вашим услугам, уважаемый пан, – стал возле них в классической позе официанта.
- Выпейте, пан Гельмут, за мое здоровье. – Попельский и ему вручил пятьдесят грошей. – Мы можем разговаривать по-немецки?
- Разговаривать – да, выпить – нет, - с трудом сказал кельнер по-немецки, оглядев зал, но спрятал монету в карман. – Сейчас не могу пить.
- А кто говорит, что сейчас? – Попельский отрезал большой пласт голонки и подвигал по нему ножом, оставляя толстый слой хрена. – Выпьете попозже, а сейчас вы нам кое-что расскажете. Ваша коллега вспоминала, что полгода назад был у вас клиент, отталкивающе безобразный. И вы его обслуживали... Это очень важно, этот человек может быть опасным убийцей, - последние слова Попельский сказал почти шепотом, показывая кельнеру полицейское удостоверение. – Может быть, вы располагаете необычайно ценной информацией. Не хотите ли нам ее передать?
- Не понял ни одного слова. «Отталкивающий»? – Гельмут был серьезно встревожен.
- Страшный, как обезьяна, - вмешался Мокк.
- Помню его. – Кельнер просиял. – Он был действительно страшный как обезьяна и испачкал всю скатерть... Что-то на ней писал... Сделал ему замечание. Извинился и даже заплатил за стирку. Вот и все, что я помню.
- Ну же, пан метрдотель! – Попельский дружелюбно улыбнулся, - вы наверняка помните гораздо больше... Присядьте с нами, выпейте пивка или водочки...
- Я не могу садиться к гостям. – Гельмут снова глянул в сторону бара.
- Что заказывал тот клиент? – спросил Мокк.
- Не знаю, наверное, то, что все. Силезские галушки и рулет. А потом ушел. Больше ничего не помню. Это было так давно...
- А что он писал на той скатерти, вы не помните? – Попельский поднес ко рту трясущуюся шкурку, бронзовую от горчицы.
- Нет, не помню. Записал всю скатерть. Ей нельзя пользоваться.
- Но что? Письмо? Какие-то слова? – Мокк в отличие от Попельского не проглотил ни кусочка.
- Да куда там! – Гельмут потерл лоб. – Нет, он что-то считал. Писал цифры! Причем чернилами! Скатерть не смогли отстирать!
- И вы ее конечно выбросили? – спросил Мокк смиренно.
- Ну да. Что было делать? Извините, мне надо к гостям.
Гельмут поклонился и отошел. Мокк вздохнул, съел галушку, а потом воткнул вилку в голяшку. Не успел, однако, поднести ее ко рту. Попельский прижал его руку к столу. Был очень напряжен. Немец присматривался к нему с открытым ртом, где не успел исчезнуть кусок мяса. С голонки стекал жир и капал на скатерть.
- Приехал сюда издалека, поторяю, издалека, фальшивый граф, встретился с матроной Новоземской, которая посоветовала ему это заведение, выписывал какие-то цифры на скатерти, - Попельский прижимал к столу руку Мокка, а на лбу у него вздувались жилы, - а в перерыве изгрыз Марию Шинок. А две первые изгрызенные жертвы были обнаружены в окрестностях Львова. Ты знаешь, где европейская столица математики?
- Какое это имеет отношение к делу?
- Знаешь или не знаешь?
- Ну, не знаю... Наверное, Геттинген. Или Париж, Берлин?
- Нет, мой дорогой, - в голосе Попельского зазвенела гордость. – Львов. Именно мой город.
- Понимаю, что ты хочешь сказать. Что Минотавр - математик, который писал на скатерти уравнения. А в письме в брачное бюро написал, что приедет издалека. Ты соединил два этих факта. Но с таким же успехом он мог быть коммерсантом и жителем Варшавы, который в свободное время подсчитывал убытки... Ваша столица тоже далеко отсюда. И дай мне наконец съесть эту голонку, черт побери!
- Знаешь, во Львове есть знаменитое «Шотландское» кафе, где встречаются математики? – Попельский отпустил руку Мокка. – И знаешь, что они годами писали там на скатертях или просто на поверхности столов, как этот фальшивый граф? Может быть, он там бывал и у него осталась эта привычка?
- Ну, может быть... – Мокк со вкусом жевал кусок голонки. – Понимаю, что ты хочешь вернуться в свой город... И тебе совсем не хочется объясняться с этим комиссаром Холевой или как там его... Но это только две информации и твоя интуиция. И по этой причине мы должны вернуться? Однако у нас и тут есть что делать. Например, допросить соседей этой девушки...
- Ты сказал, что я случайно соединил два факта. Но есть еще и третий, самый важный. Я должен был начать с него. Именно поэтому мы поедем во Львов ближайшим поездом. Знаешь, как именуется наш граф? Как он представился в письме? «Граф Хуго Дионизий фон Банах». А знаешь, кто такие профессор Хуго Дионизий Штейнхаус и профессор Стефан Банах?
- Нет.
- Вот так-то! – Попельский тщательно уложил остатки капусты на оставшиеся куски голонки. – Это львовские математики и посетители того кабака, где пишут на скатертях. Поехали, зайдем еще на минутку в «Матримониум» и там, может быть, получим новые сведения. Жаль, что не расспросили пани Новоземскую об акценте этой гориллы, потому что я уверен, что эта наблюдательная женщина заметила в нем какие-нибудь львовские особенности.
Катовице, понедельник 1 февраля 1937 года,
два часа пополудни
У пани Клементины Новоземской была привычка обедать в два часа в ближайшем ресторане «Театральный». Она запирала бюро, а на двери вывешивала табличку «Обеденный перерыв. Бюро работает с 15.30». Так она собралась сделать сейчас. Надела соболью шубку и маленькую шляпку с цветком, укрепленным на оригинальной петельке, после чего направилась к двери с сумочкой подмышкой одной руки и картонной табличкой – другой. Дверь отворилась. Там стоял невысокий мужчина в пальто и шляпе, с тростью.
- Я как раз иду обедать. – Пани Клементина стукнула ярко-красным ногтем по лакированной вывеске. – Вы хотите составить мне компанию? Там мы сможем поговорить.
Первый полученный удар чуть не сломал ей глазницу. Теплая кровь залила глаз, на лбу вырос красный рубец, который быстро стал синеть. Удар отбросил пани Новоземскую к стене комнаты. Сползла по ней с прямыми ногами и тяжело свалилась на копчик. Нападавший отвинтил нижнюю часть своей трости, высвобождая десятисантиметровое стальное острие. Поднял руку и вбил ей в голову сталь, которая с одинаковой легкостью прошила как череп, так и ее шляпку. Вдавил орудие до упора и провернул его. Был милосерден. Не хотел, чтобы она видела, как он склонится над ней, вобьет нож в ее щеку, глубоко ее надрежет, а потом в место надреза вопьется верхними зубами. Не хотел, чтобы видела, как он закидывает голову и красная мякоть шлепается на паркет.
Часть II
Комната Минотавра
...всякое неведение — уловка, всякая случайная встреча — свидание, всякое унижение — раскаяние, всякий крах — тайное торжество, всякая смерть — самоубийство.
Хорхе Луис Борхес. Deutsches Requiem
(пер. Бориса Дубина)
Ворохта, понедельник 8 февраля 1937 года,
четыре часа пополудни
Рита Попельская съезжала на лыжах по Оленьему Склону, который вел от недавно отстроенной горной турбазы к темной череде буков. Ее ловкая фигура, светлая фарфоровая кожа, щеки, которые от мороза и ветра стали цвета румяных яблок, обращали всеобщее внимание. Во время приема пищи на турбазе пожилые пани смотрели на Риту с легким презрением, считая, что каждая красивая девушка раньше или позже выйдет на панель или станет содержанкой, молодые женщины – с завистью, а мужчины же – кто с вожделением, кто с бессильным смирением. Она сама, не давая себе отчета, что вызывает такие разнообразные чувства, отдавалась снежным развлечениям с таким самозабвением, словно каждый день был последним днем зимних каникул. С теткой Леокадией, которая беспрерывно играла в бридж, виделась только в ресторане за едой. Но даже там ей не приходилось выносить ее ироничные взгляды или нравоучения, поскольку за их столиком с первого дня отвоевали себе места два брата Кшемицкие, младший из которых, Адам, был студентом львовской Политехники, а старший, Зыгмунт – подхорунжим полка Кресовых Стрельцов в Станиславове. Рита с радостью во время еды окуналась в полную флирта беседу с молодыми людьми, особенно когда тетка Леокадия, едва проглотив несколько кусков, бежала в сторону уставленного пальмами фойе, откуда доносился запах сигар и шелест тасуемых карт. Рита – девушка легкомысленная и любопытная – очень часто с беззаботной улыбкой прерывала беседу с братьями, которые по очереди краснели как школьники, останавливала их на полуслове и бежала в свою комнату, чтобы там переодеться в теплые панталоны, толстые чулки, узкие лыжные брюки и два закопанских свитера; шапку никогда не носила, потому что от шерсти чесалась голова. А потом гнала с лыжами на склон и съезжала в бешеном темпе вниз, с развевающими черными волосами, оставляя за собой и братьев Кшемицких, и всех прочих гимназистов и студентов, которые напрасно старались догнать тренированную панну. Это было невыполнимо – догнать девушку, которая на лыжах ездила с пятого года своей жизни и все зимние каникулы проводила в Карпатах.
Ошибся бы тот, кто решил, что Рита Попельская бросается в вихрь ветра и снега только из атавистической молодой потребности выброса энергии. Она делала это по другой причине. Считала, возможно, правильно, что чем быстрей проходит день, чем более усталая она ныряет вечерами в холодную душистую постель, тем быстрее пройдет ее двухнедельное пребывание в Ворохте и тем быстрей возвратится во Львов. А туда ей очень хотелось. Потому что там ее кто-то ждал. Таинственный мужчина, который через кондуктора передал ей в поезде письмецо, когда ночью, закутанная в толстый стеганый халат, возвращалась из уборной в купе, которое делила с храпящей теткой. Кондуктор приподнял тогда шапку, вручил ей пахнущий мужскими духами конверт и сказал, что на львовском вокзале один молодой человек попросил его об этой услуге, что он и делает. Рита еще и потому освобождалась от общества поклонников, что хотела побыть в одиночестве. Хотела остановиться между старыми елями и буками и в сотый раз перечитать это письмо, от чего у нее слегка кружилась голова.
«Волнующая панна Рита!
Пока не увидел вас в одном запретном месте на Замарстынове, в обществе какой-то панны и цирковых борцов, я был совершенно другим человеком – скучающим и циничным бонвиваном, который все пережил и все видел. Человеком, который познал и зло и добро в самом чистом виде. Чтобы доказать вам, что это не пустые слова, добавлю лишь, что меня разыскивала полиция трех стран, я сидел в заключении и нажил огромное состояние. В противовес этому добавлю, что я высоко образован и мне двадцать семь лет. У меня нет необходимости зарабатывать на жизнь, мне ничего не надо делать. В мою жизнь вошла могущественная всепоглощающая скука. До того январского дня, когда я увидел вас. Если раньше я познал зло и добро в чистом виде, то сейчас в вас увидел образец красоты. Слабый мужчина написал бы: «Не могу ни спать ни есть, мечтаю лишь об одном вашем взгляде, только об одной улыбке ваших чудесных уст». Я так не напишу, я сильный мужчина, завоеватель, который весь мир может бросить к вашим ногам, и поэтому скажу смело и отчаянно: мечтаю о вас целиком. Ваше присутствие в том притоне на Замарстынове свидетельствует, что вы тоже решительная личность и смеетесь над предрассудками общества. Рита! Если вы только решитесь на столь смелый шаг и согласитесь получить от меня следующее письмо (куда я вложу свой снимок), тогда в одно из воскресений ровно в полдень станьте под часами кафе «Венское» на Гетманской. Каждое воскресенье, ровно в полдень я буду стоять неподалеку и смотреть на гуляющих людей. Знаю, что в один из воскресных дней и ты будешь среди них».
Львов, среда 17 февраля 1937 года,
шесть часов пополудни
Попельский уже долгое время был постоянным гостем кофейни «Шотландская» на углу улиц Лозинского и Фредро и сумел приучить персонал к своим чудачествам. Никогда ничего не заказывал, кроме считанных стаканов горького крепкого чая, так как – сообщил он в первый же день – проходит очередной отрезок диеты, которая должна очистить организм от вредных веществ. Правда, не добавлял, что эти вещества в основном алкогольного происхождения, да и зачем ему было излишне откровенничать с официантами и официантками, которые в этом заведении и так слишком свободно и раскованно вели себя по отношению к постоянным посетителям. С каждым днем голодовки чувствовал, как вес его снижается, а злость на весь свет растет: на Ганну, чье утреннее молитвенное пение все чаще пробуждало его от едва начавшегося сна, на своих коллег из следственного управления, которые слишком неповоротливо искали отталкивающе безобразных людей, и на математиков, завсегдатаев «Шотландской», которые относились к нему иронически и свысока.
Ему удалось познакомиться с большинством из них и сориентироваться в интересующих их проблемах. Однако его математические знания, полученные некогда в Вене у знаменитого Францишека Мертенса из Велькопольши и у угрюмого Вильгельма Виртингера, почти выветрились поэтому взрывы энтузиазма львовских математиков над какими-то задачами, которые носили особенные, а временами и поэтические названия, казались ему щенячьим восторгом. Когда профессор Стефан Банах поднимал руки – а нередко в каждой из них одновременно дымилось по папиросе – и восторгался новыми материалами к вопросу о «бутерброде Штейнхауса», «игре Мазура» или «треноге и кубике Гильберта», Попельскому казалось, что он перенесся в свои гимназические годы, когда с кузиной Леокадией играли в шахматы и каждую комбинацию называли фамилиями героев недавно прочитанных книг, в результате чего родились «мат Виннету» и «гамбит Кмицица». Когда Станислав Улам, прыгая одной ногой на стуле, а другой на полу, рассказывал о «концентрации особенностей» или о «псевдоплотных предупреждениях», Хуго Дионизий Штейнхаус и Стефан Качмаж разливали кофе, а иногда и водку, и каждый в своей манере критиковал какой-то новейший французский труд об «ортогональных рядах», а Станислав Мазур эпатировал линейными методами суммации, комиссар – может быть, под влиянием скрутившего его голода – все больше впадал в мизантропию и в глубокий комплекс своих неиспользованных шансов. Вспоминал счастливые венские годы и любимую некогда математику, которую забросил ради филологии по состоянию здоровья – лекции и филологические семинары в Венском университете проводились обычно по вечерам, благодаря чему он мог избегать солнечного света. Поэтому-то и не сумел познакомиться с запутанными задачами, о которых здесь дискутировали. Приходил в «Шотландскую» кофейню в обеденное время, сидел в угрюмом молчании, один, в первом зале, под портьерой у входа, ведущего вглубь заведения, и очень внимательно приглядывался к входящим. Понимал, что убийца из газет отлично знает его внешность и ожидал, что кто-то из вошедших испугается, увидев его. Это удалось ему лишь однажды, но лицо вошедшего посетителя было совсем не безобразным и к тому же женским. Принадлежало одной проститутке, которая когда-то жестоко высмеяла его пьяное мужское бессилие. Скучал Попельский ужасно. Газет не читал, а шахматы даже не расставлял, потому что боялся, что кто-нибудь из математических гениев захочет с ним сыграть и тогда ждет его моментальный и неизбежный разгром.
Увиденное в первый же день разрушило распространенный львовский миф, который и сам он разделял – а именно убеждение, что ученые пишут на скатертях. Обычно этого не случалось – математики испещряли химическими карандашами или мраморную поверхность столиков, или страницы специальной книги, которая всегда находилась у гардеробщика. Это наблюдение расстроило Попельского, поскольку миф этот был одной из опор его выводов, что человек с лицом гориллы, писавший на скатерти катовицкого ресторана «Эльдорадо» - львовский математик.Однако быстро собрался после этого минутного расстройства и начал тщательно спланированное расследование.
Первые четыре дня наблюдал математиков и ежеминутно требовал от кельнера называть их фамилии. Разнообразил это занятие постоянным суммированием итогов проведенного следствия, в тысячный раз анализировал обстоятельства, при которых они с Мокком обнаружили убитую Клементину Новоземскую, а также беседами с дамой легкого поведения, которая – по его просьбе – приходила в кафе для того, чтобы «женским глазом» оценить предполагаемую безобразность какого-нибудь мужчины.
Когда через неделю уже знал всех светил и претендентов на штурм математических вершин и с болью не обнаружил ни в ком из них отталкивающей безобразности, начал разыскивать среди них тех, кто отличался настолько богатой языковой фантазией, чтобы очень ловко придумать фиктивную фамилию «Хуго Дионизий фон Банах». С этой целью нарушил свое прошлое инкогнито и вступил с ними в длинные и нудные беседы, на основании которых вырабатывал для себя верный взгляд на богатство их словарного запаса и языковых ассоциаций. Через четыре дня выделил главного подозреваемого, которого, правда, должен был быстро вычеркнуть из своего списка. Это был Хуго Дионизий Штейнхаус, человек, который прекрасно владел красивым польским языком, полным неожиданных и очень метких ассоциаций. Во-первых, он не был безобразным, во-вторых, трудно было бы допустить, чтобы убийца взял псевдоним, составленный из двух его же имен!
Когда Попельский вычеркнул всех завсегдатаев «Шотландской» кофейни из своего списка подозреваемых, он приступил к индивидуальному расспрашиванию об их «безобразных» коллегах и студентах. И вот тут-то началось!
- В каком смысле «безобразный»? – спрашивал Мейер Эйдельгейт.
- Знаю, господин комиссар, как относится начертательная геометрия к прекрасному, художественному представлению пространства у итальянских мастеров, - задумывался Казимеж Бартель. – И отсюда делаю выводы о красивом. А говоря о безобразном, должен был бы попытаться размышлять от противного.
Когда Попельский попытался сузить эти словесные спекуляции сравнением разыскиваемого с обезьяной, собеседники тащили его в омут абстракции.
- Должно ли существительное «обезьяна» быть исчерпывающе определено с помощью конечного числа слов? – хмурился Марк Кац.
- Вот, прошу, - разваливался за столом Леон Хвистек, - могу безобразность исчерпывающе определить только как недостаток красоты. А красоту наблюдаю в искусстве, которое сбросило с себя невыносимый балласт наследования природе. Следовательно образы обезьяны и Венеры Милосской одинаково безобразны, потому что обе являются элементами природы, поскольку понятия красоты в природе нет.
Через три недели Попельский прервал диету, решил покинуть «Шотландское» кафе и больше туда не возвращаться. Из знаменитой кофейни не вел ни один след. Запланированное на следующие дни было еще менее захватывающим. Собрался участвовать в нескольких ближайших заседаниях Львовского круга Польского математического общества и там искать Минотавра. Собраний этих было немного: одно в марте, одно в апреле, два в мае и одно в июне. Как дальше разыскивать зверя?
В голове у него была страшная пустота, которую он ощутит назавтра, придя в свой кабинет в следственном управлении. Хотел как можно дальше отодвинуть от себя мысль о старательных сотрудниках, которые ходят по Львову, распрашивают о «безобразных» людях и натыкаются на дурацкие шутки. Не мог перенести мысль о Мариане Зубике, который его завтра спросит об успехах в расследовании. Решил все это заглушить алкоголем. Конец диете, мысленно сказал себе. Выпил несколько рюмок, расставил шахматы и – в приступе отваги – решил пригласить к игре кого-нибудь из дискутирующих математиков. Подошел к их столику, но они на него даже не глянули. Дискутировали вопрос существования автоматов, которые могли бы сами о себе ответить, если бы было дано определенное число неподвижного материала в их окружении.
Попельский махнул рукой, и уселся за шахматные задачи из «Deutsche Schachzeitung», которые выписывали в «Шотландской», и заказал еще водки. Заскучал о Мокке. С удовольствием сыграл бы с ним. Эберхарда однако не было.
Катовице, среда 17 февраля 1937 года,
шесть часов пополудни
Эберхард Мокк, по обнаружении тела Клементины Новоземской, остался в Катовице по трем причинам. Во-первых, не верил во львовский след, так сильно форсируемый Попельским, во-вторых, из Катовице было близко до Бреслау и Карен, тоска о которой росла пропорционально угрызениям совести, которые мучили его после эротических эксцессов. В-третьих и в-главных, убийство собственницы бюро «Матримониум» требовало объяснения, а его обстоятельства указывали на Минотавра, которого Мокк начинал ненавидеть так же сильно, как Попельский. Правда, в лице Новосельской Минотавр убил не девицу, но вырванная щека жертвы была его фирменным знаком. Кроме всего прочего, мог объявиться какой-нибудь его помешанный последователь, либо девственность предыдущих жертв была случайным обстоятельством. Следствие обещало быть очень утомительным, поскольку из брачного бюро исчезли все скоросшиватели. У полиции на выбор было два пути: следить за преступной средой в поисках возможных контактов убитой либо искать темные дела в ее прошлом. Ни один из этих путей не выглядел слишком серьезно, поскольку пани Клементина Новоземская была фигурой уважаемой и пользовалась безупречной репутацией. Мокку не давала покоя одна мысль, а именно предчувствие Попельского, что хозяйка бюро в прошлом должна была быть «мамочкой» в борделе. Вроцлавский полицейский много лет сотрудничал с полицией нравов и отлично знал мир скрытой проституции, в котором часто трудились бедные женщины из народа. Они скрытно предоставляли сексуальные услуги, а при этом работали по профессии – были, например, работницами или служащими. Скрытая проституция была прибыльным делом. С одной стороны, не рисковали столкновениями с полицией нравов, с регистрацией в соответствующем списке, что разрушало репутацию и приводило к увольнению с работы, с другой же, могли откладывать немало денег на предполагаемое приданое. Поскольку никогда не стояли на улице, то пользовались услугами посредни ков. Правда, Мокк не слышал, чтобы брачные бюро бывали подобными посредниками, но сравнение Новоземской с «мамочкой» не давало ему покоя, и этот след казался ему чрезвычайно соблазнительным. Был почти уверен, что «безобразный граф» никакой не львовский математик, а обычный силезский промышленник, который скрытно пользуется посредничеством Новоземской и тратит деньги на криптопроституток. Хоть это была только интуиция, он должен был ее подтвердить. Мокк был далек от того, чтобы презирать свою интуицию следователя.
Ему было чем заняться и, главное, он мог смело работать. Расставание с Попельским ничего не усложняло – знание немецкого в Катовице было всеобщим, даже среди простого народа. Попельский постарался получить для него определенные полномочия, благодаря которым он мог самостоятельно действовать на силезской территории как представитель львовской полиции. Мокк неохотно расстался с Попельским, но охотно бросился в столичную стихию главного города Силезии. Он отлично чувствовал себя в городе, напоминавшем ему Бреслау.
Уже в самом начале комиссар Зигфрид Холева вылил на Мокка ведро воды. Катовицкий полицейский, который оказался ужасным холериком, точь-в-точь, как его представлял Попельский, вразумительно сказал, где завершаются полномочия Мокка, и категорически запретил ему вести следствие по делу Марии Шинок. Прекрасно понимал, что немец не сможет потребовать от польской полицейской власти возобновить это дело. Чтобы не попробовал вести его самостоятельно, дал ему помощника в лице пшодовника Францишека Выбранеца, который должен был информировать своего начальника о любой несубординации Мокка.
Выбранец – как шпик Холевы – очень внимательно следил за самостоятельными действиями Мокка, зато не придавал никакого значения их совместным действиям, считая, что Мокк не осмелится проводить рядом с ним собственное расследование. И когда за вечерним пивом немец сообщил ему, что завтра пойдет к какому-то Михалу Борецкому, который был посыльным у Новоземской, согласно кивнул головой, не спросив даже, откуда Мокку об этом известно. Тот, разумеется, промолчал, что еще до ограничений, поставленных Холевой, допрашивал Гертруду Возигнуй, у которой Шинок снимала койку, и от хозяйки узнал о некоем Михале Борецком, женихе девушки. Должность посыльного была, конечно, выдумкой Мокка.
Допрос Борецкого был последним заданием, запланированным на этот день. После визита к аудитору фирмы «Матримониум», пану Яну Славинскому, который не сообщил ничего интересного, стояли под комиссариатом на Млынской, откуда должны были отправиться в район Богуцице. Нигде не было пролетки, а все служебные «шевроле» были в разгоне. Там их и увидел переходивший улицу Славинский и предложил одолжить два велосипеда. Погода была морозная и сухая, снег давно сдуло с тротуаров, поэтому смело могли воспользоваться этим средством передвижения.
Въехали на велосипедах на мощеную улочку. Криминал-директор, человек приличного веса, давно не ездил на велосипеде и вначале очень следил за сохранением равновесия. Однако быстро понял, что велосипед «Эбоко» местного производства очень удобен, а шины «Данлоп» делают его еще более надежным. Перестал обращать внимание на езду и глядел по сторонам.
Доехали до бедного шахтерского района, который выглядел совсем иначе, чем бедные кварталы Львова, с которыми Мокк успел немного познакомиться. Здесь улицы были застроены двух- и трехэтажными неоштукатуренными домами красного кирпича, а окна, выкрашенные в зеленый цвет, размещались в нишах. Правда, и там и тут целые семьи занимали однокомнатные квартиры с общими удобствами во дворе, но в польской Силезии квартиры были значительно большими, улицы мощеными и широкими, хотя – в отличие от Львова – деревьев было мало.
