Д.Сегал

ЕЩЁ ОДИН НЕИЗВЕСТНЫЙ ТЕКСТ МАНДЕЛЬШТАМА?


    
     Неизданное творческое наследие Мандельштама таит, наверное, ещё много сюрпризов для читателя. Не проходит года без того, чтобы не увидело свет новое стихотворение поэта, не вышли его прозаические тексты, письма. В 120-м выпуске "Вестника РХД" (Российское Христианское движение - Э.К.) напечатана подборка документов, относящихся к переводческой деятельности поэта в конце 20-х годов и к его "делу Дрейфуса" - травле Мандельштама, организованной писательскими организациями в связи с доносом на него Горнфельда и Заславского. Собрание мандельштамовских текстов, связанных с переводческой деятельностью поэта, кажется, может быть пополнено ещё одним произведением, которое мы и собираемся в этой заметке представить читателю.
     Речь идёт о неподписанном предисловии к русскому переводу романа Бернара Лекаша "Радан Великолепный", выполненному, как указано на титульном листе книги, О.Э.Мандельштамом.
     Текст этот представляет для исследователя интерес во многих отношениях: любопытно прежде всего тематическое направление предисловия, которое, наряду с несколькими другими журналистскими опытами Мандельштама 20-х годов ("Киев"; "Михоэлс"), посвящено теме еврейства; интересно мандельштамовское осмысление литературной жизни современной ему Франции; историку литературы необходимо будет заняться контекстом введения в русскую прозу такой небезынтересной фигуры, как Лекаш, а интересующиеся литературными вкусами Мандельштама 20-х годов должны будут изучить его пристальное внимание к французским унанимистам; наконец, биографы Мандельштама наверняка должны будут выяснить обстоятельства, связанные с переводами Мандельштама из французской прозы. Все эти вопросы, включая, last but not least, и анализ проблематики самого романа "Радан Великолепный" с точки зрения некоторых основоположных мандельштамовских идей (о чём см. ниже), не могут, однако, быть поставлены без рассмотрения проблемы авторской атрибуции. Факт анонимности предисловия придаёт ему, несомненно, иной статус, нежели текстам, принадлежность которых перу Мандельштама бесспорна.
     Не приходится спорить о том, что новонайденный текст, какой бы вероятной ни казалась его принадлежность перу Мандельштама (а мы постараемся привести ниже ряд аргументов в пользу нашего предположения), всё же вынужден будет оставаться в ряду мандельштамовских dubia, по крайней мере до тех пор, пока его авторство не будет установлено документально. Тем более увлекательной кажется задача попытаться найти внутритекстовые свидетельства в пользу приписывания этого текста Мандельштаму.
     Настоящие заметки и посвящены этой проблеме. < …. >
     Сам Мандельштам считал свою работу над переводом подневольной, поэтому может быть вполне вероятным, что и предисловие он рассматривал как нечто "не своё", не желая полностью дать ему свой авторский imprimatur. И действительно, многое в тексте предисловия, в его стилистическом и фразеологическом строе не вяжется с привычным построением мандельштамовской литературно-критической прозы. Мандельштамовское предисловие к Жюлю Ромену, его статьи о Дюамеле и Жане-Ришаре Блоке, внутренняя рецензия на книгу Абеля Армана "Скипетр" - если взять лишь то, что связано, как и предисловие к "Радану Великолепному", с современной французской литературой, ? написаны совершенно иначе, чем предисловие к книге Лекаша. Различие это можно свести к двум моментам: подчёркнутая акцентировка политических моментов, сформулированных в "классовых", идеологически острых терминах в предисловии, в противовес упору на исторически-культурные аспекты (с интерпретацией политики как выражении этих последних) в авторских статьях - во-первых; этому соответствуют и разные фразеологические системы рассматриваемых текстов: последовательное употребление постоянных фразеологизмов, клише, относящихся к сфере злободневного политического языка, в предисловии - в противовес ярко индивидуализированному стилю, ориентированному на личное общение автора и читателя, в авторских текстах - во-вторых.
