Александр Иличевский
ДВА СТРАХА
Юрий Иванович дружит с Сергеем лет пять, и особенно они дружат в конце октября, когда оба неделю ходят в ночное на налима. Сергей младше Юрия Ивановича вдвое, живут они друг от друга на отдалении, в противоположных концах дачного поселка «Ока». Познакомились и подружились рыбаки при трагических обстоятельствах. У Сергея был кот Василич — огромный восьмикилограммовый геркулес неизвестной породы. Это был единственный в своем роде кот, так как он не был похож на кота. Великаны более похожи на пришельцев, чем на людей. Когда-то Василич приблудился на рыбалке к Сергею. Дело было на Угре. Кот вышел на берег и сидел, поджидая, когда Сергей поймает следующую плотвицу, которую сжирал с хрустом вместе с головою. В тот день кот обрел хозяина, а Сергей обзавелся тотемом.
Сергей сам выстригал колтуны на груди и брюхе кота, благодаря чему гигант стал похож на павиана и приобрел устрашающий клочковатый вид. Дугообразные лапы придавали его походке моряцкую валкость. Широченная башка была озарена пронзительно человеческим выражением и монголоидными зенками. Василич посещал всех кошек поселка, обходя его спиралью утром по часовой стрелке, а вечером против. Дачники уступали ему дорогу, повстречав на своем участке. И он приветствовал их, приподняв хвост, чтобы окропить угол дома или куст смородины. Многие надеялись получить от Василича потомство ему под стать. Но рождались все время обыкновенные котята.
За трагедией наблюдали жители южной стороны поселка. Лана, собака Юрия Ивановича, бесхвостая легавая, белая в каштановых подпалинах, не сумела удержать Василича в прикусе и стояла теперь перед ним окровавленная, с располосованным ухом. У Василича была прокусана в нескольких местах шкура, кровь чернела в серой шерсти. Он хрипел и шатался. Кот понимал, что смерть его на носу. Но у него еще хватило бы сил вырвать этой бешенной псине глаз.
К собаке подойти никто не решался. В таком состоянии Лана могла разорвать в один присест сотню зайцев, не только одного кота. Разлить водой не получилось — схватились животные в отдалении от заборов. Напор не добивал, шланг надо было наращивать. Ведро воды только намочило землю.
Первым оповестили Сергея. Он встал рядом со своим котом и направил на Лану садовые вилы.
Время от времени он выкрикивал:
— Чья собака?
С него лился пот градом.
Напротив встал Юрий Иванович. Он целился в Василича из двустволки.
— Только попробуй, — сказал он, заикаясь.
Наконец шланг дотянулся, струя ударила и заметалась, и мокрый Василич успел из-под вил метнуться на сосну.
Через год после той стычки Василич пропал. Сергей — высокий, чуть сутулый, с припухлыми подглазьями человек лет тридцати пяти, — долго искал его по окрестностям: в бору, по берегу, в заброшенном совхозном яблоневом саду, на косогоре, высившимся над дачами. Косогор изрезан оползнями, там не мудрено рухнуть в трещину, заросшую травой. Сергей думал, что Василича, который часто мышковал в тех краях, могло просто засыпать. Он ползал по склону и проваливался в оползневые расселины, прислушивался. Потом ждал несколько месяцев, все думал, что кот вернется. Приезжал на дачу, ставил машину и выходил из нее с замершим сердцем, тревожно оглядывался — не бежит ли откуда Василич.
В ту осень Сергей подружился с Юрием Ивановичем, который вдруг пришел к нему помянуть кота. О пропаже — не кончине! — Василича горевал весь поселок. На следующий день Юрий Иванович впервые взял Сергея на налима.
Налим жирует осенью, когда река остынет и приблизится к точке замерзания. Юрий Иванович знал несколько налимьих троп — они шли вдоль щебнистых длинных мелей безымянного притока Оки, близ устья которого располагался поселок. Наловив с утра живцов-пескарей, Юрий Иванович уже в потемках появлялся у крыльца Сергея с собакой, держа в руках бидон, удочки и снасти. Они спускались к реке, разводили костер, рассаживали живца по крючкам, и тщательно веером закидывали на тропы донки. Садились к огню, чтобы разогреть тушенку, выпить по стопке, хрустнуть антоновкой. Отсвет огня лизал речную гладь. К полночи начинало клевать. К двум часам клев спадал и, окоченев без движения от леденящей свежести реки, рыбаки жались к кострищу, подкладывали ветки, ворошили шапку золы. Налима потрошили на ощупь и нарубали его в котелок навесу. Слышно было как тихо-тихо хрустит невидимый ледок, застывая у берега и тут же крошась.
У Ланы вся морда седая, больше нет в ней той неутомимости, с какой она преследовала зайцев и лис, когда могла так увязаться за добычей, что возвращалась из леса через несколько дней, в которые Юрий Иванович объезжал на своей «Ниве» окрестные деревни — от Барятино до Похвиснево, расспрашивая о своей собаке. Юрий Иванович тоже сдал, год болел и следующей осенью из скуластого, с кровяным румянцем крепкого мужика превратился в неловкого старика. Стопку он половинил, чтобы не расплескать в дрожащей руке. Сергей привязывал ему крючки и ставил бубенцы на донки.
Сергей по профессии наладчик геологоразведывательного оборудования, часто мотается по стране. Его походы с Юрием Ивановичем за налимом стали ритуалом. После смерти Василича неженатый Сергей летом почти не бывал на даче. Василич, которого подкармливали соседи, предпочитал вольницу дачной жизни каменному мешку хрущобы близ метро «Пролетарская». Теперь первый отпуск Сергей проводил за границей, а по выходным ездить не любил, не перенося тесноты шести соток и громких соседей. Осенью, когда дачный поселок пустел и облетевшие сады этого солнечного городка, спускавшегося к Оке по известняковым отвалам старой засыпанной каменоломни, смотрелись его личной собственностью, он приезжал и выкашивал для начала заросший бурьяном участок. В конце октября начиналась налимья охота, специально для которой Сергей припасал шведской водки.
В ту ночь речь зашла о страхе. Сергей вспомнил, как однажды летом он переплывал Оку и на середине плеса у него свело ногу, судорога поползла к паху. Как еле справился с паникой, и потом долго брел к лодочной переправе. И все-таки решился переплыть обратно самостоятельно.
— Но это мелочи по сравнению с моим самым большим страхом, — сказал Сергей. — А вам, Юрий Иванович, давно страшно было?
— Не знаю. Давненько… — ответил старик и взял из костра головешку, чтобы прикурить папиросу. — Мне тогда девятнадцать годков только стукнуло. Об ту пору меня хотели выгнать из Каспийского высшего военно-морского училища… — в голосе старика затвердела гордость.
— Юрий Иванович, за что?
— За неподчинение старшему по званию. Назначили меня дежурным на танцевальном вечере в Доме офицеров. Замначальника училища по строевой части капитан второго ранга Кабанов в пьяном виде отдал приказ, который мною не был выполнен. Развязный кавторанг обратился ко мне на «ты», отчитал несправедливо за опрокинутый кем-то фикус. Я снял повязку дежурного и швырнул ему под ноги.
— Сильно.
— Да уж дальше некуда. Полный дурак. Курсантам военных училищ, которых отчисляли по дисциплинарной провинности, время обучения в училище не засчитывалось в срок действительной воинской службы… После отчисления мне светили три года срочной службы в Отдельном дивизионе плавсредств, который обслуживал подразделения ПВО, базировавшиеся на многочисленных островах Каспийского моря у западного побережья… Спасло меня то, что на следующий день я отбыл для прохождения учебной практики. Практику мы проходили на сторожевом корабле. Я все еще ожидал кары, когда случился знаменитый шторм 1952 года. Суда на полном ходу выдвигались на рейд пережидать шторм. Они шли цепью по фарватеру, в лоб волновому фронту. На нашем корабле в клюзе заклинило якорную цепь. Якорь бился о корпус. Молодой капитан, у которого в голове пока не было ничего, кроме желания выслужиться, решил, что покраску корабля следует беречь больше, чем людей. Он отрядил баковую команду — трех матросов — высвободить цепь. Волны перекатывались через нос. Я входил в баковую команду вместе с Ковалевым и Корниенко. Мы кинули жребий на спичках и помогли Корниенко обвязаться веревкой: с кувалдой за поясом он должен был спуститься к клюзе и выбить звено цепи. Мы были в спасательных жилетах, стена взорвавшейся волны то и дело вставала над нами. К проваливающемуся в пучину борту невозможно было подойти от страха. Корниенко перекрестился и полез. Что он нам кричал, я не слышал. Но кричал он от страха, я знаю точно. Я махнул Ковалеву: «Поднимай!». Волна, вдвое выше надводной части судна, поднялась над кораблем, обрушилась на рубку. Я видел, как взмыл Корниенко. И прежде чем потерять сознание, я увидел себя и Ковалева со стороны, летящих над палубой. Ковалева смыло. В такой шторм спасательные работы по человеку за бортом бесполезны. Корниенко подняли. Он скончался на следующий день в том же госпитале, куда поместили меня. Я слышал, как санитары переговаривались между собой: «Мешок с костями…» Против капитана команда выставила бесполезный рапорт. А меня не отчислили, но списали по контузии. С морем расстаться я не пожелал и отходил лето радистом по Каспию на транспортных судах, в том самом дивизионе плавсредств. По сути это были самоходные баржи времен штурма Энзели, переделанные в транспорт. Двигатели на них были допотопные, еще не дизельные, двухтактные, одноцилиндровые, работали на простой нефти. Часто глохли. Чтобы запустить такой движок, нужно было свечу выкрутить и раскалить ее паяльной лампой. А пока не запустишь — ты в открытом море терпишь бедствие. Потому что любое судно без хода в открытом море по определению обязано дать SOS…
Вдруг грянул бубенец. Сергей метнулся к донкам, подождал, когда дернет еще, чтобы определиться, с какой именно подсекать, и скоро приволок к костру рыбину, которую держал, продев палец под жабру.
— Добрая, добрая рыбешка, — довольно засветился Юрий Иванович. — Давай, сматывай уже потихоньку…
— Да ладно, Юрий Иванович, клев есть еще… Вы рассказывайте. Я первый раз про такие движки слышу.
— Имей в виду, дореволюционное еще изобретение. Примитивные движки внутреннего сгорания. Мы их называли «нефтянки». Но нет худа без добра. Зато я побывал на потайных островах. В древности Стенька Разин скрывался на них. Оставлял там пленников на верную смерть. Белогвардейцы потом последовали его примеру и в 1919 году высадили на один из островов пленных красноармейцев. Больше половины погибло. А кто выжил — сошел с ума. Я вырос на Каспии. Мальчишками мы мечтали пробраться на эти острова, чтобы найти клад Разина. Почти все каспийские острова вулканического происхождения, малопригодные для жизни из-за обилия выбросов сероводорода. Они населялись птицами и солдатами. Настоящие птичьи базары располагались на горячей грязи. На такой почве яйца высиживать не надо… Однажды шторм придержал нас неделю в плену на одном из островов. Над одной его половиной безостановочно кружились локаторы. На другой я встретил скорпионов и джейранов, которых сюда завезли из муганской степи в порядке эксперимента. Дальний край острова пучился грязевым вулканом, антилопы метались из стороны в сторону — прочь из-под наветренной стороны, откуда неслось сероводородное удушье. За неделю простоя вместе с зенитчиками я одиннадцать раз отсмотрел «Тарзана». Кинотеатр был устроен в землянке, потому что штормящий ветер рвал экран, как парус…
Юрий Иванович придвинул к себе котелок и кивнул на бутылку. Сергей разлил, оторвал для старика кусок лаваша, взял и себе. Выпили.
— А еще? Было вам когда-нибудь страшно так, что от страха хотелось умереть?
Юрий Иванович задумался и помрачнел. Хотел что-то сказать, но спохватился. Потом произнес:
— Сейчас. Сейчас страшно. Помирать боюсь… Вроде ясно все. Понимаю. Пожил. Чем дальше, тем хуже. А боюсь.
Губы у старика затряслись. Он хотел еще черпнуть из котелка, но передумал, бросил ложку, отвернулся.
Лана вскинулась, ткнулась хозяину в плечо. Старик обрадовался, взял ее за загривок, потрепал. Собака снова положила морду на лапы и прикрыла глаза. Одно ухо ее было надорвано: единственный след, оставленный Василичем.