Миновали большой костел и больницу, после чего свернули в узкую улочку и задержались у первого дома, адрес которого Мокк выписал из рапорта об обнаружении Марии Шинок как адрес Михала Борецкого. Улица Петра номер 1. По главной аллее шли большие группы людей, разговаривающих между собой на языке, который немцы презрительно называли Wasserpolnisch. Мужчины были одеты в длинные черные балахоны и шляпы, а женщины в широкие цветные юбки и чепцы с кружевами. Куда-то направлялись большими массами, оборачиваясь с интересом на двух мужчин на велосипедах. Выбранец быстро что-то подсчитал и стукнул себя по лбу.
- Пепельная среда, - сказал он Мокку. – Сегодня Пепельная среда, первый день Великого поста, мы можем его не застать, черт бы его побрал.
- Подождем в каком-нибудь кабаке, пока вернутся, - ответил Мокк. – Вы не жалаете пропустить по шнапсу? Холодно сегодня!
- Вы не знаете здешних обычаев. – Выбранец слегка вспылил. – У нас в Пепельную среду ни один кабак не открывается.
Мокк недоверчиво покрутил головой и увидел темные окна. Действительно, похоже, нет никого ни внизу, ни на втором этаже. Вошел в чисто вымытый и пахнущий порошком подъезд. Подошел к двери, украшенной номером 1 и приложил к ней ухо. Улыбнулся сам себе, вышел наружу и кивнул головой Выбранецу. Тот вошел в подъезд и стал у двери квартиры рядом с Мокком. Прислушался, и через минуту его широкое лицо тоже расплылось в улыбке.
- Дамочка, что там стонет, наверное, сегодня не успеет в костел, - шепнул Мокк.
- Ну что? Стучим и заходим? – спросил Выбранец.
- Подожди, пусть кончат. – Мокк снова приложил ухо к двери. – Тебя когда-нибудь прерывали в такой момент?
Катовице, среда 17 февраля 1937 года,
без четверти семь вечера
Михал Борецкий сидел в комнате, на нем были брюки на помочах и майка. На кафельной кухонной печи, от которой распространялось тепло, стояла кастрюля. На полу валялись детские игрушки. На стене висела свадебная фотография, на которой у Борецкого были пышные усы. Сейчас усы были усишками и их обладатель напомнил Мокку Гитлера. Несмотря на эту неприятную ассоциацию, Мокк улыбался от уха до уха. Аспирант Выбранец ежеминутно поглядывал в окно на велосипеды, которые поставил во дворе так, чтобы они находились в поле зрения.
- Ты неплохо потрахался, а, Борецкий? – Мокк вставил указательный палец одной руки в кольцо, сложенное из пальцев другой и подвигал им пару раз. – Только вот вопрос – что за бабу ты тут имел? Я здесь в кухне никого не вижу. – Мокк заглянул под стол.
- Не понимаю по-немецки, - по-польски ответил Борецкий.
Мокк встал и двинулся к двери, ведущей в единственную комнату. Борецкий оказался проворнее. Загородил дверь собственным телом. Он был хорошо сложен. Сильные мышцы напряглись под кожей, украшенной татуировками. Мокк посторонился, подошел к окну и присмотрелся к раме. Был заклеена пластырем и набита паклей – как в квартире Попельского. Если бы кто-то хотел выпрыгнуть из квартиры через окно, не смог бы проделать это без шума. Мокк подошел к плите. Поднял крышку кастрюли и понюхал.
- О, неплохо, чесночком пахнет, - цокнул языком. – А я такой голодный...
К страшному смущению Борецкого и Выбранеца налил себе супу в металлическую миску, поставил ее на стол и начал есть. На половине прервался и посмотрел на Борецкого.
- Если в той комнате твоя жена, Борецкий, - медленно сказал, ожидая, пока Выбранец переведет, - то сейчас она оденется, выйдет оттуда и поздоровается с нами. А если там нет твоей жены, то мы ее подождем, правда, Выбранец? Подождем, пока вернется с детьми из костела.
- Чего хочешь? – спросил Борецкий.
- Хочу знать все о Марии Шинок.
- Но, пан криминал-директор, - запротестовалВыбранец, не переведя вопроса Мокка, - у вас нет прав вести следствие по этому делу!
- Иди, постереги велосипеды! – со злостью закричал на него криминал-директор. – Я твой командир и приказываю тебе!
- Ну и пойду. – Выбранец сделал обиженную мину. – А вы и так ничего не узнаете, потому что он не говорит по-немецки!
- Он вспомнит. – Мокк громко хлебнул ароматного чесночного супа, в котором плавали кусочки хлеба. – Это ты так его растревожил, что он язык проглотил!
Выбранец вышел красный, как индюк. Мокк съел суп и налил себе добавки. На столе положил два злотых.
- Не хочу отбирать у твоих детей изо рта, - сказал Мокк и продолжил энергично махать ложкой.
За стеной послышалось движение. Часы пробили половину седьмого. Мокк вытащил пачку польских «Египетских» папирос, которые ему чрезвычайно нравились, и подвинул ее по столу в сторону Борецкого. За стеной раздался шорох и заскрипела отворяющаяся дверь.
- Сердечно приветствуем! – крикнул Мокк. – И приглашаем к нам, пани Борецкая!
- Чего вы хотите? – спросил по-немецки мужчина в майке.
- Вот видишь! – Мокк искренне рассмеялся. – Я же говорил, что этот дурень тебя беспокоил. Поешь по-немецки, как птичка!
- Чего? – буркнул Борецкий.
- Я узнал, что ты был женихом Марии Шинок. Особенный жених, который женат. Может быть, по-польски жених - это любовник?
Борецкий молчал, а Мокк, не дождавшись ответа, продолжил:
- Неважно, был ли ты ее женихом или она была твоей любовницей. Важно, что ты с ней сношался, да?
- Да.
- Наконец-то ты хоть что-то сказал! – Мокк хлопнул в ладоши. – Ну а сейчас ты расскажешь, как она сильно хотела замуж, как искала мужа, была ли в каком-нибудь брачном агентстве, встречалась ли с каким-то мужчиной, который хотел на ней жениться. Ты что-то об этом знаешь?
- Не осмелилась бы мне это сказать. – Борецкий усмехнулся про себя. – Знала, как бы я ей за это вломил. Была моей или ничьей!
- Когда ты ее имел впервые, она была девушкой?
- Куда там! – Борецкий разразился громким горьким смехом, который отдался эхом от кухонных стен. – Она уже шкрябалась несколько раз!
- В больнице?
- Нет, не в больнице. В Польше за это попадешь в кутузку.
Мокка что-то задело. Вернулась его интуитивная догадка о криптопроституции, которой занималась Шинок, и о чьем-то посредничестве в этой процедуре. Ощутил сердцебиение. Никогда еще он не слышал, чтобы солидные брачные бюро посредничали на рынке телесных услуг. О том, что посредницами были бабки, делавшие аборты, об этом слышал часто и даже сам несколько раз с этим сталкивался. Они умели легко убеждать своих растерянных и, как правило, бедных клиенток, что одна ночь с состоятельным паном – это совершенно не стыдно.
- Ну и где избавлялась от плода? – Мокк заметил, что Борецкий не понял его вопроса, поэтому с отвращением использовал услышанный глагол. – Где она шкрябалась? У кого?
- А я что, знаю? Это было до меня!
Мокк снял пальто и шляпу. Махнул стоящему возле велосипедов Выбранцу, чтобы шел внутрь. Развел руками в знак того, что ничего не узнал. Холодно и спокойно смотрел на Борецкого. Без улыбки.
- Дай мне фамилию женщины, которая делает аборты в этом месте, в этом районе. Не засажу ее в кутузку. Я только должен с ней поговорить.
- Не знаю! Не знаю фамилий никаких бабок, которые шкрябают!
- Время есть. У нас очень много времени.
Львов, воскресенье 21 февраля 1937 года,
без четверти полдень
В «Венской» на Марьяцкой площади в воскресный полдень было очень людно. В это время кондитерскую посещали в основном состоятельные евреи, которые в отличие от своих христианских сограждан не спешили во львовские костелы, где шли торжественные обедни. Завсегдатаи заведения потребляли в это время шоколад, пирожные и фрукты в семейном кругу – все они относились к состоятельной и либеральной интеллигенции. Верующих евреев было немного, поскольку они избегали всяких контактов со своими свободомыслящими побратимами. Не ходили туда и купцы, которые воскресный полдень проводили в «Гранд-кафе» на улице Легионов. А вот врачей и адвокатов в «Венской» было с избытком.
Эдвард Попельский не искал никого из представителей этих специальностей. Единственной профессией, которая интересовала его эти три недели, были математики. Находился в этом заведении только затем, чтобы увидеть физиономию адвоката Эйсига Нуссбаума, которого его информатор охарактеризовал следующим образом: «Посетитель с рожей мартышки». Фамилия этого адвоката была последней в списке, подготовленном аспирантом Кацнельсоном, и отличалась от других тем, что была подчеркнута. Список этот возник в результате кропотливой двухнедельной работы Кацнельсона и Цыгана. Объединял математически одаренных людей, который не выбрали в жизни эту дорогу. Чтобы раздобыть эту информацию, Кацнельсон обошел все еврейские школы, а Цыган – христианские и государственные. Разговаривали не только с директорами и преподавателями математики и физики, но даже расспрашивали библиотекарей о бывших учениках, которые проявляли особую заинтересованность шарадами и логическими играми. Грабский в свою очередь проделал титаническую работу, добывая сведения о разных частных учителях, которые жили репетиторством, а также о гувернерах в богатых домах. Возник показательный список из пятидесяти двух фамилий, которые разделили поровну – как при сдаче в бридже. Тринадцатым в списке Попельского и был собственно адвокат Эйсиг Нуссбаум, чью физиономию ему не удалось лицезреть, поскольку до субботы он пребывал в командировке в Тернополе. Информатор Попельского, который сравнил адвоката с мартышкой, уверял его, что все может гореть и рушиться, а юрист придет в «Венскую» в воскресный полдень. И действительно, когда в заведение вошел щуплый невысокий мужчина, с чьей выразительной безобразностью контрастировала замечательная средиземноморская красота его спутницы, часы в зале пробили полдень. Кельнер мигнул Попельскому, что вот, мол, появился адвокат, о котором комиссар только что расспрашивал и за показ которого пожертвовал ему целых двадцать грошей. Полицейский встал, чтобы подойти к юристу, но сразу же отказался от своего намерения. Тяжело вздохнул, когда увидел, что у того вместо левой руки был протез, оканчивавшийся дорогой замшевой перчаткой.
Попельский выругался про себя. Обязан был сказать своим людям, чтобы при подготовке списков, выспрашивали не только о весе, но и обо всем, что могло бы дисквалифицировать подозреваемого как акробата, который прыгает по вроцлавским крышам. С раздражением посмотрел в окно и тут же успокоился. Вмиг забыл о своем расследовании.
- Боже, как она красива, - прошептал.
Его дочь, которая разгуливала рядом и осматривалась вокруг в каком-то приподнятом настроении, действительно было исключительно красива. Попельский вдруг осознал, что под часами у «Венской» назначают свидания влюбленные. Спрятался за занавеской и ждал, не подойдет ли к ней поклонник. Через какое-то время Рита пошла в сторону Большого театра, а Попельский выскочил из кондитерской и побежал за ней. Был обязан узнать цель этой прогулки, хотя в глубине души понимал, что так и не узнает правды.
Истинный повод ее прогулки знал автор соблазняющих писем, который из-под памятника гетману Собескому очень внимательно наблюдал за отцом и дочерью в бинокль.
Львов, пятница 26 февраля 1937 года,
половина седьмого вечера
Великопостная служба в костеле св. Миколая всегда собирала большую группу гимназисток. Привлекала их сюда не только несомненная набожность, но и фигура ксендза Константина Керского, который провозглашал потрясающие проповеди. Кроме зажигательного таланта поповедника, природа не поскупилась наделить молодого священника мужской красотой. Когда стоял на амвоне и в гневе потрясал головой так, что густые черные волосы взметались надо лбом, или ронял слезы искренней печали, которые текли по щекам его удлиненного одухотворенного лица, возбуждал у большинства молодых девушек одновременно страх и симпатию. Ничего удивительного, что гимназистки толпами приходили на великопостную службу и заполняли свои тетради по закону Божьему – к радости школьных законоучителей – набожными образками, которые можно было получить в подтверждение участия в великопостных службах.
Рита Попельская не разделяла взглядов своих коллег на тему духовной и телесной красоты священника. Однажды даже, не вынеся чуть ли не экстатического восторга одной из них, резко выпалила, что ксендз Керский, наверное, педик. Несмотря на этот отрицательный настрой, бывала, однако, у св. Миколая из товарищеских побуждений, поскольку там бывали большинство ее одноклассниц, и потом они долго вместе возвращались домой, провожая друг дружку.
В этот день, однако, она не собиралась возвращаться домой с подругами. Стала неподалеку от входа, сжимала в кармане образок, который перед завершением службы добыла своей чарующей улыбкой, и ожидала подходящей оказии, чтобы обмануть внимание законоучительницы, сестры Бонифанты.
Когда прозвучали слова польского эквивалента Stabat Mater, сестра Бонифанта подошла к группе младших гимназисток, чтобы навести там нарушенный на мгновение порядок. Тогда Рита, пожав на прощанье руку своей новой подружке, Беате Захаркевич по прозвищу Тыка, быстро вышла из костела, сбежала вниз и повернула направо. Здесь ее уже не увидит сестра Бонифанта.
На Мохнацкого царил сумрак, пересекаемый тут и везде желтыми потоками света, бьющего от газовых фонарей. Под старым каштаном на углу стоял батяр в надвинутой на глаза шляпе и курил папиросу. Ей стало не по себе. Пошла вниз по крутой улице Мохнацкого, оскальзываясь на обледенелой брусчатке. Батяр оторвался от дерева и двинулся за ней. На пустой улице не было никого. Университетская библиотека была уже закрыта. Наверху улицы было видно дерево, под которым стоял какой-то другой человек. Рита хотела вернуться в костел, однако на пути к нему уже был батяр. Остановился на минуту и смотрел на нее, после чего отодвинулся в тень подъезда. Рита вздохнула полной грудью и еще быстрее двинулась вверх по улице. Сейчас повернет и через несколько минут окажется на Академической площади, под памятником Фредро, в приятном шуме большого города, среди света, витрин и вызывающих доверие людей.
Человек, стоявший наверху под деревом, неожиданно двинулся в сторону Риты. Снова почувствовала спазм в горле. У нее было две возможности: или идти в его сторону, или вернуться под костел, где, может быть, поджидал ее другой батяр, тот, в шляпе. Выбрала третий выход. Свернула в боковую улочку Хмелёвского. Фонарей тут было очень мало. На фоне немногочисленных освещенных окон секла морось. За собой Рита увидела человека из-под дерева. Стоял и искал ее взглядом. Быстро побежала в сторону Калечей Гуры. Вскочила в переулок, а потом в подворотню, из которой несло кошачьей мочой. Погрузилась в темноту.
Когда была маленькой, в минуты сильного страха читала молитву. Сейчас уже не верила в молитву и молчала в темноте. В голове промелькнула странная мысль. Отец наверняка не огорчился бы, если бы ее здесь убили, потому что ему важны только оценки по латыни и немецкому! Он бы только рассвирепел, посмотрев на фотографию, которая была у нее спрятана в кармане гимназического пальто. Написаны на ней были такие слова:
«Увидел тебя под часами. Ты уже сделала первый шаг. Впереди следующие. Хочешь что-нибудь обо мне узнать? Напиши мне. Заказная почта, номер 192. У меня красивые глаза. Жалко, что на фотографии они не очень видны».
Снимок представлял молодого мужчину, одетого только в брюки и майку. Был худой, но идеально мускулистый. Под натянутой материей рельефно вырисовывались мышцы живота. На голове была шляпа. Лицо его было закрыто белым платком.
Мужчина добрался до переулка и миновал подворотню, укрытие Риты. Обошел здание и через минуту оказался во дворе. Недолго стоял неподвижно под большим дубом. Со стороны двора вошел в подворотню, где пряталась Рита. Потянул носом. Не переносил котов. Нажал на ручку подвальной двери. Была открыта. Миновал ее и тихо взошел по ступенькам на лестничную площадку. Теперь он ее видел. Тусклый свет падал из окошка над чьей-то дверью и освещал ее спину. Она дрожала всем телом. Двинулся в ее сторону.
И тут он услышал на улице тяжелые шаги.
- Рита, как можно так рисковать и ходить по запретным улицам! – услышал зычный голос. – Что бы на это сказал твой отец!
- Следили за мной, пан Заремба? – крикнула Рита. – Я ненавижу моего отца! Никогда меня не оставит меня в покое и всегда будет за мной следить!
Через минуту девушки уже не было. На ступеньках лежала ее перчатка. Поднял ее и долго нюхал.
Львов, суббота 13 марта 1937 года,
без четверти четыре пополудни
Попельский вышел из «Шотландской», где, пожалуй, впервые пребывал исключительно в качестве гостя и где выпил большую чашку горячего чаю с малиновым вареньем, подкрепив это стаканчиком водки. Чувствовал себя не очень хорошо, и до него добрался грипп, который уже подкосил всю его семью, включая и служанку Ганну Пулторанос. Поэтому использовал малиново-алкогольную микстуру, которую считал полезным лекарством от всего.
Шел за группой математиков по улице св. Миколая в сторону университета и – чтобы с ними не поравняться и избежать необходимости искусственного разговора – ежеминутно замедлял шаги, которые с детства были у него чрезвычайно быстрыми. Встреча с ними и так была неотвратима, поскольку направлялся туда же, куда и они; не видел необходимости приближать эту хлопотную ситуацию. Шел очень медленно под дождем по грязи и озирался вокруг, желая произвести впечатление человека, заинтересованного этим необычайным островом науки в самом сердце Львова. К сожалению, не чувствовал здесь никакой душевной атмосферы. Все тотчас же связывалось для него с какими-то давними и совершенно свежими уголовными делами. Вместо университетской библиотеки видел мертвое тело студента, который когда-то с нее спрыгнул, вместо безлиственных в эту пору деревьев на Мохнацкого – испуганное лицо молодой медсестры, изнасилованной в одной из подворотен, а вместо монастыря тринитариев – замерзшего младенца, подброшенного под его калитку. Все вокруг было плохо. Даже в сутулых и жестикулирующих людях, которые шли перед ним, видел не величайших светил мировой математики, а злорадных рассеянных мужчин с болезненными амбициями.
Вошел за ними в здание так называемого «старого универка», соседствующего с костелом св. Миколая. Так же, как они, сдал пальто и шляпу в гардеробе и поднялся на второй этаж, где в одной из аудиторий в шестнадцать часов должно было начаться собрание Львовского круга Польского математического общества. Кроме текущих вопросов, предполагалась также лекция доктора Бронислава Кулика «Логика названий и логика суждений».
Попельский уселся под окном и оперся плечами о парапет.Таким образом он отлично видел всех входящих. Математики бросали на него отсутствующие взгляды и рассаживались на скамьях. Некоторые с завистью смотрели на его старательно подобранный наряд: снежно-белая рубашка, черный галстук в белый горошек, купленный в магазине «The Gentleman», и костюм, пошитый у Даевского на Академической. Он переводил усталый взгляд с одного на другого и знал, что наступит в эту понурую пору дождливого дня – сразу закроет глаза, а шелест устрашающих выражений, таких как «сжимающие операторы» и «дуальное пространство», убаюкает его. Неожиданно вздрогнул, потому что увидел маленького пузатого человека с задранным, как у поросенка, носом. Человек этот, неряшливо одетый и небритый, вошел в зал последним и не закрыл за собою двери. Попельский ощутил сильное сердцебиение.
Незнакомец осмотрелся, возбуждая всеобщий интерес, а его взгляд задержался на лысой голове Попельского. Тихо подошел к нему и вручил письмо в конверте.
- Я брат дежурного Майды Юзефа. – Попельский аж вздрогнул от сильного чесночного запаха, который шел изо рта человека, похожего на свинью. – Мой брат болен и просил передать это пану комиссару.
Говор в зале стих. Все смотрели на Попельского и любителя чеснока, включая профессора Стефана Банаха, который вел собрание.
- Можно уже начинать? – спросил раздраженно ведущий, явно адресуя эти слова Попельскому.
- Спасибо, - шепнул Попельский, отодвинулся от посланца и махнул рукой, словно отгоняя муху.
- Сердечно приветствую вас, господа, на мартовском собрании Львовского круга Польского математического общества, - начал Банах. – Сегодня мы имеем удовольствие принимать доктора Бронислава Кулика из Кракова, который огласит лекцию из области формальной логики «Логика названий и логимка суждений». Уже само название позволяет судить, что мы имеем дело с интересным методологическим предположением. Прошу вас, пан доктор.
Раздались жидкие аплодисменты, а на кафедру поднялсящуплый, элегантно одетый и красивый мужчина лет тридцати и начал с заверений, что для него большая честь – выступать перед такими знаменитыми учеными, и что он запишет все замечания, но не уверен, что будет в состоянии сразу определить свое к ним отношение. Двое мужчин, сидящих за Попельским, начали разговор.
- Кто он вообще такой, этот Кулик? – Попельский услышал за собой шепот. – Кто-то из Ягеллонки? Кто-то от Леи?
- Нет, - ответил его собеседник. – Нет, Лея не занимается логикой. Это свежий доктор от Лукашевича, он, по-моему, приват-доцент в Кракове, сделал недавно докторат и ездит с публичными выступлениями по Польше. Хочет втиснуться в среду. Кажется, на сегодняшнее собрание его Банаху протежировал сам Лукашевич. Какой-то шустрый лентяй, как все эти логики!
Попельский улыбнулся про себя, убеждаясь, что сплетни и зависть вхожи даже в мир абстракции. Незаметно обернулся и увидел двух математиков, которых никогда не встречал в «Шотландской». Перед одним из них стояла сумка, из которой высыпались тетради. Гимназические учителя, подумал Попельский и вынул письмо из конверта. Обрадовался, как всегда, увидев ровный старательный почерк Мокка. Вел с полицейским из далекого Вроцлава интенсивную переписку. Мокк доставлял письмо проводнику поезда Катовице – Львов, а тот по приезде во Львов посылал с письмом вокзального курьера, который приносил конверт на Лонцкого. Там дежурный или доставлял его Попельскому лично, либо знал, где надо его искать. Попельский начал читать письмо с надеждой на какие-нибудь новые вести и с радостью, что нашлось занятие на скучном заседании.
«Каттовиц, 12 марта 1937 года
Дорогой Эдуард,
докладываю тебе, что произошло со времени моего последнего письма. Как я в нем писал, зажал в тиски мнимого жениха Марии Шинок, некоего Михала Борецкого, а тот сообщил мне фамилию женщины, делающей аборты в районе, где жила эта несчастная помешанная. Конечно, ты спросишь, зачем мне это вообще было нужно. Я иду по следу «телесного посредничества». Считаю, что Шинок была скрытой проституткой. Сначала думал, что убитая Новоземская была сводней, но не смог найти этому ни одного доказательства. Эта мысль была моей мономанией. Назвал ее «след криптопроституции». В разговоре с Борецким мне пришло в голову, что своднями часто выступают женщины, делающие аборты. Натолкнул меня на мысль он сам, когда сказал, что до него у Шинок было много любовников и она – по его словам – «шкрябалась». Затем я прижал Борецкого и он мне назвал фамилию. Она звучала так: «Моника Халабурда». Как выяснилось, в этом районе живет женщина с такой фамилией, правда, она – уважаемая всеми портниха, а по жизни – теща этого донжуана из предместья. Он жестоко посмеялся надо мной, а мои тиски, видно, надо выбросить на свалку. Однако я не сдаюсь, хотя комиссар Холева и сует мне палки в колеса. У этого трутня ничего не выйдет, и я провожу частное расследование у него на глазах. Как это делаю? Упорно двигаюсь по следу «криптопроституции», посещаю катовицких жриц Афродиты и расспрашиваю их о бабках, делающих аборты. Конечно, хожу к ним как клиент, потому что тогда меня не преследует моя тень в образе этого шпика, аспиранта Выбранеца. Холева злится на меня, произносит морализаторские тирады, но не может мне запретить мою невредную слабость. А я уже вижу свет в конце туннеля. Чувствую, что скоро кое-что узнаю. Ты знаешь, что я умею разговаривать с девицами и человек я щедрый. Но плачу им не только за разговоры. Помнишь, мой дорогой? Homo sum et nil humani... Вот и все новости на сегодня.
С наилучшими пожеланиями,
твой Эберхард
P.S. По делу убиства Новоземской новостей нет».
Попельский трижды перечитал письмо и посмотрел в зал. Докладчик, похоже, приближался к концу выступления, а слушатели нетерпеливо крутились. Разносился приглушенный говор. Попельский, который не изменил латыни и часто бывал на научных филологических заседаниях, знал, что означает этот шум. Либо доклад встречен с восторгом, либо уничтожающей критикой.
- Что он рассказывает? – услышал за собой сценический шепот. – Это же методологическое предательство!
- Вы хотите выступить, профессор? – отреагировал второй шепчущийся.
- Я не унижусь до участия в этой дискуссии!
- Ой, пусть пан проэссор не преувеличивает! Когда-то пан проэссор взял слово после похожего реферата...