     Тем не менее, тщательное изучение не только фразеологического уровня текста, но и других его смысловых уровней, и особенно семантической композиции, то есть сцепления смысловых блоков (мотивов и т.п.) друг с другом, показывает, что здесь признаки мандельштамовской поэтики не только заметны, но и очевидны.
     Совершенно очевидно, что если предисловие, будучи текстом "проходным", служебным, всё же написано Мандельштамом, то при всей внешней выделенности его чуждой стилистики в нём должны отразиться глубинные мотивы, встречающиеся в тех же конфигурациях и сцеплениях и в других произведениях поэта. Это вытекает, помимо прочего, и из особого, специфически личного и глубоко добросовестного отношения Мандельштама к переводу. Известно, что Мандельштам страдал от необходимости зарабатывать на жизнь переводами, что он тяготился этой подневольной лямкой; при этом он вкладывал в свою переводческую деятельность максимум филологического и писательского умения. Любопытно, что хотя ему приходилось переводить вещи второстепенные и даже чуждые своему взгляду на мир, он всегда умел увидеть в переведённом нечто до него незамеченное (ср. его статью о Толлере). В особенной степени это относится к мандельштамовским переводам из французских прозаиков. Его переводы из Жюля Ромена, Дюамеля, Вильдрака и Даудистеля - не просто внешнее переложение чуждого материала (несмотря на зачастую второстепенный ранг того или иного произведения). Переводческая деятельность поэта в данном случае основывается на его стремлении найти нечто интересное и для себя поучительное в прозе унанимистов, к теоретическим положениям которых он проявлял интерес.
     В этой связи представляется, что перевод "Радана Великолепного" мог вписываться и в собственные творческие интересы Мандельштама, в частности в его прозаическую семантику 20-х годов. Следы этого единства переводческой и собственной творческой деятельности видны и в предисловии.
     Обратим прежде всего внимание на некоторые тематические узлы предисловия, которые, по нашему мнению, почти однозначно указывают на мандельштамовское авторство.
     Упоминание в одном контексте с Роменом Ролланом, Барбюсом и группой "Clarte" (то есть явно просоветскими, "прогрессивными" именами) "Жюля Ромена с Дюамелем и всей школы унанимистов с её почти академическим коллективизмом" как объектов нападок французских реакционеров-антисемитов характерно для литературных интересов Мандельштама середины 20-х годов. Прежде всего, упоминание в коротком предисловии наряду с дежурной обоймой "писателей-интернационалистов" писателей, чьё отношение к советской России было вовсе не столь положительным, и вовсе не столь известных там, как Барбюс и Роллан, свидетельствует о важности для автора предисловия самого факта введения "унанимистов" в контекст советской литературы. Мы уже упоминали о том, что Мандедьштам писал о Жюле Ромене и Дюамеле. Однако ещё более решающим свидетельством в пользу важности упоминания об "унанимистах" здесь является содержательный аспект интереса Мандельштама к унанимистам. Б.Лекаш (равно как и другие французские писатели и поэты еврейского происхождения, о которых упоминает автор предисловия) не принадлежал к унанимистам.
     Тем не менее те позитивные стороны "Радана Великолепного", которые выделены в предисловии, более того, сама специфика французско-еврейской литературы, как она предстаёт перед автором предисловия, - очень близки духу унанимизма, как его понимает Мандельштам, а также прослеживаются в оригинальных статьях и прозаических произведениях Мандельштама 20-х годов. В предисловии говорится о школе унанимистов "с её почти академическим коллективизмом". В этом лаконичном определении можно видеть параллель к мандельштамовским строкам из предисловия к роману Жюля Ромена "Кромдейр Старый". "Жюль Ромен в современной французской поэзии не одиночка: он центральная фигура целой литературной школы, именующейся унанимизмом. Раскрыв смысл французского наименования школы, получим: поэзия массового дыхания, поэзия коллективной души" (курсив мой. - Д.С.). При этом упор на коллективизм далеко не исчерпывает, в глазах Мандельштама, притягательный аспект унанимизма.
     В той же статье о Жюле Ромене он пишет об унанимистах:
    
