Трудно сказать почему, но,
когда я прикасаюсь к некоторым литературным образцам, меня одолевает странная
прихоть. А именно: хочется отбросить к чертовой матери все условности и назвать
вещи своими именами, а не ходить вокруг да около, подбираясь к смехотворной
морали в развязке. Такая блажь. Вот и сегодня, ознакомившись с
высокохудожественным жизнеописанием Довида Кнута, я вдруг вспомнил о себе. О
нет, не поймите меня превратно, меня отнюдь не взволновала, прозрачная на чей-то
искушенный взгляд, параллель. Как ни крути, а судьба поэта в иноязычной среде
достаточно типична. С этим не поспоришь. Даже временная привязка не влияет на
возникновение подобных аллюзий. Но мне захотелось поговорить о себе не поэтому.
Честно сказать, история непризнанного гения, этакого льва зимой, не может на
сегодняшний день считаться настолько актуальной, чтобы я вдруг забыл об
экологии, терроризме и экономической травле организованной нашим
демократичнейшим правительством против рядовых граждан, об измельчании
индивидуумов, то бишь тех самых львов и наконец, о победившем во всем
«цивилизованном» мире, либерализме со всеми его прелестями типа
политкорректности и гегемонизма. Итак, остановимся на том, что тема
неутоленных амбиций гуманитария на вольных хлебах в наше время выглядит не
слишком авантажной. Остановимся на этом и поговорим о роли читателя, о роли
пожирателя пухлых изданий в пестрых обложках. Вы не находите, что при прочих
равных условиях именно читатель, его воображаемый двойник, является ключевой
фигурой большинства произведений? Именно он орудует шпагой, бороздит океан,
летит в космос или барает все шевелящееся в Париже двадцатых. Можно сказать, в
рамках литературного, естественно, мира читатель существует с гигантским
отрывом, он, буквально, парит над здравым смыслом и праздностью, и у него нет
конкурентов на этой странной орбите. Вот почему, писателей, умеющих сдувать
скорлупу предубеждения с нас грешных, я склонен обожествлять. Определенно, мне
представляется чудом то, как с первых страниц, с первых косноязычных, больше
похожих на позывной, чем на очередную виньетку, строчек мы делаемся игрушками в
их всемогущих руках. К слову, есть и другие авторы, увы, не наделенные свыше
феноменальной фантазией, не полубоги. По сути, это такие же смертные, как и мы с
вами и отличаются они друг от друга мерой ремесла и степенью искренности, или
как называют ее отъявленные эвфемисты, смелостью, отвагой, способностью говорить
с другими на равных, без обиняков. Такого рода умельцы не вправе рассчитывать на
обожествление с моей стороны, но я их искренне уважаю и всегда готов поддержать
наш диалог, а именно этим словом обусловливается чтение их текстов.
Теперь перейду к нашей
Свете и представленному сегодня продукту. Я пока не вправе относить ее ни к одной из выше
перечисленных каст. Действительно, пролистывая сие произведение, я не сделался
прообразом Довида Кнута, к слову, поэта, по-моему, довольно слабого, и я даже не
был втянут в маломальский диалог. Вот почему при всем моем уважении и добрым
чувствам к Светлане, я не смог дочитать ее повесть до конца, бросил на половине,
исчерпав, питаемое одной лишь деликатностью, терпение. Обсуждать же могу
какие-нибудь три странички, по которым все-таки погулял мой карандаш. На этом
отрезке во мне еще теплилась надежда на благополучный исход. В свете выше
сказанного, счастливым исходом произведения может считаться успешное дочитывание
его до последней страницы. Итак, жанр, которым я склонен определить Светин
текст - есть трагедия, то есть
история, заглавный персонаж которой умирает скоропостижно и преждевременно, так
и не разобравшись, что к чему в этой жизни.
Но хватит заниматься
праздной болтологией. Перехожу непосредственно к тексту. Три страницы, о которых
речь, включают короткое вступление и главу «Нина», повествующую о жизни Кнута в
Париже и о его взаимоотношениях с женщиной, обладающей железным курсивом и ее
знаменитым мужем (В.Ходасевич). Заранее оговорюсь, меня лирические перипетии
этой троицы никак не взволновали. Точнее скажу, меня волнуют сами перипетии, а
не их привязка к знаменитым именам. Что касается описанных Светой событий, то
они выглядят вполне банальными на фоне предыдущей литературы. Положа руку на
сердце, они вообще, как правило, банальны эти истории о маленьких мужчинах не
умеющих держать своего щегла в штанах, истории о Дюймовочке, запускающей свое
нехитрое сердце по рукам желающих, и улетающей в конце концов на первой
попавшейся ласточке в страну эльфов, истории о сирых кротах, наделенных взамен
обычного зрения, третьим глазом. И даже если их смешать вместе, эти истории не
станут оригинальными. Первая задача автора в этой связи – сделать так, чтобы я
забыл о банальности сюжета. А этого, повторяю, не произошло. Если бы Света была
первой, обратившей внимание на эту тему, я сказал бы, что ей не хватило таланта,
чтобы изобразить все как надо. Но она далеко не первая и поэтому я говорю, что
ей не хватило техники, или, если вам угодно, усидчивости. Если же говорить еще
точнее, она догадывается, какие именно ингредиенты должны входить в
изготовляемое блюдо, но ей недосуг вникать в такие мелочи, как технология. Я не
утверждаю, что соблюди она известные стандарты, ее варево стало бы намного
съедобнее. Однако образы героев при этом, чего доброго, обрисовались бы
четче, и для самой Светы стал бы
более понятен механизм отношений и развязок, а это уже неминуемо повлияло бы на
все остальное.
Чтобы не показаться
голословным, я дам пару-тройку примеров. Главное в подобном «треугольном»
(Кнут-Берберова-Ходасевич) раскладе является ракурс, авторский взгляд. Ему
желательно быть подвижным, не торчать из одного и того же места. Из постоянной
точки, конечно же, можно описывать что угодно, но это, как ни странно, требует
недюжинного мастерства и таланта, каких я, пардон, в Свете еще не заметил.
Действительно, передавать подробности с точки зрения одного и того же
наблюдателя - дело рискованное. Прежде всего, история должна быть
экстраординарной, типа сказки о сгоряча подаренных бриллиантовых подвесках, не
менее того. И Света, чувствуя, что подвески у нее отнюдь не бриллиантовые, идет
на хрестоматийную, для литературы 20 века, хитрость. Она чередует роли объекта и
субъекта. Тот, кто минуту назад был наблюдателем, вдруг становится поднадзорным.
Все было бы хорошо, если бы Света время от времени сама не запутывалась. Вот
именно, речь по-прежнему об усидчивости, и только о ней. В начале мы видим Нину
глазами как бы Кнута, вооруженного божественной проницательностью.
"Поэтесса Нина Берберова
воображала себя центром этого кружка - все мужчины, как ей казалось, немножко
влюблены в нее, и она слегка влюблена во всех".
Затем вдруг, не меняя тона, Света ставит Кнута на
ковер. Рассказывается о его отношениях не только с «царицей бала», но и с ее
мужем. "Как-то Ходасевич, муж Берберовой, (ничтоже сумняшися
сообщает Света) объяснил Кнуту, что в его родном Кишиневе не слишком
правильно говорили по-русски, и потому Довид немного иронизировал и лукавил. На
самом деле известный поэт приглашал Кнута в гости не только ради того, чтобы
послушать его новые стихи, этот молодой веселый человек был просто симпатичен
Ходасевичу. В доме у Ходасевича та же бедность, что у всех, но - петух на
чайнике. И те, чья жизнь в Париже еще не устроена или уже развалилась, находили
тут для своей души пристанище. Кнут приходил сюда не только для литературной
учебы - он был увлечен Ниной".
Затем без перехода вдруг слово попадает к самой
Нине, вернее к сапожнику, который делает для нее мелкий ремонт. Сообщается,
например, что "русский сапожник не брал с Нины денег за подбитые каблуки,
потому что она писала в газеты очерки из жизни эмигрантов". Это все как
бы предыстория, то есть вещь сугубо служебная, но приведена она в таком
невообразимом беспорядке, что я так и не смог перевалить через нее, поскольку
непонятно кто, когда и о ком думает.
«Что же будет дальше, - подумал я, нервно кусая свой карандаш, - если
автор заговаривается во вступлении, какое здравомыслие он продемонстрирует,
когда действие пойдет полным ходом?»
К слову, одно из необходимых условий существования
психологической прозы, а ведь именно такая проза перед нами, как бы Света не
уверяла нас в обратном – это точность мотиваций персонажей, показанных как бы
наполовину изнутри. Это те когти, по которым опознается лев, не важно зимой или
нет. Света же не уделяет времени для этого. Почему, например, сапожник чинил
Нинину обувь бесплатно? Потому что Нина публиковала очерки из жизни
эмигрантов, получая за это скромную, но вполне ощутимую мзду. Вам это не
кажется сомнительным? Мне кажется. Я склонен, в меру своей испорченности,
предположить, что и сапожник, и портной, и царевич с королевичем были
немножко влюблены в нее, и рады как-то приобщится. Или, например
история о том, как Нина в конце концов уходит от Ходасевича, история вполне
удобоваримо описанная в знаменитых мемуарах самой Ниной. Казалось бы, ничего не
добавляй, перепиши. Но Света идет дальше. Однажды в конце апреля 1932 года
она стала собирать вещи. Ходасевич спросил, к кому она уходит? К Кнуту? Нине
стало чуть смешно, и она ответила: "Ни к кому. На чем мне поклясться? На
Пушкине?" И она действительно сняла комнату в "Отель де Министер" на бульваре
Латур-Мобур и поселилась там одна. "Н. ушел", - записал в тот день в дневнике
Ходасевич. Почему он называл ее в мужском роде? В этом союзе Нина была стержнем
их жизни..." И дальше по тексту. На что я хотел бы обратить Ваше внимание?
На том, что Х. называет свою избранницу в мужском роде. Света сама спрашивает об
этом. И тут же дает ответ: Нина в их союзе была стержнем. И снова мой
жизненный опыт протестует. Не легче ли предположить, что тут дают себя знать
слабая гомосексуальность, растворенная во всем мужском племени. Сама Света, не
хотя этого, намекает на фрейдистскую подоплеку отношений. Нина, мол, была
стержнем этого союза. Не уместнее ли было бы использовать какое-нибудь
существительное женского рода. Тогда можно было бы порассуждать еще о чем-нибудь
кроме скрытого гомосексуализма Ходасевича. Стержень же сам собой наводит меня на
нежелательные аллюзии. Все это - пресловутая бритва Оккама, бритва, которой
порезался не один начинающий прозаик. В любом случае даже если забыть на минуту
о нелепых мотивировках, мне катастрофически не хватало в тексте ремарок типа «по
мнению Кнута было так-то и так-то». На этом я хотел бы закруглиться, не потому
что мне нечего больше сказать о Светиной прозе, просто время поджимает.
Напоследок в качестве своеобразного бонуса, я хотел бы предложить вариант
вступления в повесть. Я не добавил ни слова, просто попытался следовать
технологии, поменяв лишь кое-что местами. Вот оно:
...Ледяная, необозримая и дремучая румынская ночь,
поезд давно стоит на неведомой станции. Мглистый от махорки вагон,
вонь (эту темку, насчет запаха в вагоне, не плохо бы
развить, во имя вящей связности текста). В голубом прямоугольнике окна
качается фонарь. Ржавые рельсы, замерзшая водокачка искрятся снегом. Чудесная остановка на
краю мира.
Отцовская бакалейная лавчонка - айва, халва, чеснок и папушой,
заплесневевшие тараньки и рогалики, зеленовато-желтые глазастые евреи, от
которых исходит сложный запах селедки, моли, жареного лука, пеленок и священных
книг – Довиду казалось, что
там нет места фантастике жизни и поэзии. Поэт должен быть человеком
широкого шага, переменчивых горизонтов, недолговечного
адреса.