ОСЕНЬЮ В БНЕЙ-БРАКЕ



Семеро покидают чертоги Царя ради сукки –
Авраам, Ицхак, Яаков, Йосеф, Моше, Аарон и Давид.
книга "ЗОАР"

        В открытые окна синагоги порывами налетал прохладный ветер, наполненный запахами зелени, свежести и ароматом праздничных пирогов. Вобрав в себя благоухание мирта и этрогов, он омывал молящихся, создавая ощущение покоя и цельности, когда мир и твоё сердце звучат в унисон.
     Суккот – время уюта и любви. Длинные молитвы, неспешный рокот древних рифм преображают самых непоседливых. Сквозь смятение, царящее в душе современного человека, начинает проступать доброта.
     В этом году всё для меня выглядело иначе. С завистью поглядывая на лучащиеся глаза соседей по синагоге, я прокручивал в голове логику одного спора, пытаясь нащупать его внутреннюю пружину. Но куда там! Ворота оставались закрытыми.
     Со стороны представляется, будто главные вопросы Учения посвящены тайнам мироздания или именам ангелов. На самом деле, нет ничего более каверзного, чем распутывание денежных проблем. Последнюю неделю перед праздником я просидел над двумя листами Талмуда. Речь шла, казалось бы, всего лишь о разделе наследства. Но при этом – шесть детей от трёх жён и внезапная смерть отца, забывшего составить завещание.
     – Что же мы делим? – спрашивает один из комментаторов.
    - Наследство или память?
     Давид появился в синагоге неожиданно. Тихонько вошел и сел в последнем ряду. Он не молился, просто сидел безмолвный, с длинным печальным лицом, усеянным мелкими веснушками. Его рыжая шевелюра полыхала в сумраке, словно костер в Лаг-Баомер. Когда он вошёл, сердце тихонько дрогнуло в моей груди, так же, как в нашу первую встречу... Фирменный поезд "Литва" подходил к Москве. Повернувшись спиной к двери тамбура и прикрыв молитвенник полой пальто, я пытался отыскать в себе точку, из которой мир представал наполненным гармонией и смыслом. Это состояние нельзя описать словами, как невозможно объяснить слепому разницу между зелёным и голубым цветом. Не помню, как оно пришло ко мне. Знаю только, где и когда началось; полгода назад, возле могилы Гаона.
     В Москве шёл снег. Едва коснувшись асфальта, он превращался в грязную пену, леденящую ноги сквозь подошвы ботинок. Все куда-то спешили, бежали по улицам, озабоченные делами и насупленные от непогоды.
     Большой зал синагоги был пуст; но через приоткрытую дверь, ведущую во внутренний дворик, доносился неясный шум голосов. Там стояла сукка, длинная будка, сколоченная из фанерных щитов, прикрытых сверху слоем еловых веток.
     Засунув чемодан под скамейку, я присел у края стола. Судя по всему, моё появление прошло незамеченным.
     – Присоединяйся, – вдруг произнёс сидевший напротив молодой парень, рыжая борода которого, казалось, росла прямо из шапки.
     Он подтолкнул ко мне свертки с едой.
     -Меня зовут Давид.
     Тук-тук – качнулся от сердца к горлу невидимый маятник. Тук-тук.
     Из-за противоположного конца стола поднялся небритый мужчина. Его голову украшала огромная кепка "аэродром".
     – Братья! – воскликнул "грузин". – В праздник не принято говорить о страданиях. Но как умолчать о муках, сравнимых лишь с мучениями Иова, как не поведать о боли, бередящей душу – он взглянул на часы – почти восемнадцать минут?!
     Оратор сделал многозначительную паузу и обвёл глазами притихший стол.
     -Как! – не воскликнул, а вскричал "грузин", – как можно обойтись в такой праздник без маленького "лехаима"? Он вытащил из-за пазухи литровую бутылки водки.
     -Поднимаю бокал за наших дорогих гостей, за Приглашенных!
     Все облегченно заулыбались. Бутылка пошла по кругу, стремительно пустея. Давид перегнулся через стол и зашептал:
     – Это грузинский еврей из Кутаиси, учится здесь на шойхета. Ты понял, о каких Приглашенных идёт речь?
     – Не очень – честно признался я.
     – Дело в том, что не все здесь те, за кого себя выдают.
     – Стукачи... – Я понимающе кивнул головой.
     – Да нет, – поморщился Давид. – Каждый день в сукку приходит один из праотцов. Чаще всего он присутствует незримо, но иногда принимает вполне реальный облик.
     – Ты уже видел одного из них?
     – Увы... Но верю, что когда-нибудь это произойдёт. Кроме того, их проявление в материальном облике – скорее всего легенда; такая же, как и муки Иова.
     Заметив моё удивление, Давид улыбнулся.
     – По одному из мнений, Иов не реальная личность, а персонаж книги, написанной Моисеем. Мало того, что человек разорился, потерял детей и заболел проказой, так некоторые считают, будто он вообще не существовал.
     После завтрака мы остались в сукке ещё на "часик", посмотреть книгу Иова. Часиком дело не обошлось, разговор затянулся до темноты. Ночевать мы пошли к Давиду.
     Перед рассветом, когда во влажной черноте окна начала проступать голубая изнанка, он вдруг умолк посреди фразы. Я смял поудобней подушку и прикрыл было глаза, но Давид вновь заговорил:
     – Большинство наших проблем – всего лишь оптический обман, следствие неправильного угла зрения. Стоит взглянуть на них по-другому – и мир предстаёт совершенно иным...
     Подойдя к окну, он резким движением распахнул раму.
     – Смотри, смотри хорошенько.
     Прямо перед собой, в маленьком садике у дома, я увидел дерево. Оно росло. Я видел, как шевелились, набухая, корни, втягивая воду всеми своими волосками, как каменели сучья и тянулись вверх ветви. Шелест листьев, многоликий, словно хор голосов, и бесконечный, будто еврейская история, опутал меня сотней невидимых нитей.
     Утром я проснулся в совсем другом мире. Он вёл со мной диалог игрой света в переплёте окна, номером подошедшего троллейбуса, фразой на случайно распахнутой странице книги.
     – Если ты не понял, хорош или плох твой поступок, – объяснял Давид, – гляди как следует по сторонам. К человеку всё возвращается: каждое слово, мысль, действие. Творец посылает ему знаки, поддерживает, указывая дорогу. Только не давай себя сбить, верь не советам знакомых, а собственным глазам.
     – Тебя привыкли воспринимать в определённой роли,- говорил он. – Если вдруг выпадаешь из привычного образа, окружающие станут навязывать его силой. Для выработки иммунитета я ходил в театр. Покупал билет в первом ряду партера и, когда занавес шёл вверх, раскрывал над головой зонтик.
     В результате я прожил у Давида две недели – весь свой отпуск.
     Ночь в фирменном поезде "Литва" прошла для меня неспокойно. Пассажиры обсуждали покупки, сделанные в Москве, пили чай, стелили постели, укладывались. Я лежал на верхней полке без сна. Огни полустанков отражались в зеркале двери, высвечивая откинутую руку или одеяло, сползшее на пол. Потом вновь надолго устанавливалась темнота.
     Утром, спустившись вниз, я обратился к попутчикам.
     – Хочу попросить вас о небольшом одолжении. Я религиозный еврей, а сейчас настало время молитвы. Мне придётся надеть специальную накидку и молитвенные ремешки. После того, как вы закончите завтрак, я прошу у вас полчаса тишины.
     Тишина наступила мгновенно. Быстро допив чай, соседи, с выражением почтения на лицах, вышли из купе. Через сорок минут один из них приоткрыл дверь и осторожно осведомился, можно ли взять новую пачку сигарет.
     Соня ждала у справочного бюро. Я заметил её издалека; знакомый беретик, всё та же потёртая кожаная сумка, свитер из серой шерсти. Она ткнулась холодным носом куда-то между бородой и шеей и привычным жестом взяла меня под руку.
     Духовные переломы сближают дружные семьи ещё больше, поражённые вирусом раздора – разъединяют окончательно. Возможно, со стороны мы с Соней выглядели хорошей парой; но разногласия, неизбежный спутник молодожёнов, не растворились со временем. Будь у нас дети, всё, наверное, сложилось бы по-иному.
     Её брови срастались, словно пытаясь создать хотя бы одну постоянную черту на беспрестанно меняющемся лице.
     – Тире я предпочитаю двоеточие, – говорила Соня, расправляясь с ними маленьким никелированным рейсфедером.
     Но почти незаметный след всё таки оставался. Когда в компании, Соня, увлекшись разговором, как бы отделялась от меня, я искал глазами эту птичку, согревая взгляд на тени её крыльев. Волосы Соня туго стягивала, собирая их узлом немного выше затылка. В молодости они пахли клубникой, вспыхивая под солнцем неожиданными рыжими сполохами.
     С наступлением темноты мы начинали собираться в гости. Каждый вечер, словно на работу, Соня отправлялась к одной из своих подруг. Повод для этого всегда находился. Я ворчал, ныл, сопротивлялся и в конце концов перестал её сопровождать. Но Соню это не остановило.
     – Наверное, в прошлом воплощении я была кошкой, – в очередной раз сообщала она, уже стоя пороге. – Мурр! Ты просто не представляешь, какая сила тащит меня из дому после захода солнца.
     Главным предметом Сониных разговоров были сны. Она обсуждала их с утра до позднего вечера. Иногда беспокойные вздохи будили меня задолго до рассвета.
     – Ну что с тобой, что? – спрашивал я, поглаживая её дрожащие плечи. – Опять этот сон?
     – Ты представляешь, мне снится, будто мы едем... Я сижу за рулем. Остаётся совсем немного, только миновать мост. Поворачиваюсь сказать тебе об этом, но рядом сидит другой, незнакомый. Горло сжимает от ужаса, я всматриваюсь и забываю про руль. Машина пробивает перила, и вдруг темнота, навсегда, навечно, и не простить, и не досказать...
     Сюжеты других Сониных снов были менее драматичны. Иногда в них даже проскальзывали намёки на предстоящие события. Если они сбывались, Соня небрежно, но с плохо скрываемой радостью замечала:
     – Тётю надо слушать, тётя знает...
     Как программист, я привык рассчитывать любую ситуацию на много ходов вперёд. Строить жизнь на основе смутных образов из сновидений жены становилось всё трудней и трудней...
     К моему увлечению религией Соня отнеслась необычайно ревниво; мир чудес, снов и пророчеств принадлежал исключительно ей.
    Она сердилась, если я называл её Бат-Шевой, а разговоры о каббале, ангелах и будущем мире вызывали приступы раздражения. Пытаясь изменить ситуацию, я предложил ей познакомиться с Давидом. Его цельность и спокойствие казались мне лучшими из доказательств. Но главное, втайне я рассчитывал на маленькое чудо, подобное тому, что случилось со мной.
     Вместо недели Соня провела в Москве почти месяц. Я звонил каждый день, получая в награду полузабытые нотки нежности в её голосе.
     К справочному бюро она подошла улыбаясь, и, когда я наклонился, чтобы подхватить чемоданчик, вдруг звонко чмокнула меня в кончик носа.
     Влияния Давида хватило на две недели. Мы опять начали спорить, а потом просто ругаться по пустякам. Причиной для ссоры могли стать носки, забытые на диване, или неуклюжая шутка.
     – Мне надоело твоё бесконечное ожидание чуда, – жаловалась она, вдруг позабыв годы щебетаний о собственных полупророчествах.
     – Я хочу жить здесь и сейчас, понимаешь – не завтра и не когда нибудь, а здесь и сейчас.
     Давид отказался обсуждать со мной эту тему. – Страдания – это хороший знак, – сказал он. – Значит с Неба не махнули на тебя рукой. А советы, да ещё по телефону, совсем бесполезная штука. В семейных делах интонация важнее смысла слов. И кроме того, главные вопросы своей жизни человек должен решать сам.
     Когда мы вышли из Дворца Правосудия, она вдруг заплакала.
     – Я никогда тебе этого не прощу, – быстро повторяла Соня. – До самой смерти буду помнить и не прощу, слышишь, не прощу, никогда, не надейся, до самой смерти, никогда...
     Слёзы капали с ресниц, катились по щекам, падали с кончика носа. Она сжимала в руке выписку из решения суда и поэтому вытирала их тыльной стороной ладони, отбрасывая в сторону, как ненужные, обидные доказательства слабости. Концы бумаги потемнели от слёз и повисли жалкими хвостиками.
     Через несколько недель, в очередной раз позвонив Давиду, я услышал её голос.
     – Что ты там делаешь? – произнесли мои губы, хотя ответ был очевиден.
     – Местная я, – ответила Соня, – тутошняя, живу теперь здесь.
     За окном накрапывал бойкий дождик литовского августа. Я долго ходил по улицам, не замечая мокрой одежды и светофоров. На одном из перекрёстков меня остановил милиционер и принялся что-то втолковывать укоризненным тоном. Потом, внезапно осекшись, предложил отвезти домой.
     Очнулся я в парке под горой Гедиминаса. Солнце уже село, и туман, поднимаясь над Вильняле, постепенно окутывал деревья и скамейки вдоль центральной аллеи. Вдруг нестерпимо захотелось уехать далеко-далеко, к тёплому морю, к людям, которые не только говорят на другом языке, но и живут по-другому...
     Отъездная беготня потащила меня за собой, словно жестянку, привязанную к хвосту собаки. Закрутились, застучали колёса, ударили друг о друга зубья шестерён. Первый неровный звон ушиба о булыжник, за ним ещё один и ещё – да как пошло плясать, гудеть и переливаться – лишь успевай прикрывать пылающие уши.
     Бечёвка лопнула только в Вене. За окном съемной квартиры Сохнута частыми белыми точками висел снег, такой же, как по ту сторону границы. Паркет мягко потрескивал под ногами, осторожно звонили большие часы на стене. Каждая снежинка словно завершала предложение в бесконечном послании с неба.
     На Соне я женился по любви и жил с ней в каком-то беспрестанном вихре эмоций и предчувствий. Теперь же романтическое отношение к браку мне казалось абсурдным. Единство сердец при ближайшем рассмотрении оборачивалось союзом потребителей; любить рыбу значило её есть.
     "На Святой Земле всё пойдёт по-другому, – решил я. – Жену подберу не по запаху волос, а по убеждениям. И вообще, с этого момента моя жизнь будет опираться исключительно на Закон и Разум."
     Из аэропорта я отправился в ешиву, рассчитывая провести в ней несколько месяцев. Но Учение захватило меня целиком. Вскоре я познакомился с очаровательной англичанкой. Она приехала в Израиль полгода назад и тоже училась в Бней-Браке, на семинаре для религиозных девушек. Мы встретились два раза и через месяц поженились. Поначалу её английские привычки меня раздражали; вместо "ой" жена восклицала "ауч", а на завтрак готовила не яичницу, а кукурузные хлопья с молоком. Но спала она крепко и никогда не видела снов. За это я простил ей хлопья, постоянные разговоры по телефону и любовь к английской королеве. У нас уже четверо детей, и всё идёт как нельзя лучше. Соня полностью ушла из моей жизни, лишь иногда по утрам мне кажется, будто подушка жены, как прежде, пахнет клубникой. Но это, вне всякого сомнения, просто чепуха.
     Незадолго до конца молитвы я подошёл к Давиду и пригласил вместе позавтракать в большой сукке, построенной рядом с синагогой.
     Сукка была полна тени, узорчатой и трепещущей на ветру. Листья эвкалипта шуршали по крыше, натягивались и хлопали полотняные стены. Мы уселись в конце стола, накрытого белой скатертью, и долго молчали, не зная, с чего начать разговор.
     – Вы тоже в Бней-Браке? – наконец спросил я.
     – Да, но совсем недавно.
     Что-то в нём переменилось, особенно во взгляде. Словно кто-то другой, бесконечно более мудрый, рассматривал меня через глаза Давида.
     После завтрака я спросил, почему он не молился. Вернее не спросил, а только намеревался задать вопрос, но он остановил меня мягким движением руки.
     – Последние годы я полностью посвятил Учению,- начал Давид. – Вставал после полуночи, когда духовное поле очищается от потоков эмоций , и до утра окунался в тайны скрытого Знания. – Погружение в Слово – это наиболее увлекательное занятие на свете. Умеющему впустить его в себя не нужны путешествия. Я взбирался на вершины, от которых захватывало дух, я скользил по гладким склонам букв, опускаясь в бездны смысла.
     – Однажды, не удержавшись на выступе буквы "юд", я потерял равновесие и сорвался в пропасть. Ветер закружил меня, словно радуясь неожиданной добыче, но вдруг, брезгливо отпрянув, бросил прямо в середину горной речки. Ласковая поверхность воды оказалась сотканной из тысячи сверкающих иголок. Внезапно всё остановилось.
     Голос, невидимый, всепроникающий Голос спросил:
     – Когда взыскать – Сейчас или После?
     И тут я вспомнил о тебе, Ури. Сидит, оказывается, внутри нас такая коварная штука и запоминает каждый вздох, слово, мысль. И всегда она с нами, её лишь и уносим за последнюю черту, в своё вечное наследие.
     – Сейчас, – ответил я Голосу, – конечно сейчас.
     Аккуратным движением Давид отломил кусочек хлеба и положил в рот. Он проделал эту нехитрую операцию так сосредоточенно и осторожно, будто совершал её первый раз в жизни.
     " А ведь он пришел просить прощения, – сообразил я. – Мой мудрый наставник, человек, причинивший мне столько страданий, сидит напротив и просит прощения!
     Что сказать, чем ответить на просьбу? Ведь не было дня, за все эти горькие годы, когда бы я не вспомнил его и Соню. Сначала с болью и жаждой мщения, потом с усталостью и болью. Сколько слёз пролил, сколько слов, обидных и жестоких, похоронил в своей душе."
     – Не бывает слёз, пролитых напрасно, – вдруг сказал Давид. Я вновь попытался заглянуть в его глаза, но он смотрел сквозь меня, словно видел за моей спиной нечто более интересное и важное.
     " Не прощу, – подумал я. – Ведь ты всё растоптал, от всего закрылся своим зонтиком, мастер красивых слов. Любовь и вера оказались для тебя просто персонажами мелодрамы. Нет, не прощу, умирать буду, а не прощу!"
     – Мир и без того переполнен злобой людей, уверенных в своей правоте, – сказал Давид. – Самое большое чудо, которое может совершить человек – это простить другого.
     Он встал из-за стола.
     – Мне пора. Желаю тебе удачи. И мудрости.
     Я прочитал благословение и принялся собирать посуду. Странно: еда на тарелке Давида осталась нетронутой. Но ведь я собственными глазами видел, как он ел!
     Жена и дети вышли меня встречать. Старший, с уморительно серьёзным выражением лица, помогал толкать коляску. Близнецы, как обычно, носились друг за другом, испуская дикие вопли. Увидев меня, они сразу притихли.
     – Как прошла молитва? – спросила жена, забирая полиэтиленовый мешочек с остатками завтрака.
     Я промолчал. Память – ведь это и есть наследство! Сам того не зная, Давид ответил на вопрос Талмуда. Пружина освободилась и, ещё совсем тёплая, затрепетала в моей ладони...
     – Ури, – жена несколько раз повторила моё имя, – Ури, я должна тебе что-то сообщить про Бат-Шеву.
     Тук-тук – качнулся маятник. Тук-тук.
     – Знаешь этот мост, перед въездом в город? Она ехала вместе с мужем. У машины лопнуло колесо, они потеряли управление, заскользили, ограждение не выдержало удара... Их похоронили три месяца назад, здесь, в Бней-Браке.
     Жена помолчала.
     – Детей у них нет, а завещание составлено на твоё имя. Поверенный звонил уже два раза.
    
О Б М А Н Щ И К


Когда размножилось человечество и стало трудно ангелу смерти убивать всех осуждённых,
стал он искать себе помощников и придумал врачей.
Рабби Нахман из Бреслева

    Прошлой ночью Моше приснился странный сон. Он снова мальчик и опять бежит через весь Бней-Брак на мельницу, с обедом для отца. Весь Бней-Брак... Тогда это была всего лишь пыльная деревушка к востоку от Тель-Авива. По её улицам не спеша проезжали на осликах бедуины, а их овцы упорно лезли в палисадник, пытаясь обглодать подсолнухи, гордость мамы Моше. Сегодня, гуляя по проспекту рабби Акивы, он никак не может сопоставить уютный мир своего детства с этой шумной городской улицей.
     Его родители уехали из Молдавии в середине двадцатых годов. Сочная фамилия отца – Бендерский – на иврите усохла и скукожилась, превратившись в Бендери. Впрочем, превращения претерпела не только фамилия. Работы в те времена было не слишком много, и фармацевту Хаиму Бендери пришлось устроиться грузчиком на мельницу. Пришлось! Это ещё было большим счастьем, что из десяти претендентов управляющий остановил свой выбор именно на нём. Удивительного, впрочем, тут было мало: как потом выяснилось, управляющий тоже оказался выходцем из Бендер.
     На мельницу отец добирался пешком, час туда и час обратно. Возвращался поздно, весь белый от муки и пыли. Если случалось уронить мешок, он оставался после работы и аккуратно собирал муку до последней щепотки. Спустя сорок лет его сын, Моше Бендери, старший мастер на заводе, производящем знаменитые израильские танки, повторял новым работникам:
     – За свой счёт оставался, бесплатно. Домой на такси его не везли и бутерброд дополнительный не выдавали. Ценить надо рабочее место – оно источник вашего благополучия и семейного счастья.
     Без хорошей зарплаты семейная гармония недостижима. В это Моше верил свято, так же, как и в необходимость занятий спортом, привитую ему в коммунистическом киббуце.
     В конце тридцатых годов Бней-Брак стал резко меняться. Сначала приехал реб Гедалия, купив маленький домик в конце улицы, к нему потянулись его ученики, их друзья, знакомые друзей, друзья знакомых – короче – весь кагал. Потом вдруг объявился раввин из Польши и выстроил на песчаном холме, неподалёку от дома социалистов Бендери, огромную ешиву с роскошной каменной лестницей.
     – Двести учеников будут подниматься по утрам в ешиву, говорил он,- и двести спускаться им навстречу!
     Выглядело это просто смешно, если учесть, что во всей тогдашней Палестине можно было с трудом отыскать три сотни ешиботников.
     Когда до бар-мицвы Моше оставалось всего несколько недель, реб Гедалия остановил его на улице. Июльское солнце полыхало, словно костёр инквизиции. Пыльный ветерок и сухая земля, поджариваясь на медленном огне, молили о пощаде. Только от седой бороды реб Гедалии веяло холодом. Ощущение прохлады было настолько реальным, что Моше невольно приблизился к старику почти вплотную.
     – Мальчик, – спросил он – сколько тебе лет?
     – Скоро тринадцать, – гордо ответил Моше.
     – А кто готовит тебя к бар-мицве?
     Моше не знал.
     -Тогда передай маме, что я хотел бы с ней поговорить.
     По вечерам, когда мальчишки на улице рассказывали друг другу страшные истории, имя реб Гедалии произносилось уважительным шепотом. Одни утверждали, будто ему известен Шем Гамефораш, непроизносимое Имя, дающее власть над ангелами; другие считали, что он потомок пражского Голема, искусственного человека, и потому не боится жары. Ребята постарше видели собственными глазами, как из его окна, под самое утро, вылетают и уносятся в сторону кладбища белёсые облачка, очертаниями напоминающие человеческие фигуры. Так оно было или не так, но просьбу реб Гедалии Моше бросился исполнять со всех ног.
     Его мама, наверное, тоже наслушалась этих историй. Оставив без присмотра кипящий на плите суп, она поспешила на улицу, прикрывая голову кухонным полотенцем.
     На следующий день, после школы, мама повела Моше к реб Гедалии.
    -Он очень добрый, – говорила она , поправляя на его голове новую шапочку. – И так похож на твоего дедушку, которого убили в Кишинёве во время погрома.
     Шапочка Моше очень мешала, ему хотелось избавиться от неё как можно скорее.
     Весь урок реб Гедалия рассказывал про древних героев, раскрывал перед Моше книги в истертых переплётах. От книг исходил сухой, дразнящий запах.
     " Наверное, так пахнут тайны, " – думал Моше. " Вот будет здорово, если он раскроет мне одну из них."
     Вернувшись домой, Моше сразу почувствовал неладное. Глаза у матери покраснели и распухли, отец молчал, уткнувшись в газету. Только перед сном он сердито произнёс на идиш несколько фраз. Идиш Моше не понимал, его родным языком был иврит, поэтому кроме слов "коммунист" и "синагога" ничего не сумел разобрать. На следующий день родители помирились, но второй урок
    у реб Гедалии так и не состоялся.
     В день бар-мицвы отец взял выходной, и они с самого утра поехали в Тель-Авив. Жара стояла такая, что её можно было пощупать рукой. Весь день они гуляли по городу, прошли от начала до конца набережную, постояли у нового здания Профсоюза с огромным красным знаменем на крыше, а ужинать поехали в Яффо. Араб, повар рыбного ресторанчика, расположенного прямо на причале, орудовал над плитой с ловкостью фокусника. На какой-то миг Моше показалось, будто он сейчас повернётся и так же ловко подхватит на сковороду оранжевое солнце, которое садилось в море прямо у него за спиной.
     Потом началась война в Европе, остатки уничтоженных общин хлынули в Святую Землю. Религиозным стало не хватать места в Иерусалиме, и они наполнили Бней-Брак. Эти пейсы, закрученные, словно женские локоны, черные сюртуки в белых разводах высохшего пота, клочковатые бороды и никакого представления о справедливом устройстве общества.
     – Справедливо – значит поровну, – учил бывший комсомолец-подпольщик Бендери своего сына. Мальчик совсем подрос, и, опасаясь дурного влияния религиозных мальчишек, отец отправил его в киббуц.
     С тех пор прошло много лет, но в памяти Моше не осталось почти ничего. Женитьба на девушке из того же киббуца, четыре войны, ранение, рождение сына, ну, пожалуй, ещё та история с
     телефонисткой... И работа, каждый день подъём в пять, зарядка, пробежка по улицам, черный кофе, завод. Годы Моше отмерял по обуви, нещадно съедаемой стружкой от брони, которую обрабатывали на его участке. Две пары – и год прошёл.
     Давно отнесли на бней-браковское кладбище отца, ушла мать, с улыбкой на пожелтевшем от страшной болезни лице. Улица застроилась корявыми домами, битком набитыми постоянно шумящими детьми. Шутка ли – в каждой квартире их по восемь – десять, в доме – сорок, на улице пятьсот!
     Впрочем, с соседями Моше и его жена Хэдва, уживались довольно хорошо. Гармонию подчеркнутого невмешательства в чужие дела нарушали только утренние пробежки Моше. В будни его волосатые ляжки могли лицезреть лишь почтенные отцы семейств, бредущие на "ватикин", молитву перед восходом солнца. Завидев Моше, они плотнее запахивались в таллиты и отводили глаза в сторону. Их жены и дочери в этот момент ещё наблюдали приход Машиаха в сладком мареве утреннего сна. Хуже обстояло в субботу и праздники, когда жены и дочери, а вместе с ними жёны и дочери гостей, с самого утра высыпали на улицу, непринуждённо располагаясь под окнами. Но Моше не уступил. Словно гордый буревестник из поэмы русского революционера, в переводе Хаима Бялика, он парил над толпой, высоко поднимая ноги в кроссовках "Адидас".
     Единственный сын Моше и Хэдвы после службы в армии отправился путешествовать по Индии, да так и застрял где-то в районе Катманду. Иногда от него приходили письма, вернее открытки с видом живописного обрыва в Гималаях и парой строк, из которых "здравствуйте, мама и папа" и "привет всем нашим" составляли половину.
     В такие дни Хэдва встречала мужа у калитки. Она бы примчалась к нему на работу, чтобы поскорее вместе прочитать долгожданную весточку, но на военный завод посторонних не пропускали.
     Поговорить по душам, поделиться или просто посплетничать Хэдве было не с кем. Подруги её юности как-то сами собой рассеялись после замужества, а Моше дружбу ни с кем не водил. – Ты – мой друг, – повторял он Хэдве; – лучший, любимый и единственный. И больше мне никто не нужен.
     После смерти свекрови Хэдва задумала переехать в другой город. – Они какие-то ненормальные, – жаловалась она мужу после очередной попытки заговорить с соседками. – Кроме недельной главы Торы и проблем исполнения заповедей их ничто не интересует.
     Но Моше не соглашался.
     – Когда мой отец построил этот дом, в Бней-Браке не было ни одной синагоги. Пусть они уезжают, а я останусь на своём месте.
     Рождение сына, его болезни, первые шаги и детские словечки на несколько лет скрасили одиночество Хэдвы. Но мальчик подрос, и Моше, следуя примеру отца, отвёз его в тот же киббуц. В доме опять наступила тишина, нарушаемая лишь гудением холодильника.
     Двое встречали Моше после работы: жена и кот Метушелах. Он был невероятно, невозможно стар. Его принесла в дом ещё покойная мать Моше. Поначалу это был игривый, забавный шарик из серой шерсти, затем грозный охотник за воробьями и ящерицами.
    Даже на бедуинских коз он рычал, хищно и свирепо, принимая их за сильно вымахавших мышей. С годами прыть ушла, а шерсть свалялась. Кот все чаще лежал на подоконнике, сонно поглядывая на голубей в палисаднике. Постепенно он превратился в смирное домашнее животное, затем в полосатый коврик, а потом в часть пейзажа. Хэдва его застала глубоким стариком и, узнав, что ему пошел пятнадцатый год, назвала Метушелахом.
     С тех пор прошло почти двадцать лет. Кот всё ещё жил, почти не двигаясь, с трудом принимая пищу. Когда Моше говорил, сколько ему лет, никто не хотел верить. И только реб Гедалия утверждал, будто в него вселилась чья-то высокая душа.
     – Бери пример со своего кота, – говорил он Моше, когда они иногда встречались по утрам. – Он у тебя, наверное праведник, по своей кошачьей линии, если дожил до такого возраста. А ты?
     – И я готовлюсь, -отвечал Моше. – Полезная, здоровая пища плюс физическая активность – залог долголетия!
     – Ну-ну, – говорил реб Гедалия, – ну-ну. Лучше всего мы умеем обманывать самих себя.
     Моше поправлял трусы и бежал дальше, оставляя старика наедине со своими проповедями.
     Беспощадное лето сменяла солнечная зима, облака и тучи, казалось, навсегда эмигрировали в более прохладные страны. Синоптики постоянно обещали понижение температуры в конце недели, но неделя подходила к концу, а жара не спадала. Наверное, они говорили это из милосердия, из высокой и бескорыстной любви к страдающему человечеству. Сын надолго застрял в Бирме, угодив в секту к какому-то гуру. До пенсии оставалось ещё много лет, а вечный Метушелах все так же приоткрывал глаз и беззвучно мяукал, когда Хэдва ставила перед ним блюдечко с куриной печёнкой. И вдруг...
     Два года назад у Моше обнаружили рак желудка. Вначале его обманывали, рассказывая явные сказки неестественно бодрыми голосами. Он верил, хоть интонация казалась ему подозрительной. Однажды ночью он проснулся, услышав из другой комнаты с трудом сдерживаемые рыдания. Хэдва разговаривала по телефону со своей матерью:
     – Скоро, – говорила она, произнося это слово с каким-то незнакомым выражением, – профессор говорит, что уже скоро...
     Нельзя сказать, что Моше боялся смерти. Как и всякий здоровый человек, он отгонял от себя мысли о ней, где-то внутри полагая, что будет жить вечно. В те короткие секунды, когда ему в голову приходили мысли о неизбежности конца, он переполнялся клубящимся ужасом перед неизвестным. Но вот определился срок, стала понятной причина, и он даже как будто обрадовался. Теперь Моше знал конкретно, чего бояться и чего ожидать.
     Лежа навзничь на больничной койке, он рассматривал пустой грязно-желтый потолок. Внезапный сон о детстве словно сорвал печать с одной из дверей в памяти, выпустив на свободу демона воспоминаний.
     ... Той ночью ему не удалось заснуть. Ходил по кухне, пил воду и снова ходил, тихо, почти беззвучно, боясь разбудить Хэдву. Телефон как ни в чём не бывало стоял на своём месте. Его черная пластмасса почему-то напоминала Моше судейскую мантию или сюртук раввина.
     Утром он пошёл к реб Гедалии. Последняя надежда. Реб Гедалия, на улице – сморщенный маленький старичок, в своей синагоге показался Моше чуть ли не великаном. Том Талмуда в его руках выглядел игрушечным. Борода густого белого цвета и распушенные пейсы окружали лицо, как облака окружают луну.
     Выслушав рассказ Моше, он молча открыл книгу и отчеркнул ногтем начало и конец абзаца.
     " Каждый день два ангела взлетают с подножия дерева жизни и смерти. Первый направляется к югу, второй спешит к северу. Беззвучен их полёт и неслышны голоса. Но по всей Вселенной проносится слово, до крайних пределов доходит весть. Имена провозглашают ангелы, имена тех, кому предстоит умереть в ближайшие тридцать дней.
     Рабби Ицхак перестал видеть свою тень на стене и поспешил к Учителю. Когда он вступил на порог дома, рабби Шимон заметил ангела смерти за его левым плечом.
     – Кто учит Тору – пусть войдёт, – сказал он. – Остальные останутся во дворе.
     Рабби Ицхак вступил в дом Учения. После этого он прожил ещё много лет." Когда Моше дочитал, реб Гедалия мягко произнёс:
     – В наше время многие отстранились от Знания и доля их осталась невостребованной. Кто прилагает усилия, получает не только свой удел, но и то, чем пренебрегли другие...
     Левая рука, не присоединенная ни к одной из многочисленных трубочек, питающих его тело, была свободна. Привычным жестом Моше перебирал и пощипывал бороду. Волосы стали сухими и жесткими; их обломки усеивали белую простыню, прикрывавшую его до подбородка. Иногда, сам того не замечая, он поглаживал кнопку вызова.
     После того разговора с реб Гедалией прошло больше двух лет. Учение поглотило Моше целиком, наложив свой отпечаток на день и на ночь, на выбор еды и порядок шнурования ботинок. Растворившись в несущем его потоке, Моше вдруг по-особенному остро ощутил неповторимость своего "я", всю невозможность предстоящей утраты, вопиющую боль белого пятна, которое останется в мире после его ухода. Порой учеба настолько увлекала, что он забывал пойти на процедуры.
     – Вы убиваете себя, – пеняла медсестра после очередного прогула. – Что скажет врач?
     Лечащий врач ничего не говорил. В поликлинике Бней-Брака он появился недавно, и в книге практикующих врачей его фамилия была указана на специальном вкладыше. Специалист по "той самой болезни", название которой многие предпочитают не произносить, он считался одним из лучших в окружной больнице. К нему направляли самых безнадёжных и он брался, то ли из милосердия, то ли из-за уверенности в своих силах, а может просто для поддержания авторитета. Основную, а, возможно, и главную часть его лечения составляли улыбки и ободряющие прогнозы.
     Болезнь, вопреки прогнозу профессора, развивалась медленно, и Моше решил написать книгу о смерти. Он ходил по знаменитым раввинам, пробивался на приём к каббалистам, ночами сидел над комментариями. Слух о его болезни быстро облетел Бней-Брак, и самые закрытые двери широко распахнулись перед ним.
     Он собирал всё, что удавалось узнать. Притчи хасидских реббе и наставления "литовских" раввинов, прощальное слово главы ешивы Кельм, сказанное ученикам перед расстрелом, и надпись, возникшую на стене последней синагоги Варшавского гетто.
    Но на главные, основные вопросы ответа он не сумел получить.
    Каббалисты обещали поискать в книгах, раввины успокаивали, утверждая, будто с Неба спускается только хорошее. Моше подозревал, что они просто не хотели сказать ему правду. Возможно, из жалости, а, возможно, считая его недостаточно подготовленным. Наверное, так оно и было, но времени для постепенного постижения Истины у него попросту не оставалось.
     На одной из страниц книги "Зоар" Моше обнаружил примечание, написанное маленькими буквами.
     " За минуту до смерти, – гласило примечание, – душе придаются дополнительные силы. Перед ней открываются многие тайны и в последние мгновения человек видит весь мир из конца в конец. Он беседует с ангелами и взирает на свет Шхины. Пережить такое не в силах никто."
     " Пережить не может, – думал Моше, – но может немного обмануть. Если в эту минуту работает магнитофон, то даже несколько фраз, произнесённых заплетающимся языком ... А потом Хэдва выпустит его книгу, с раскрытием двух трёх-тайн, недоступных мномудрым раввинам и каббалистам".
     Он взглянул на жену. Последние две недели она не отходила от его постели, ночуя в кресле, обтянутом черной искусственной кожей. Ещё недавно смотреть на неё доставляло ему удовольствие. Угадывая под широким платьем знакомые очертания, Моше без всякой ревности думал о будущем, о том, как кто-нибудь другой будет так же разглядывать Хэдву, привычно восстанавливая скрытые одеждой подробности.
     Не то, чтобы он жалел о невозможных теперь наслаждениях. Их круг, открытый для здорового человека, для него постепенно сошел на нет. Он уже не проскачет верхом на лошади по рыжим холмам Галилеи. Столько лет собирался, и вот – уже не проскачет... И Антильские острова, шелковистые пляжи с прохладной бирюзовой водой, остались где-то там, в невостребованном будущем...
     Желания покинули его. Несколько дней назад он вдруг ощутил в себе странную перемену. Ему ничего не хотелось. Он перебрал всё, ранее будоражившее его воображение, и понял, что больше ни в чём не испытывает нужды.
     Поначалу он испугался. Его тело, безмолвно простираясь от шеи и ниже, оставалось глухим к самым заманчивым посулам. Оно превратилось в некое противоречие самому себе, став настолько бестелесным, что, если бы он мог встать, наверное, не отбрасывал бы тени.
     " Неужели мои желания и были мною?" – с ужасом думал Моше.
     Перебирая и восстанавливая события, он отыскал ту точку, в которой линия жизни опрокинулась и понеслась вниз, увлекая его за собой. Любовь, обиды, зависть, крепкий желудок и хороший аппетит давно остались высоко-высоко, за жёлтой поверхностью потолка. Но окончательный перелом произошёл две недели назад, вечером, перед больницей. Собственно говоря, с него то всё и началось..
     Он пришел к лечащему врачу на очередной осмотр и, не ожидая ничего утешительного, дожидался своей очереди. В последнее время врач сделался чуть менее приветливым. Что-то его раздражало, то ли неотступающая болезнь,- тогда Моше ещё лелеял надежду на её отступление, – то ли темп её развития.
     " Привык, поди, – думал Моше, – или на кладбище через три месяца, или на выписку через полгода. А тут прицепилось, будто клещ к собаке- оставить невозможно, и оторвать не получается." Особенно раздраженным врач был во время последней встречи. Моше до утра просидел на уроке реб Гедалии, потом спал почти весь день и, вдобавок ко всему, где-то потерял направление на рентген.
     – Чем занята ваша голова, – возмущался врач, недоумённо пожимая плечами. – О чём нужно сейчас думать, как не о лечении?
     Услышав про уроки, книгу и ночные бдения, он совсем рассвирепел.
     – Так вот на что вы тратите время, вот что вас занимает! Я бы на вашем месте немедленно прекратил эти глупости!
     – Дай вам Б-г никогда не оказаться на моём месте, – ответил Моше. – А книги Маймонида трудно назвать глупыми. Хотите принесу почитать.
     – Спасибо, – равнодушно произнёс врач, – но у каждого в мире своя задача. Кому Учение, а кому..
     Он не договорил и протянул Моше листок с направлением. – Постарайтесь не потерять. Снимок через неделю.
     Ровно через восемь дней, без всякого энтузиазма, Моше отправился узнавать результаты. Усевшись на мягкий диванчик в приёмной, он вытащил свой блокнот и погрузился в записи, сделанные на последнем уроке.
     " С Неба открыли царю Давиду день его смерти.
     – В субботу, – сказал посланник, не уточнив, в какую. С той поры на исходе пятницы царь поднимался на крышу дворца и разворачивал свиток Торы. Он учился с таким рвением и самоотдачей, что птицы, пролетавшие над его головой, сгорали в воздухе. Всю субботу ангел смерти висел за его левым плечом, поджидая удобный момент. Ему хватило бы мгновения, взгляда, отведённого от свитка, посторонней мысли...
     Давно прошёл срок, отведённый Давиду, а единственной добычей ангела смерти по-прежнему оставались летучие мыши и ночные бабочки. В конце концов он пустился на хитрость. На исходе субботы, когда всего одной звезды не хватало до начала вечерней молитвы, царь услышал голос.
     – Давид, – взывал кто-то из глубины сада, – спаси, погибаю, спаси!
     Царь прервал учёбу и посмотрел вниз. Этого оказалось достаточно..."
     Лечащий врач выглянул из кабинета и, увидев Моше, приветливо улыбнулся.
     – Как хорошо, что вы пришли, как кстати. У меня для вас новость!
     Не обращая внимания на очередь, он взял Моше под руку и повёл внутрь.
     – Не ожидал я такого, – бормотал врач, роясь в бумагах, покрывающих стол, – бывают, конечно исключения, но чтобы так явно...
     Моше похолодел.
     – Нет, я не против, – продолжал врач, – чудеса не опровергают конвенциональную медицину, а скорее доказывают... Наконец он вытащил из-под толстой папки рентгеновский снимок.
     – Вот, полюбуйтесь. Видите, здесь, под рёбрами? Не видите! И я не вижу. Следа, духу не осталось от проклятой!
     – То есть как? – не верил Моше своим ушам. – А куда же она исчезла?
     Врач развёл руками и смущенно улыбнулся.
     – Видимо, рассосалась. Бывают такие случаи. Ну и кроме того, правильное лечение, диета, здоровый образ жизни. Повторные анализы мы, конечно, проведем, а пока отправляйтесь домой, обрадуйте жену.
     Пробежав полквартала, Моше остановился. Тело не соглашалось с мнением врача. В горле пересохло, сердце колотилось, словно птица в силке, а перед глазами дрожали черные точки.
     " Я – словно смертник, – думал Моше, – которого помиловали прямо на эшафоте. Верю и не верю. Разум принял отмену приговора, а плоть по инерции продолжает умирать".
     Он поднёс ладони к лицу и принялся рассматривать подрагивающие пальцы.
     – Кто это? Что тут осталось от старшего мастера Моше Бендери? Куда подевался он, и кто теперь я? И почему, за что?
     Войдя в дом, он подошёл к окну и, впервые за многие годы, погладил дремавшего Метушелаха. Кот приоткрыл глаза и беззвучно замяукал. То ли он разделял радость хозяина, то ли возмущался несправедливостью происшедших с ним перемен.
     Выслушав рассказ Моше, Хэдва захохотала. Прижавшись к мужу, она сотрясалась от смеха, со свистом втягивая воздух. Горячие капли заскользили по шее Моше, смех, слегка изменившись в тональности, обратился в рыдания.
     Моше отвёл её в ванную. Она долго мыла лицо, словно пытаясь избавиться от глубоко въевшейся грязи, сморкалась, снова плакала и опять умывалась.
     Наступил вечер. Они сидели на диване и, держась за руки, наблюдали, как густеющие сумерки постепенно овладевают миром. Страхи последних лет теряли реальность и смысл, а чернота, почти поглотившая сознание, растворялась, оставляя на память морщины и седые волосы.
     – В Яффо! – вдруг воскликнула Хэдва. – Мы целую жизнь не ходили в хороший ресторан.
     Моше вытащил из глубины шкафа праздничную одежду своего прошлого. Лёгкие брюки из белого хлопка и шелковая рубашка благоухали лавандой. Между брюками и тем, что болезнь оставила от мускулов живота, можно было засунуть том Талмуда...
     Ах, Яффо, желтые стены домов, узкие улицы, круглые шары фонарей, плывущие под ветром тени. Вечером на дуге причала расставляют столики, негромко звучит скрипка, ей вторят виолончель и морские волны. Запах жареных креветок, последнее "прости" кальмаров, протягивающих из кастрюли свои щупальца, дорогое французское вино в запотевшем серебряном ведёрке... Посреди ужина Хэдва вдруг напряглась, словно прислушиваясь к чему-то.
     – Метушелах, – сказала она. – Я забыла налить ему воды, он ничего не пил с самого утра.
     – Да что ему сделается, – усмехнулся Моше. – Спит небось и видит во сне мышей в сметане.
     В Бней-Брак они вернулись уже под утро. Хэдва никак не могла попасть ключом в замочную скважину, и он принялся помогать. Их руки столкнулись, переплелись, давно иссушенное болезнью желание вдруг проснулось и приподняло голову. Открыв наконец, дверь, он повлёк её вглубь дома.
     -Подожди, сумасшедший, – смеялась Хэдва – дай свет включить, ещё зацепишься за что-нибудь.
     – Да ведь я вырос на этом полу, ходить на нём учился.
     Хэдва вдруг перестала смеяться.
     – Что это, – испуганно спросила она. – Вот здесь, у стола, под ногами. Включи скорее свет.
     Метушелах лежал на боку, оскалив зубы. От его ноздрей и глаз муравьи уже успели протянуть к щели плинтуса свои ниточки.
     Моше побежал в туалет. Едва успев приподнять крышку унитаза, он выплеснул в него весь ужин. Тошнота накатывала волнами, накрывая его с головой. В желудке уже давно было пусто, но рвота не останавл