     В стихах и прозе Жюля Ромена и его товарищей неоднократно и настойчиво выражено желание говорить простыми словами о простых, грубых и обыкновенных вещах, о заурядных средних людях, о любви и работе среднего человека. Не будет ошибкой сказать, что материалом их поэзии является средний человек < … > Это героическая поэзия обыкновенного человека, насыщенная уважением к его судьбе, к его личности, к его радости и страданию.
    
     Интерес к простому, отдельному, частному человеку, его дому, быту, стремление проникнуть в поэтику и этику домашности характерны для прозаического творчества Мандельштама 20-х годов. Продолжая линию, начатую им в статье "О природе слова", где идея домашнего тепла, быта поднималась до ранга высочайшей духовно-исторической ценности ("Эллинизм - это печной горшок, ухват, крынка с молоком, это домашняя утварь, посуда, все окружение тела; эллинизм - это тепло очага, ощущаемое как священное, всякая собственность, приобщающая часть внешнего мира к человеку…"), Мандельштам строит свои прозаические произведения - "Египетскую марку" и "Шум времени" - как "историософию быта", обнаруживая эллинистические основания петербургско-еврейского домашнего детства. В статьях "Гуманизм и современность", "Конец романа" и "Государство и ритм" мы находим то же утверждение пафоса исторической и культурной ценности человеческого дома в сочетании со стремлением проникнуться пафосом коллективности.
     Тот же пафос домашности пронизывает и книгу Лекаша. В предисловии мы читаем по этому поводу: "Страницы, посвящённые домашнему быту парижского "полугетто" в квартале Марэ, дышат классической простотой и любовной проникновенностью".
     Специфический аромат домашнего быта, тепло человеческого дома являются у Мандельштама ключом к восприятию и пониманию гораздо более общих вопросов исторического существования культуры, чем судьба одного человека, одной семьи. Частная судьба всегда вырастает у него до символа эпохи, целого исторического пласта. С другой стороны, культура берётся Мандельштамом как воплощение живого индивидуального человеческого существования. Его интересует воплощённое в объектах культуры восприятие, мироощущение, ритм.
     Особенно существенным кажется ритм, его восприятие, вообще восприятие формы, когда речь идёт о мандельштамовской концепции еврейства. Во внутренней пластике еврейского местечка, еврейского танца, еврейского духа вообще Мандельштам видит близость духу эллинизма:
    
     Пластическая основа и сила еврейства в том, что оно выработало и перенесло через столетия ощущение формы и движения (курсив мой - Д.С.), обладающее всеми чертами моды - непреходящей, тысячелетней… Я говорю не о покрое одежды, который меняется, которым нечего дорожить, мне и в голову не приходит эстетически оправдывать гетто или местечковый стиль. Я говорю о внутренней пластике гетто, об этой огромной художественной силе, которая переживает его разрушение и окончательно расцветёт только тогда, когда гетто будет разрушено.
     Скрипки подыгрывают свадебному танцу. Михоэлс подходит к рампе и крадучись, с осторожными движениями фавна прислушивается к минорной музыке. Это фавн, попавший на еврейскую свадьбу, в нерешительности, ещё не охмелевший, но уже разбуженный кошачьей музыкой еврейского менуэта. Эта минута нерешительности, быть может, выразительнее всей дальнейшей пляски. Дробь на месте, и вот уже пришло опьянение - лёгкое опьянение от двух-трёх глотков изюмного вина, но этого уже достаточно, чтобы закружилась голова еврея: еврейский Дионис нетребователен и сразу дарит весельем.
     Во время пляски лицо Михоэлса принимает выражение мудрой усталости и грустного восторга, как бы маска еврейского народа, приближающаяся к античности, почти неотличимая от неё.
     Здесь пляшущий еврей подобен водителю античного хора. Вся сила юдаизма, весь ритм отвлечённой пляшущей мысли, вся гордость пляски, единственным побуждением которой, в конечном счёте, является сострадание к земле, ? всё это уходит в дрожание рук, в вибрацию мыслящих пальцев, одухотворённых, как членораздельная речь.
     <…> Все пьесы ГОСЕТа построены на раскрытии маски Михоэлса, и в каждой из них бесконечно трудный и славный путь от иудейской созерцательности к дифирамбическому восторгу, к освобождению, к раскованности мудрой пляски.

    
     В предисловии также подчёркивается, что для французско-еврейской литературы в целом и для Лекаша в частности характерно особое восприятие формы:
    
     Эти писатели, настроенные в целом интернационалистически, испытывают в то же время подъём еврейского национального чувства и в восприятии жизни и формы несколько отличаются от французов <…> Книгу его (Лекаша - Д.С.) можно назвать еврейской не столько по мироощущению, сколько по теме и внутренней форме. (Курсив мой - Д.С.)
    
     Обратим внимание на подчёркивание формы в процитированных местах. Два дополнительных наблюдения - уже не только на содержательном, но и на лексическом уровне - подкрепляют нашу уверенность в том, что автором предисловия мог быть Мандельштам. На уровне сцепления смысловых элементов отметим, что подобно процитированным пассажам из статьи о Михоэлсе и из "Египетской марки" в предисловии содержится синтагматическое сближение мотивов еврейства и мотивов эллинской древности:
    
     Поэт Эдмон Флег живёт в кругу богоборческих представлений и "Экклезиаста", его стихи насыщены фонетикой древнееврейских имён, подобно тому как стихи иных европейских поэтов пестрят воспоминаниями античности.