- Никогда! – раскипятился профессор. – Никогда! Что это вы такое говорите, коллега!
- Когда докладывал тот дилетант, помните? Вы не дискутировали, пан проэссор? Не критиковали его зубодробительно?
- Какой дилетант?
- Не помню фамилию... Такой низенький... Ну, такой безобразный, как чёрт! Тот эксцентрик, который выглядел так словно его выпустили из Творок. Тот, что перепутал шляпы с Ауэрбахом!
- Шляпы? С Ауэрбахом?
- Вы не знаете этого анекдота? Он действительно замечательный!
- Господа, господа! – отреагировал Банах ex cathedra, строго глядя в сторону обоих учителей и стуча карандашом по столу. – Наш докладчик переходит к выводам. Прошу ему это позволить!
Попельский снова почувствовал сердцебиение. Дилетант, дьявольски безобразный, быстро думал он, не помнят фамилии, шляпа Ауэрбаха, бутерброд Штейнхауса, тренога Гильберта, безобразен, как чёрт, безобразный, как обезьяна, как мартышка. Похож на психически больного. Словно сбежал из Творок. Эти горячечные мысли заставили пульс биться чаще. В районе правого уха началось какое-то дерганье. Шляпа Ауэрбаха. Оглядел зал. Докладчик закончил, а сидящий на первой скамье Герман Ауэрбах первым попросил слова для обсуждения. Попельский с шумом встал. Все посмотрели на него.
- Прошу дождаться своей очереди, - упрекнул его Банах удивленно. – Сейчас слово предоставлено доценту Ауэрбаху.
Дерганье под ухом сменилось грохотом. Попельский подошел к Ауэрбаху и ухватил его за локоть. Крепко ухватил.
- Пан сейчас задаст свои вопросы, - сказал в полной тишине, - но я должен узнать кое-что, и немедленно!
- Что это должно значить! – крикнул Леон Хвистек Попельскому. – Как вы смеете нарушать автономию университета?! Как вы смеете сбрасывать нас с хрустальных вершин логики в клоаку?!
- Пошли! – сказал Попельский Ауэрбаху. – Дело не терпит отлагательств!
- Вы видите, господа, - Ауэрбах почему-то развеселился, - я нахожусь vi coactus.
- Cloactus, - вздохнул Штейнхаус, глядя на Хвистека.
Попельский вышел вместе с Ауэрбахом в коридор и вдруг перестал владеть собой. Схватил математика за тощие бицепсы и прижал к стене.
- Тут когда-то читал доклад какой-то дилетант, ужасно безобразный. Вы его знаете, так как он поменялся с вами шляпами! Прошу мне все о нем рассказать!
- Да, знаю, о ком речь! – спокойно ответил Ауэрбах. – Но сперва отпустите меня. Это логик и математик, наверное, самоучка - образования он не получил, не знаю, откуда он и учился ли вообще, - продолжил, когда Попельский освободил его руки. – Зовут его Здзислав Поток. Однажды он был в «Шотландской». Там были только я и Сташек Улам, который несколько дней назад уехал в Америку. Поток недолго разговаривал с нами, у него была интересная мысль в области принципа Дирихле, а потом ушел. Перепутал шляпы. Шельма, взял мою новую, а свою старую оставил. Потом исчез. Ну а я носил его старую шляпу. Лучше такая, чем никакой. Почти через год пришел ко мне в университет, с извинениями вернул шляпу и спросил, может ли прочесть у нас реферат по логике. Как раз выпал из плана доклад зарубежного гостя, профессора Лебесга, и была дыра в программе. Подробно расспросил его о содержании доклада. Показался мне толковым и когерентным. Я согласился. Он читал свой реферат перед почти пустым залом. Помню, были Улам, я и кто-то еще. Досталось мне потом от моего шефа – и за то, что допускаю дилетантов, и за плохое посещение. Вот и все, что я о нем знаю. Ах, знаю еще, где он живет, потому что отослал ему старую шляпу. Жулинского 10, квартира 12.
- Он был безобразный?
- Наверное. Потому что даже испугал одну студентку, которая тогда сдавала у меня коллоквиум.
- Почему вы отослали ему шляпу, а не отдали сразу, когда он приходил вернуть вашу?
- Это было летом и у меня ее с собой не было.
- У меня есть еще последний вопрос. – Попельский ощущал, как в его организме что-то обрывается, он становится все легче, как после изнурительной диеты. – Почему вы не рассказали об этом безобразном человеке, когда я об этом спрашивал в «Шотландской»?
- Потому что вы не спрашивали о шляпе, а только о каком-то отвратительном чудовище, - улыбнулся Ауэрбах. – Слово «шляпа» является определимым, а выражение «отвратительное чудовище» - нет. До свидания, пан комиссар. Иду задам свой вопрос.
Подал руку Попельскому и повернулся к дверям. Когда нажимал ручку, почувствовал ладонь комиссара на своем плече.
- Сейчас уже действительно последний вопрос. – Лицо Попельского было таким радостным, как лица студентов Ауэрбаха после сдачи сложного экзамена. – Что это за анекдот об обмене шляпами, где вы фигурируете?
- Ах, это, - Ауэрбах снял руку с дверной ручки. Эту старую шляпу Потока я носил почти год и никогда ее не чистил. Кто-то из коллег спросил, почему я ее не чищу. «Я не обязан чистить шляпу вору», - ответил я.
Катовице, суббота 13 марта 1937 года,
шесть часов утра
Мокк вхлопал одеколон в свежевыбритые щеки, вылил несколько капель на ладонь и пригладил волосы. Стрельнул подтяжками о живот и, тихо посвистывая, вышел из ванной. Несмотря на ранний час, чувствовал себя выспавшимся и расслабившимся. Надел рубашку, застегнул янтарные запонки и завязал перед зеркалом галстук. Уселся за стол в гостиной и вынул блокнот. На первой странице женским почерком старательно было выведено: Эрнестина Неробиш, ул Жогалы 4, кв. 1. Следующий лист Мокк вырвал из блокнота. Щуря глаза от папиросного дыма, написал на нем: «Не будил тебя, ты так красиво спала... Чувствуй себя как дома. Доверие за доверие».
Подошел к кровати и положил листок на подушку, на которой был еще теплый отпечаток его головы. Блондинка, с которой познакомился накануне, что-то тихо промурчала сквозь сон. Мокк хотел ее погладить по слегка влажному лбу, но отбросил эту мысль, боясь разбудить девушку.
Выключил ночник, тихо закрыл двери, вышел в коридор и нажал кнопку лифта. Лифтер, зная его щедрость, раболепно приветствовал его.
- Держи два злотых. – Мокк вручил ему монету. – Купи на злотый красных роз, а второй – тебе за труды.
- А что надо сделать с этими цветами, уважаемый пан?
- Занеси в мою комнату и положи у кровати. – Погрозил ему пальцем. – Но так, чтобы не разбудить ту пани, которая там еще спит!
Катовице, суббота 13 марта 1937 года,
половина седьмого утра
Мокк поехал по адресу, написанному девушкой, с которой он провел ночь. Улица Жогалы находилась в том самом районе Богуцицы, где жил Борецкий. Отворила ему неопрятная рослая женщина лет шестидесяти. Одета была в розовый халат, а большой живот был перехвачен грязным бархатным желтым пояском. Надо лбом точно под прямым углом торчали длинные волосы. Выглядело это так, словно кто-то их сгреб с затылка и перебросил над головой. В морщинах у глаз виднелись следы черной туши.
- Чего? – буркнула.
Мокк вынул из кармана двухсотзлотовую банкноту и показал женщине.
- У меня к вам жизненно важное дело. – Замахал банкнотой у нее перед глазами. - Я состоятельный промышленник. Приехал из Германии и ищу приятную девочку на несколько дней.
- Не понимаю! – крикнула. – Тут уже не Германия! По-нашему говори!
И захлопнула дверь у него перед носом. Мокк вздохнул и вышел на темную еще улицу. Двинулся медленным шагом и неожиданно повернулся на пятках. В квартире Эрнестины Неробиш шевельнулась занавеска. Вернулся на главную улицу и свистнул проезжавшему извозчику. Уселся в пролетку и велел ехать по улице Жогалы, а потом повернуть. Тот сделал, как было велено. Когда приближались к подъезду, в котором жила Неробиш, Мокк велел остановиться и подождать. Извозчик, понимая, что клиент заплатит и за ожидание, задремал на козлах.
Мокк прикурил папиросу и поднял воротник пальто. Его хорошее настроение куда-то пропало. Комиссар, конечно, ожидал такого приема в подпольном абортарии, но в своей утренней расслабленности не обдумал детально стратегию и решил действовать ad hoc. А сейчас не знал, как ему следует поступить. Был зол на свою небрежность. Ни одна женщина, делающая аборты и подрабатывающая сводней, не может быть доверчивой. Не удовольствуется непроверенной рекомендацией и не клюнет даже на высокий номинал. Слишком многим рискует, обнаруживая свой промысел. Мокк это отлично понимал. Как понимал и то – в отсутствие других возможностей, - что должен ходить по тайным абортариям, запугать эту «шварцмаму» и вынудить ее выдать предполагаемого клиента Марии Шинок. Не хотил допустить даже мысли о поражении. Удовлетворение от того, что он обнаружил сводницу, заглушило его всегдашний скептицизм. И только сейчас он понял, что нет у него никаких средств, чтобы заставить ее открыть фамилию клиента Марии Шинок. В Катовице у Мокка не было тисков. А что же мне остается делать, думал он с горечью, возвращаться в Бреслау и становиться перед разгневанными лицами моих начальников? Или ехать во Львов выслеживать какого-то мнимого математика? Лучше уж сидеть в этой телеге и наблюдать, выйдет ли куда-нибудь эта старая ведьма. А потом обыскать ее квартиру...
Извозчик захрапел. На Жогалы было пусто. Это был мертвый утренний час, когда мужчины уже давно вышли на работу в шахты, а их жены еще не будили детей в школу. Мокк ощутил усталость, которая свидетельствовала о его излишней физической активности нынешней ночью. Поправил воротник. Даже не заметил, как папироса выскользнула из пальцев, а тяжелые веки закрылись.
- Алло, пан! – извозчик потряс Мокка. – Так едем или не едем? Тут не гостиница, тут не спят!
- Выходила из этого подъезда толстая противная женщина? – Мокк протер глаза и разозлился на себя.
- А вышла, вышла! – извозчик смотрел на него удивленно. – Добрых минут десять назад.
Мокк сунул ему в руку какую-то монету и перебежал через грязный тротуар. Стал под дверью Неробиш и прислушался. Шли минуты. На втором этаже послышались гневные женские крики и писклявые детские просьбы. Мокк достал из внутреннего кармана пальто отмычку и крутил ее в замке под разными углами. Шли минуты. Баба могла скоро вернуться, если пошла, например, в магазин. Несмотря на холод, под котелком Мокка стало влажно. В доме становилось все шумнее. Звенели тарелки, громко переговаривались дети. Стальная петелка отмычки зацепила что-то. Мокк услышал щелчок замка. Где-то наверху отворилась дверь и сбегающие дети громко затопали по лестнице.
Дверь отворялась прямо на кухню, так же как в квартире Борецкого. Мокк осторожно передвигался между разными предметами, лежавшими на полу. В квартире царил смрад и неописуемый балаган. На полу у печи валялись щепки и уголь. На плите стояла кастрюлька. Мокк поднял крышку и понюхал. Хоть он еще ничего не ел, но ни за что не попробовал бы супу из этой кастрюли. Суп не только противно вонял размоченным чесноком, но и содержимое кастрюли похоже было на помои. На блестящих от жира стенках застыли мерзкие озера какой то густой жидкости. Запах брошенной на печи тряпки напомнил Мокку времена Великой войны, когда в окопах под Динабургом вместо носок носил портянки. На полу стоял таз с грязной водой. Обходя его, Мокк оперся рукой о стол и почувствовал, что его ладонь прилипла к клеенке. Он рассвирепел.
- Если уж мне привалило такое счастье, - сказал себе со злостью, - что я сюда попал, то... Курва, что за пещера! Все люди Холевы вместе взятые не смогли бы ее обыскать!
Сопя от злости, искал взглядом шкафчик, какой-нибудь тайник, сам не зная, что должен там найти. Обошел кровать, на которой лежала красная перина без пододеяльника. Нажал ручку двери, ведущей в комнату.
В помещении, окна которого выходили на кирпичную стену маленького двора, Эрнестина Неробиш, видимо, проводила свои процедуры. В центре стояла одноместная козетка, из-под которой виднелся мусорный ящик. Мокк вынул из кармана «Kattowitzer Zeitung» и положил газету на заляпанный коврик, на котором валялись клочья ваты. Приподнял край покрывала на козетке и увидел маленький оббитый таз в форме почки. Его стенки были покрыты ржавой засохшей жидкостью. Резко встал, заткнул нос и с минуту восстанавливал дыхание.
И тут ему показалось, что переживает дежа вю. Напротив него, в буфете, за стеклянной витриной стоял скоросшиватель. Он был черным, а внизу его украшали оригинальные позолоченные уголки. Мокк подбежал к буфету и вынул его. Находились в нем плотные картонные листы, к которым были приклеены открытки с экзотическими видами. Одна из них, с надписью «Привет из Бреслау», изображала прекрасно известный Мокку зоологический сад. Задрожал от возбуждения и посмотрел на корешок скоросшивателя. Из-за прикрепленной там резинки исчезла бумажка, информирующая о содержании, зато на мягком корешке остались углубления от надписи, которая была на этой бумажке.
- Па-ны, - прочел Мокк по слогам.
Это польское выражение было одним из немногих хорошо ему известных. Оно виднелось везде, где пол человек был важной информацией. Например, над входом в каждый мужской туалет. Или на скоросшивателях в брачном бюро убитой Клементины Новоземской.
Львов, суббота 13 марта 1937 года,
без четверти пять пополудни
Попельский хорошо знал окрестности улицы Жулинского. Когда-то он часто бывал здесь – в кабачке ветеранов на улице Охронек, где работали проститутки настолько старые, что львовская улица о них пела:
Какая-то манда
шатается по залу
для одного годна
Бабичеку на сало.
Попельский помнил эту песенку и для него не было тайной – как и для любого львовянина – чтоБабичек продавал конину и худшие в городе колбасы, поэтому сравнение кого угодно с продуктами этого колбасника было оскорблением. Хоть песенка и звучала в нем, когда оказался на Лычакове, думал только о своей операции, которая должна была увенчать трудное и долгое расследование.
Короткая улица Жулинского лежала на краю Лычакова и начиналась на Лычаковской, в ста метрах от монастыря сестер кларисок. Воротами в нее были два угловых кабака – Эйнштейна и Кребса, - а заканчивалась улица на Пекарской. Была застроена двух- и трехэтажными домами и практически лишена зелени. Трехэтажный дом под номерами 10 и 10а, находившийся в центре улицы, был очень запущенным. Тут и там опала штукатурка, а хозяин дома экономил на дворнике, потому что у подъезда лежали кухонные отбросы , выброшенные из окна какой-то беспечной хозяйкой. Попельский с омерзением раздвинул носком башмака картофельные очистки и огрызки яблок, и вошел в подъезд. Следом за ним шли Стефан Цыган и Герман Кацнельсон. Попельский показал второму из них на выход во двор, откуда громко доносились хлопающие звуки выбиваемого ковра, а сам кивнул Цыгану и они двинулись по лестнице. Миновали двери, из-за которых доносились звуки и запахи субботней домашней круговерти: стук посуды, хлюпанье воды, стекающей с тряпок в ведра, пронзительный запах мастики для пола. Ко всему этому откуда-то доносился плач ребенка и злой голос, усиленный алкоголем.
Поднялись на третий этаж. Здесь не было двери с номером 12. Однако Попельский не выглядел обеспокоенным. Верил, что в числах математик не ошибается. В эту квартиру должен был быть вход со двора. Попельский посмотрел в окно. Кацнельсон, стоящий у перекладины, где выбивали ковер, увидел своего шефа и поднял палец в сторону мансарды. Через минуту очутились в месте, указанном Кацнельсоном – на верхней галерее над двором. Дверь с номером 12 была какой-то кривой и в нескольких местах между дверью и косяком видны были большие щели. Попельский постучал не очень громко. Тишина. Повторил. Изнутри не доносилось никаких звуков. Попельский положил ладонь на ручки двери и нажал. Дверь была заперта. Посмотрел через щель. Темнота.
- Иди, Стефцьо, поспрашивай соседей, - шепнул Цыгану, к которому по его молодости обращался иногда на ты. – Может, у кого-нибудь из них есть ключи. Так часто бывает, когда в доме нет дворника или консьержа. Назовись братом Потока. Он не должен узнать, что о нем расспрашивала полиция.
- Так точно, пан комиссар. – Цыган повернулся и двинулся в сторону соседской двери.
Попельский поднялся на боковую полукруглую лестничную клетку и наблюдал за сценой. Отдавал себе отчет, что Цыган со своей внешностью киношного героя-любовника не слишком достоверен в роли брата Потока, чья разительная похожесть на обезьяну была всем известна. Еще менее достоверен в этой роли был бы сам Попельский, выглядевший как денди, или Кацнельсон, чье семитское происхождение было написано на лице.
Дверь открылась, на пороге стоял невысокий мужчина в куртке, нехватку зубов у него Попельский видел даже с этого расстояния.
- Добрый день. – Цыган приподнял шляпу.
- Та добрый, добрый, - ответил мужчина и недоверчиво глянул на незнакомца.
- Я очень извиняюсь, меня зовут Казимеж Поток, я брат Здзиха Потока, вашего соседа. Его нет дома, а я приехал издалека. Вы не знаете, где он может быть?
- Не говорил, что у него есть брат. – Из-за плеча соседа выглянула какая-то неряшливая женщина.
- Он вообще-то говорит немного, - рассмеялся Цыган.
- Что правда, то правда, - ответил сосед. – Он зазря не балаболит. Но его нету, он сегодня уехал, не знаю куда... Вернется в следующее воскресенье.
- Я знал, что он должен сегодня уехать, но не знал во сколько... Вот и не успел, - огорчился Цыган. – Ну ничего... На следующее воскресенье, вы говорите... Плохо... Думал, посидим с ним до отъезда моего поезда на Пшемышль. У меня поезд через два часа...
- Ну так садись у меня. – Мужчина широко распахнул дверь. – Ничего особенного нет, но для брата пана Здзислава чай и хлеб с луком всегда найдется.
- Не хотел бы беспокоить вас... Может быть, вы знаете, у кого есть ключи от его квартиры... У него и пересижу два часика...
- Какой же я дурноватый. – Сосед хлопнул себя по лбу. – Та у меня ж есть ключи! Пошли, я открою!
Сосед вернулся с ключами и отпер дверь квартиры Потока. Вошел туда всместе с Цыганом. Попельский слышал, как гостеприимный сосед, поддерживая честь дома, говорит Цыгану «раздеть пальто и шапокляк вешать» и «садиться к столу». Через минуту вернулся к себе в квартиру. Когда закрывал дверь, жена сказала:
- Этот гость слишком красивый для брата пана Здзислава.
- Может, сводный, - услышал Попельский, и дверь закрылась.
Наступила тишина. Через миг Попельский был в квартире Потока. Была это обычная холостяцкая квартира с темной кухней, отделенной от прихожей тонкой клеенчатой занавеской, висящей на проволоке. В комнате находилась железная кровать, стол, два стула и небольшой шкаф. Все эти предметы были завалены листами, покрытыми небрежным почерком. Кое-где чернила расплылись на дрянной бумаге и записи были совершенно нечитаемыми. Одно было ясно – страницы были покрыты математическими и логическими записями.
Исключая этот научный беспорядок, квартира производила впечатление аккуратной и прибранной. В кухне ничего не было, кроме чугунной раковины, спиртовки, маленького столика у стены, шкафчика для посуды и продуктов и мусорного ведра. Попельский проверил шкафчик и увидел в нем несколько крошек хлеба и банку с остатками смальца. Вошел в комнату и открыл одежный шкаф. Обнаружил там несколько грязных рубашек и отстегнутых воротничков. Видимо, у Потока был только один костюм и одно пальто, и именно в этом наряде он и уехал. На дне шкафа лежала толстая картонная папка. Попельский развязал тесемки и вынул из нее пачку бумаг – около ста страниц, покрытых машинописью. Это был труд по логике, написанный по-французски. Попельский с удивлением отметил, что в нем немало древнегреческих цитат. Напряженно думал, и на виске у него пульсировала жилка. Труд написан по-французски, по-французски. Пролистал несколько страниц. Ни ударения, ни прочие французские диакритические знаки не были вписаны от руки.
- Коллега. – Вручил папку Цыгану. – Прошу это выслать во Вроцлав, чтобы там проверили, не был ли этот труд написан на той самой машинке, которую нашли при убитой в Новый год. Через час прошу позвонить мне домой, я вам дам точный адрес.
- Так точно. – Цыган рассеяно рассматривал постель Потока. – Ай, как некрасиво, - улыбнулся молодой полицейский, заглянув под подушку. – Тут мы, наверное держим какие-то особые непристойности...
Цыган вытащил из-под подушки несколько скрученных фотографий. Его предположения не оправдались. Это были не порнографические открытки. Игра теней и кое-какие аксессуары вроде веера, шпаги и сомбреро указывали, что снимки сделаны в специализированном ателье. На них было лицо – везде одно и то же – в профиль и анфас. С ощеренными зубами, с губами, сложенными сердечком и с губами открытыми.
- Пан комиссар, - Цыган уже не смеялся. – Он, пожалуй, не слишком красив.
Львов, суббота 20 марта 1937 года,
девять часов утра
Когда Рита вошла в подъезд, она оказалась на границе света и тени. Граница эта – ненатурально резкая – разрезала ее лицо вдоль носа. Свет падал из окошка, вделанного в крышу, он высился над крутой спиралью ступеней. Стояла, неподвижно выпрямившись, между белым и ярким утренним светом и густым влажным светом сумрака. Неожиданно ее лицо сдвинулось на сантиметр вперед, мышцы легко расслабились, подбородок опустился, а веки стали закрываться. Казалось, что на нее внезапно напал сон. Из-под одного века выползал и расплывался по всей щеке раздвоенный язык крови. Плавала в нем желчь и остатки глазного яблока. Тело ее рухнуло на доски пола, но голова осталась на своем месте, лишь слабо закачалась. Висела в воздухе, а чья-то ладонь держала в сжатой горсти обе ее косы.
Из губ Попельского вырвался звук, который одновременно был похож на рыдание, кашель и бульканье рвоты. Комиссар уселся в кровати и положил ладонь на грудь под шелковой пижамой. Чувствовал, как сердце бьется под кожей. Посмотрел на свою спальню, словно видел ее впервые в жизни. Прошла минута, пока он перенесся из темного подъезда, где Рите отрубали голову, в свою квартиру у Иезуитского сада. Несмотря на задернутые тяжелые шторы, в комнате было серо. Снаружи ярко светило солнце, радуя всех соскучившихся по весне, а у него в мозгу расшалились какие-то эпилептические нервы. Посмотрел на часы. Было только девять.
- Почему я проснулся? – спросил сам себя.
Его организм, за много лет привыкший к ригористично соблюдаемому распорядку, почти никогда не бунтовал ни бессонницей, ни неожиданными пробуждениям. Всегда в пять утра Попельский проваливался в забытье, а ровно в полдень поднимал голову, изболевшуюся от сна и удушливого табачного запаха в спальне. Иногда страдал от боли из-за ночных кошмаров, а чаще утренних. Кошмары эти наплывали через уснувший разум Попельского, не нанося ему никакого ущерба, а первая папироса разгоняла все воспоминания. Несколько раз в жизни случалось, что он внезапно просыпался под их влиянием. И эти несколько случаев внезапного пробуждения научили его толковать ночные кошмары как предостережение. Так было во время ссылки в России, когда банда мужиков – пьяных, бородатых, ошалевших от выпитого спирта – ворвалась на постоялый двор, где он отдыхал после картежной ночи, и красными от крови топорами начала выбивать клинья в черепах спящих царских офицеров. Так было в венские времена, когда помешанный игрок, проигравший ему свою любовницу в шахматы, ворвался в его бедную студенческую комнатку, держа в голых ладонях, как боевой топор, куски стекла. Так же было, когда ему было десять лет и он сладко спал в доме своей тетки, когда появился гонец с вестью об его отце, которого татарские бандиты забили цепами под Киевом, и матери, которая на следующий день повесилась на киевском вокзале.
Такие сны всегда были предостережением или вестниками грядущего зла. Чаще всего действовали в них какие-то зверские чудовища, выходившие из углов комнаты и, крутя длинными рылами, усаживались ему на грудь. В этот раз, чего еще никогда не случалось, приснился ему знакомый человек: в кошмаре появилась Рита. Слипшиеся волосы, голова отделена от туловища, выбитый глаз.
Подхватился с постели и начал одеваться. Пренебрег нарядом, который приготовил – как всегда перед сном – на стойке. Не глянул даже на рубашку и пиджак от костюма, к которым подобрал подходящий галстук. Чтобы сэкономить время, которое ушло бы на завязывание галстука и возню с запонками для манжет, напялил прямо на пижаму свой парадный мундир и застегнул его под шеей. С ботинками в руке, с пальто на локте и в темных очках выскочил из квартиры. Забыл только шляпу.
Слыша вдогонку сетования служанки и крики удивленной Леокадии, вскочил в «шевроле», который стоял под домом. Поехал быстро по улице Крашевского, потом свернул вправо, на Словацкого. Молниеносно миновал здание главпочтамта и «Оссолинеум», потом свернул на Хоронжчизны. Люди, пившие воду у старого источника на площади Домбровского, пялились на авто с таким напряжением, словно оно было каким-то фантастическим экипажем.На улице Сокола Попельский просигналил группе молодежи, которая перекрыла проезд, направляясь в гимнастический зал. Молодые люди отбежали с громкими и не слишком доброжелательными комментариями. Повернул влево, на улицу Зиморовича, и увидел перед собой здание Товарной биржи и памятник Уейскому. Академическую проскочил молниеносно, увернувшись от угольного фургона. Миновал «Шотландскую» и памятник Фредро. Через минуту тормозил уже на Зеленой 8, под гимназией Королевы Ядвиги.
Львов, суббота 20 марта 1937 года,
половина десятого утра
Директор женской гимназии Королевы Ядвиги, пани Людмила Мадлерова, не любила комиссара Эдварда Попельского. Познакомилась с ним в ходе нескольких неприятных бесед, которые вынуждена была провести с ним из-за его невыносимой дочери. Сидел тогда хмурый и задумавшийся, словно в мыслях был далеко, и директор чувствовала, как нарастает в нем злость. Такие реакции она не однажды видела в своей длинной педагогической карьере, но у Попельского – отлично это ощущала – злость не была направлена на собственную дочь и не предвещала справедливой расправы с распоясавшейся панночкой; нет, ярость эта была направлена на нее, заслуженного педагога и многолетнюю учительницу, которая свои лучшие годы отдала воспитанию девочек и знала их проблемы и тайны лучше, чем собственные секреты! Попельский слушал все с внимательным спокойствием, а потом быстро выходил из кабинета. В окно видела его мощную фигуру, его котелок и снежно-белый шарф. Кружил тогда, как дикий зверь, по небольшой площади перед протестантским костелом св. Урсулы, окаймленным деревьями и зажатым двумя домами. В облаке дыма Попельский вызывал восторг у молодой учительницы рисования, панны Хелены Майерувны, которую однажды пани директор застукала на внимательном любовании полицейским.
- Какой это сильный мужчина! – сказала тогда в восторге панна Майерувна, думая, что за ней стоит ее подружка, учительница гимнастики. – Наверное он размышляет над каким-нибудь сложным криминальным делом!
- Нет, пани коллега, - ответила директор, вгоняя свою сотрудницу в страшное смущение. – Он размышляет о том, как бы под нашу школу подложить бомбу. Лучше всего тогда, когда меня в ней не будет!
Попельский стоял перед директором, небритый, в темных очках и в пальто, застегнутом под горло, несмотря на весеннее тепло. Пани Мадлерова вспомнила о дурной славе, которой он пользовался – все эти сплетни о его брутальности и бесконечных романах. Ей это не казалось слишком возбуждающим. Глядя на его измученное лицо и очки, маскирующие глаза, видела в этих сплетнях – если в них была хотя бы частица правды – скорее признак житейской беспомощности и одиночества...
- Хорошо, что вы пришли, пан комиссар, - сказала жестко. – Потому что ваша дочь позволила себе сегодня уйти с уроков! Ее воспитатель, пан профессор Пакликовский, минуту назад мне сообщил, что видел ее на улице Пилсудского! С ней вместе была...
Попельский повел себя не так, как обычно. Обычно он всегда выслушивал до конца педагогические тирады директора. Обычно, выходя, всегда говорил: «До свиданья!» И накогда так сильно не хлопал дверью.
Львов, суббота 20 марта 1937 года,
без четверти десять утра
Если бы Рита Попельская откровенно должна была бы сказать, что ей доставляет такое же большое удовольствие, как лыжная езда, ответила бы: «Прогуливать весной уроки». Никогда себя так хорошо не чувствовала, как если ей удавалось избежать внимательных глаз учителей, педеля и прочих школьных преследователей. Ее распирала радость, когда она вырывалась из гимназии и через четверть часа исчезала в Стрыйском парке, чтобы там спокойно забраться в кусты и делиться секретами с какой-нибудь соучастницей преступления. До сих пор это была Ядвига Вайхендлер, но Рита резко отдалилась от нее, когда заметила, что в спорах с отцом, о которых она ей отчитывалась, Ядзя всегда оказывалась на стороне «пана комиссара». С недавнего времени поверенной в ее тайнах и сообщницей в прогулах стала Беата Захаркевич, высокая и не очень красивая девушка, не слишком лестно именуемая Тыкой.
Первый день весны немногочисленные, но самые отважные ученики почтили прогулами. Выпал он на воскресенье. Рита однако сочла, что имеет право отметить этот день заранее, и подговорила на это празднование свою новую подружку. Тыка сначала сопротивлялась, но сразу же согласилась, как только Рита пообещала ей раскрыть самый большой секрет своей жизни.
Девочки старательно готовились к прогулам. Рита украла у отца четыре папиросы. Тыка же из бутыли с вином, стоявшей в погребе, отлила небольшую банку. Обе взяли в тот день в школу больше еды, чем обычно. Рита за несколько дней до этого напечатала на машинке фальшивый документ, оправдывающий ее отсутствие организацией классной экскурсии. Документ подписали совместно подделанным автографом своего воспитателя, профессора Пакликовского, и оснащенные всем этим встретились в восемь утра на Стрыйском базаре.
Оттуда быстро дошли до парка. Чтобы избежать любопытных на главном входе, поднялись наверх по Стрыйской улице и добрались к западному входу, у дома садовника. Спустились вниз и побежали мимо памятника Килинскому. Потом вскарабкались наверх. Через минуту нашли укрытие в кустах. Хоть погода была замечательной и по-настоящесу весенней, среди парковых кустов и полудиких аллей не было никого. Обе панны, никем не побеспокоенные, уселись на поваленном дереве, съели по булке с ветчиной, выкурили по папиросе и сделали по большому глотку вина. Напрасно Тыка уже с утра требовала открыть ей секрет. Рита была неуступчива. Решительно утверждала, что все расскажет ей по дороге к таинственному месту, куда они должны явиться к десяти часам. У Тыки глаза округлились от любопытства, но она решила быть терпеливой.
Рита не могла открыть ей секрет в трамвае номер 3, которым ехали в сторону Лычакова, потому что в нем было слишком много людей. Не могла его открыть и на Пекарской, потому что там мешали студенты медицинского факультета университета, которые в этот прекрасный день массово сорвались с лекций, болтались по тротуарам и цеплялись ко всем паннам. Только когда пришли на улицу Жулинского, вокруг них стало пусто. Солнце спряталось за тучами и только один бледный отблеск его отражался в окнах и балконах. Девочки шли быстро, держались под ручки, все время оглядывались, выискивая возможных шпиков и разговаривали шепотом.
- И написала ему до востребования, понимаешь?
- Ну и что? Ну и что?
- В этом письме выказала спокойную заинтересованность его личностью. Написала прямо: «У вас, наверное слишком высокое мнение о своих глазах. Можете ими соблазнять других панн, но не меня».
- А он что на это?
- В следующем письме, неделю назад, снова вспомнил о красоте своих глаз. Он, наверное, слишком самоуверен. Ну посмотри, какой мужчина прислал бы женщине подписанную фотографию, на которой виден его торс...
- Что это такое?
- Торс, торс, Беатка, чему ты удивляешься? Не видела мужского торса?-
- Видела, конечно. – Тыка надулась. – Но рассказывай дальше, что он тебе ответил.
- Написал, что предлагает мне встречу, конечно, в общественном месте, где я бы смогла, представь себе, где я бы смогла им восхититься.
- Чем, его глазами? Или торсом?
- Но ведь не в общественном же месте!
Прервались на минуту, потому что все заглушили крики навьюченного мешками уличного торговца, который входил в какую-то подворотню и орал: «Товары! Товары!»
- Ну и где это общественное место?
Рита остановилась и с улыбкой посмотрела на подругу. Разжигала ее любопытство.
- Мы туда как раз и идем, глупышка.
- Что? Идем туда?
- Не хочешь? – Рита посерьезнела и показала на внутренний карман пальто. – У меня здесь адрес. Все его письма ношу с собой, чтобы их не нашел мой старик. Общественное место – это биллиардный клуб... Хочу, чтобы ты меня сопровождала... Конечно, не потому, что я боюсь идти сама, а чтобы мы потом обменялись впечатлениями о его красивых глазах...
- Спасибо тебе, дорогая! – Тыка поцеловала ее в обе разрумяненные щеки. – Спасибо тебе за доверие!
- Тихо, - шикнула Рита. – Лучше давай узнаем, который час. Потому что мы почти на месте. Но сначала посмотрим на этот дом.
Миновали ворота с номером 10, а потом номером 10а и через минуту оказались на углу Лычаковской. Вошли в кабачок Кребса. За задернутыми шторами было в нем совсем темно. Увидели только какого-то пьяницу и бармена с таким понурым и сонным выражением лица, что он мог бы быть главным злодеем городских романсов. Пьяница, который переборщил с лечением похмелья, раскачивался над стопкой водки и пытался укусить селедку, которую двумя пальцами держал за хвост.
- А с чем это такие девульки нас хотят поздравить? – загудел бармен низким голосом.
- Мы хотели бы узнать, который будет час, - сказала Рита, которая была гораздо храбрее Тыки.
- А будет и полночь, а пока только десять, - рассмеялся бармен.
- Благодарим. – Рита вежливо поклонилась.
На улице было пусто. Вышли из кабачка, после чего Рита втащила подружку в ближайшую подворотню.
- Дай мне еще вина, Беатка!
- Уже даю, - ответила Тыка.
Сделали по большому глотку. Щуря глаза, высунулись из подворотни и осмотрели улицу. Было по-прежнему пусто, только в нескольких метрах от них парковался черный автомобиль.
- Какой это дом, Рита, какой это дом? – Беатка аж побледнела от возбуждения. – Тот, перед которым стоит авто?
- Нет! – Рита тоже была бледна. – Крепко схватила подружку за локоть: - Надо возвращаться. Немедленно! Сюда, через двор!
- Как это возвращаться? Сейчас? Ты мне уже не доверяешь? – Тыка со слезами на глазах бежала за быстро идущей Ритой, которая направлялась на задний двор.
Догнала ее только через несколько метров. Удивленный их видом торговец перестал выкрикивать свое «Товары!» и присматривался к обеим паннам.
- Как ты могла? – плакала Беата. - Понимаешь, что значит быть оттолкнутой? Я так надеялась!
- Это авто моего старика, понимаешь? – Глаза Риты были полны ярости. – Не знаю, как раскрыл мою тайну, но это для него семечки! – Прыснула издевательским смехом. – Для этого аса польской полиции...
- Послушай, Рита. – Беата внезапно успокоилась. – А может, твой отец приехал к этому человеку? Сам написал тебе в письме, что разыскивала его полиция многих стран. Может быть, твой отец за ним следит?
- О Боже, Боже. – Рита вложила свои тонкие длинные пальцы в волосы. – Это может быть правда! Я должна это знать! Давай вернемся в тот кабачок и будем следить через окно!
- Но там сидит какой-то пьяница и этот страшный бармен!
- Не бойся, в случае чего...
- Позовешь своего папу?
Рита долго смотрела на Беатку, словно хотеласвои взглядом выжечь ей глаза.
- Даже не думай об этом! – сказала медленно. – Никогда не попрошу о помощи этого гада, который следит за мной на каждом шагу! Который мою жизнь превратил в ад! Знаешь, что из-за него я не буду играть в «Медее»? Каспшак отстранил меня от этой роли и дал ее Ядзьке! Когда спросила его почему, ответил, чтобы об этом я узнала у своего папашки! Понимаешь? Или ты думаешь, что когда-нибудь его о чем-то попрошу?!
Львов, суббота 20 марта 1937 года,
пять минут одиннадцатого утра
Заремба услышал шаги на ступеньках. Приложил глаз к маленькой дырке в занавеске висящей в дверях уборной. По галерее медленно шел мужчина в шляпе и с рюкзаком. Одет был в заношенное демисезонное пальто. Миновал уборную, внимательно посмотрел на листок с надписью «Авария» и пошел на последний этаж нога за ногу. Был молодой, а двигался как старик. Был худым, а сопел как толстяк. Был человеком, а выглядел как зверь.
Заремба, переодетый водопроводчиком, уселся на закрытую раковину и полой рабочего халата вытер пот с лица. Услышал скрежет ключа в замке и стук двери. Сомнений не было. Это был Поток. Как раз вошел в свою квартиру.
Полицейский пытался собраться с мыслями. Облава на Потока была запланирована на завтра. Сосед ведь сказал, что он вернется в воскресенье. Тем временем Поток вернулся днем раньше. Зарембе стало холодно от мысли, что было бы, если б тот пришел в свою квартиру полчаса назад, когда он сам, пренебрегая осторожностью, выскочил вниз за папиросами.
Если что и могло сорваться в тонком плане полиции, то лишь из-за человеческих ошибок. Были продуманы все варианты. Подготовлен туалет – как наблюдательный пункт – а располагающий телефонным аппаратом ближайший галантерейный магазин Вассерманна на углу Жулинского и Лычаковской был пунктом связи с управлением. Чтобы обеспечить быструю связь, центральной телефонной станцией была проведена специальная линия между этим магазином и следственным управлением. Западня, приготовленная Потоку в его доме, была безупречной. Чтобы вонь не мешала следователям в наблюдении за квартирой подозреваемого, уборную закрыли по причине ремонта водопровода. До воскресенья за квартирой Потока день и ночь должен был следить один полицейский, проверять и допрашивать каждого, кто его посетит. На основе этих донесений хотели узнать о Потоке что-то, что помогло бы его задержать, если б каким-то шестым чувством ощутил опасность и не вернулся в свою квартиру. В воскресенье все закончится. В четыре утра на Жулинского должно было стать темно от полицейских. Среди них должны были быть все четыре офицера следственного управления и двенадцать тайных агентов из IV комиссариата на Курковой. Шесть полицейских в штатском должны были ждать на вокзале. А тем временем Поток приехал на день раньше!
Заремба медленно успокаивался и решал, что ему следует сделать. Он не мог оставить свой наблюдательный пункт и позвонить из магазина Вассерманна, поскольку это было связано с огромным риском. Поток мог в это время посетить соседа, узнать, что у него был брат – кто знает, есть ли он у него вообще – и, конечно, сбежать. Зарембе оставалось или ждать сменщика, которым в половине одиннадцатого должен был стать Кацнельсон, или самому арестовать Минотавра. Решился на второе. Нащупал подмышкой браунинг и начал снимать халат водопроводчика.
Тут он услышал шаги на лестнице. На галерейку поднялся Попельский. Был небрит и странно одет, в парадный мундир. На его шее расплылось какое-то малиновое пятно. Заремба открыл ему и Попельский проскользнул в уборную.
- Есть, Эдзьо, лично Мино... – горячечно начал Заремба, забыв, что его коллега очень не любит уменьшительного Эдзьо.
- Погоди, прервал его Попельский. – Скажи, где ты видел Риту пару дней назад, когда она вышла из костела, говори быстро, мне снился сон, ее нет в школе, должен ее найти...
- Прекрати болтать, - шепот Зарембы прозвучал как крик приказа. – Поток у себя.
- Пошли. – Попельский неожиданно успокоился, но его малиновый ожог на шее стал увеличиваться. – Пошли за этим зверем.
Вышли из уборной. Заремба по дороге застегивал халат. Тихо стали под дверью с номером 12. Заремба постучал.
- Кто там? – из квартиры раздался странный писклявый голос.
- Та водопроводчик, - ответил Заремба. – В сливе что-то попортилось, должен у вас трубы проверить.
Дверь отворялась медленно. Появился сначала глаз. Маленький, круглый, вдавленный вглубь глазницы. Глаза сверху были окружены густыми бровями, скрученные клочья которых нависали над напухшими красными веками. Ниже, на щеке, виднелись жесткие кусты небритой щетины, между которыми цвели струпья. Глаз покрутился в глазнице и обнаружил Попельского с браунингом.
Попельский сбоку ударил дулом в этот глаз. Не попал точно, но острый металл разрезал кожу лба. Поток схватился обеими руками за рану. Между пальцев хлестала кровь. Точно так же, как кровь из глаза Риты в ночном кошмаре. Попельский оттолкнул Зарембу и ввалился в квартиру. Поток пытался удрать от него. Метался между узкими стенами прихожей, брызгая кровью. Попельский поскользнулся на оборваной занавеске, отделявшей прихожую от кухни. Поток был уже на пороге. Обернулся и посмотрел на Попельского. Усмехнулся. Кровь стекала по его носу и щекам. Капала с губ на зубы. Попельский увидел окровавленные десны и клыки. Поток щелкнул ими, словно хотел продемонстрировать что-то Попельскому. Как при осмотре места преступления. Так я грыз жертвы, так продирался сквозь их ткани, так жевал желе щек.
Попельский сорвал клеенчатую занавеску. Металлические кольца раскатились по кухне. Одним быстрым движением носком ботинка ударил зверя между ног. Поток упал на колени, схватившись за свои ядра. Тогда Попельский обвязал ему голову клеенчатой занавеской и стал его душить.
- Эдзьо, оставь его! – крикнул Заремба, схватив Попельского за плечи. – Убьешь скотину, а сядешь как за человека! Оставь его, холера тебя побери!
Попальский увидел кровь Потока, смешанную с какими-то выделениями, на рукаве своего парадного мундира. Почувствовал омерзение. Отодвинулся с отвращением от хрипящего тела. Потом переборол себя, схватил Потока и приковал его к ножке кровати. Голова бестии была замотана клеенкой. Клеенка приподымалась от неровного дыхания.
Попельский уселся на кровати и прикурил папиросу.
- Сходи, Вилек, на наш пункт, пусть пришлют транспорт, - сказал, выпуская облако дыма, - он нам всю машину испачкает юшкой. Я его постерегу.
- Лучше ты иди, Эдзьо. – Заремба весело улыбнулся. – Если тебя с ним оставлю, ты его еще прибьешь! Ты его хочешь отправить в Бригидки?
Попельский вытер простыней кровь с рукава куртки и встал. Малиновый цветок на шее исчез. Попельский схватился за раму кровати и подвигал несколько раз. Смеялся как одержимый.
- Взяли его! – крикнул, а потом сказал с усмешкой. Скоро вернусь, а ты его хорошо стереги! Ну как там, красавец? – пнул слегка Потока и выбежал на лестницу.
Поток задвигал головой и сбросил с нее клеенку. Смотрел на свою прикованную руку. Наручники были серьезным препятствием, но ведь ножка кровати не была прикреплена к полу.
Львов, суббота 20 марта 1937 года,
четверть одиннадцатого утра
Рита сидела в темном кабаке у самого окна, разглядывала в окно улицу Жулинского и решала, что будет делать дальше. Не могла даже посоветоваться с Тыкой, потому что та убежала домой, испугавшись и угрюмого бармена, и упившегося клиента, который высасывал соленое мясо очередной селедки. Ни тот, ни другой к Рите не цеплялся. Бармен вытирал пивные кружки и слушал по радио знаменитую песню Ханки Ордонувны «Кого касается наша любовь?» Пьяный дремал опершись лбом о ладонь.
Вдруг Рита сжала стоящий перед ней стакан с холодным чаем. Увидела отца. Шел в ее сторону. Ей стало дурно от мысли, что он придет сюда, что сейчас ее найдет. Но отец свернул в галантерейный магазин на двадцать метров раньше. Рита вышла из кабака, подошла к окну магазина и одним глазом смотрела из-за поворота стены. Заметила лысую голову отца. Вытер затылок платочком с монограммой, которую ему когда-то вышила – в давние времена, когда, сидя у него на коленях, поверяла ему свои детские секреты. Она загрустила от воспоминаний давних лет и при виде беспомощного жеста отца, когда вытирал пот. Потрясла головой, отгоняя сантименты, и быстро побежала по улице. Должна наконец проверить, не ее ли незнакомца преследует отец.
Оказавшись в подъезде, осмотрелась вокруг. Вывески биллиардного клуба нигде не было. С бьющимся сердцем стала подниматься по лестнице. Ее туфли стучали по ступенькам. Вошла на галерею последнего этажа. Одна дверь была приоткрыта. Толкнула ее, дверь слегка заскрипела. Вдруг ощутила страх. Хотела выйти и убежать оттуда. Не могла. За ней кто-то стоял.
Львов, суббота 20 марта 1937 года,
двадцать минут одиннадцатого утра
Попельский вытер затылок и спрятал платок в карман.
- Скоро там будут два полицейских из комиссариата IV и независимо от них Кацнельсон, который идет сменить Зарембу, - услышал в трубке голос аспиранта Стефана Цыгана.
- Хорошо, Стефек, так я пойду к Вилеку.
- Прошу подождать, пан комиссар. – Цыган был взбудоражен. – Есть для вас важное известие из Вроцлава. Тамошние техники подтвердили, что научный труд был написан на той машинке, которую обнаружили у убитой.
- Оставь это! – Попельский потерял дар речи. – Ну теперь никакой адвокат-попугай его уже не отмажет!
- И последнее: звонил Мокк. У него сенсационная новость о той катовицкой «шварцмаме»... Баба замешана в торговле живым товаром...
- Стефцьо, - Попельский рассмеялся, - ты не должен мне сейчас морочить голову? Взяли Минотавра, понял ты, взяли!
- Но Мокк будет звонить через минуту. Что ему сказать?
- Скажи ему вот что: приезжай во Львов! Пора спрыснуть наше расследование!
Цыган еще что-то хотел добавить, но Попельский повесил трубку. Весело подмигнул озабоченной продавщице и вышел на улицу. Недовольно посмотрел на яркий свет и заслонил глаза очками. В подъезд дома на Жулинского 10 уже вошли двое полицейских в форме и Кацнельсон. Ни один из них не заметил Попельского.
По галерее разносился громкий топот шагов. Скрипнули двери на последнем этаже. Это полицейские вошли в квартиру Потока. Попельский улыбаясь шел по ступенькам, держался за перила. Был этажом ниже. На перилах висел какой-то грязный половик. Дотронулся до него и тут же отряхнул ладонь. Посмотрел на свои ботинки, опер ногу о ступеньку, после чего снял с носка капустный листок. Посмотрел вверх и ощутил сильное беспокойство. Не услышал ни слов приветствия, ни отзвука разговора, никаких шуток между полицейскими, которым удалось через два года схватить зверя. Быстро двинулся наверх.
Из квартиры выскочил Кацнельсон.
- Не входите туда, умоляю! – Кацнельсон вытянул руки, словно хотел оттолкнуть Попельского. – Вам не надо это видеть!
Оттолкнул своего коллегу и вбежал в квартиру. Кровать стояла поперек комнаты, а окно было открыто настежь. Один из полицейских высунулся наружу, долго смотрел вверх и вниз, а потом покачал головой. Второй обошел Попельского и двинулся на боковую лестничную клетку, а оттуда на крышу. Через минуту его тяжелые шаги застучали над их головами и стихли. Кацнельсон схватил Попельского за рукав, словно хотел его выпроводить из квартиры. Тот вырвался. Смотрел и смотрел. Под кроватью кто-то лежал. Клеенка покрывала тело аж до горла. Голова была открыта. Это не была голова Потока.
Львов, суббота 20 марта 1937 года,
одиннадцать часов утра
Голова Зарембы лежала на коленях Попельского, который держал друга за щеки. Боялся, что голова оторвется от перерезанной шеи. Плакал. Заремба пыталсяулыбаться. Открыл и закрыл глаза, и даже слегка пошевелил головой, словно хотел сказать: все в порядке, Эдзьо.
Его щеки неожиданно задрожали, как у пловца после прыжка в воду. Снова поднял веки, но уже не опустил их. За него это сделал Попельский.
Львов, среда 24 марта 1937 года,
шесть часов пополудни
Эберхард Мокк вышел из поезда на Центральном вокзале, поставил чемодан и стал оглядывать перрон. Искал глазами высокую, одетую в черное фигуру Попельского. Напрасно высматривал его лысую голову, темные очки или белый шарф. Из дыма и пара, бьющих от локомотива, выныривали носильщики, газетчики и продавцы лимонада. Пар опал, а Попельского не было. Мокк с силой натянул перчатки и из пачки «Египетских» вытащил зубами одну папиросу. К нему подскочил какой-то услужливый носильщик, дал ему прикурить и взял чемодан.
Мокк шел за ним, задумчивый и неспокойный. Знал Попельского недавно, но был стопроцентно уверен, что поляк держит слово не только в важных делах, но и в мелочах. Его отсутствие на вокзале, хотя несколько дней назад он пообещал лично приветствовать Мокка, могло свидетельствовать о каком-то неожиданном происшествии, о каких-то плохих новостях. Мысли Мокка кружились вокруг субботнего провала Попельского. Хорошо знал обо всем – о смерти Зарембы и бегстве Потока по крыше. Знал, что два полицейских и Кацнельсон бросились в неудачную погоню за убийцей, когда Попельский закаменел над телом Зарембы. Отчет о субботних событиях в тот же вечер Попельский дал ему по телефону. Уже тогда у него был какой-то странный голос. Надолго задумывался, прерывался и подыскивал слова,, словно только начал учить немецкий, а не владел им так, словно был урожденным немцем. Эти неожиданные проблемы Попельского с языком Мокк отнес на счет провала и встряски от смерти Зарембы. Это могло стать причиной его отсутствия на вокзале.Но как долго, спрашивал Мокк себя, можно переживать такую встряску, когда зверь снова на свободе? Как долго можно вспоминать поражение, когда зверь все это время скрывается в каких-нибудь закоулках или на городских малинах?
Сел в пролетку, заплатил носильщику, а извозчику сунул под нос визитку с домашним адресом Попельского. Драндулет двинулся. Мокк не восхищался уже Центральным вокзалом, чья гармония и точно дозированные архитектурные украшения превышали – по его мнению – напыщенный вокзал в Бреслау. Не присматривался по дороге ни к костелам, ни к фасадам гимназий и институтов. Обратил только внимание на латинскую надпись на здании, похожем на библиотеку, когда уже сворачивал с главной улицы в сторону парка, возле которого жил Попельский. Hic mortui vivunt et muti loquuntur. Здесь мертвые живут, а немые говорят. Если бы мертвые могли говорить, подумал с горечью, мне бы нечего было делать на этом свете.Мокк почуствовал что-то вроде утешения.
Вспоминал недавние катовицкие происшествия и никак не мог понять, какую роль в них играл Здзислав Поток. После обнаружения у Эрнестины Неробиш скоросшивателя из бюро убитой Клементины Новоземской расследование двинулось очень успешно. Комиссар Зигфрид Холева, чувствуя, что это дело может решить его карьеру, сразу же забыл о запрете Мокку заниматься расследованием и резко присоединился к операции в стиле, который вроцлавянин любил. Не цацкался особо с Неробиш в комнате для допросов и через два дня получил от изболевшейся от ударов и пинков женщины всю требуемую информацию. Подтвердились предчувствия и Мокка и Попельского. Подпольная мастерица абортов оказалась сводней, так же, как и Новоземская. Обе тесно сотрудничали: Неробиш подыскивала отчаявшихся девушек – служанок, которые позволили хозяину излишнее сближение, официанток и посудомоек, которым владелец делал предложения, от которых не могли отказаться, или, наконец, обычных проституток, которым беременность мешала в работе. Неробиш отлично знала, что для всех этих женщин избавление от плода означало разрушение всех основ и ценностей. Скрупулезно записывала их данные и передавала Новоземской, которая через некоторое время появлялась у этих девушек как почтенная жрица супружества и предлагала экзотическое путешествие в Аргентину или менее экзотическое – в Германию – где их ожидает пожилой богач, мечтающий о славянской красоте. Богач оказывался хозяином борделя, а девушки раньше или позже мирились со своей невольничьей судьбой.Многие из них, о чудо, через какое-то время оказывались довольны переменой в своей жизни и высылали Неробиш открытки с сердечными поздравлениями. Новоземская щедро платила бабке за каждую девушку и часто предподносила дополнительные презенты, например, комплект – правда, пользованный – суперсовременных скоросшивателей. Сама она на этом промысле процветала необычайно, хотя не всех женщин удавалось обмануть и отправить в Германию или Аргентину. Не получилось это и в случае Марии Шинок. Неробиш в свою очередь не знала ни ее судьбы ни фамилий настоящих или выдуманных женихов. О несчастной помешанной девушке, которой удалила плод, знала только то, что для Новоземской Шинок была важным матримониальным, а не бордельным товаром, и должна была быть просватана за большие деньги какому-то состоятельному клиенту, которому особенно пришлась по вкусу. Несмотря на угрозы и побои, Неробиш больше уже ничего не рассказала.
Мокк, узнав все это, распрощался с Холевой, Выбранецом и Силезией, которую, правда, потом прочувствованно вспоминал. Купил билет на ближайший поезд до Львова. Был уверен, что теперь будет нужен Попельскому. Вместе найдут зверя и проведут расследование по делу банды торговцев живым товаром, у которой должны быть международные связи, раз девушек отправляли в Аргентину и в Германию. С этим промыслом как-то был связан Поток, а это в свою очередь – помня о его последней жертве – направит расследование в сторону Бреслау и барона фон Кригерна. Почему он до сих пор не найден, думал Мокк, этот самовлюбленный красавчик, который привез в Бреслау Анну Шмидт! Это дело – какая-то гигантская афера европейского, даже мирового размаха! В течение двух-трех длней все детально продумаем с Попельским, составим точный план, и я поеду в Бреслау на Пасху. А после праздников все начнется снова! Investigo ergo sum!
Мокк заплатил извозчику и сошел. В подъезде здания путь ему преградил сторож и вежливо о чем-то спросил. Мокк показал визитку Попельского и увидел, как на лице мужчины появляется ужас. Полицейский миновал его и еще больше обеспокоенный взбежал на второй этаж. Нажал кнопку звонка. Открыла ему панна Леокадия Тхожницкая. Глаза ее были опухшими от слез. Оставила дверь открытой и без слова исчезла. Мокк, входя в квартиру, ощутил себя словно на месте преступления. Только вместо трупного смрада разносился запах валерьянки. Из кухни донесся неожиданный крик, а потом придушенный вопль. Кто-то задыхался, хрипел и кашлял одновременно.
Мокк сразу же оказался там. Служанка сидела у стола и опиралась лбом о столешницу. Ее тело сотрясали рыдания, а слезы капали на пол. Пораженный Мокк осмотрелся вокруг. Двери в кабинет и одновременно спальню Попельского были открыты. Подошел к ним осторожно и заглянул.
Эдвард Попельский сидел в кресле у столика, на котором стояла большая, переполненная окурками пепельница. Его щеки покрывала многодневная щетина. Одет был в гранатовую куртку от полицейской формы; под ней виднелась расстегнутая пижамная сорочка. Не глянул даже на Мокка, а продолжал всматриваться в свои руки, лежавшие на столе.
- В субботу Рита не вернулась домой, - сказал по-немецки. – А вот это в воскресенье подбросили мне на балкон!
Указал ладонью на свой письменный стол. На нем лежала очень старательно сложенная гимназическая форма Рита и белоснежный накрахмаленный морской воротник.
- Ганна так красиво нагладила этот воротник. – Попельский поднял голову, а в его красных от бессонницы глазах появились слезы. – Нагладила, как на похороны.
Наклонил голову, чтобы Мокк не видел, как он плачет. Его лысая голова покраснела, все тело сотрясали судорожные рыдания. Между пальцами, которыми прикрыл глаза и щеки, текли слезы. Мокк присел рядом с ним на ручку кресла. И с трудом обнял рукой широкие плечи друга. Долго сидел так, пока Попельский не застыл неподвижно. Потом встал и двинулся в гостиную. Леокадия всматривалась в циферблат напольных часов. Перед ней дымилась папироса.
- Я поживу у вас несколько дней, - тихо сказал Мокк.
- Вы не едете на праздники к своей супруге? – спросила Леокадия.
- Нет. Останусь тут, с Эдуардом.
- Даже вы не знаете, что тут делалось! Даже не представляете себе, как выглядят приступы его отчаяния!
- Не знаю? Ну так узнаю, - сказал Мокк и вернулся в кабинет.
Часть III
Голова Минотавра
Тезей шагает через океан
колонн кровавых обновленнных листьев
над ним оскальпированный трофей
голова Минотавра в сжатой кисти
Горечи победы совиный крик
отмеряет зарю медную мерно
чтоб сладкого краха теплый вздох
до конца жизни ощущать нервом
Збигнев Херберт. Голова
(пер. С. Подражанского)
Львов, среда 13 октября 1937 года,
семь часов вечера
Эдвард Попельский сидел в «Морском гроте» и маленькими глотками пил свои вторые сто граммов водки. В заведении было пустовато, немногочисленные клиенты украдкой посматривали на комиссара и хорошо понимали о чем он думает.
О Рите вот уже полгода не было никаких вестей. Весь город рассуждал, была ли она похищена или убита, есть ли какая-то связь между ее исчезновением и побегом Минотавра. Строить такие предположения в присутствии Эдварда Попельского было опасно, в чем однажды убедился Герман Кацнельсон. Все полицейские знали, что Попельский винит себя в смерти Зарембы. Каждый знал, что приковать бестию к ножке кровати, которую оказалось легко поднять, было недосмотром, заслуживающим наказания. Совпадение по времени между бегством Потока и исчезновением Риты Попельский интерпретировал просто и личностно: если и есть виновный в бегстве Минотавра, которое связано с исчезновением Риты, то он виновен и в исчезновении своей дочери. Анализ этого совпадения, проведенный однажды Кацнельсоном, признан был Попельский вражеским нападением. Он набросился на коллегу, как бешеный бык, повалил его на землю и наступил каблуком. Мог покалечить его, если бы Кацнельсон не крикнул: «Хочешь меня убить так, как Зарембу?» Это моментально успокоило Попельского – он сразу же уселся на стул. Весь следующий час держал лицо в ладонях и молчал. На другой день публично извинился перед Кацнельсоном, а тот воспринял это с пониманием, как и инспектор Мариан Зубик, который даже не подумал о дисциплинарном наказании.
Эдвард Попельский с Вербного воскресенья, когда сверток с вещами Риты очутился на его балконе, стал другим человеком. Изменения, которые с ним произошли, иначе проявлялись дома и вне его. Дома он был чрезвычайно чуток и заботлив с Ганной и Леокадией, так что первая в разговорах с другими служанками превозносила его до небес, а вторая ощущала в этом какую-то фальшь. Леокадия не могла поверить, что ее кузен – до сих пор исключительно сконцентрированный на своих мыслях, гипотезах и расследованиях – вдруг стал расспрашивать о ее повседневныхделах, постоянно разговаривать с ней об игре в бридж, стал предупредительно вежлив и угодливо готовым помочь. Никогда не поддавался порывам, что казалось ей неестественным. Только временами опасно блестели его глаза, красные от бессонницы и алкоголя. Леокадия много раз слышала, что страдания облагораживают человека, но искусственная улыбка кузена была не признаком благородства, а какой-то маской, под которой Эдвард скрывал свои истинные чувства.
Вне дома Попельский вел себя совершенно иначе. Если до сих пор был вспыльчивым и порывистым, то сейчас стал раздраженным шершнем, нападающим на всех кругом. Его ярость и агрессивность ощутили в основном батяры и бандиты из предместий. Попельский был почти уверен, что Минотавр прячется где-то среди них, скорее всего на Лычакове, и ждет подходящей оказии, чтобы незаметно покинуть город, что с его физиономией, красующейся на каждом столбе, представляло серьезную трудность. Не зверь был главной причиной ярости Попельского по отношению к львовским разбойникам и бандитам. Преследовала его другая мономания: похищение Риты. Попельский был уверен, что ее похитили с целью выкупа люди уголовного подполья. Отсутствие каких-либо требований выкупа свидетельствовало, по его мнению, о желании набить цену. Комиссар считал, что львовские бандиты вскоре потребуют за Риту что-то, что разрушит его жизнь – например, уволиться из полиции.
Таким образом комиссар начал свой частный и – что хуже – одиночный крестовый поход и вел его в присущей ему манере. Врывался в какой-нибудь притон – явный или тайный, с вывеской или без – заказывал водку, закуску и водил раздраженными бессонницей глазами по батярам, которые в это время почему-то исчезали. Правда не все, некоторым из них он этого не позволял, задерживал и сажал к своему столу. Угощал водкой и упрямо выпытывал о Рите и о Минотавре. Когда батяры отказывались от угощения, а на вопросы о Рите беспомощно качали головами, Попельский лил им водку в глотки и унижал на глазах у остальных.
Поэтому ничего удивительного не было в том, что над его головой собирались черные тучи – все более густые и враждебные. Несколькими месяцами раньше, сразу после исчезновения Риты, пришла к нему делегация легендарных королей преступного мира – Моше Кичалес и братья Желязные. Первый, одетый в невообразимо светлый костюм, выразил ему сердечное сочувствие по поводу исчезновения дочери и поклялся, что ни одна из львовских преступных групп не имеет с этим ничего общего, - обещал даже помощь в поимке похитителей. Попельский обвинил его во лжи и бахнул кулаком по столу с такой силой, что вылил Моше кофе на костюм. Кичалес и братья Желязные ушли очень рассерженные, но несмотря ни на что приказали своим людям некоторое время смотреть сквозь пальцы на выбрыки Попельского – до тех пор, пока по его делу не будет принято окончательное решение. Однако не все слушались королей, а эксцессы комиссара становились невыносимыми для бандитов. В нескольких кабаках получил предупреждения в виде пробитых гвоздем свиных ушей, но только насмехался над этим. Вынимал их не раз, не два и всем совал под нос с криком: «Ну что, курвин сын, это ты мне презентовал?»
Элегантный педант с ироничным чувством юмора, приятный некогда в общении, ухоженный и пахнущий дорогим одеколоном, он сделался вульгарным неряхой. Забывал принимать лекарства от эпилепсии и не ходил к Шанявскому. Однажды в каком-то кабаке упал в судорогах на пол и обмочился. Шпана с омерзением вышвырнула его на двор, а один из них сунул его лицо в конский навоз, думая, что комиссар им подавится.
Случалось, что он неделями не менял рубаху, а его лысая голова обрастала по бокам пучками редких волос. Водку пил стаканами, но его мощный организм коварно ей сопротивлялся. Комиссар не мог напиться, заглушить свои мысли, уснуть как камень. Возвращался домой под утро, еле держась на ногах, искусственно улыбался испуганной Леокадии, расспрашивал ее сонную о будничных делах и игре в бридж, почтительно целовал руку, после чего шел в свою комнату, валился на постель и не спал до полудня. Тогда вставал, споласкивал лицо и, сто раз поблагодарив за замечательный завтрак, к которому едва притрагивался, шел на службу. Письма Мокка высились нечитанными у него на столе, а телефон – по его распоряжению – поднимала только Ганна, которая, услышав немецкий, просто клала трубку.
Если был бы жив Вильгельм Заремба, он бы знал, как поступить с другом. Когда-то он уже видел его в таком состоянии – после смерти жены Стефании, известной львовской актрисы, которая умерла от внутреннего кровотечения после рождения Риты. К сожалению, Заремба, так же как Стефания Горгович-Попельская, отдыхал на Лычаковском кладбище, а другие люди, которых Попельский подпустил бы к себе – Леокадия и Эберхард Мокк – либо не знали, как с ним говорить, либо были слишком далеко.
В этот грустный залитый дождем день был на одной из своих эскапад, которые описывал в рапортах как «следственные действия». Сидел в «Морском гроте» и неизвестно чего ждал. В этот раз одет был исключительно опрятно. На нем была новая полосатая рубашка из магазина «Poland» на Грудецкой, которую получил в тот день от Леокадии по случаю именин. Также в связи с именинами, которые предвещали грустный ужин на две персоны, был вынужден искупаться и побриться. Галстука однако не надел, так же как и перстень и запонки. Туфли тоже не почистил. Пил маленькими глотками вторые сто граммов и ждал. Когда входили люди, внимательно в них всматривался, но не цеплял. Они тоже смотрели на него, кивая головами. У кого совесть была почище, садились, у кого не очень – выходили, не желая никаких контактов со стражем закона.
Двое мужчин, вошедших в заведение, когда Попельский уже осушил первый стакан, вели себя не так, как другие. Они не сели, но и не вышли. Громко топая башмаками по лестнице и по глинобитному полу, подошли к столу, за которым одиноко сидел комиссар. С минуту смотрели на него через мотоциклетные очки. Один из них полез за пазуху длинного кожаного плаща, вынул какую-то фотографию и положил на стол. На ней был Попельский, молодой и улыбающийся. Десятилетняя Рита тоже улыбалась, упираясь головой в плечо отцу. Этот снимок она всегда носила с собой.
- Это мы нашли у твоей дочери, - сказал один из мужчин, показывая на фотографию. – Если хочешь ее увидеть, то пошли!
Не ожидая ответа, оба двинулиськ выходу. Попельский посмотрел на их военный башмаки, после чего встал из-за стола.
Львов, среда 13 октября 1937 года,
восемь часов вечера
Попельский понятия не имел, где он находится. Восстановил события от момента, когда опрокинул вторую стопку водки и встретил мотоциклистов. Когда увидел фотографию, а таинственные мужчины покинули заведение, резко вскочил. Хотел сообщить всем, что эти двое – похитители его дочери и их надо схватить. Однако не сделал этого. Остановили его не столько безразличные мины батяров, сколько голос рассудка. Дал себе отчет, что для него важнее увидеть дочь, чем схватить ее похитителей. Вышел на двор, трясущийся и бледный. Мужчины ждали его. Сидели один за другим на мотоцикле «Сокол». Один из них указал Попельскому место в коляске и подал очки. Комиссар надел их. Изнутри были оклеены черным бархатом.
- Если будешь пытаться подсматривать, куда едем, - услышал, - то выбросим тебя, понимаешь?
- Понимаю, - ответил.
Ехали довольно долго. Попельский насчитал двадцать поворотов, а потом сбился и перестал считать. Через полчаса, как ему показалось, мотоцикл глухо зафырчал в каком-то дворе и смолк. Почувствовал, что берут его за руки и вытаскивают из коляски. Вместе вошли в какое-то помещение, где пахло химическими реактивами. Посадили его на стул, который подозрительно затрещал под его весом. Чувствовал, как его руки стягивают за спинку стула. Сковали его сзади наручниками. Не протестовал. Ждал.
Тогда с него сняли очки. Сначала решил, что он в театре. Сидел в темноте, а перед ним простирался точечно освещенный темно-вишневый занавес. Осмотрелся и увидел, что никакого зрительного зала нет, его стул единственный в помещении, а занавес – это небольшая, повешенная на стоячей полукруглой подставке ширма. Вокруг занавеса находились штативы с лампами, с фотографическими аппаратами и лампами-вспышками. Услышал щелчок и занавес раздвинулся. Под ярким светом сидел на стуле молодой мужчина, который показался Попельскому знакомым. Одет был в светло-серый костюм из дорогой шерсти, с которым резко контрастировал галстук винного цвета и красная роза в петлице пиджака. Высоко задранная нога была обута в туфель для игры в гольф. Черты лица его были чрезвычайно правильными, губы полными, лицо худым и удлиненным. Если б не короткие волосы, зачесанные набок, мужская фигура и тень щетины на лице, был бы похож на женщину. Красивую женщину.
- Вы хотите увидеть Минотавра, комиссар? – Голос был низким и выразительным. – Он у нас. Он жив и ждет своего Тезея. А вы...
Попельский не понимал, откуда он знает этого мужчину. Может ли такое быть, чтобы этот человек был ксендзом Керским, духовным пастырем молодежи, который своим мощным голосом проповедника воспламенял девичьи сердца? Это казалось невозможным, но все-таки...
- Вы – ксендз? Ксендз Константин Керский? – прервал его на полуслове.
- Насколько мне известно, я никогда не был ксендзом, - с важностью ответил мужчина. – Хотя когда-то очень хорошо знавал одного. Есть ли у вас еще какие-нибудь вопросы, или вы позволите мне продолжить?
- Что это значит «Минотавр у нас»? Я не пришел сюда из-за Минотавра! Где моя дочь? – Попельский дернулся на стуле.
Мужчина встал и поднял с пола какой-то продолговатый предмет. Это была клюшка для гольфа. Подошел к Попельскому, наклонился над ним и с минуту рассматривал его ушную раковину. Комиссар не заметил движения, но почувствовал боль, которая впилась ему в голову, как колючка. Ухо запульсировало и быстро увеличилось. Пронзительный писк вибрировал у него в черепе. Мужчина подошел с другой стороны и начал осматривать второе ухо, словно ларинголог. Замахнулся. Голова Попельского дернулась от второго удара. Комиссар медленно рухнул вместе со стулом. Писк усиливался. Был только единственный способ его заглушить. Надо было кричать самому. Попельский завопил от боли как раненый зверь. Катался по полу и брыкался. Вместо ушей у него были два теплых, влажных и болезненных студня.
Почуял духи. Открыл глаза. Мужчина присел на корточки с клюшкой для гольфа в руке. Попельский ожидал очередного удара. Прекратил кричать. Должен был сберечь немного сил для ожидаемого избиения.
- Вы меня больше не будете прерывать, правда, комиссар? – тихо сказал мужчина. – То, что вы сейчас услышите, это история одного мальчика, а затем молодого человека. Когерентная как последовательность. Правдивая как экстремум параболы.
Мужчина вытащил из кармана пиджака толтый блокнот, переплетенный в слоновью кожу, и начал читать.
«Мальчик родился в 1910 году в состоятельной и аристократической семье Воронецких в имении Бараньи Перетоки в Сокальском уезде. Был поздним ребенком своих родителей. Его отец, граф Юлий Воронецкий, владелец обширных земель, был выпускником математического факультета университета Яна-Казимежа во Львове. Дремала в нем большая общественная страсть, которую он реализовывал, обучая сельских детей математике. Если в ком-то обнаруживал склонность к точным наукам, начинал его опекать. Оплачивал ребенку гимназию, чтобы талант не пропал. Два старших, уже взрослых брата мальчика, тоже были математиками. Оба погибли на Великой войне под Горлицами. Мальчик их почти не помнил. С детства в нем воспитывали выдающегося математика. Вместо сказок перед сном ему читали математические загадки, вместо солдатиков расставлял на полу геометрические фигуры, вместо замков из песка строил четырехугольники на гранях треугольника, вместо бумажных змеев играл квадратными трехчленами. Был гениально одарен. В возрасте шести лет решал системы уравнений, а в возрасте десяти лет исследовал процесс изменения функций.
Все это перестало иметь для него значение, когда одна русинская сельская девочка открыла перед ним мир физических ощущений, который поглотил его без остатка. Системам уравнений он предпочел телесные системы.
В Сокале, где ходил в гимназию, подглядывал вместе с товарищами, как директор кинотеатра «Свит», пан Кароль Полищук, ночами прижимает к стене своей конторы местных куртизанок. В один прекрасный день был застукан за подглядыванием. Директор кинотеатра на него не рассердился и предложил ему стать третьим. Математика все больше надоедала, а занятия ею он все чаще прерывал побегами в школьный сортир. Дважды оставался на второй год и один раз лечился от триппера. Отец впадал в бешенство, но в интервалах между приступами решал, что бунтарский возраст созревания – который считал причиной зла – рано или поздно минует, а его сын возвратится к королеве наук. Решил оградить его от всех дурных влияний и отдал под железную опеку своего брата, бывшего офицера, графа Станислава Воронецкого, который в силезском Скочове владел большой фабрикой зонтиков и тростей «Палус». К сожалению, у дяди Станислава был двадцатилетний сын Януш, который был развращен не меньше своего кузена. Мальчик, тогда уже восемнадцатилетний молодой человек, познакомился через Януша с опытной, знающей жизнь женщиной, бывшей хозяйкой борделя, ставшей владелицей брачного бюро, Клементиной Новоземской. Она быстро ему объяснила, как следует пользоваться своей необычайной красотой и как легко можно преуспеть, делая к тому же то, что больше всего любишь.
Молодой человек слушался мадам. Не скупился делиться своей красотой с дамами и господами, а все они щедро ему за это платили.В возрасте девятнадцати лет распрощался с дядей и поселился у пани Новоземской. Несчастный и растерянный отец проклял своего единственного сына и прервал с ним всяческие отношения,что виновника не расстроило, заметим в скобках, ни в малейшей степени. Без сожаления забыл об отце, который был для него воплощением математики, и о матери, которая не желала ничего знать, кроме своей мигрени. Жил так, как хотел. Денег ему хватало с избытком, когда он – благодаря контактам пани Новоземской – доставлял удовольствие товарищам в путешествиях, богатым немецким господам, с которыми ездил в люксах салон-вагонов по трассе Катовице – Вроцлав – Берлин. Чаще всего путешествовал в обществе вроцлавского барона фон Кригерна, который посвящал его в свои планы. Один из них чрезвычайно понравился молодому человеку. Барон фон Кригерн собирался основать во Вроцлаве публичный дом для богачей. Самой большой проблемой, по мнению барона, была ротация персонала, проститутки слишком часто меняли место работы. Был только один удачный способ задержать их на постоянной работе – нелегально их доставлять из-за границы и держать взаперти в качестве невольниц. Поскольку польки и чешки были необычайно красивы, а контрабандная доставка их требовала пересечения только одной границы, то они стали в силу этих обстоятельств, самым главным товаром. У молодого человека загорелись глаза, когда барон фон Кригерн рассказал ему этот план. Они быстро поняли друг друга – барон выкладывал деньги и давал своему сообщнику двухлетний беспроцентный заем, а молодой человек вносил в дело свои бесценные контакты. Несколькими днями позже во Вроцлаве была зарегистрирована транспортная фирма «Woroniecki und von Criegern».
Деятельность их была несложной. Клементина Новоземская в сотрудничестве с Эрнестиной Неробиш занимались поиском молодых женщин. Искали в первую очередь сирот и панн, вращающихся в полусвете, исчезновения которых никто бы не заметил, а заметив, не принял близко к сердцу. Воронецкий завязывал с ними контакты, как кандидат в мужья. Мало кто из них не увлекся красивым графом и мало кто отказывался от совместного романтического путешествия в Германию. А там ее уже ожидал предприимчивы барон фон Кригерн.
Фирма замечательно процветала. Фон Кригерн налаживал международные контакты, в частности, со своими аргентинскими коллегами, многие из которых происходили из его родного города. В процветающем бизнесе однако появилась трещина. Прошли два года и барон потребовал возвращения займа. У Воронецкого были такие доходы, что, откладывая даже малую их часть, он собрал бы нужную сумму за несколько месяцев. Но он не знал слова «бережливость». Деньгами сорил так же неприлично, как и вел себя, а когда барон потребовал срочного возврата займа, аккурат спустил все свои денежные запасы в катовицком казино. Вышедший из терпения барон неустанно торопил. Воронецкий попробовал взять кредит, но непонятно почему банкиры крутили носом над документами, подтверждающими платежеспособность экспедиторской фирмы, владельцем которой он был. В это время фон Кригерн тайно установил контакты с Новоземской и выставил молодому человеку ультиматум – если не отдаст денег в течение месяца, то он прикроет фирму и подыщет другого соблазнителя. Хуже всего, что барон продемонстрировал окончательность своего решения. Однажды Воронецкого посетили двое немцев и сломали ему руку. Пришельцы пригрозили, что если он не вернет деньги, то сломают ему и вторую. Ко всему еще и Новоземская прервала с ним отношения и молодой человек снова низко пал – опять вынужден был зарабатывать собственным телом, но условия изменились: его выгоняли из приличных заведений, а во второразрядных клиенты и клиентки платили не слишком много. Рука срасталась плохо и очень болела. Как-то Воронецкий узнал от кузена Януша, что отец его умирает. Посыпал голову пеплом и отправился в Бараньи Перетоки.
Отец, явно доживающий свои дни, приветствовал блудного сына со слезами и безропотно вручил ему чек на сумму, требуемую бароном фон Кригерном. Молодой человек обрадовался не только тому, что наконец оплатит долг и освободится от гангстера, но прежде всего тому, что кончается сумасбродство и наступает время стабильности. Отец умрет, а он, как единственный наследник, возьмет на себя управление процветающим имением, остепенится, женится, осядет в Бараньих Перетоках, ну, может быть, в кои-то веки посетит какой-нибудь тайный клуб в большом городе... Граф Юлий Воронецкий, прекрасно понимал планы сына и показал ему свое завещание. В нем был пункт, что имущество перейдет в пользу потомка только тогда, когда он в течение двух лет получит степень доктора философии в области математики или логики. «Твой гений не может пропасть втуне», - так звучали последние слова старого графа».
Воронецкий без особого труда поднял стул вместе с Попельским. Поставил его и снова поднялся на временную сцену. Сел верхом на стул, оперся подбородком на спинку и рассматривал фиолетовые уши комиссара.
- Я был сломлен, - сказал он, - но наверное во мне есть что-то от ксендза, как вы заметили, потому что Бог заботился обо мне. На похороны моего отца приехал его бывший ученик, парень из народа, у которого были большие математические способности. Это была та сельская жемчужина, которую выловил благородный граф и которой дал возможность получить образование. Да... Вот тогда-то, на похоронах отца, я и встретил Минотавра.
Воронецкий встал и вышел в дверь, которой Попельский не видел, потому что ее заслоняла ширма. Через минуту заскрипели доски пола. Граф снова появился на сцене. Был не один. У его ног был зверь.
Воронецкий в левой руке держал толстую цепь. Другой ее конец был обмотан вокруг шеи Здзислава Потока. Голый узник держал руки на животе, они были скованы, скованы были и ноги на щиколотках. Во рту у него торчал кляп. Шапка густых волос была покрыта какой-то смазкой. На белесом, заросшем волосами теле были видны красные следы ссадин, струпья ран и экзема. Под кожей были напряжены накачанные мышцы. Поток, склонившись, исподлобья смотрел на Попельского. Кляп во рту слегка пошевелился. Минотавр смеялся. Комиссар на минуту позабыл о Рите. Почувствовал, как пульсирует в висках кровь. Не выдержал и резко бросился вперед вместе со стулом.
- Вы не волнуйтесь, комиссар, - улыбнулся граф Воронецкий. - Вы сейчас получите эту тварь в свои руки. Но сначала история о молодом человеке, жизнь которого является подтверждением Божественного провидения. Значит, как уже говорил, я встретил Потока на похоронах моего отца. Заинтриговал меня своим уродством, потому что мне нравятся ублюдки. Пригласил его на поминки и мы долго разговаривали. Узнал о нем все. Что он изучал математику в Кракове, что хотел посвятить себя занятиям логикой, что краковские ученые его недооценивали и высмеивали его идеи. Не хотели выйти за свои узкие научные участки. А Поток собирался, продолжая труды Лукашевича, исследовать тексты древних логиков с помощью математического инструментария. Краковские ученые отсылали его к филологам, те в свою очередь не хотели с ним разговаривать, понятия не имея о математике. Поток глубоко разочаровался, прервал учебу, уехал из Кракова и стал каким-то гувернером в имении около Бродов. Но вернемся к сути. После похорон моего отца я разговаривал с Потоком до ночи и предложил ему написать за меня докторскую работу. Я обещал ему за это золотые горы, но он не хотел. Хотел только женщин. Я мысленно рассмеялся. Для меня это не составляло хлопот. Но через минуту я смеяться перестал. Поток хотел только девиц. Потребовал трех: одну в начале написания работы, одну в середине и одну как бы на десерт, - Воронецкий рассмеялся над своей остротой, - после написания работы. Он не объяснил мне, откуда у него такие прихоти, но я человек толерантный. Я видел в жизни много чудачеств.
Прервался, сел в кресло и закурил папиросу.
- Я вижу, что вам очень интересно, комиссар. – Улыбнулся Попельскому. – Ну так слушайте. Сейчас только все начинается! Я нанял Потоку квартиру на Жулинского, недалеко от моей тайной гарсоньерки, где у меня время от времени происходят встречи. Моя давняя знакомая, Клементина Новоземская, обещала мне помощь в этом деле, конечно, небесплатно. Однако она потребовала такой гонорар, что я потерял дар речи. Но я не торговался. Через месяц она мне нашла девственницу из Тарнова. Я с ней несколько раз встретился и, что тут скрывать, быстро влюбил ее в себя. Предложил ей совместную поездку в Карпаты и отвез ее туда своей машиной. По дороге, под Мостиской, сделал вид, что авто сломалось. Наступала ночь. Отослал ее в гостиницу. Из соображений порядочности велел ей зарегистрироваться под фальшивой фамилией. Она должна была меня там ждать. А дождалась Минотавра.
Воронецкий изменился в лице. Вскочил со стула, схватил клюшку и начал ею бить Потока. Тот упал ничком. Гудели ребра от удара, клюшка углублялась в его тело как в тесто. На кляпе появились пузыри крови и пены.
- И пришел к ней каннибал, монстр, людоед! – орал Воронецкий, ударяя Потока по голове. – И сожрал ее, вместо того чтобы просто отыметь, как обещал! Да, зверюга? Ты так сделал, урод, животное?
Прошла почти четверть часа, пока Воронецкий успокоился. Поток лежал на боку и тяжело сипел в кляп. На его голом белесом теле расходились красные пятна.
- У меня не было выхода. – Воронецкий тяжло вздохнул. – Конечно, я мог выдать его полиции. Но кто бы тогда написал за меня работу? Даже если бы я кого-то нашел, то всегда существовала бы опасность, что этот кто-то меня выдаст... А это быдло никогда бы меня не предал, потому что выдал бы сам себя. Так или иначе, он был мне нужен. – Вытер пот со лба. – Принес мне вскоре половину работы и потребовал новую девицу. У меня уже не было иллюзий. Я знал, что с ней случится... – Снова вздохнул. – И мы все повторили, с той только разницей, что девушка была из Кельце, а Поток ее... убил в Дрогобыче. Вся Польша гудела, все искали Минотавра. – Странно улыбнулся Попельскому. – Мне кажется, это вы придумали, да? Ловко. Мифологично. В общем, так и случилось. Минотавр тем временем написал оставшуюся часть и потребовал последнюю жертву. И тут что-то заело в нашей хорошо смазанной машине. Новоземская не могла отыскать девицу. Тогда-то и появилась у нее Мария Шинок, присланная старухой Неробиш. Новоземская, которая была «мамочкой» в борделе, знала, как имитировать девственность. Я встретился с этой Шинок... Была неплохой... Сам даже был не против... Ну что ж. Принесу ее в качестве очередной, уже последней, как я считал, жертвы. И тут появилась проблема. Поток узнал, что девственница фальшивая... Не мог ею овладеть, так как это противоречило бы его принципам... – Воронецкий заливисто рассмеялся. – Вот он ее только и покусал! – Неожиданно посерьезнел, видимо, смена настроений была его особенностью. – Всех нас обуял смертельный страх. Ведь девушка уцелела, помнила мое лицо и лицо Потока. Мы обязаны были ее ликвидировать. На наше счастье она сошла с ума. Ну вот, скажите сами! Разве не ведет меня провидение?
Минуту смотрел на Попельского, но тот не подтвердил его слов.
- Но звереныш хотел еще кушаньки. – Воронецкий начал чмокать, словно посылал воздушные поцелуи. – Последня девушка была действительно девицей. Была она из Силезии. Воспитанница сиротского дома. Боязливый, немного заплаканный ребенок...
Воронецкий стал ходить вокруг Потока, поминутно слегка пиная его носком ботинка и тыкая в него клюшкой. Это его безмерно забавляло.
- Ничего не могло помешать принесению последней жертвы, - сказал он. – Я должен был тщательно все предусмотреть. Это не могло произойти в Польше. Тут было слишком опасно. Связался с бароном фон Кригерном и простил ему мою сломанную руку. Вы видите, как я был великодушен! Салон-вагоном приехал с девицей во Вроцлав, а в нескольких купе от нас сидел Поток. Под Вроцлавом я переоделся женщиной. Мне совсем не сложно выдавать себя за женщину. – Он кокетливо поправил воображаемые волосы и стал заигрывать с Попельским. – Привез ее в гостиницу, которую мне рекомендовал фон Кригерн. При случае я отделался и от пишущей машинки, на которой Поток написал мою, свою работу. Ну так, на всякий случай... Ведь я же писал письма к Новоземской на той же машинке, как фиктивный граф фон Банах. Предусмотрительная женщина, она требовала от меня писать эти дурацкие письма, чтобы повести возможное следствие по ложному следу... – Неожиданно сменил тему: - Но во Вроцлаве было очень приятно. Я встретил Новый год у фон Кригерна, а Поток - с последней жертвой.
Воронецкий начал крутить головой и корчить детские рожи, словно никудышный актер.
- Ох, как же она была напугана! – сказал тонким голосом. – Все спрашивала, зачем мне эта женская одежда... А я ей на это: «Любимая, мы идем на новогодний костюмированный бал. Подожди только меня в этой гостинице. Я скоро за тобой приеду».
Попельский закрыл глаза. Не мог смотреть на Воронецкого, не мог уже слышать модуляций его голоса, который был то придушенным басом, то язвительным фальцетом.
- Ну и сделал докторат у Лукашевича. – услышал словно издали. – Но, однако! Вернемся к нашему чтению!
«Не обошлось это без определенных маневров со стороны докторанта. Прежде чем приступил к вступительным беседам с руководителем, сменил фамилию. Взял первую, которая пришла в голову. Никоим образом не могла связываться с графом Юлием Воронецким, который был повсеместно известен в научной среде и почитаем за основание стипендий для неимущей молодежи. Его сын не хотел, чтобы его связывали с отцом. Это могло угрожать некой сенсационностью, заинтересованностью прессы, etc. А он хотел получить степень тихо и без шума. Прежде всего должен был предотвратить опасность демаскировки. Фальшивый докторант не мог себе позволить индивидуальных дискуссий с руководителем своей работы in statu nascendi. Эти консультации могли показать его незнание. На немногочисленных встречах с профессором Лукашевичем в Варшаве Воронецкий крутил головой по сторонам, смеялся сам с собой, хлопал в ладоши, словом, выдавал себя за рассеянного оригинала. Говорил очень мало, но все замечания руководителя записывал весьма тщательно. «Пусть моя работа говорит за меня», - повторял. Поскольку в этой среде хватало выдающихся ученых, которые вели себя еще более своеобразно, чем докторант, Лукашевич и два рецензента приняли все за чистую монету, тем более, что работа была действительно замечательной и новаторской.
И все завершилось так, как я и запланировал. Воронецкий стал доктором философии в области математической логики. Душеприказчик отца, знаменитый львовский адвокат, доктор Пшигодзкий-Новак, не делал проблем с новой идентичностью наследника, тем более, что процедура смены фамилии была проведена в его канцелярии. Блудный сын вступил в права единственного наследника огромного состояния. Решил осесть в Бараньих Перетоках и начать новую жизнь. И так наверняка бы и сделал, если бы не страх, который дал знать о себе сначала легким уколом, а потом разросся словно раковая опухоль. Воронецкий панически боялся, что когда-нибудь преступления выйдут наружу. Серьезную угрозу для него представляли три фигуры, три главнейших dramatis personae: Новоземская, Неробиш и Поток. Прежде всего воткнул в голову Новоземской укрытый в трости смертоносный стилет. То же самое намеревался сделать и с головой Неробиш, но это оказалось непросто. Ее уже кто-то посетил. Даже кто-то вламывался к ней, когда ее не было дома. И в конце концов, когда Воронецкий уже был готов исполнить задуманное, к жилищу Неробиш на улице Жогалы подъехал полицейский фургон и несостоявшаяся жертва была арестована. Все Катовице гудело от сплетен о бабке, которая в какой-то норе избавляла от плодов. Немало женщин дрожало при мысли, что она выдаст их на следствии. Дрожал и Воронецкий. Но Неробиш ни в чем не призналась по его делу, за что щедро ее отблагодарил, тайно переведя большую сумму денег, благодаря которым она смогла наладить себе не худшую жизнь в тюрьме».
- Я получил недавно телеграмму от фон Кригерна. – Голос Воронецкого снова доносился с близкого расстояния. – Досаждает ему во Вроцлаве ваш друг, некий Эберхард Мокк. Но фон Кригерн и не такие сложные дела решал, сам отобьет у него охоту от расследования. – Пренебрежительно махнул рукой. – Угрозу представлял уже только голодный любитель девиц. Но и здесь Бог не оставил меня. Когда Поток убил полицейского в своей квартире, у него во время облавы был только один путь к бегству: по крыше к соседнему подъезду, а потом спрыгнуть на галерею, где я снимал свою секретную квартирку. Я как раз был там, потому что договорился с одной очаровательной молодой дамой. Я приютил Потока в моей гарсоньерке. Сидел в той квартире две недели, не выходя оттуда даже в убоную. Говном заполнял ведро, а мочился в умывальник. Фу! Вы знаете, как там воняло?! Немцы говорят: «Воняло зверски». Зверь зверски вонял! – Снова рассмеялся. – Через две недели темной ночью вывел его и привез сюда. Тут он жил полгода. А сейчас передам его в ваши руки, комиссар. Конец повести. Время Тезея.
Воронецкий выдохнул после длинной речи и минуту молчал. Потом встал, легко отодвинул ширму и направил свет на колоду для колки дров, в которой торчал большой топор. Пень стоял на полу, накрытом резиновыми фартуками.
- Знаешь, что я придумал, Эдзьо? – Граф посматривал то на одного, то на другого связанного. – Придумал, как решить проблему Потока и Неробиш одновременно. В конце концов, я доктор математики, поэтому умею думать логично и оригинально. Помнишь из мифологии, как Тезей убил Минотавра? Конечно, помнишь. Отрубил ему голову, Эдзьо. А сейчас мы опять сыграем этот миф. Ты будешь новым Тезеем, а я это запечатлею на киноленте.
Ходил вокруг и зажигал дополнительные рефлекторы. Был очень взволнован – как режиссер перед театральной премьерой. Поставил камеру и начал снимать. Объектив направлял то на Попельского, то на Потока.
- Сделаешь это, Эдзьо, сделаешь, - говорил Воронецкий, словно сам себе, - а я это все зафиксирую. И будет у меня на пленке красивый Тезей и красивый Минотавр. А потом пленку спрячу в моем сейфе и буду отдавать тебе приказы. А ты будешь их исполнять. Если не захочешь, то услышишь магическое заклятие. Звучит оно так: «Вышлю пленку Мариану Зубику». Ты будешь моим, Эдзьо... Будешь исполнять приказы и просить новых. Вот первый: вытащишь из заключения Неробиш и отдашь мне в подарок. Хватит уже платить этой старой грязной ведьме...
- Я никого не убью, - прохрипел Попельский.
- Не убьешь? – Воронецкий легко вытащил топор из колоды. – Ничего не поделаешь. Мои люди, мои верные друзья еще с катовицких времен вывезут тебя в Брюховичский лес. Выкопают там яму, сбросят тебя туда и прикроют нашим плодородным черноземом. А твоя любимая Рита не придет на твою могилу... Не зажжет свечу по папочке, к которому так красиво прижималась на том снимке...
Попельский смотрел на Воронецкого, словно окаменев.
- Не придет... – Граф провел пальцем по лезвию топора. – Потому что будет далеко оттуда. Будет королевой красоты. В борделе в Буэнос-Айресе!
Подошел к Попельскому, размахнулся и вонзил топор у его ног. На ручку швырнул резиновый фартук.
- А если убьешь Минотавра, - сказал он, - увидишь Риту, которая совсем недалеко. За эти полгода она стала еще красивее. Она здесь, здесь... Она так хотела поздравить тебя с днем именин! Если захочешь, то сможешь даже вернуться с ней домой. Но захочет ли она? Со мной станет актрисой, а ты хотел сделать из нее латинистку! Ты думаешь, что у меня мало друзей среди киношников? Многие из них снимали по-тихому не слишком пристойные фильмы, в которых выступали некоторые мои девчата. Но ты не бойся! Не Рита! Она настоящая артистка! Ну так как? Надевай фартук! Топор ждет.
Крикнул: «Начинаем!», - и в помещение вошли два человека, которые привезли Попельского. Один направил на него браунинг, а второй освободил от наручников.
В голове у Попельского было пусто, он двигался как автомат. Надел фартук.
- Начинаю снимать! Мотор! – закричал Воронецкий из-за камеры.
Попельский ухватился за цепь на шее зверя и потащил тело в сторону пня. Минотавр стал метаться во все стороны, словно выброшенная из воды рыба. Резиновые фартуки свертывались и мерзко пищали от прикосновения его мокрой от пота кожи.
- Сначала оглуши его! – крикнул граф. Иначе не уложишь его морду на пень!
Попельский поднял топор. Под ним извивалось человеческое тело. Не звериное. Это был не зверь, это был человек, которого нельзя зарезать, словно откормленного поросенка. Он должен быть осужден по справедливости и повешен в силу закона. А если какой-нибудь златоустый ловкач, какой нибудь адвокат с двойной фамилией его защитит? Суд огласит приговор: приговоренный передается на лечение в заведение закрытого типа! А Попельский станет это слушать, и перед его глазами будут стоять изгрызенные лица девчат, струпья на теле Марины Шинок и кровавые пузыри на губах Зарембы. Поднял топор и ударил Потока обухом в висок. Тот дернулся и обмяк. Попельский подтянул горло Потока на пень, но обмякшее тело свалилось. Пнул пень со злости и поднял над головой руки, в которых сжал топор.
- Подожди, подожди! – закричал Воронецкий. – Ради Бога, не выходи из кадра!
Через минуту Попельский уже ничего не слышал и не чувствовал. Кроме крови зверя на своих ногах.
Львов, четверг 14 октября 1937 года,
шесть часов пополудни
Рита Попельская находилась в своей роскошной квартире в доме Рогатина на углу Костюшко и 3 Мая. Нервно ходила по дорого обставленной комнате, дизайн которой знаменитый архитектор и декоратор Дионизий Чичковский продумал в спокойных и элегантных кремовых тонах. Металась между часами и столом, между современным буфетом и антикварным креслом, которые подчеркивали продуманную экстравагантность в этой модернистской и аскетичной в формах квартире. Серце подскочило к горлу, когда услыхала дверной звонок, а слуга вошел в комнату и открыл рот, чтобы объявить о прибытии какого-то гостя.
Не успел этого сделать. Покачнулся под напором сильной руки и оперся о стену. В комнату ворвался отец и сразу прогнал слугу. Увидев его, Рита упала на колени. Чувствовала, как земля уходит у нее из-под ног. Ее тонкая фигура закачалась как в трансе, и девушка рухнула бы на пол, если бы ее не подхватила отцовская ладонь. Рита прижалась к ней губами. Плакала тихо, без воплей и рыданий. По ладони Попельского текли слезы. Молча стоял на коленях над дочерью и гладил ее волосы за ушами. Это место он очень любил целовать, когда она была ребенком. Втянул воздух и чувствовал в ее локонах запах леса под Сокольником, где они проводили каникулы, или соленый запах моря и владиславовского пляжа. И сейчас хотел ее туда поцеловать, но не сделал этого. Ощутил какой-то чужой запах, неизвестные ему резкие духи. «Будет королевой красоты в борделе в Буэнос-Айресе!»
Попельский вытер глаза, засопел, нежно отодвинул дочь, встал и сел к столу. Сплел пальцы, словно хотел отгородиться от раздиравших его чувств. Рита тоже встала и села напротив отца. Положила на его руки свою узкую ладонь с драгоценным бриллиантом на пальце.
- Умоляю, папочка, прости меня. – Две слезы в ее глазах увеличились и упали на щеки. – Извини меня, у тебя вчера были именины! Я должна услышать от тебя слова прощения!
- Я прощаю тебя, - шепнул, сжав веки, но не сумел удержать две слезинки, которые прорвались через его густые ресницы.
- Я была ужасной, глупой эгоисткой. – Рита вынула кружевной платочек и приложила к глазам, моментально сумела овладеть собой, как ее мать. – Ах, только ты, папочка, не думай, что я бросила родной дом, потому что считала тебя несносным тираном! Нет, все было не так! Отец, послушай меня! Бронислав мне писал и в письмах соблазнял меня. Мы переписывались: он меня очаровал. Выслал мне свою фотографию с посвящением... Тогда, в весенние праздники, пошла к нему на свидание. Со мной была Тыка. Я боялась идти сама. Это было на Жулинского. Мы должны были встретиться в биллиардном клубе! Неожиданно я увидела тебя и разозлилась, что ты за мной следишь. А ты тогда ловил этого Минотавра. Я увидела тебя совершенно случайно! Тыка со страху удрала, а я побежала в тот клуб, который, конечно, никаким клубом не был!
Встала и задернула шторы, чтобы отца не раздражало заходящее солнце. Молча смотрела на него. Изменился, похудел, в его наряде не было обычной щеголеватости. Голова и щеки были небрежно выбриты. Рите стало неприятно.
- Он влюбился в меня с первого взгляда. – Проглотила горечь. – И под влиянием этого чувства он похитил меня. Он дворянин, владелец больших богатств, потомок аристократической семьи. Утверждал, что его предки тоже часто совершали raptus puellae.
- Говоришь на латыни. – Попельский вздрогнул и усмехнулся слегка.
- Нет, просто повторяю слова Бронислава. Увез меня в свое имение и запретил мне общаться с тобой. Ты не думай, папа, что он меня принудил... Этого не было! Он для этого слишком большой джентльмен! Дал мне два месяца на принятие решения, хочу ли я остаться с ним и делать актерскую карьеру, - у него везде знакомства и он мне даст такую возможность! – или вернуться домой, в эту проклятую школу... Каждый день посещал меня, мы гуляли по его паркам и лесам... Через две недели охрана перестала за мной следить. Не надо было... Я не хотела оттуда уходить... Желала там остаться, слушать его слова и смотреть ему в глаза. – Рита вздрогнула. – Ой, прости, папа! С такими подробностями все тебе рассказываю, словно ты женщина!
- Почему ты мне не написала? – спросил он глухо.
Быстро подошла к отцу, поцеловала его в голову и прижалась щекой к его лысине.
- Извини, папа, извини... Я была не в себе. Ничего для меня не существовало. Но я уже пришла в себя. Я снова рассудительная и владею собой! Мы теперь всегда будем вместе, папа, всегда... Я уже не дам тебе поводов для огорчения... – В ее глазах снова появились слезы и капнули на его лысину. – Отец, у меня все время была с собой та наша старая фотография... Я тебя люблю, папа!
Попельский встал и крепко прижал дочь к себе. Неожиданно отстранился от нее, схватил ее за щуплые плечи и отстранил ее от себя. На его шее появились малиновые ожоги.
- Да, отец, - сказала твердо и решительно. – Я беременна. А Бронислав – отец моего ребенка.
Комиссар уселся к столу и уставился на циферблат часов. Только сейчас Рита заметила, что у него неестественно большие ярко-красные уши.
- Папочка, но ты же в грош не ставишь мещанские условности. – Подбежала к отцу и схватила его за обе руки. – Ты сам жил с самой без венчания, а весь город гудел от праведного возмущения! Чем ты так озабочен? Главное, что мы с Брониславом любим друг друга! А вот и приглашение на нашу свадьбу. Через три недели в кафедральном соборе!
Комиссар смотрел на приглашение. «Рита Попельская и д-р Бронислав Кулик имеют огромную честь пригласить вельможного пана...» Дальше уже не читал. Переместился во времени. То собрание Львовского круга Польского математического общества. Профессор Стефан Банах говорит: «Сегодня мы имеем удовольствие принимать пана доктора Бронислава Кулика из Кракова, который прочтет лекцию в области формальной логики под названием «Логика названий и логика суждений».
Рита бегала по комнате, как маленькая девочка, и хлопала в ладоши.
- Папочка, я уверена, что у тебя с Брониславом будет столько общих тем! Чувствую это! Он же математик, как и ты, и отлично играет в шахматы! Сейчас, когда я уже самостоятельная, я понимаю, как сильно я тебя люблю! Будем все вместе ездить на природу! Папа, тетка, папин внук, я и Бронислав. Он так любит Карпаты!
Львов, 22 ноября 1938 г.
«Дорогой Эберхард,
очень прошу извинить за мое молчание, прерываемое только банальными праздничными поздравлениями. За это время я пережил очень много – главным образом между смертью и воскрешением Риты. Твои письма высились на моем столе, как угрызения совести, а как ты сам знаешь, угрызения совести, если их заглушить работой или алкоголем, в конце концов утихают, чтобы потом совсем умолкнуть. И я хотел бы расстаться с угрызениями совести.В один из дней, в пьяной ярости сложил все твои письма в большую пепельницу и сжег. Не хотел ничего знать о расследовании, которое ты проводишь, ни о делах какого-то там барона. Все это меня не интересовало, потому что я замкнулся в своих заботах. Но я слышал, что моя кузина Леокадия переписывалась с тобой и все тебе описала: возвращение беременной Риты и ее брак с доктором и графом в одном лице, Брониславом Воронецким-Куликом. Рита его любит, Леокадия его любит, а я – ненавижу. Не знаю, почему моя дочка его полюбила. Может быть, потому, что они похожи, так как и она, и он обманули надежды своих родителей? А может быть, он был дьяволом-искусителем, который ее увлек? Не буду тебе о нем больше писать, потому что одна мысль о его извращениях мне омерзительна. Скажу лишь одно: это чудовище и помешанный преступник. Я не сошел с ума, Эберхард. Повторяю это в полном сознании: это бешеный убийца, который никогда не будет осужден за свои преступления. Знаешь почему? Потому что они известны только мне, не считая двух его преторианцев. А я не выступлю против него! Потому что не отниму отца у Ежика, моего любимого внука, который успешно родился в феврале этого года! Тебе, конечно, интересно, откуда мне известно о подлости моего зятя. От него самого! Рассказал мне об этом совершенно сознательно. Услышать это и не посадить его – это все равно, что быть его соучастником. И я им стал. Выслушал его и отпустил на свободу. Знаешь почему? Потому что он меня шантажировал. Через полгода отсутствия Риты, когда я ее уже в мыслях похоронил, появился у меня ясновельможный пан граф и сказал: твоя дочь со мной, можешь ее получить, если выслушаешь меня, или потерять, если пренебрежешь моим рассказом. Выбирай. И я выбрал дочь. И он рассказал мне о своих потрясающих преступлениях, о которых я вынужден молчать.
Мой дорогой, я хочу выйти на пенсию. Зубик даже не хочет об этом слышать и умоляет меня остаться. Я стал еще более знаменит и пользуюсь расположением самого коменданта воеводской полиции. А это потому, что Здзислав Поток нашелся: это, якобы, моя заслуга, что полиция вообще напала на его след. Да, нашелся в деревне Стшельчиска в Мостиском уезде Львовского воеводства. Мертвый, с отрубленной головой. До тебя, наверное, не доходят новости из Польши, может быть, ты об этом и не знаешь,разве что Леокадия тебе сообщила. Наш судебный медик и психолог, доктор Иван Пидгирный, нашел психологическое объяснение извращению и каннибализму Потока. Доктор считает, что этот преступник, награжденный ужасающей безобразностью, страдал от женских насмешек и мстил им таким образом. Лишая девственности и уродуя их. Это только гипотеза Пидгирного. Поток свою тайну унес в могилу.
Эберхард, пишу это письмо, чтобы поблагодарить тебя за помощь. За то, что я всегда мог на тебя положиться. Пишу это письмо также, чтобы с тобой попрощаться. Не могу с тобой ни видеться, ни переписываться, потому что должен выбросить из своей памяти все, что напоминает мне дело Минотавра. Было оно для меня кровавой баней, дантовским адом и чистилищем. Оставим воспоминания, от которых я должен отрешиться. Прощаясь с тобой, я прощаюсь и с работой в полиции, о чем писал выше. Не могу быть полицейским, не могу представлять право, одновременно гарантируя неприкосновенность убийце. Он убил во мне полицейского, растлил меня – навсегда и безвозвратно. Прощай, мой дорогой и прости мне это гамлетизирование.
Твой Эдуард
P.S. Шлю тебя сердечные пожелания спокойных и благословенных праздников. Ты же мне не шли. Эти праздники проведу в обществе убийцы. Чего только не сделаешь для родного ребенка?»
Бреслау, 20 декабря 1938 г.
«Дорогой Эдуард,
твое письмо очень огорчило меня. Больше всего мучит меня то, что ты хочешь прекратить наши отношения по причине, которую я понимаю, но которая не может быть решающей. Потому что время лечит все раны, и ты еще будешь смеяться над делом Минотавра. Пока прошу тебя только об одном. Я даже был готов переубеждать тебя на месте, во Львове – ибо был очень обеспокоен, – но из-за обилия неотложных дел не смог это сделать. Заклинаю тебя, не уходи из полиции. Поверь старшему коллеге, парадоксально, но сидя за одним столом с убийцей, у тебя есть возможность к тому, чтобы быть еще лучшим полицейским, чем ты есть. Смотри на него все время и хорошенько запоминай его лицо – наглое, самоуверенное, безнаказанное. Это лицо должно бесповоротно врезаться тебе в память, так как в ней когда-то отпечатались греческие неправильные глаголы. Ты обязан уметь вызвать его из памяти в любой момент. И именно тогда, когда будешь преследовать другого убийцу. В минуту сомнения, когда твои руки будут опускаться от беспомощности, а преступник будет от тебя ускользать, вспоминай лицо, которое видишь сейчас рядом с твоей дочерью. Пусть эта рожа будет рожей всех убийц этого мира, пусть эта морда будет мордой сатаны или Минотавра – как предпочитаешь. Переживая пик ненависти, станешь укротителем сатаны, настоящим гончим псом, который или загрызет убийцу или захлебнется его кровью. Прийми, Эдуард, мой совет, но сделай, как захочешь. Если старый Эби напоминает тебе дело Минотавра, то забудь на какое-то время старика Эби. Но не навсегда, ради Бога! С кем я еще водки напьюсь и пойду к девицам, как не с тобой?
Твой Эберхард
Post scriptum: И помни – ты всегда можешь на меня положиться».
Львов, сочельник, 1938 год,
шесть часов пополудни
За праздничным столом сидела вся семья Попельских: Эдвард, Леокадия, Рита и ее муж, доктор Бронислав, граф Воронецкий-Кулик. Был еще один, самый маленький член семьи, десятимесячный Ежик Воронецкий-Кулик, которого служанка Ганна называла «сладенькой коровкой». Ребенок развивался правильно, а аппетит, похоже, унаследовал от деда., потому что едой считал все, что встречал на своем пути. А поскольку передвигался Ежик в основном на четвереньках, то ел то, что находится в полуметре от земли. Атаковал таким образом – как маленький щенок – все ножки стульев и столов, а также кружевные скатерти и салфетки, свешивавшиеся с разных шкафчиков и столиков. Плохо было, когда «графчук» - потому что и так его называла добропорядочная служанка, которая его чрезвычайно полюбила – вместе с салфеткой стаскивал всякую посуду. Полбеды, если это была тарелочка с пирожными, съедамыми тут же, хуже было, когда малыш с таким же азартом занимался содержимым дедовой пепельницы.
Во время первого в жизни рождественского ужина малыш был очень беспокойным. Видимо, настроение всеобщей спешки, напряжения и беготни выбило его из нормального дневного ритма, потому что он не захотел спать в обед и из-за этого был капризным и несносным. Его не удалось угомонить даже деду, который всегда действовал на него успокаивающе. Не столько даже сам дед, сколько его лысина. Ежик обычно дотрагивался к дедовой голове с таким самозабвением, словно открывал неизвестные материки. Мурчание, которое Эдвард издавал при этом, приводило к тому, что ребенок радостно пищал и открывал в улыбке свои десенки – сперва беззубые, а потом украшенные двумя острыми молочными зубками.
К сожалению, в сочельник Ежика ни дедова лысина, ни его мурчание не успокоили. Мальчик, одетый, как девочка, в платьице с кружевным воротником, выгибался на его коленях, верещал, совал в рот пухлые ручки, брыкался так, что в конце концов пнул супницу с красным борщом. Оттуда полетел фонтан брызг. Большая их часть осела на скатерть, а несколько – на белоснежную дедову сорочку. Попельский даже не обратил на это внимания, взял внучка на руки и начал ходить с ним по комнате, что, кстати, успокоило малыша.
Собравшиеся смотрели на эту пасторальную семейную сцену и мысли каждого из них крутились в разных плоскостях. Рита улыбалась. Все чаще у нее возникала надежда, что в конце концов у отца с ее мужем сложатся хорошие отношения. После грустного дня венчания, на котором отец не присутствовал, после первых ледяных месяцев, когда он не замечал своего зятя на улице, после Рождества, которое они впервые в жизни отмечали отдельно, все изменилось, когда родился внучек, а дед от него обезумел. Наконец поступило столь желанное приглашение на рождественский ужин. Она радовалась как ребенок, когда отец позвонил ей и пригласил «под елочку», как всегда называл это торжество. Не знала, что обязана этим приглашением мужу, который воспользовался именем Мариана Зубика.
Леокадия от изумления протирала глаза. Будучи бездетной, она не сумела обнаружить в себе такой любви к Ежику, который ее раздражал своей плаксивостью и частой сменой настроения. Она никогда раньше не представляла себе, что ребенок может так изменить человека. Попельский, который раньше от вида капли супа на галстуке или пиджаке приходил в ярость, вставал из-за стола, метался в поисках какой-нибудь тряпки, подавляя казарменные ругательства, сейчас вообще не обратил внимания на пятна на рубашке и танцевал с внучком по комнате, а тот, прижавшись к деду, испачкал ему еще и воротничок. Леокадия радовалась этим переменам в Эдварде. Ее бы радовало и всякое иное поведение кузена, лишь бы не его бешеные выходки в кабаках и ненатуральная улыбка утром после бессонной ночи.
Бронислав Воронецкий-Кулик, хотя и сидел спокойно, в глубине души был раздражен. Молчал, как заклятый, голову опустил на грудь, злорадно усмехался и только стрелял по сторонам свирепым взглядом. Не мог простить Попельскому его демонстративной неприязни. Не мог понять, почему он не рад счастью своей дочери, которая живет в роскоши, и что важнее – благодаря его связям – начинает делать карьеру, выступая под псевдонимом Рита Поп. Уже сыграла небольшую роль в фильме «Огонь в сердце» у самого Генрика Шаро. А этот лысый сукин сын все так же не подал ему руки при встрече и не обнял его, когда поздравлял всех с праздником. Только кивнул ему головой и что-то буркнул – так как сейчас бурчит этому проклятому пацану, который все время дерет глотку!
Ребенок успокоился, и Попельский сел к столу вместе с внуком.
- Может быть, мы уже возьмем подарки из-под елки. – Воронецкий-Кулик принужденно улыбнулся. – Малыш бы получил подарок и успокоился, а? Могу я ему дать уже?
- Броньо, - Рита беспокойно смотрела на отца и погладила мужа по руке, - это его успокоит только на минутку. Причина в том, что он не выспался. Не спал сегодня днем. Я сейчас его уложу, а Ганна споет ему колыбельную. Еще немного его помучим, он быстрей уснет.
Ежик перестал интересоваться лысиной деда, выплюнул на пол соску, зажмурился и заорал во всю глотку.
- Дайте вы ему этот подарок, - граф сверкнул глазами на Попельского, - или я ему дам!
- Вы не знаете, молодой человек, - Попельский подкидывал внучка на колене, - обычаев этого дома. У нас раньше ужин, а потом старший, то есть я, повторяю, я, раздает подарки. И так будет всегда.
- Сейчас... Сейчас... Обычаи обычаями... – Воронецкий-Кулик сжимал в руке ложку так сильно, что у него побелели косточки.
- Папа, подай мне Ежика, - быстро прервала его Рита. – Может быть, он у меня сейчас немного успокоится...
- Вы хотели что-то сказать, молодой человек? – Попельский подал внука дочке. – Что-то об обычаях моего дома?
- Папочка, прошу тебя, - прошептала Рита и взяла сына из рук отца.
Граф сжал губы и ложкой разрезал ушко, плавающее в борще. Поднес ее ко рту и медленно жевал. Но не проглотил, а выплюнул обратно в ложку. Леокадия смотрела на него с омерзением. Ежик снова пронзительно кричал, а когда мать его прижимала, бил ее кулачками по лицу.
- Ты дашь ему этот подарок или нет? – прошипел Воронецкий-Кулик в сторону Попельского.
- Как ты смеешь так обращаться к моему отцу? – крикнула Рита. – И что ты делаешь с этим ушком?
- У него наверное зубы болят. – Попельский криво усмехнулся и отодвинул прибор. – Должен есть мягкое.
- Эдзьо, не нервничай. – Леокадия умоляюще смотрела на него. – Тебе это вредно... У тебя такое высокое давление...
- Прошу тебя, не обращайся ко мне «Эдзьо»! – Попельский с каменным лицом перекрикивал суматоху, которую устроил внучек. – После смерти Вильгельма я не хочу, чтобы кто-нибудь ко мне так обращался...
Воронецкий-Кулик наклонил ложку и ссунул в ладонь пережеванную массу. Встал, подошел к Попельскому и подсунул ее тому под нос. Ежик успокоился, глядя на своего отца.
- Жри, Лысый! – Граф широко улыбнулся. – Я же говорил тебе, что ты будешь есть у меня с руки!
Все застыли. Этим воспользовался Ежик, который молниеносно вскарабкался с маминых коленей на стол и потянулся за хрустальным кувшином с компотом из сухофруктов. Кувшин упал на скатерть словно в замедленном темпе, а его содержимое выплеснулось на бежевое платье Леокадии. Ребенок, видя результаты своего поведения, разразился плачем. При этом тер кулачками глаза. Крик вибрировал. Децибелов такой силы в квартире Попельского еще не было. Даже дед прикрыл ладонями деформированные, как у борца, уши.
Бронислав бросил прожеванное ушко на ковер, подскочил к столу и прижал ребенка к столешнице. Схватил обеими руками его головку и стал давить большими пальцами на глаза сына.
- Ты зачем так трешь глаза, ублюдок! – шипел он. – Вылупил зенки...
Попельский бросился на него. Когда Воронецкий-Кулик удивленно повернулся в сторону атакующего тестя, получил кулаком в висок. Закрутился, у него потемнело в глазах. Тогда почувствовал такой сильный удар в подбородок, что рухнул на часы, стоящие в гостиной. Падая на пол, услышал, как звонят и бьют какие-то фальшивые куранты. Его подбородок, рассеченный перстнем Попельского, горел от боли и сочился кровью. Комиссар склонился над ним. Ухватил его за ворот костюма и вытолкал в переднюю. Не обращая внимания на плачущуюРиту, которая хватала его за руки, открыл двери и выбросил худое тело своего зятя. За ним швырнул его пальто, шляпу и трость.
Воронецкий-Кулик сидел под перилами и насмешливо улыбался Попельскому.
- Эдзьо, - закричал, - готовься к тюрьме!
- Я тебя потащу за собой! – крикнул Попельский.
На лестничной клетке раздалось пение колядников.
Средь ночной тишины голос расходится.
Встаньте пастыри, Бог наш родится...
Попельский запер дверь, вошел в разрушенную гостиную и тяжело уселся в кресле у перевернутых часов. Плакали Леокадия и Рита. Плакала и Ганна, которая носила Ежика по комнате, напевая колыбельную «Я боялась-боялась». Только Попельский не плакал.
Львов, понедельник 13 марта 1939 года,
два часа ночи
Риту разбудил стук закрываемой двери. Уже год, с рождения Ежика, ее сон был чутким, как у птицы. Просыпалась, когда спящий ребенок вздыхал, или ветер завывал за окном, и даже если какой-нибудь пьяница дебоширил на улице. Знала, что это вернулся Бронислав. Закрыла глаза. Не хотела, чтоб он заметил, что она не спит. Ей не хотелось сейчас исполнять супружеские обязанности, в то время, как у мужа была готовность к этому всегда и везде. А особенно, когда возвращался поздней ночью с разных, как он говорил, деловых встреч. Внимательно смотрел на нее, раздевался догола и требовал от нее вещей, которые она не любила. Поэтому в последнее время, чтобы этого избежать, притворялась спящей, и даже похрапывала, что при ее актерском таланте легко сбивало с толку неутомимого мужа.
Сейчас тоже слышала, как он раздевается, бросает свою одежду куда попало и как голый стоит над ней. Чувствовала на себе его взгляд. Тихонько захрапела. Бронислав отошел. Услышала, как под ним слегка скрипнул стул. Этот скрип стал ритмичным. Приоткрыла веки – замерла. Ее муж сидел на стуле, держал руки между ног и удовлетворял себя. Ее поразило не это. Годовалый Ежик проснулся и улыбался отцу.
- Чего так смотришь, - шепот Бронислава становился все более горячечным. – Хочешь увидеть, как коровка молочко дает?
- Что ты делаешь! – закричала Рита, а Ежик заплакал.
- Ну что? – Ее муж встал и сделал невинную мину. – Это же нормально... Знаешь же, что я должен дважды в день... Должен был себя облегчить... А ты спала... Но сейчас уже не спишь.
Львов, воскресенье 16 апреля 1939 года,
одиннадцать часов вечера
Рита сидела перед зеркалом и мазала кремом лицо и шею. Была очень счастлива, что они наконец-то покидают Львов и после праздников едут на лето в Бараньи Перетоки. Поняла, что ей важно не актерство, а ее сын. Когда возвращалась до смерти уставшей с проб и просмотров, Ежик протягивал к ней ручки и плакал, вместо того чтобы обрадоваться при виде ее. Словно сочувствовал ей, что оставила его на все дни под присмотром украинской мамки, которая хоть искренне любила мальчика, но не могла заменить ему матери.
Львов как-то плохо действовал на Бронислава. Он становился угрюмым, таинственным и жестоким. Не мог провести с ребенок и минуты, чтобы не ударить или не крикнуть на него. При любом случае лил помои на ее отца и внимательно наблюдал, как она реагирует. Рита постепенно растеряла рядом с ним всю свою вспыльчивость и независимость. Знала, что ее внезапное неожиданное поведение не даст никакого эффекта, поскольку столкнется со стихией, более стремительной и опасной, которая ее пугала и которой она не понимала. Старалась припадки мужа объяснять разными способами. Смотрела на него с любовью, когда он кричал и наливался злостью, напоминала себе о его воспоминаниях детства и говорила: «Какая это страшная тяжесть с малых лет воспитываться гением! Это может пагубно повлиять на всю жизнь! Я так Ежика не воспитаю! Эту же ошибку совершал и мой отец, но в меньшей степени. Он не хотел, чтобы я была гениальной, а просто, чтобы я получила аттестат. А мой покойный тесть требовал от Бронека гениальности. Ничего удивительного, что мой муж такой неуравновешенный! После зимы уедем в деревню и все вернется в норму. Бронек сделает передышку на лоне природы, а Ежик будет на свежем воздухе». Когда неделю назад, во время пасхального обеда, муж сообщил ей, что через неделю они уезжают в деревню, Рита аж подпрыгнула от радости.
Вечером, расчесывая свои густые длинные волосы, она решала, когда лучше было бы перед отъездом встретиться с отцом.Простила ему нападение на Бронека, который в Рождество был странно возбужден. Виделась с ним несколько раз, договаривалась с ним о прогулках в Стрыйском парке. Иногда навещала его во время завтрака, то есть около полудня, и пила с ним и теткой Леокадией кофе, а Ежик играл в это время с Ганной. В беседах тема Бронислава не существовала. Рите прошлось смириться с тем, что они никогда вместе не поедут в Карпаты, а Попельский согласился с тем, что видится с дочкой только в украденные у ненавистного зятя минуты.
Рита улыбнулась при мысли, что завтра увидит зеленые поля и еще безлиственные буки Бараньих Перетоков. Услышала, что в спальне хлопнула дверь. «Жди меня голой, - сказал ей перед уходом, - а я тоже войду голым в спальню. Отметим сегодня наш праздник весны!» Поправила волосы и сняла халат. Никогда не испытывала ложной скромности при виде своего обнаженного тела. Знала, что она красива.
Вошла в спальню, качая бедрами. И тут она вскрикнула. На кровати лежал голый Бронислав, а рядом с ним, тоже голый, лежал неизвестный ей молодой мужчина. Выбежала обратно в будуар и надела халат. Услышала шорох. Оба мужчины стояли в дверях.
- Я этого не сделаю, - сказала тихо, но решительно. – Убирайся из моего будуара! – закричала она мужу. – Ты извращенец, свинья!
Воронецкий-Кулик двинулся в ее сторону. В руке держал клюшку для гольфа. Ритмично ударял ей о ладонь.
- Или ты сделаешь это с нами обоими, - сказал, - или с этой клюшкой.
Львов, понедельник 17 апреля 1939 года,
четыре часа утра
Попельский решил, что раньше не ляжет. На следующий день у него была встреча с директором Украинского земского ипотечного банка, паном Миколой Савчуком, который подозревал в мошенничестве одного из своих сотрудников. Намечался длинный скучный разговор о банковских трансакциях, в которых Попельский понимал не слишком хорошо. Вздохнул и поставил на полку «Оды» Горация в старом издании. Был зол на себя. Много латинских слов уже позабывал, пришлось часто заглядывать в словарь. Прикурил последнюю перед сном папиросу и вышел в ванную, чтобы втереть крем в еще упругую кожу лица. Когда был в передней, в дверях раздался звонок. Попельский растерянно подошел к двери, глянул в глазок и открыл рот от удивления. Папироса выпала и покатилась по паркету.
Отворил дверь. Рита вошла в квартиру. На руках держала спящего Ежика, накрытого одеяльцем. На ней самой был халат и наброшенный в спешке закопанский свитер. Шла очень медленно, волоча ноги. За ней тянулась темная полоска крови.
Бреслау, понедельник 17 апреля 1939 года,
семь часов утра
Мокк сидел в кресле и пытался обуть ботинки. Было ему очень неудобно, мешал живот, который он в минувший вечер в «Свидницкой Пивнице» набил роскошными венскими шницелями. Несмотря на переедание, решительно поблагодарил Марту за добрые намерения и настоял, что сам выведет на прогулку своего Аргуса. Тяжело дыша, шнуровал ботинки. Краем глаза видел, как его немецкая овчарка стоит под дверью и держит в зубах поводок.
- Сейчас выйдем на прогулку, псина. – Мокк улыбнулся, видя, как Аргус на слово «прогулка» становится на задние лапы и виляет хвостом.
Он почти завязал ботинок, когда зазвонил телефон. Мокк, проклиная все дела, которые настолько срочны, что не могут подождать хотя бы часов до девяти, отпустил шнурок и поднял трубку.
- Международный разговор, - проинформировал милый женский голос. – Соединяю.
- Спасибо, - буркнул и прижал трубку к уху.
Через несколько секунд шипения и писка услышал голос - мужской и малоприятный.
- Я все еще могу на тебя рассчитывать, Эберхард?
- Безусловно, - ответил с радостью, но сразу сбавил свой веселый тон; услышав голос Попельского, ожидал плохих новостей. – Что случилось?
- Ты обязан знать всю правду, - Попельский сказал это после долгого молчания. – Но не по телефону... Как можно быстрее! Где мы встречаемся? И когда?
- Когда? А хоть бы и завтра! – ответил Мокк.
- Где?
- Это уже хуже, - задумался Мокк и погладил Аргуса по голове. – Я уже знаю! Знаю! Есть такое место, где друзья встречаются за голонкой и бутылкой холодной водки. Помнишь еще ресторан «Эльдорадо» в Катовице?
- Приезжай во Львов. Пожалуйста.
Львов, 28 апреля 1939 года,
три часа ночи
Третий перрон львовского Центрального вокзала был пуст. Кроме сонного начальника станции и газетчика, который раскладывал товар на стеллаже, здесь был только один мужчина: одетый в черное, с котелком на голове и в белом шарфе, замотанном вокруг шеи; вторым светлой деталью его гардероба были замшевые перчатки. Задумчиво всматривался в туман, клубившийся над путями и под стеклянно-стальной крышей перронов. Полчаса назад, по пути к вокзалу, миновал маячивший в темноте костел св. Эльжбеты. Это монументальное здание, реплика венского кфедрального собора св. Стефана, на миг пробудило в нем воспоминание о счастливых временах молодости в городе над Дунаем. Сейчас он находился в городе над подземной рекой, последние его воспоминания были такими же мертвыми и нереальными, как львовский Стикс. Попельский еще раз взглянул на табло, информирующее, что через пять минут прибудет к перрону поезд дальнего следования из Берлина, следующий через Бреслау, Оппельн, Катовице, Жешув и Пшемышль.
Поезд появился из тумана, увеличенного его паром, словно был призраком. Попельский аж подпрыгнул, когда локомотив загудел и зашипел в двух метрах от него. Стоял и ждал. Поезд через минуту остановился и начали хлопать двери. Люди высаживались и тащили чемоданы и сумки. Какая-то дама оглядывалась в поисках носильщика и громко жаловалась на его отсутствие. На перроне высились горы свертков. Только мужчина среднего роста, массивного квадратного сложения был без всякого багажа, кроме маленького чемоданчика, который напоминал врачебную сумку. Подошел к Попельскому, сердечно поздоровались. Правда, виделись недавно, неделю назад в Катовице, но были очень рады видеть друг друга.
Попельский еще не успел нарадоваться Мокку, как увидел за его плечами могучего мужчину. Отодвинулся от немецкого коллеги и присмотрелся к другому мужчине, невысокому, с узким лисьим лицом.
- Позвольте, господа. – Мокк повернулся к мужчинам. – Эдуард, это господа Корнелиус Вирт и Хайнрих Цуплитца, мои люди для особых поручений.
Львов, вторник 9 мая 1939 года,
Полдень
Попельский закончил рассказ, отдышался и встал из кресла. Леокадия сидела онемевшая и боялась смотреть на кузена. Еще никогда он не вызывал в ней такого страха. Не могла поверить, что кроме этого хорошо ей знакомого мира – бриджевых четвергов у асессора Станчака, утреннего чтения, вечных домашних ритуалов, молитв, напеваемых Ганной, пряников и кондитерской Залевского – есть еще другой мир: темные и скрытые районы садистов, помешанных, морально деформированных выродков, охваченных брутальной похотью, монстров, которые выгрызают девицам щеки или онанируют над колыбелью собственного ребенка. Ее кузен знал этот мир минотавров, извращенцев и содомитов, и даже пытался его исправлять. Входил как Тезей в лабиринт, правда, в отличие от мифологического героя, не возвращался в славе на родину вместе с Ариадной, но к своему ледяному одиночеству, разделяемому с чудаковатой старой панной.
Леокадия вздрогнула. Зазвонил телефон.
- И снова добрый день, пан начальник, - услышала голос Эдварда. – Я очень прошу меня извинить за мое поведение, когда я позволил себе бросить трубку.
- ...
- Я знаю, это страшно – то, что случилось с этим мальчиком... Хенем Пыткой. Да, это страшно и политически очень опасно...
- ...
- Да, знаю... И все-таки вынужден подтвердить мое решение... Нет... Не отстраняюсь от этого... Подаю в отставку и выхожу на пенсию...
- ...
- Должен помочь дочери и заняться внуком, после того, как тело ее мужа, а моего зятя, доктора Воронецкого-Кулика, обнаружено в подземных лабиринтах над Пелтвой... Вы не должны мне это напоминать, пан начальник. Знаю, знаю, конечно... Такой скандал в семье...
- ...
- Это действительно окончательное решение! Завтра принесу прошение об отставке. Прощаюсь с паном начальником. Адью!
Последние слова произнес почти в шутку. Повесил трубку и вернулся в гостиную.Придвинул кресло и сел около Леокадии. Положил ладонь на ее худое плечо.
- Я уже не полицейский, моя дорогая. – Поцеловал ее в висок. – Стал и судьей и палачом. А нельзя быть одновременно и судьей, и палачом, и полицейским.
- Так сейчас ты будешь заниматься только двумя первыми профессиями? – С интересом посмотрела на него.
- Не совсем. – Поднялся и заходил вокруг стола во внезапном порыве. – Нет, теперь буду заниматься другой профессией. Буду следопытом и охотником. Такой человек – это частный детектив. Только это я и умею, кроме латыни. Неужели на старости лет я должен преподавать латынь?
- А кто будет твоим первым зверем? – Леокадия всматривалась в кузена с такой заинтересованностью, словно играла с ним в бридж и ждала его ответа на свой вопрос о тузах.
- А как ты думаешь?
- Убийца малыша Хеня Пытки?
- Это станет моим первым делом. Даже если мне никто за это не заплатит...
- И что ты сделаешь с этим убийцей, когда схватишь его? Его ждет то же, что и твоего зятя?
Львов, пятница 28 апреля 1939 года,
пять часов утра
Доктор Бронислав Воронецкий-Кулик слышал много фантастических историй о Пелтве, невидимой львовской реке, которая еще при австрийцах была спрятана в каменном корыте и тихо плыла под городом. Говаривали, что речное подземелье это таинственный преступный мир, колония прокаженных и распутниц, пристанище убийц и содомитов. Ребенком представлял себе, что там у пылающик рек сидят кровавые фурии, а адские псы наполняют бездну своим воем. Будучи взрослым, многократно хотел войти туда и познать это проклятое место, которое, согласно городской легенде, достойно пера Данте.
Разочаровался, оказавшись там в конце концов. Это не было преддверием ада, скорее большой смрадной выгребной ямой, из которой то тут то там выползал и сразу убегал какой-нибудь нищий, что Воронецкий хорошо видел в свете фонарей. Ему было интересно, правда ли, что живущие здесь люди находятся, как рассказывают, на последней стадии сифилитического разложения. Не смог это проверить. У него не было времени. Люди, которые его сопровождали, превратно приняли его любознательность за попытку замедлить движение. Не мог им объяснить, что его интересует этот мир. Ему было трудно говорить с кляпом во рту.
Он совершенно не боялся трех человек, которые ночью ворвались в его квартиру в доме Рогатина. Был убежден, что это розыгрыш одного из его коллег, который обладал склонностью к своеобразным шуткам, однажды уже пробрался через окно в его квартиру, переодевшись привидением, и разбудил его. Воронецкий-Кулик спокойно шел и, несмотря на кляп и связанные руки, был в хорошем настроении. Ждал, пока откуда-то из тьмы не вынырнет его шутник-коллега. Ему бы и в голову не пришло, что кто-нибудь в этом городе осмелится поднять руку на зятя комиссара Эдварда Попельского. Кроме того, один из похитителей взял с собой его трость. Тот, кто хочет обидеть, не заботится о таких мелочах.
Остановились. Находились за изгибом какой-то стены. Погасили фонари. Стало совершенно темно. Воронецкий-Кулик ощутил на лице чье-то дыхание, пахнущее никотином и алкоголем. Это был четвертый нападавший. А потом почувствовал запах одеколона. Узнал его. Его коллега не пользовался таким парфюмом. И тогда он испугался. Никто во Львове не отважится поднять руку на зятя комиссара Эдварда Попельского. Разве что сам Эдвард Попельский.
Сноп света ударил в лицо математику. Однако не ослепил его. Хорошо видел, как из темноты вынырнула рука в элегантной перчатке. Двумя пальцами держала его трость.
- Этим ты искалечил мою дочь? – услышал он голос Попельского. – Такую трость вставил ей в лоно?
Воронецкий-Кулик затрясся. Это настолько удивило его, ведь он вообще не испытывал страха. Его аналитический ум работал безукоризненно, без малейших эмоций. Но тело не слушалось разума. Тряслось в паническом ужасе и обливалось потом. Ему казалось, что весь смрад подземной клоаки выделяет он сам.
- Эту трость ты вставил в лоно, которое произвело на свет твоего сына?
Какая-то другая рука вынырнула из темноты и вырвала кляп у него изо рта. Услышал плеск воды. Знал, что будет жить так долго, как долго не ответит утвердительно на этот вопрос. Вздохнул. Не ответит и будет жить. Его логичный разум был безупречен.
Неожиданно почувствовал, что кто-то срывает с него плащ, а потом пижаму. Натянутый шелк лопнул. Ему стало холодно. Кто-то сильно надавил на горло, он обмяк, а потом упал ничком. Тогда еще явственней ощутил смрад канала. Кто-то уселся ему на плечи, а кто-то другой раздвигал его голые ноги.
- Будешь страдать так, как она, - услышал он голос Попельского, только твои страдания будут большими. Безнадежными и окончательными.
Воронецкий-Кулик услышал стук трости. Краем глаза видел отсвет фонарей на своих лодыжках. Ему крепче связали руки. И тогда он понял, что переоценил свой математический разум. Не предусмотрел , что Попельский знает ответ на вопрос, который задал ему дважды. А потом уже не думал ни о чем. Просто превратился в пылающую боль.
Когда через четверть часа его бросили в Пелтву, а вонючая вода заполнила его легкие, принял это как избавление.
Краткие примечания переводчика для любознательного читателя
Города, в котором происходит действие романа Краевского "Голова Минотавра", давно не существует. Дома, улицы и площади есть, а старого Львова, польско-еврейского довоенного Львова нет. Космополитического города, где были перемешаны польские, австрийские, венгерские, еврейские, итальянские, украинские, русские обычаи, что отражалось в архитектуре и в повседневной жизни, в меню и языке, в свободе и юморе горожан, адекватно относившихся к себе и миру. Сегодняшний мононациональный Львов – замечательный город. Но другой. Он куда больше отличается от прежнего Львова, чем нынешняя Одесса от Одессы Бабеля.
Марек Краевский точно описывает межвоенный Львов. Все люди, упоминаемые в романе (кроме, естественно, главных героев), жили тогда во Львове и были хорошо известны в Польше и Европе. Поэтому-то мне и захотелось составить для читателей краткий справочник географических названий и лиц, упоминаемых в романе. Мы не ленивы и любопытны.
Итак:
Академическая улица – название получила в 1871 г., так как вела к старому зданию университета. Вдоль улицы текла река Полтва, в 1890 году упрятанная под землю. На Академической площади стоял памятник драматургу, почетному гражданину Львова, графу Александру Фредро (после войны вывезен в Польшу, установлен в 1956 г. во Вроцлаве), сейчас на этом месте установлен похожий памятник Михаилу Грушевскому. Украшал Академическую и памятник поэту Корнелю Уейскому (1823-1897), поставленный в 1901 году на тополиной аллее (после войны, как и многие памятники и мемориальные доски Западной Украины и Белоруссии, хранился в Вилануве, а в 1956 г. установлен в Щецине). Улица в 1955 г. переименована в проспект Т. Шевченко, но старожилы по-прежнему называют ее Академической.
Аспирант – полицейское звание, соответствовавшее прапорщику (хорунжему) в армии, офицерское звание присваивалось после трех лет аспирантской службы.
Ауэрбах, Герман – один из ведущих представителей львовской математической школы. Работал в математическом институте Львовского университета. После гитлеровской оккупации Львова оказался в гетто. Покончил жизнь самоубийством, когда его перевозили в концлагерь Белжец (1903-1942).
Банах, Стефан – знаменитый польский математик, профессор Львовского университета, академик ПАН. Один из создателей современного функционального анализа, глава львовской математической школы (1892-1945гг.).
Бартель, Казимеж – профессор математики (интересы в области геометрии), ректор Львовской Политехники, депутат сейма, премьер-министр Польши (1926, 1928-1930). После немецкой оккупации Львова отказался сотрудничать с немцами и был расстрелян (1882-1941).
Батяр – сленговое и диалектное название львовского «человека улицы», батярство – львовская городская субкультура со своим польским сленгом, с большими вкраплениями идиша, украинского и немецкого языков. Батярство – явление польского Львова, так как весь батярский фольклор существует только на польском. Само слово происходит, видимо, от венгерского «бетьяр» (betyar - разбойник, хулиган). В знаменитой радиопрограмме «Веселая львовская волна» (более 6 млн. постоянных слушателей) актеры Щепцьо (Казимеж Вайда) и Тонько (Хенрик Фогельфенгер) создали знаменитые образы батяров – бедняков с золотыми сердцами. Эти же образы они воплотили и в нескольких популярных кинофильмах.
Бесядецкого дворец – экзотическое палаццо на улице Потоцкого (ныне – генерала Чупринки). Францишек Бесядецкий (1869-1940) – знаменитый библиофил, организатор Общества любителей книги, издатель и редактор журнала «Exlibris».
Библиотека Баворовских – дворец XVII в., в котором в XIX в. открылась частная библиотека, одно из крупнейших в Польше книжных собраний. Сегодня в здании – отдел искусства библиотеки им.В.Стефаника.
Большой театр – знаменитое здание театра оперы и балета в центре Львова, возведенное в 1896 году в эклектическом стиле, является памятником архитектуры, скульптуры и живописи. Ныне – Львовский национальный академический театр оперы и балета имени Саломеи Крушельницкой.
Гетманская улица – название происходило от поставленного в конце XVII в. памятника коронному гетману Станиславу Яблоновскому, руководителю обороны города от крымских татар в 1695 г. (уничтожен после Второй мировой войны). Неподалеку стоял памятник Яну Собескому (ныне – в Гданьске). Нечетная сторона называлась Карла Людвига, четная – Гетманской. В 1919 г. четная сторона стала называться улицей Легионов. А обе стороны назывались Гетманские Валы. В 1940 году переименована в улицу 1 Мая, при гитлеровцах четная сторона называлась Опернштрассе, а нечетная Музеумштрасее, в 1942 были объединены и получили название Адольф Гитлер платц. С 1945 г. – вновь 1 Мая, с 1959 г. – проспект Ленина (перед Оперным театром стоял памятник Ленину, демонтирован и расплавлен в 1990 г., для строительства основания и фундамента были использованы надгробия с еврейских и христианских могил), с 1990 г. - проспект Свободы.
Голуховский Агенор – польский граф (1812-1875), министр внутренних дел Австрии, наместник Галиции, памятник в Иезуитском саду (1901 г.) работы Циприана Годебского исчез в 1944 году, судьба памятника неизвестна.
Грудецкая улица – самая длинная улица Львова (около 7,5 км), первый мощеный тракт в городе. С 1941 г. – Винерштрассе, с 1944 г. – Городоцкая, с 1964 г. – 1 Мая, с начала 1990-х – Городоцкая, которую все по-прежнему называют Городецкой.
Домбровского площадь – Ян Генрик Домбровский (1755-1818), польский генерал, участник восстания Костюшко, создатель Польских Легионов, дивизионный генерал наполеоновской армии, отказался от предложения Александра Первого стать наместником Царства Польского. Польский гимн («Мазурка Домбровского») был написан для Легионов Домбровского. Сейчас площадь носит имя Евгения Маланюка, украинского поэта-эмигранта.
Доминиканский костел и монастырь – основан в 1378 г., многократно перестраивался после пожаров, в 1972 г. в здании был открыт музей религии и атеизма, знаменитая икона Богоматери находится после войны в доминиканском костеле Гданьска, в 90-х годах ХХ века костел был передан греко-католической церкви (церковь Пресвятой Евхаристии), а в части монастырских помещений действует Музей истории религии
Длугош Ян – средневековый польский историк, дипломат, географ, хронист (1415-1480), в его честь была названа IV классическая гимназия Львова.
Жулинского улица – Тадеуш Юзеф Жулинский (1889-1915), врач, выпускник Львовского университета,первый командир Польской военной организации. Улица сейчас носит имя академика Филатова.
Замарстынов – в межвоенный период был самым бедным и самым криминальным районом города. Во время гитлеровской оккупации там было еврейское гетто (около 140 тысяч человек), где в июне 1943 г. произошло восстание, подавленное немецкой и украинской полицией. В Замарстынове, на окраине гетто, установлена менора в память жертв Холокоста.
Зиморовича улица – Юзеф Бартломей Зиморович (1597-1677), писатель и поэт периода польского барокко, писал на латыни и по-польски, хронист и многократный бургомистр Львова. В советское время улица носила имя М. Лермонтова, а в 1996 году была названа улицей Джохара Дудаева.
Иезуитский сад – ныне парк им. И. Франко (перед самой Второй мировой войной был назван парком им. Т. Костюшко).
Инспектор – полицейское звание, соответствовавшее армейскому подполковнику.
Иссаковича улица – Изаак Миколай Иссакович (1824-1901), выходец из дворянской армянской семьи, религиозный писатель, филантроп, проповедник, прозванный златоустом, архиепископ Армянской архидиецезии во Львове. Улица носила имя Иссаковича до 1939 г. В советское время – улица Крылова. Ныне – улица Горбачевского.
Кац, Марк – польский и американский математик (1914-1984). Представитель львовской математической школы. В 1938 г. эмигрировал в США. Родители погибли от рук немцев.
Качмаж, Стефан – львовский математик, вместе с Штейнхаусом издал монографию «Теория ортогональных рядов» (1895-1939). Армейский поручник, сражался с гитлеровцами, погиб в боях в сентябре 1939 г.
Клепаровская улица – известна с 1825 года, по названию предместья Клепарув. В 1955-1990 гг. – улица Николая Кузнецова.
Комиссар – полицейское звание, соответствовавшее армейскому поручнику.
Королева Ядвига – в ее честь была названа львовская государственная женская гимназия, основанная в 1920 году, как преемница женской реальной гимназии, существовавшей с 1879 года Ядвига Анжуйская (1374-1399), традиционно именуемая королевой, на самом деле была не женой короля, а полноправным королем, единственной женщиной в истории Польши. В 1997 году Иоанн-Павел II причислил ее к лику святых.
Крашевского улица – в честь писателя Юзефа Игнация Крашевского (1812-1887), сегодня носит имя Саломии Крушельницкой.
Клейнер – Юлиуш Клейнер (1886-1957), историк польской литературы, профессор Варшавского, Львовского, Люблинского, Краковского университетов, академик ПАН, президент Литературного общества им. Мицкевича.
Кмициц – главный герой романа «Потоп» Г. Сенкевича.
Лонцкого улица – Элиаш Ян Лонцкий (ум. в 1685 г.), польский военачальник, во время польско-турецкой войны руководитель обороны Львова от турецко-татарско-казацких войск в 1672 . В новейшую историю вошел благодаря тюрьме, выстроенной на улице его имени. В 1890 г. на углу ул. Сапеги и Коперника были выстроены казармы австро-венгерской жандармерии, в 1920 со стороны ул. Лонцкого был достроен тюремный дом. В 1935 году здание было передано следственным службам полиции и тюрьма стала местом содержания арестованных. В 1939-1941 гг. – тюрьма №1 НКВД, в 1941-1944 гг. –следственная тюрьма гестапо, двор которой был выложен надгробными плитами со старейшего еврейского кладбища Львова. Ныне – Национальный музей-мемориал памяти жертв оккупационных режимов «Тюрьма на Лонцкого».
Лычаков – до войны район польского Львова, центр батярства. Кроме того, знаменит кладбищем XVI в. (историко-мемориальный музей-заповедник), парком, костелами. В советское время назывался Красноармейским районом города, ныне – Лычаковский.
Мазур, Станислав – польский математик, профессор Политехнического института во Львове, в 30-х годах был депутатом первого Сейма от Компартии (1892-1981). После войны репатриировался в Польшу, работал в Варшавскому университете.
Марк Миниций, Лигия – персонажи романа Г. Сенкевича «Quo vadis» («Камо грядеши»).
Мохнацкого улица – в честь публициста, пианиста, участника восстания 1830-1831 гг., одного из теоретиков польского романтизма (1803-1834). С 1945 года – улица Драгоманова.
Оссолинеум – в 1817 году Юзеф Максимилиан Оссолиньский (1748-1826) основал этот культурный центр, включавший библиотеку, издательство и музей князей Любомирских. «Оссолинеум» был открыт в 1827 г. Был одним из важнейших центров польской культуры времен Австро-Венгрии (вторая по богатству польская библиотека после книгохранилища Ягеллонского университета), противостоявшим германизации. В «Оссолинеуме» хранятся рукописи Мицкевича, Словацкого, Сенкевича, Каспровича, Реймонта, Жеромского и др. Самая крупная коллекция польской прессы XIX-XX вв. Большая часть собрания находится сегодня во Вроцлаве («дар советского народа народу польскому»), во львовском «Оссолинеуме» сегодня размещена часть библиотеки им. Стефаника АН Украины. Часть собрания осталась во Львове, 10 тыс. томов были переданы в московскую библиотеку АН СССР. «Оссолинеум» находился на улице Оссолиньских (ныне – ул. Стефаника).
Пилсудского улица – до 1929 г. Паньская, в конце 1940-х – Красноармейская, с 1950 – Ивана Франко (включила в себя несколько улиц и площадь Б. Пруса). Юзеф Пилсудский (1867-1935) –социалистический и государственный деятель, первый президент возрожденной Польши, маршал, создатель польской армии.
Подинспектор – полицейское звание, соответствовавшее армейскому майору.
Подкомиссар – полицейское звание, соответствовавшее армейскому подпоручнику.
Политехника – львовская государственная высшая школа, основанная в 1843 г. Самый старый польский технический вуз после Горной академии в Кельце. Ныне – Национальный университет «Львовская политехника».
Полтва – река во Львове (пол. Пелтев), левый приток Западного Буга. Исторические источники утверждают, что рыбачьи суда в средние века добирались по реке от Львова до Балтики. В конце XIX в. городские власти решили сделать реку главным коллектором городской канализации. Решение было аргументировано угрозой распространения малярии в городе. Река была направлена в подземное бетонное русло.
Пшодовник – полицейское звание, соответствовавшее армейскому сержанту.
Рей – Миколай Рей (1505-1569), один из родоначальников польской литературы (едва ли не первым стал писать только по-польски, а не на латыни). Человек Возрождения - поэт, прозаик, драматург, переводчик, политик, теолог-евангелист.
Сапеги улица – Леон Людвик Сапега (1803-1878), князь, маршал сейма королевства Галиции и Ладомерии, один из руководителей Сентябрьского восстания 1831 г. На улице Сапеги был возведен главный корпус львовской Политехники. Называлась улицей Сталина и улицей Мира. Ныне – улица Степана Бандеры.
Словацкого улица – Юлиуш Словацкий (1809-1849), великий польский поэт эпохи романтизма. Одна из немногих улиц Львова, посвященных известным людям, сохранившая довоенное название.
Старый Рынок, площадь Рынок – центральная площадь Львова с ратушей в центре, в 1998 году включена в Список мирового культурного наследия ЮНЕСКО.
Стрыйский парк – до войны официально назывался парком им. Яна Килинского, но использовалось чаще название Стрыйский. Был заложен в 1877 г. по проекту инспектора городских садов Арнольда Рёринга. Один из самых больших парков города. Неподалеку от входа в 1894 г. установлен памятник Яну Килинскому (герою восстания 1794 г.), работы Юлиана Марковского, один из немногих довоенных памятников, оставшихся во Львове.
Улам, Станислав – львовский математик еврейского происхождения, внес большой вклад в развитие многих математических методов (1909-1984 гг.). Участвовал в ядерном проекте Лос-Аламосской лаборатории, один из создателей водородной бомбы («лос-аламосский Сахаров»).
Университет Яна Казимежа – основан в 1661 году королем Яном II Казимиром (1609-1672) как Иезуитская Академия, имя короля носил с 1919 по 1939 гг., с 1940 года носит имя Ивана Франко.
Фонтан Адониса – один из четырех фонтанов, расположенных по углам площади Рынок (Нептуна, Дианы, Амфитриты и Адониса), работы скульптора Хартмана Витвера (конец XVIII-нач.XIX вв.).
Хавира – квартира, жилище, дом (сленг, первоначально от ивритского «хевер» - содружество).
Хвистек, Леон – представитель львовской математической школы, художник, философ, теоретик искусства (1884-1944). Эвакуировался из Львова в 1941 г. В 1941-1943 гг. жил в Тбилиси, где преподавал математический анализ. Умер в Барвихе.
Хмелёвского улица – Пётр Хмелёвский, литературовед, профессор Львовского университета, руководитель кафедры истории польской литературы (1848-1904). Сейчас улица носит имя Леонида Глибова.
Центральный вокзал – здание, построенное в 1899-1904 гг. по проекту Владислава Садловского – один из главных памятников польской архитектуры и техники начала ХХ в.
Шаро, Генрик – польский театральный и кинорежиссер, сценарист (1900-1942). Настоящая фамилия Шапиро. Одна из самых крупных фигур польского немого кино. Ученик Всеволода Мейерхольда. Застрелен в Варшавском гетто.
Штейнхаус, Хуго Дионизий – один из самых знаменитых представителей Львовской математической школы (1887-1972), профессор Львовского университета, читал лекции в университетах Геттингена, Болоньи, Парижа, создатель (вместе с Банахом) знаменитого журнала „Studia Mathematica”. В годы войны прятался у знакомых во Львове, а затем жил в разных местах под чужой фамилией. После войны – профессор университета во Вроцлаве. Известный популяризатор науки («Математический калейдоскоп», 1938 г., переведен на 10 языков). Русскому читателю хорошо известен, как автор афоризмов.
Эйдельгейт, Мейер – польский математик, один из многообещающих представителей львовской математической школы, автор монографии (1910-1943). Убит гитлеровцами.
Яновская улица – называлась так с 1805 г. (вела к местечку Янов, ныне – Ивано-Франково), в годы немецкой оккупации – Вестштрассе. В 1944 году названа улицей Тараса Шевченко. В 1941-1943 гг. в районе улицы находился Яновский еврейский трудовой лагерь. В ноябре 1943 г.в лагере было проведено массовое убийство львовских евреев (всего через лагерь прошло более 200 тыс. человек, большинство из которых были убиты или погибли от голода и болезней). Сегодня - одна из магистралей города.
3 Мая улица – названа в честь «конституции обоих народов», написанной Игнацием Потоцким и Хуго Коллонтаем и принятой 3 мая 1791 года (первая в Европе и вторая в мире после американской 1787 г. современная конституция). В советское время называлась улицей 17 сентября («вересня»), в честь дня в 1939 г., когда Красная армия пересекла польско-советскую границу. Ныне – улица Сечевых Стрельцов.
Оглавление журнала "Артикль"
Клуб
литераторов Тель-Авива