Сергей подложил в костер ветку.
— Мне тоже сейчас страшно. Все никак не могу от одного случая отделаться…
Юрий Иванович посмотрел на Сергея и засунул в рот кусок хлеба. Энергично пососал его, прежде чем начать жевать.
Сергей посмотрел на реку. Зеркальная темень стояла над ним, над стариком. Он включил фонарик и луч его, дробясь, размываясь кисеей тумана, далеко-далеко выхватил на мгновение пятнышко противоположного берега — склоненную иву, заросли тальника, обрыв…
— Два года назад дюжина московских журналистов, большинство иностранцы, несколько русских, спустились в бездну Сибири, — начал рассказ Сергей. — Летели три часа вертолетом от ближайшего аэропорта — в нефтяной поселок у Полярного круга. Площадь Тюменской области в три раза превосходит площадь Франции. И во столько же раз плотность ее населения меньше, чем в пустыне Сахара. Ни на одной карте нельзя найти этот поселок. Секретность его наследует чрезвычайности, с которой советский строй охранял от шпионов стратегически важные объекты сырьевой добычи и «зубров» геологоразведки.
В бескрайнем том округе насчитывается пять крупных месторождений. Ландшафт здесь равнинный, тайга, спадающая в лесотундру, где гуще, где реже, с множеством озер и болот, на западе — невысокие горы. Четыре многоводных реки, извилистые, как плетенка, тысячи озер и тысячи небольших речушек густо заливают этот край небом. При заходе на посадку жутковато, потому что вроде и садиться некуда: кругом простираются броски зеркальных змей, островки рыжеватых лиственниц, черных елей, очень хорошо видные под слабым низким солнцем, каждая в отдельности — стволы и льющиеся руки-ветви, за ними тучные пятна опушек. Озера ледникового происхождения имеют ровную береговую линию. По круглым полным чашам бежит тень самолета.
Задача журналистов состояла в освещении работы подразделения новоявленного нефтяного гиганта, который совсем недавно раздулся из неприметной чахлой госкомпании. Будучи обморочным наследием советского прошлого, она скупила за бесценок активы бывшего конкурента — «Юкоса». Вы же знаете, что глава «Юкоса» рассорился с властями и был лишен своей компании в обмен на удобства восьми лет тюремного заключения? Руководство новоиспеченного нефтедобывающего колосса всячески старалось отвлечь журналистов от мыслей о «Юкосе». Поселили их на загородной базе отдыха на берегу реки Пякупур, шестьдесят километров до поселка по грунтовой дороге, машины на ней встречаются раз в несколько часов. В мае там еще минус два по Цельсию и полночи светло.
На базе жили и мы, трое наладчиков сложного сверхсовременного геологоразведывательного оборудования, закупленного местным НГДУ, недавно разбогатевшим. Двое моих напарников, москвичей, были увлечены охотой, таскались с проводником по болотистой тайге, случалось, приносили тетеревов, глухаря, куропатку. Я же свободное время проводил на берегу реки. Полноводная излучина длилась стальным блеском в невысоких, поросших мрачными елями берегах. Местность кругом топкая, проходимая наземным транспортом только зимой. Почва — песчаный подзол, рыхлый слой по колено, скрывающий мерзлоту. Нас возили на «нивах», машины вязли в песчаных ловушках.
Вернувшись пораньше с месторождения, я обедал и до темноты просиживал в беседке на берегу под газовым обогревателем, кутался в плед, курил, читал, немного программировал по работе, дремал. Проснувшись, смотрел на реку и, постепенно со сна обретая чувствительность, думал о пустоши, в которую устремлено ее течение, о ледовитых берегах Карского моря, о просторе, ничем не пригодном для человеческого существования, кроме как, чтобы вызвать страх величественностью своей бессмысленности.
Проводник моих товарищей — охотник-хант держал под навесом напротив моей беседки хозяйство: не до конца собранные нарты, тесанные кормовые весла и челнок, который он на моих глазах выдолбил из осины. Дух захватывало смотреть, как он управляется с челноком на течении, на вздыбленном, витом хребте полноводной стремнины. Когда он вытягивал лодку на берег, я видел в его прищуре искры удовольствия, вызванного собственной сноровкой. Лично сделанная, и удачная вещь, наверное, становится продолжением человеческого тела, и порой человека оживляет чувство физиологической радости от расширения своего существа…
Охотник иногда лукаво подходил и заговаривал со мной на поразительно чистом языке, с завидной артикуляцией, хоть и не было у него половины передних зубов, а оставшиеся, съеденные, черно-желтыми пеньками торчали из рта. Всякий раз, заслышав его, я поражался этой ясной речи, соображая, что такой говор он мог перенять у геологов старой школы.
Звали его Николай. Я рассказал ему однажды, что делаю тут, какое оборудование привез, как нефть ищут. Он выслушал с улыбкой.
«Я тебе вот что скажу, — прищурился охотник. — Почти все тут, — он окинул воздух головой, — принадлежало моему деду. Все озера в его владениях дед звал поименно, потому что его дед тоже озера эти звал. И я зову. Жалко отец мой пьяница был, я с дедом рос. Участок реки на восемь верст наш был. Во время нереста рыбу не лови, детенышей не убивай, лося убей, только если кушать нечего. Сам себе рыбнадзор и охотовед. Если лось ушел на чужое угодье — не преследуй. Мой дед по тайге ходил — все те места, где потом нефть нашли, знал наперечет. Потому что они были гиблыми. Геологам рассказывал, они не верили, пока не нашли. А мне говорил: земля там таится. Ты говоришь, что поет. А дед говорил, что молчит. Когда зверь в чаще — он молчит, таится. А когда зверя в чаще нет — никто не молчит. Понимаешь?»
Потихоньку мы подружились с Николаем. Давно на дворе стоял май, но в первый день командировки я еще застал ледоход. Я занес вещи в свой номер и вышел к реке. С глухим стуком шли в сумерках льдины, скрытно звенела шуга, придонный лед, обливаясь глянцем, бурно всплывал у берега, с треском ломал тальник и утягивался обраткой на стремнину. Через несколько дней река очистилась, и над ней потянулись стаи птиц, вернувшихся после зимовки. Иногда я покидал свой наблюдательный пост и бродил по краю болота, собирая прошлогоднюю, морщинистую клюкву. Или шел на озеро, брел по краю волнами колеблющихся от ветра камышей, высматривая уток. Однажды там над головой с тихим шорохом низко развернулся лебедь, вернулся и пролетел еще раз. Огромное белоснежное движенье раскроило воздух: я видел строй перьев, как ветер ерошит пух на груди птицы. Другой раз черт меня дернул, взять у Николая ружье и снова пойти на болото. Надеялся я просто стрельнуть пару раз, только попробовать отдачу ружья, почувствовать сход курка. Но на болоте случайно поднял на крыло тетерева и пальнул с испугу влет дробью. Птица раненая упала, но толкнулась с кочки, взмыла пушечно свечкой и рухнула замертво. Я подобрал и зашвырнул ее в озеро и больше в руки ружья не брал.
Рассказал про этот случай Николаю. Охотник ничего не ответил мне, усмехнулся и полез в карман за папиросами. В тот вечер он выпил со мной горячего вина и рассказал несколько историй, одна из них мне особенно запомнилась.
«Когда человек шел в тайгу, он обходил соседей, говорил им, когда ждать его обратно. Если к сказанному сроку не возвращался, соседи отсчитывали десять дней. Ежели и тогда он не появлялся, человека объявляли умершим». «Кто же его знает на самом деле, живой он или мертвый? А вдруг что случилось?» «Да вот так. Если кто после этого его в тайге встречал, то убивал сразу». «Почему?!» «Потому что он только с виду живой. А так он мертвый. Телом его злой дух управляет».
«А еще знаешь, как нефтяники тут рыбу ловят?» «Нет. Глушат?» «Озера считай до самого дна промерзают. Вся рыба в яме хоронится, в ил зарывается. Геологи бурят шурф насквозь, а после загоняют на озеро вездеход — и вся рыба фонтаном в шурф вылетает. Гребут в мешки совковой лопатой.»
После того дня я затосковал, как-то обостренно почуял пустоту вокруг, тревожную бескрайность. Ощущение это было почти мистическим, я поспешил примитивно объяснить его зашкалившим в то же время инстинктом самосохранения. Больше я не шастал нигде в одиночку; даже к реке близко не подходил. Но вот пришел день, и безумие мое было разбавлено приездом журналистов…
— Я на Севере почти и не бывал. Прошел один раз Северный ледовитый путь. Со льдами намаялся. Хоть и за ледоколом шел, в караване. На локатор не надейся.
— Да вы что?
— Иногда чего-нибудь такое вспомнишь, и не веришь, что с тобой все было… Извини, что перебил.
— Так вот, журналисты приехали, я с большинством перезнакомился. Вполне тепло познакомился. В дикой пустоши обостряется чувство одиночества. Вдобавок к тому времени я уже проводил своих напарников в Москву, сам вскоре собираясь последовать за ними. Однако из-за пристального внимания к журналистам нефтяного начальства, я старался держаться подальше. Суета поднялась приличная. Генеральный директор компании Кропин лично приезжал в сопровождении свиты каждый день на ужин. Журналисты были удручены его вниманием, но деваться некуда.
Некоторые из них мне особенно запомнились.
Австриец Готфрид — лет пятидесяти на вид, крупный, громкоголосый, по-русски говорит, будто дрова во рту ломает, но выступает смело, главный скептик. На презентационных семинарах во время технических докладов геологов, Готфрид время от времени интересуется с камчатки: «Это было до того, как вы украли "Юкос"?». Или: «Эти цифры учитывают украденные активы "Юкоса"?». Ему едва возражают, потому как создается впечатление, что такая возмутительная ересь у него образуется бессознательно, благодаря дурному знанию русского языка; мол, если бы знал русский полно, то понимал бы, что по-русски неудобно спрашивать правду.
Британец Кристофер — рослый, твердый подбородок, волосы пятерней вверх, светлые жесткие глаза. Мы с ним в тот же вечер подружились, у меня еще оставались три бутылки кьянти. На вид Кристоферу было лет тридцать пять, в России он давно, приехал по университетскому обмену из Бристоля изучать язык, два года провел в Орле и Воронеже. «В Орле я жил в центре города в квартире на первом этаже, где половицы плясали, открывая щели в руку толщиной». Кристофер наконец бросил славистику и еще крепче закрутило его по России. Работал кровельщиком в Карелии, по-русски говорил превосходно, держался несколько грубовато, но манеры имел вполне сносные, прямота и бескомпромиссность подкупали. Сейчас он работал на немецкое агентство, радовался любой возможности прокатиться в глубинку; с удовольствием говорил, что в июне полетит на Сахалин освещать начало эксплуатации нового газового месторождения.
Еще мне запомнилась француженка Элен, милая и бессмысленная, равнодушная к нефтяным и политическим вопросам. Она все время старалась перевести разговор на тему суровых условий нефтедобычи, выспрашивала у нефтяников истории о том, как они оказались в таких дебрях. Как они чувствуют себя здесь зимой почти в арктических условиях, как одеваются, каким кремом мажут лицо от мороза, как вообще буровое оборудование способно работать при таких низких температурах. Какие ощущения посещают, когда забираешься на заиндевевшую, покрытую кристаллами льда сверкающую вышку и смотришь окрест на бескрайнюю постылую тайгу. Выспросила она и меня… Еще я приметил Белоусова, русского парня, молодого, но рано облысевшего, умного и технически грамотного, пишущего для норвежского журнала. Неразговорчивый Белоусов сидел смирно в беседке и тихонько умно прислушивался к нашему с Кристофером разговору. Немного рассказывал и сам, очень интересно.
Обиталище наше было небольшой усадьбой гостиничного типа, с сауной и бассейном на первом этаже. Кругом шел забор метра за два высотой. На въезде автоматические ворота управлялись охраной из сторожки, выход к реке был свободен, но забор вдавался под урез воды на несколько шагов. Ломти слежавшегося снега белели на том берегу под чахлыми елями. Журналистов возили на буровые автобусом с эскортом из четырех тонированных джипов. Я на свой участок добирался с попутной вахтой, чей «пазик» останавливался в восемь утра перед воротами.
Время от времени я наблюдал из своей беседки семинары, которые Кропин устраивал журналистам после возвращения с месторождения. Он вывешивал на заборе плакаты с графиками планов добычи, с пестрыми, черно-желто-красными картами залегания нефтеносных пластов, просил не фотографировать, и после минут сорок водил указкой, поправлял очки, входил в лекторский раж. Коренастый, лет пятидесяти, с прямыми черными волосами, все время что-то нутряным образом передумывавший про себя, все время обращавшийся к каким-то деталям, которые вращались туго в его мыслительном организме. Невнимательный к свите, чутко стоявшей за его спиной, он имел своего рода тик: поводил короткой своей шеей, будто выправляя кадык из тесного, а на самом деле давно расстегнутого ворота рубашки, узел галстука был распущен вольно. За его спиной стремилась серая морщинистая от ветра река, бурый, еще не очнувшийся зеленью газон стелился к берегу мимо банной избушки. Шеренга стилизованных фонарных столбов, какие можно видеть на иллюстрациях к «Невскому проспекту», тянулась вдоль дорожки, по которой никто никогда не ходил.
Настало время прощального ужина. Столы покрыли деликатесами, икрой, наладили строганину, полетела она вслед за рюмками, не успела растаять. Кропин, который раньше все время был важный и сдержанный, распустил подпругу, разговорился, стал артистично рассказывать анекдоты, шутить, рассказывать о себе, где учился, как попал в компанию, которую сейчас возглавляет, говорил, что мама у него армянка и что день рождения у него 1-го июля. Журналисты размякли и зашумел разговор.
— А вообще, мне нравятся командировки, — говорил мне горячо Белоусов. — Я только недавно начал так далеко летать. Вот только в вертолете поначалу очень страшно. Мне никогда не бывает страшно летать на самолетах, а по первому разу из вертолета хотелось выпрыгнуть на ходу. Сильная тряска и страшный грохот, без берушей — оглохнуть, или наушники с музыкой погромче воткнуть. Когда я летел первый раз, вошел в салон, увидел двойные кресла вдоль каждого борта, а у одного из бортов ряд укороченный, только две пары кресел. И там сразу за спинками последней пары, впритык — огромный бак с топливом: весь полет сидишь спиной к бомбе! Но так грохочет и трясет, разговаривать невозможно, вниз смотреть бесполезно — три часа тайги, жуть простора: болота, речки, деревья, или вода кругом. А в салоне тепло, и все потихоньку засыпают…
Кропин предложил всем по очереди произнести какой-нибудь тост, суровый Готфрид поднял бокал и произнес: «В России чем суровее климат, тем шире сердца». А два-три журналиста один за другим сказали, что ждали увидеть здесь мало думающих советских функционеров, но ожидания их не оправдались, и они теперь знают, как много здесь на краю земли приятных и образованных людей.
На что Кропин, вдохновленный комплиментами, вдруг неожиданно сказал, что у него есть еще и хобби, причем он относится к нему необычайно серьезно. Состоит же его увлечение в изучении роли Иосифа Сталина в мировой истории. Он считает, что вклад этого государственного деятеля в развитие цивилизации бесценен.
Я сидел рядом с Кристофером и посматривал в сторону Элен и еще одной журналистки, напомнившей мне Сикстинскую мадонну. Кропин предложил им обеим сесть подле него, но девушки сделали вид, что не слышат.
После признания Кропина в любви к Сталину всех охватила немота.
— А что вы удивляетесь? Мы почти ничего не знаем о Сталине, — воскликнул Кропин. «Оттепель» и «перестройка», эти либеральные припадки российской власти, энергия которых была направлена на переворот, на смену элит — извратили или отвлекли историков от полноценного исследования роли Сталина как во Второй мировой войне, так и в не имеющем аналогов экономическом развитии нашей великой страны. Сталин был мудрый политик. Исторический масштаб его личности сопоставим с масштабом Цезаря. Значение его не просто преуменьшено, оно уничтожено, и это я считаю преступлением против цивилизации.
Белоусов, намазывавший кусок хлеба маслом, положил нож на край тарелки. Он выпрямил спину и тихо спросил:
— А вы Шаламова читали?
— Да что Шаламов? Шаламов, Солженицын — беллетристика. Им ведь надо было написать покрасивее, поскладней, пострашней. Дай им история волю, они и не так смогли бы. У них не было цели серьезно изучить вопрос. Хрущев очернил Сталина на ХХ съезде только затем, чтобы этот обличительный пафос использовать во внутрипартийной борьбе, ему нужно было топливо для запуска механизма уничтожения своих противников…
Готфрид загремел с того конца стола:
— Хрущев на XX съезде много правды рассказал про Сталина. Но мир до сих пор ждет, чтобы Россия публично признала гибель миллионов людей во время репрессий.
— Жертвы? — Кропин стал почти злым. — Не вам, немцам, про жертвы говорить. Вы сначала разберитесь со своим фашизмом и его жертвами.
— Я австриец. Германия и Австрия публично осудили фашизм. А ваша власть осудила Сталина на закрытом съезде, публичного осуждения сталинизма не было, покаяния не было, — Готфрид неожиданно обрел речь. Негодование выправило его грамматику. — И сейчас ваше правительство апеллирует к сталинской идеологии, оправдывая так репрессивность по отношению к либеральным ценностям. И ваша компания напрямую нажилась на этих репрессиях. Ваш бизнес — мародерство!
Заместитель Кропина попытался его успокоить:
— Эдуард Юрьевич, давайте о нефти лучше. Посмотрите, — девушки испугались.
— В самом деле, что это мы все о политике, — Кропин понял, что далеко зашел и пошел на попятную. — Разве нету больше тем? Давайте лучше выпьем… У меня есть тост. Давайте выпьем за погоду. Англичане любят говорить о погоде, а вот интересно, пьют ли они за погоду? — сказал Кропин и обратился Кристоферу.
Пасмурность накрыла стол. У меня напряглись мышцы, быстрей мозга сообразившие, что пора отряхнуть прах с ног. Но тут Кристофер, который все это время смотрел в свой бокал, громко сказал:
— Я не то что пить с вами… Я избавлю себя от чести быть вашим гостем.
Холл, где мы сидели, был мрачный, с зеркалами и золотым тиснением на стенах и потолке, работа провинциального дизайнера, потрафившего барскому дурновкусию в духе истлевших и съеденных молью дворцовых интерьеров. Стол был загроможден грубым сумбурным пиршеством. Элен вскинулась и предложила выпить за повара, который «приготовил всю эту красоту».
Белоусов, видимо, знавший Кристофера больше остальных, подсел к нему и стал спокойно внушать:
— Старик, плюнь. Не обращай внимания. Он не достоин твоего презрения. Он идиот. Не траться.
Кристофер молчал и ясно было, что за этим молчанием последует. Я нагнулся к нему:
— Кристофер, понимаешь, мне с детства бабушка говорила, что Сталин убийца. Во время коллективизации, в голод 1933 года на Ставрополье у нее погибла вся семья — муж, мать, двое детей, сама спаслась чудом, лебеду ела. Но в нашей стране такой народ: он себя не помнит. Русским всегда жилось страшно, а организм страх отвергает, не пускает в память. Так что народ не виноват, он слабый. Конечно, самовоспроизводящаяся ненависть — большое горе, но что поделаешь? Кропин — это тот же народ. Он ненавидит себя за свой страх. И поэтому конструирует в себе устройство, которое бы избавило его от страдательного залога, превратило бы его из претерпевающего страх — в структуру, организм, который этот страх оправдывает и порождает.
Кристофер молча слушал, все так же уставившись в край стола. На нас тревожно смотрела журналистка Кристина, похожая на мадонну. Я решил, что Кристофер меня понимает.
— Кристофер, не заводись. Сталинистов у нас гораздо больше, чем ты думал. Понимаешь, мы здесь не в гостях у Кропина. Отстранись, пойми, он просто директор компании, так ли уж важно, какие у него политические взгляды. Представь себе, что он только управляющий этой гостиницы.
Я видел, как вытянулись его тонкие ноздри, губы натянулись и разлепились:
— Fuck off.
Я решил, что не слишком заслужил такого, и ушел в свою комнату. Не раздеваясь, упал на кровать, затем достал из клапана рюкзака «нз» — фляжку Jack Daniels — и встал к окну. Времени было около часа ночи. Прямоугольный раструб прожектора под моим окном во втором этаже разгонял еще проходимые сумерки. По газону перебежками — то быстро-быстро, то замирая, рыская, пробирался пепельный холмик ежа. Прошло время, и я услышал шум во дворе. Из-за угла показался Кристофер с сумкой через плечо. Он широко шагал к воротам. Ему наперерез бежали два жестикулирующих охранника, прижимавших рации к подбородкам. Ворота базы начали закрываться, и Кристофер без запинки свернул к забору, едва не наступил на ежа, перебросил сумку и следом за ней перешвырнул свое тело. Охранники бросились к джипам, открыли ворота, выехали на дорогу. Кропин вышел за ними, посмотрел им вслед. Скоро охранники вернулись. Кропин отправил их искать снова и сел на крыльцо сторожки. Охранники снова вернулись. Кропин махнул рукой, и двое отправились пешком. Остальные уехали в другую сторону, противоположную от поселка, в сторону месторождений. В коридоре я слышал голоса. Девушки переговаривались вполголоса, слов не было слышно, тревожность владела интонациями и паузами.
Кропин встал со ступенек. Кто-то пробежал по коридору. И тут меня пробило. Я взял рюкзак, натянул свитер, куртку, застегнулся, поднял раму. Подождал, когда Кропин снова вышел за ворота, встал, глядя вдоль дороги… Видимо, достигнув к тому времени реки, еж полз вдоль забора в обратную сторону. Ткнулся мне в кроссовки. Я перемахнул через забор. В лесу было темней; послышался хруст веток: показались силуэты охранников вдоль дороги. Я резче взял к реке… Вода светла. Огонек сигареты отепляет, окрашивает лицо. На горке мха под деревом сидит Кристофер. Я слышу и вижу, как плещется жидкость, рушась в запрокинутое стеклянное горло. И плещется снова, когда, переворачивая, бутылку отнимают от губ. Оглушительно кричит птица. Кристофер поправляет под поясницей сумку, затылком прижимается к стволу. Затягивается и, выпуская дым, вполголоса хрипит: «Oh, don't ask why—Oh, don't ask why—Show me the way—To the next whiskey bar». У Кристофера нет музыкального слуха. Оставаясь незамеченным, прокрадываюсь позади, светлая полоса подзола хранит молчание под подошвой. «Oh, moon of Alabama—We now must say goodbye».
Всю ночь я шел, и свет я шел, чтоб не замерзнуть, а как пригрело, отелилось солнышко — лег на мху и шарф навязал по глазам. Реку я давно потерял, шел буреломом, еле спасся из болота, кружил раза три, старался идти за солнцем, миновал два пожарища, или одно, но зайдя с другого краю, снова вышел на реку, и по ней повернул обратно.
Мне так казалось, что повернул. В полдень ясно стало, что это не та река — у́же и с каменистыми перекатами; видимо, приток. Вторую ночь я тоже провел в лесу, но у костра. И следующий день протянулся у реки, я боялся отдаляться от нее, и решил меню, состоявшее из орешков, сухофруктов и карамелек (трофей авиапассажира), разбавить рыбой: вырезал острогу, рогатку заточил, как карандаш, но ни одной рыбешки из множества, стоявших в каменистых лабиринтах у самого берега — с серо-зеленой горбатой спиной и грязно-померанцевыми плавниками — пробить мне не удалось. Быстроты руки не хватало, рыбы становились прозрачными, стоило только дрогнуть кончику остроги. Чтобы сделать лук, нужна была тетива, и я подумывал уже вырезать полоску ткани из одежды.
Не полностью залитые пухлые островки черничников, моховые полянки, лес, погружавшийся прозрачно в воду, солнце, преломлявшееся в воде, освещавшее каждую веточку, каждый листик — все это скрашивало мои плутания. В тот день я зачем-то перешел речку вброд: просто увидел вал переката, решил прощупать, пошел по камушкам, провалился, потащило, выкарабкался, но уже по ту сторону ямы, не решился повернуть обратно. Еле-еле просушился и шел потом до сумерек, пока вдруг река полноводно не разлилась, приняв в себя неожиданный приток и, через километр разделившись на два ледяных рукава, отбросив от обжитой, точней, обхоженной стороны. На том берегу начинались озера, берега топкие, зыбкие — ступишь и закачаешься. То река переливалась в них, то озера в реку, берег был съеден размывами. Я повернул обратно, но уже началось половодье, вода поднималась на глазах и равнинная лесистая местность стремительно заливалась водой. Кровь из носу мне надо было попасть на другой, высокий берег. Вода шла отовсюду, будто проступала из самой земли, охватывала все вокруг, гнала меня, как зайца по кочкам. Понять, где лежит окончательная сушь, где слышен запах суши, — было нельзя, я вслушивался в звуки, запахи, пытаясь уловить дух земли. Воздух был свежий, солнечный — тревога скрашивалась весной: щебетали птицы, ссорились, пели. Вдруг я увидел зайца. Он совсем не испугался, потому что и так был затравлен приступом воды. Сидел и оглядывался. Наконец шуганулся и плюхнулся в лужу, поскакал, поднимая солнечные брызги — длинно выбрасывая сильные лапы, против болтавшихся вперед ушей. Я кинулся за зайцем, надеясь, что он выведет на высокое место. Я посматривал на часы, соображая, сколько хватит сил. Ноги были вымочены, заяц, хоть и выглядел поначалу перепуганным больше, чем я, этаким нескладным шерстяным кузнечиком, оказался живучим, сильным — и пропал окончательно.
Фотографировал я все реже, потому что все трудней было поднимать фотоаппарат, думать о снимке. Но когда я совсем падал духом — я искал кадр. Когда я разобрал потом снимки — почти все они были залиты отражениями. Тайги — деревьев, кочек, мха — на них не было, но были их отражения, и отражения моей фигуры. Единственный прямой кадр: невиданный почти оранжевый древесный гриб, размером с лошадиную голову, царивший на березе. Чтобы найти его отражение мне пришлось бы долго идти по колено в воде… Надо было срочно выбираться на сухое место, разводить костер. Орехи-сухофрукты были на исходе, и я решил заголодать. Наконец, выбрался на островок — небольшой пригорок с тремя чахлыми соснами на вершине, россыпь валунов. Потихоньку, экономя силы, забрался повыше, обнимая прохладный внизу, но выше — теплевший от солнца пахучий ствол. Смола помогала карабкаться, иногда благодаря только ей удерживая в объятьях гладкую древесную телесность, прижимаясь щекой к шелухе, просвеченной солнцем — я забрался туда, где начиналась чувствоваться качка, гибкость ствола: оторвал взгляд от коры, посмотрел окрест — и внутри у меня захолонуло. Всюду, куда только хватало глаз стоял ровный разлив воды: тайга до горизонта, сам горизонт — все было полно блеска.
Если бы не весна, я бы вряд ли спасся. Погибают люди больше от паники, от судорог. Мне жаль было двинуть копыта посреди такой красоты — леса, залитого небом, погруженного в призрачно изумрудные облака проклюнувшихся почек. Прах зелени и жизни, становясь потихоньку все явственней, заселялся птицами, обезумевшими от свадеб… Пинь-пинь-пинь, тиви-тиви-тиви, чивиринь-чивиринь-чивиль-чивиль — раздавалось отовсюду. Грех было пропасть задарма.
Спускаясь с сосны, я заметил вдалеке руины каких-то конструкций. К концу дня вышел к заброшенной скважине. Посреди развороченной колеи лежала шкура лося, задубелая от морозца, прихватившего воздух хрусталем. Череп лося выглядывал из огромной лужи, вокруг глазниц ползали, перелетали мошки. Остатки пребывания бурового отряда, остова вышки, облитой нефтью, черный от мазута монтажный состав высился предо мной. Я еле отодрал от помоста две доски, отлежался и после прыгал на них, переламывая, упал и лежал еще долго. Шатаясь, стоя по колено в воде надрал бересты, развел костерок. Пламя лизало замасленное железо, я отупело хотел, чтобы вышка запламенела, составив собой сигнальный костер. Прокалил валявшуюся банку из-под солидола и вскипятил талой воды. Когда пил, понял, что умираю от жажды. Вскипятил еще, согрелся. Осмотрел ползком буровую: скважина была забита комьями бетона, масляные пятна ползли по воде вокруг. В стороне, в ямке нашел немного тяжелой отстоявшейся нефти: собрал, слил.
Днем раза два слышал хлопающий, секущий звук вертолета. Погуще пробовал развести костер, но без толку: дым тянулся по земле и не думал подниматься к верхушками деревьев. Ночью нефть пригодилась для розжига. Утром вышел на колею, которая то и дело пропадала в воде, брел по ней, надеясь, что выведет на езженный зимник. Но километра через два дорога обогнула болото и скрылась в разливе. Я постоял, глядя, как долго уходят колеи под воду, темнеют, пропадают под уклон. Я вернулся к вышке и прежде, чем потерять счет дням, взял пробу, смочил ватку, упаковал «письмо в бутылке». Мне все время было холодно, штормовая экипировка держала тепло на пределе.
Однажды в проблеске сознания я нашел себя ползающим вокруг скважины, вынюхивая нефть. Я припадал к доскам, к железу, пропитанному нефтью, вдыхал острый ее запах, пытался им согреться; снова полз и окунал руку в лужу с нефтью, вымазывал себе лицо. Я оказался на краю безумия. Как те ваши красноармейцы на безлюдных каспийских островах… И только одну мысль помню, одну единственную. Помню, что ясно понял: запах нефти, запах недр есть запах не только цивилизации, но и дикий запах забвения. Запах того времени, когда некому было сознавать Творение, когда по сути не было и времени, ибо некому было видеть… Вот это сопоставление плыло через мое существо, пока я смотрел в слабине на верхушки деревьев, на небо жидкое, на стволы и кроны, на промышленную рухлядь среди тайги, на череп лося с остатками мохнатой кожи… Я подносил измазанные в мазуте руки к лицу, вдыхал и успокаивался, снова укладываясь калачиком на лежанке из лапника, накладывая обстоятельно на себя колючие веточки, которые, казалось, были тяжелей моей руки. Я спал, спал, спал, но потом и на сон уже сил не было. Пару раз я встрепенулся идти спасаться, но кругом была вода, она совсем давно уж тихо все залила, и скважина издали, должно быть, выглядела, как булавка, воткнутая в зеркало. В какой-то момент я видел ясно себя со стороны. Скрюченный человек в оранжевом пуховике лежал посреди зеленого островка, а вокруг над ним кипели птицы. Затем куда-то птицы подевались, не было их сутки, потом снова появились, стали орать, но почему-то я оглох, и внутри ничего не трогалось от их щебета. Иногда ветки с оглушительным плеском падали в воду. Две, три веточки за сутки. Вдруг появился комар — и я обрадовался ему, такому огромному, такому громовому. Комар сел на запястье и я видел, как крошками слюды дрожат крылышки, как рубиново полнится его брюшко, вспыхивает изнутри, если поднести его к солнцу, щурившемуся меж верхушек деревьев…
Наконец смерклось. Сквозь вечность несколько раз я приходил в сознанье, и сразу нащупывал на груди фотоаппарат, который давил на грудь скалой, я сваливал его, чтобы продышаться, но потом снова наваливал обратно, будто этот кусок ледяного стекла был моим сердцем… Помню, кто-то ходил вокруг, шлепал по воде, пробегал, останавливался. Я разлепил глаза и увидал собаку. Страшную грязную, кривоногую собаку. И только тогда сообразил, что передо мной росомаха, когда она косолапо приблизилась к помосту и потянула воздух от меня. Я щелкнул зажигалкой, хвоя затрещала. Росомаха передумала и потрусила, пошлепала по воде. Вдруг обратилась к лосиному черепу, понюхала, приноровилась куснуть — потянула зубами за край, но бросила, тронула дальше. Я загасил «одеяло», чуть согревшись. Засыпая, я знал, что она вернется. И засыпал со спокойной мыслью, что росомаха теперь сильней меня…
Другой раз предо мной появилась моя бабушка. Она протягивала мне чашку с компотом и кусок булки. Я упрямо говорил ей, что не хочу, не буду, и она повернулась и пошла потихоньку, прибрала с собой еду. Потом во сне я скучал по бабушке. Она очень меня любила, и я знал лучше ее самой, потому что она много рассказывала о своей жизни. А я все запоминал и переживал, потихоньку ее жизнь стала моей. Часто я сам напоминал бабушке истории, случавшиеся с ней, про которые она уже давно забыла. И вот тогда, лежа среди тайги, я вспомнил почему-то случай про то, как она была со старшим братом на сенокосе. Дело было в степи, на Ставрополье. Брат зачем-то поехал на дальний хутор, а ее оставил на стогу сена. Пока его не было, вокруг стога собрались волки. Бабушке было лет восемь, она сидела и плакала от страха. Но уже затемно приехал брат на телеге, лошадь боялась шибко, но, щелкая кнутом, кое-как отогнал волков. Он сказал: хорошо, что много накосили за день. Если бы стог был невысоким, волки бы его разрыли.
И снова я провалился и увидел теперь Василича, рвущего в клочки росомаху.
Последний раз я открыл глаза от страха. Мне показалось, что вместо меня здесь лежит ребенок, чужой ребенок. Не знаю, что повергло меня в смятенье, но я вскочил на колени, задыхаясь, и снова валясь на доски от бессилья. Кое-как придя в чувства, я заметил, что сосна, которая росла ближе других деревьев, стала толще. Человек из-за нее целился из ружья. Он шевельнулся и масляно блеснула внутренность ноздрей двустволки. Я снова лег, но глаза не закрыл, пошли кружиться вверху деревья. Я смотрел в небо и соображал, что лес стемнел, что вода сошла и деревья теперь стоят на земле. Николай отпоил меня, привел людей, меня забрали. До трассы оказалось недалеко, километра три.
— А когда было страшней всего? — спросил Юрий Иванович. — Когда на дерево залез?
— Страшней всего стало потом, в Москве, когда очнулся в больнице, когда появились силы бояться. Яркое утро, открытое окно, сосед по палате курит на подоконнике. Смотрю, сверху спускается жук, крутится… Нет, не жук — спичечный коробок на ниточке. Парнишка вкладывает, зажимает коробком сигарету. Я тоже попросил у него закурить, и только на второй затяжке я начал слышать, дышать: лето, парковые дорожки, пакет фруктового кефира, первая сытость…
— А что тот англичанин? Его тоже нашли? — спросил Юрий Иванович.
— Осенью я повстречался с Белоусовым. Случайно. В офисе компании, где я работаю, проходил какой-то брифинг, и в холле я его встретил. Мы присели в буфете, коротко переговорили. Я умолчал о своих злоключениях. О них вообще никто так и не узнал тогда: Кропин распорядился не поднимать тревоги, все скрыть. И мне это было на руку не меньше, чем ему. На пятый день моего отсутствия к Кропину пришел Николай и сказал, что вода спа́ла, что теперь он пойдет за мной на другой берег. Из слов Белоусова я понял, что исчезновение мое журналисты не заметили. Охрана всю ночь с фонарями шарила по лесу, ездила по дороге, пытаясь перехватить Кристофера на пути к поселку. Журналисты толком не спали, выходили время от времени из своих комнат, чтобы узнать новости. Кристофера нашли около семи утра, уже совершенно пьяным. «Мы, — рассказывал Белоусов, — зеленые после бессонной ночи, встретились за завтраком. Молча жевали, подошел Кристофер, спросил парня из Bloomberg: — Sleepy? Тот кивнул, на этом разговор закончился. Потом нас повезли показывать какую-то районную больницу, которую построил Кропин. Доктора, наряженные специально для журналистов в накрахмаленные халаты, пытались нас водить по палатам, мы походили немножко, потом часть отпросилась в туалет, потом еще одна, и мы вышли на улицу, под дождь, ждать, когда закончится экскурсия для парочки самых стойких. Часа через два мы уже должны были вылетать. В аэропорту советники Кропина нас собрали и сказали, что не стоит писать об инциденте с Кристофером. Намекнули, что у людей, которые об этом напишут, могут быть потом проблемы с аккредитацией…»
— Николаю я купил в Москве снегоход «Буран» и запчасти к нему — и послал железной дорогой.
Сергей встал от костра и скрылся в речной тьме, откуда зазвенел бубенцами, сматывая удочки.