    
     Характерно
    , что здесь вычленяется формальный (фонетический) аспект, связанный с еврейской культурой, который сопоставляется с "воспоминаниями античности" в стихах "иных европейских поэтов". Это указание, как нам представляется, носит двусторонний характер: с одной стороны, фонетика наделяется смыслом, с другой же стороны, смысловые реминисценции получают характер звуковой фактуры, орнамента. Обе эти черты, между прочим, характеризуют поэтику самого Мандельштама, в стихах которого множество "воспоминаний античности". Кажется вполне вероятным, что упоминание об этом в предисловии - явное указание на собственную поэтическую практику и, следовательно, признак авторства.
     На лексическом уровне отметим появление одного характерного прилагательного (изящный), употребляемого Мандельштамом в еврейском контексте. В предисловии это прилагательное употребляется для характеристики внутренней формы, которая и считается автором предисловия носительницей еврейского начала в книге Лекаша:
    
     Книгу его можно назвать еврейской не столько по мироощущению, сколько по теме и внуиренней форме. Эта изящная (курсив мой - Д.С.) проза - в которой, по завету Андре Спира, "библейский плуг перекован на современный браунинг" ? достигает местами большого пафоса.
    

    
     Эпитет изящный встречается в двух цитированных выше произведениях Мандельштама - в его статье "Михоэлс" и в "Египетской марке".
     В "Михоэлсе" мы находим следующий контекст употребления прилагательного изящный:
    
     Экая, подумаешь, невидаль - долгополый еврей на деревенской улице! Однако я крепко запомнил фигурку бегущего ребе, потому что без него этот скромный ландшафт лишался оправдания. Случай, толкнувший в эту минуту этого сумасшедшего, очаровательно нелепого, бесконечно изящного фарфорового пешехода, помог мне осмыслить впечатление от Государственного еврейского театра, который я видел незадолго в первый раз.
    

    
     То же сочетание эпитетов изящный и фарфоровый встречается и в "Египетской марке":
    
     Тогда изящнейший фарфоровый портной (Мервис - Д.С.) мечется как каторжанин, сорвавшийся с нар, избитый товарищами, как запарившийся банщик, как базарный вор, готовый крикнуть последнее неотразимо убедительное слово.

    
     <…>
    
     Итак, в "Михоэлсе" и в "Египетской марке" изящность - это различительный признак внутренней формы еврея и еврейства. Подобным же образом в предисловии лекашевская проза считается еврейской потому, что она - изящна.
     Но в предисловии есть ещё одно место, в котором употребляется эпитетизящный. Его анализ интересен с точки зрения отождествления ещё одного приёма, сходного с поэтикой Мандельштама. Несколькими строками выше, там, где анализируется творчество французско-еврейских поэтов и писателей, читаем:
    
     Андре Спир вливает в древний юдаистический пафос новое содержание: он мечтает о том, чтобы Израиль перековал зубцы своих плугов на "изящные маленькие браунинги" ? орудие современной мести.
    

    
     В этом отрывке эпитет изящные прилагается не к прозе, а к браунингам. Рядом с ним мы находим прилагательное современный в сочетании орудие современной мести В отрывке, процитированном выше, изящный и современный также встречаются вместе, но в сочетании с другими словами: изящная проза и современный браунинг, причём цитируется тот же Спир. Связное употребление двух определений характерно для Мандельштама (ср. изящный и фарфоровый в "Михоэлсе" и "Египетской марке"), равно как и мена определений, давно уже отмеченная как типичный приём мандельштамовской поэтики.
     <………..>
     Другим возможным "диагностическим" словом может служить слово "юдаистический", употребленное в предисловии ("Андре Спир вливает в древний юдаистический пафос новое содержание") и встречающееся в сходных формах и у Мандельштама: "…современная философия в лице Бергсона, чей глубоко юдаистический ум одержим настойчивой потребностью практического монотеизма…" (из статьи "О природе слова") и в очерке "Михоэлс": "…вся сила юдаизма, весь ритм отвлеченной пляшущей мысли…"
    
     Иерусалим
    
    < Впервые напечатано в сборнике SLAVICA HIEROSOLYMITANA, том III, the Hebrew University, Jerusalem, 1978, с. 174-192. Печатается с сокращениями. >

    
    
    

    
    

 

 


Объявления: