ДАВИД ШЕХТЕР

ЕСТЬ ГОРОД, КОТОРЫЙ НЕ ВИЖУ ВО СНЕ



     Мне почему-то никогда не снится Одесса.
     Снится Токио, где я пробыл всего несколько дней, иногда Нью-Йорк, иногда Дублин. Но Одесса - никогда. Я знал в ней каждый проходной двор, а в знаменитых "вороньих слободках" чувствовал себя полностью своим - я родился и вырос в таком дворе - увешанном бельем, раздираемом криками соседей, среди которых были и украинцы и болгары и даже чудом уцелевший после сталинской депортации седоусый грек с опереточной, как потом я понял, фамилией Леонопуло, и, конечно, многочисленные евреи. За все тринадцать лет жизни в Израиле Одесса мне ни разу не приснилась. А ведь я любил этот город и знал его, как мало кто из моего поколения - вплоть до деталей чугунных решеток одесских дворов - ажурных, вычурно-разнообразных, резных мраморных колодцев, из которых последний раз черпали воду во время блокады 1941 года, домиков, освященных проживанием в них знаменитостей: от Пушкина и до Жаботинского. Заезжим приятелям из Москвы и Ленинграда я устраивал многочасовые экскурсии и показывал им балкон дома на углу Дерибасовской и Преображенской, под которым Пушкин вздыхал о Елизавете Воронцовой и тополь, будто бы посаженный поэтом во дворе другой его любови, прекрасной гречанки - помните "А ложа, где красой блистая, Негоциантка молодая, Самолюбива и томна, Толпой рабов окружена - ...", тополь, разросшийся до невероятных размеров и занимающий сегодня большую часть двора, квартиру Бунина, в которой он писал "Окаянные дни", гимназию, в которой учился Троцкий, дом, где вырос Утесов.
     С Утесовым у меня связаны, можно сказать, личные воспоминания - семья моего прадеда Хаима-Дувида Айзенштейна жила в соседнем с Вайсбейнами доме и молоденький Ледя дружил с Захаром - средним братом моей бабушки. Они вместе расклеивали афиши, тусовались возле театров, а потом обсуждали перипетии дня в обществе Иды, любимой сестры Захара. Ледя приударял за Идой, но она решительно отвергла его ухаживания. "Куда же ты смотрела," - увещевал я ее семьдесят лет спустя, - "тебе выпал такой случай ... " "А кто ж мог догадаться, что вырастет из этого Леди" - резонно возражала Ида, - " мне нужен был серьезный муж, который кормил бы семью - мастеровой человек с твердым заработком: сапожник, столяр, наборщик. А Ледя был разгильдяй - по настоящему работать не хотел, вечно бегал где-то, пел песенки. Иди ж знай, что он станет Утесовым!" Вот так мне не довелось стать внучатым племянником знаменитости. Хана, одна из сестер моей бабушки, до середины 80-х жила в доме прадеда. Каждый раз, навещая ее, я проходил возле утесовского двора в Треугольном переулке и возмущался, почему на нем все еще не висит мемориальная доска. Установили ее уже после нашего отъезда и смерти Иды, скончавшейся всего через два месяца жизни в Израиле.
     Прадед приехал в Одессу в конце 19 века из местечка Гайсин и женился на Рысе, попавшей в южный Егупец из хасидских Любавичей, поэтому я с полным правом считал себя одесситом в четвертом поколении. История моей семьи тесно переплелась с историей города. Во время погрома 1905 года Хаим-Дувиду проломили голову, его спасли врачи той самой знаменитой Еврейской больницы, но до конца жизни он страдал страшной мигренью, а на лбу его зияла вмятина такой величины, что в ней легко умещалось голубиное яйцо. После погрома еврейская эмиграция из России усилилась, и семья Айзенштейн оказалась вовлеченной в общий поток. Все братья с сестрами Хаима-Дувида и Рыси уехали в Америку, устроились и звали к себе - кто в Бостон, кто в Филадельфию, а кто и в благословенный Нью-Йорк. Вначале им было одиноко в "голдене медине", первый из них - старший брат Рыси Менди (Менахем-Мендель), даже прислал письмо, вызвавшее праведный гнев всей мишпухи. В том письме описывалось, как пасхальным вечером Менди впервые оказался один за праздничным столом. Чтобы заглушить тоску, он сдвинул к центру стола мацу и кидушный бокал, разложил доллары и начал читать им пасхальную агаду. Менди плавно, чуть нарастяжку, выпевал вечные слова о притеснениях, которые терпели евреи от фараона, о чудесах исхода из рабства и плакал. Ведь в Писании заповедано - " и расскажи сыну своему". И когда дошел Менди до песенки "хад гадья", завершающей седер, веселой песенки, которую обычно поют дети, начал он гладить доллары и приговаривать - "Вы мои дети, вы моя жена, вы моя семья..." Прочтя это письмо, одесская мишпуха сперва пришла в ярость, а потом потянулась к Менди - и чтобы спасти брата, погибающего в одиночестве, и чтобы спастись самим - от нищеты, унижений, опасности новых погромов. Спустя несколько лет в Одессе остался один Хаим-Дувид. Он тоже засобирался - продал свою мастерскую (прадед был мастером-краснодеревщиком), купил шифс-карту и приготовился, как говорила Ида, "украсть границу". Но в последний день перед отъездом к Рысе пришла ее мать. Это была женщина строгих любавичских нравов, которые не смогла поколебать даже Одесса - и в этом светском, вольном городе она жестко придерживалась заповедей: соблюдала кашрут и субботу, сумела настоять на семейной традиции, назвав старшего сына Менахем-Менделем в честь третьего любавичского Ребе. Мать устроила Рысе нагоняй. "Подумай, на что себя обрекаешь собственными руками!",- увещевала она,- "Хаим мужчина видный, мастер, добытчик - лакомый кусок для любой. Америка - страна разврата, закрутят его шиксы, и останешься ты соломенной вдовой с пятью маленькими детьми. Не смей отпускать его, иначе закончишь жизнь в слезах и печали. Или вы едете все вместе или Хаим остается в Одессе". Рыся впечатлилась, шифс-карта пропала, а всем вместе выбраться так и не удалось. Больше всех горевал об этом Менди, отчаянно любивший младшую сестру. Ида рассказывала, что вскорости после отъезда, Менди приснился страшный сон - Рыся попала под бельгийский трамвай, только пущенный тогда в Одессе. Менди не верил успокоительным письмам, и, в конце концов, потребовал, чтобы Рыся сфотографировалась в том самом новом роскошном платье, которое начала шить перед самым его отъездом и не успела закончить. Только если он увидит ее в этом платье, то убедится, что жива. Рыся отправилась к лучшему даггеротипщику, который сделал не фотографию, а настоящий портрет - она стояла вполоборота к камере, выставив вперед левое плечо в пышном буфе. И лишь тогда Менди успокоился.
     А потом нагрянула революция и двери из новой, красной России захлопнулись. Девятого абба, в день разрушения Храма и самых больших трагедий в истории нашего народа, немцы бомбили Одессу с особой силой. То ли было это случайным совпадением то ли командование "люфтваффе" знало иудейские памятные даты и учло еврейский характер Одессы. В этот день Рыся погибла на Греческой площади - она чуть-чуть недобежала до спасительного подъезда овального дома, замыкавшего площадь, и чугунный завиток, оторванный взрывом бомбы от дворовой решетки, раздробил ее левое плечо. Рыся умерла от потери крови, так и не дождавшись санитаров... К тому времени все ее три сына и три зятя, в том числе и мой дед - Давид Кравчик, были уже в Красной армии, поэтому кадиш Хаим-Дувид прочел один, давясь слезами и приговаривая - "Зачем ты меня тогда не отпустила!" Эту фразу он повторял, получая раз за разом похоронки на трех сыновей и двух зятьев. А когда в 45-м вместе с дочерьми и внуками он вернулся из эвакуации и вселился в отвоеванную у соседей квартиру, в которой я родился 11 лет спустя, Хаим-Дувид бился головой о стены его с Рысей спальни и все повторял - "Зачем же ты меня не отпустила тогда, как ты могла подумать, что я бросил бы тебя с детьми!"
     Связь с братьями и сестрами в Америке прервалась в разгар кампании о безродных космополитах. Первые годы после войны Хаим-Дувид регулярно получал от родственников посылки с вещами и продуктами, спасавшие семью от голода. Особенно часто высылал их Менди. Но когда газеты заполнились статьями о сионистских агентах и американском "Джойнте", плетущем заговоры против СССР и дурманящем головы советским евреям капиталистическими подачками, прадед испугался. Последней каплей стал арест его приятеля Бориса Плотникова, который на какой-то вечеринке, где присутствовали остатки семьи Хаим-Дувида, спел невинную идишскую песенку "ло мирале зинген". Неделю спустя Бориса забрали на Бебеля 43, в областное управление госбезопасности и осудили за "сионистскую пропаганду". Домой он не вернулся, так и сгинул где-то на Воркуте. Поэтому, когда пришла очередная посылка из Америки, дед отправился на почту и отказался от подачек американских империалистов. А, придя домой, порвал и сжег все письма от родни. Я потом долго корил Иду, что не переписала адреса, но она лишь махала руками - "Какие адреса, ты не представляешь, что тогда творилось!"
     В восьмидесятые годы, когда мы сидели в "отказе" и я вовсю окунулся в подпольную сионистскую деятельность, а "сионистские эмиссары" - туристы из США - шли через наш дом вереницей, я пытался расспрашивать их о семье Айзенштейн из Бостона. Но эмиссары лишь улыбались в ответ - "Найти Айзенштейна в Америке, это то же самое, что отыскать Иванова в России". Каждый раз, встречаясь с этими эмиссарами, как правило, молодыми парнями, предки которых в начале века перебрались из России в Америку, я твердил пушкинское " и я бы мог". И я бы мог приезжать из своего свободного далека в советскую империю, чтобы поддержать несчастных евреев, которых притесняли только за то, что они хотели учить иврит или ходить в синагогу. Почему власти преследуют нас именно за это - американцы никак не могли взять в толк.
     Советские сионисты, в том числе и наша одесская группа, не устраивали антисоветских демонстраций, не собирались изменять государственный строй, мы просто хотели уехать в Израиль. А пока нас под разными предлогами не выпускали, мы учили язык и соблюдали традиции, отмечали субботу и праздники, пели еврейские песни. На это, кстати, во многих городах Союза, особенно в национальных республиках и в двух столицах - Москве и Ленинграде, власти смотрели сквозь пальцы. Но в Одессе ситуация была совсем-совсем другая.
     Бабель как-то написал, что дореволюционная Одесса отличалась страшной нищетой еврейского населения и звериным антисемитизмом городских властей. Ну, насчет нищеты в 80-е годы, сказать ничего не могу, евреи жили в Одессе не лучше и не хуже всех остальных - советская уравниловка действовала безотказно - зато крутые нравы одесской гебухи были притчей во языцех среди всех еврейских активистов Союза. "Ваши гебисты какие-то романтики, работают не за страх, а за совесть",- жаловался мне ленинградский активист Миша Цивин, которого загребли на 15 суток прямо с вокзала, через десять минут после приезда в Одессу. Нам, действительно, не позволялось многое из того, что считалось чуть ли не само собой разумеющимся в других городах. Яков Михайлович Краснов, глава 5-го отдела КГБ, носившего официальное название "Отдел по борьбе с сионизмом и баптизмом", а среди активистов прозванного просто "еврейским отделом", заявил на очередном обыске - "Я вам запрещаю петь еврейские песни, поскольку они являются антисоветской пропагандой". От предупреждения Краснова мы отмахнулись, и цена оказалось высокой - трех моих ближайших друзей арестовали и осудили по статье 79-прим "Заведомо ложные измышления, порочащие советский государственный и общественный строй". Одному из них даже вменили в вину распространение сборника фельетонов Жаботинского. Адвокат попытался было на суде оспорить это тяжкое обвинение, поскольку книга была издана в Одессе в ... 1913 году, но судья не обратил на него никакого внимания. Так, на основании публицистики одного одесского еврея был отправлен на три года в тюрьму другой одесский еврей, отправлен все теми же одесскими властями, звериный антисемитизм которых ничуть не изменился. ( Ожидая вынесения приговора, я прогуливался возле здания суда и случайно заглянул в соседний дворик. В глубине его я обнаружил небольшой монумент - это был памятник еврею Людвигу Заменгофу, создателю эсперанто.)
     Мне, похоже, была предначертана судьба приятелей. "Ты - следующий на очереди",- предупредила Ида Нудель, большой дока по психологии гэбешников. Она жила тогда в ссылке в Бендерах и кто-нибудь из нашей группы каждое воскресенье ездил ее навещать, рассказывал о положении в городе, советовался. Проанализировав в очередной раз ситуацию, Нудель сказала мне - "Давид, ты сейчас один из самых активных, в твоих руках многие нити, готовься к посадке". И действительно, сразу же после шумного празднования Пурим в марте 1984 года, когда я написал сценарий и поставил Пуримшпиль, начались репрессии.
     Могу не без гордости отметить, что такого Пуримшиля в Одессе не устраивали многие десятилетия. Мы, собственно, не знали, как его следует толком проводить - читали что-то у Шолом-Алейхема, а вот "живьем" никто никогда не видел и не слышал. Я попробовал было расспросить бабушек, но вытянуть из них ничего не удалось, хотя я серьезно рассчитывал на память Иды. Когда я увлекся сионизмом, она вдруг начала выдавать на память заученные в хедере отрывки Талмуда, а потом сразила меня, спев Ха-Тикву, и не просто Ха-Тикву, а на ашкеназском произношении. Это был ее коронный номер, от которого эмиссары буквально исходили слезами умиления. Странным образом, тексты, которыми она никогда в своей жизни не пользовалась, и которые нехотя зубрила более 80 лет назад, вдруг всплыли в ее памяти совершенно отчетливо - я как-то проверил ее по книгам и был поражен, Ида не ошиблась ни разу. Но вот что касается Пуримшпиля, она не могла вспомнить ничего, кроме маскарада, шуток и песен. Поэтому мне пришлось писать сценарий на свой страх и риск.
    
     Большую часть этих событий я взял из нашей жизни - и нападение на туристов и предложения выступить на пресс-конференции. Поэтому Пуримшпиль прошел на "ура". На него съехались из пяти городов более 70 отказников, в том числе и Нудель. Я встретил ее на железнодорожном вокзале и попытался увести проходными дворами от слежки. Но не тут-то было - от одной группы топтунов нам удалось оторваться, но, оказалось, Нудель "пасли" два десятка человек, снабженных рациями "уоки-токи" и целой группой автомашин. Выскочив через мало кому известную боковую дверь круглого дома на Греческой прямо на площадь, мы натолкнулись на целую ораву гебистов, поняли окончательно - от них не оторваться и поехали на квартиру, где должно было состояться празднование. На Пуримшпиль случайно забрели и два израильских эмиссара, иерусалимских студента. Из-за них гебисты, хоть и шныряли под окнами, но ворваться в квартиру не решились. Зато на следующий день они устроили 7 обысков, в том числе два - у меня и у моих родителей. И хотя эти обыски проходили по ордеру "поиск холодного и огнестрельного оружия", на них забирали все, имевшее отношение к ивриту, Израилю, иудаизму, срывали с дверей мезузы. Они даже попробовали изъять фотографию Рыси - за несколько дней до обыска меня угораздило вставить ее в красивую рамочку, привезенную кем-то из эмиссаров. Дотошливый гебист обнаружил на обратной стороне рамочки надпись на иврите, этого оказалось достаточно, чтобы она навсегда исчезла в закромах КГБ. Фото Рыси я сумел отбить, слава Богу на ней оказалась надпись - с ятями и адресом даггеротипщика - Преображенская, угол Дерибасовской, что помогло мне доказать непричастность к сионистским оккупантам фотокарточки дамы в высокой прическе и с роскошными буфами на платье.
     А еще через два дня ко мне домой, в субботу, заявился мой личный куратор из КГБ лейтенант Мацегора и велел ехать с ним в милицейский участок. Я отказался, поскольку соблюдал субботу. После угроз и препирательств, Мацегора согласился сопровождать меня в участок пешком. С третьей станции Фонтана шли мы более двух часов, а когда добрались, наконец, до участка, расположенного рядом с Греческой площадью в доме, где жил Иван Франко, выяснилось, что тот, кто должен был допрашивать меня, уже ушел домой. Мацегора вручил повестку на понедельник и когда я явился, меня сразу же упекли на 15 суток по обвинению в оскорблении понятых во время обыска. Это была посадная статья и, как намекнул один из офицеров на "сутках", я должен был к концу срока перебазироваться прямехонько в СИЗО, а оттуда - на три года в зону. Но в этот раз пресловутый романтизм одесских гебистов сослужил мне хорошую службу. Информацию, что у меня на обыске отобрали молитвенные принадлежности, сорвали со стены мезузу и попытались заставить нарушить субботу, переправили в Израиль, где "Бюро по связям" сразу же устроило большой шум. Оба верховных раввина Израиля направили Черненко телеграммы протеста, к делу подключился президент Рейган. Одесские гебисты переусердствовали и совершили ошибку - сионистским активистам обычно приклеивали уголовные дела - наркотики, хранение оружия, оскорбление понятых. Подобный сценарий разработали и для меня. Но одесские "романтики" зарвались и "Бюро по связям" легко представило мои обыск и арест, как вопиющие нарушения свободы совести, в чем советская пропаганда тогда не была заинтересована. Как удалось потом разузнать, одесское КГБ получило нагоняй из Москвы с указанием отпустить меня с "суток" на все четыре стороны и больше не трогать. Вот так и получилось, что со звериным антисемитизмом одесских властей моего поколения я познакомился весьма поверхностно - 15 суток, два обыска, да несколько "задушевных" бесед на Бебеля 43, во время которых мне вынесли прокурорские предупреждения за " сионистскую пропаганду, организацию сборищ по изучению иврита во время которых эта пропаганда осуществлялась, встречу с сионистскими эмиссарами и передачу им тенденциозной информации о положении советских евреев". Таких обвинений за глаза хватило бы для осуждения по все той же статье 79-прим, но благодаря "романтикам" с Бебеля мое знакомство с тюремной камерой ограничилось краткой полумесячной экскурсией. Впрочем, мой первый учитель иврита Шайка Гиссер до сих пор уверен, что помог мне не романтизм одесских чекистов, а благословение любавичского Ребе, которое Шайка получил для меня незадолго до Пуримшпиля. Выслушав рассказ Шаи об одесской группе, Ребе задумался на минуту и сказал - " Давиду передай - я желаю ему, чтобы не попал в тюрьму."
     А главный одесский романтик - начальник областного управления КГБ - закончил свои дни трагично. Мы неоднократно и на обысках и на "беседах" предупреждали гебистов - издевательства над нами не останутся безответными, Всевышний воздаст вам по заслугам. В ответ гебисты смеялись - мы в Б-га не верим, ни в вашего, ни в нашего. Но на личном примере своего непосредственного начальника им пришлось убедиться, что Высший Суд все же существует. Мало кому известно, что теплоход "Нахимов" погиб по вине председателя одесского КГБ, задержавшегося на сорок минут в Новороссийске. Капитан не решился выйти в море без вельможного пассажира, если бы "Нахимов" отчалил вовремя - никакого столкновения бы не произошло. В результате погибли сотни людей и в их числе - шеф КГБ со всей семьей. Чудом спасся только зять - воздушным пузырем он был выброшен, к счастью, из каюты-люкс уходящего на дно теплохода...
     В 1987 году, после многих лет отказа мне выдали, наконец, долгожданную визу. Перед отъездом я поехал на кладбище и вместе со старшим сыном - Шимоном-Менахем-Менделем - покрасил ограду над могилами Хаим-Дувида и Рыси. Мы сфотографировались на фоне памятника - тогда ведь уезжали навсегда, а эти фотографии давали хоть какую-то надежду приехать для посещения могил. Хотя, честно, говоря, никакого желания возвращаться в Одессу, которую я когда-то так любил, у меня не было. Может быть потому, что одесские гебисты выбили из меня эту любовь, а физиономии Мацегоры с Красновым навсегда заслонили и пушкинский тополь и молдаванские дворики моего детства?
     Но вот распался СССР, все изменилось на Украине и в Одессе. Теперь можно спокойно приезжать без всякого повода, и уезжать без опаски, что в последний момент тебя задержат в аэропорту под предлогом хранения "холодного и огнестрельного оружия". И, тем не менее, почему-то меня по-прежнему совершенно не тянет в Одессу. Несмотря на то, что Мацегора больше не правит в ней бал, Одесса - это город, который я не вижу во сне и который мне вовсе не дорог. Несколько раз появлялась у меня возможность приехать, но я делал все, чтобы она так и не реализовалась. Я не мог объяснить почему, это было что-то инстинктивное, нутряное. А потом вдруг понял - мне просто не за чем и не к кому ехать. Той Одессы, которую я знал, больше нет, и не будет уже никогда.
     Улицы, дома, деревья Одессы остались, впрочем, их можно увидеть и в Париже. Попав в первый раз в Париж, я был поражен его схожестью с Одессой. Мне было знакомо во французской столице все - от кованых решеток вокруг платанов на бульварах, до фонтанчиков в сквериках, как две капли воды похожих на фонтанчик в Пале-Рояль у Оперного театра. А уж про Гранд-Опера и говорить нечего - я несколько раз обошел ее по периметру и обнаружил абсолютно все архитектурные детали здания одесской оперы. Только тогда я сообразил, почему Одессу называли маленьким Парижем: французские архитекторы, строившие Одессу, попросту скопировали все лучшее, что было в их столице.
     Улицы «жемчужины у моря» можно увидеть в Париже, а вот атмосфера, то есть то, что делало ее ОДЕССОЙ - исчезла. Потому, что ее атмосферу, ее ни с чем не сравнимую духовную и душевную ауру, создавали евреи, разлетевшиеся сегодня из Одессы по всему свету. Знаменитый одесский акцент - это идишский акцент, а необычные одесские речевые построения - это лексика людей, думавших на идиш, а вынужденных говорить по-русски. Как- то в тель-авивском театре "Гешер" мне довелось посмотреть спектакль "Город", поставленный по рассказам Бабеля. Я видел два варианта - ивритский и русский. Разница оказалась невероятной. На русском все было замечательно, а вот на иврите колорит пропал, очарование бабелевских текстов улетучилось начисто. В них не было ничего необычного, ничего бабелевского. Одесский говор, переведенный на иврит, слушался как нечто само собой разумеющееся.
     Павел Лукаш, одесский поэт, живущий ныне в Бат-Яме, написал "Мы увезли свою Одессу, Насколько можно увести, Насколько нашему экспрессу, Ее в пути не растрясти..." Я не согласен с ним - мы, одесские евреи, увезли не СВОЮ Одессу, мы увезли ОДЕССУ, мы увезли то, что делало ее сказочным городом, который был дорог до слез миллионам граждан СССР, восхищавшихся не только его красивыми улицами, а духом вольности, раскованностью, жизнерадостностью и порой раблезианским жизнелюбием, блеском юмора, чем-то тем, искрометным, совершенно не характерным для украинской глубинки, для чего Бабель придумал специальное слово - жовиальность. Сегодня, когда евреи покинули Одессу, улицы ее остались теми же, более того, говорят, они стали чище, ухоженней, но Одесса превратилась в обычный провинциальный город, каким и должна была быть всегда, если бы не те ее жители, которые говорили по-русски, а думали на идише и иврите. Исчезли одесские евреи, исчезла и сама Одесса. Вот поэтому, наверное, меня не тянет в этот город, и он никогда не снится мне по ночам. Что я увижу, если когда-нибудь меня вновь занесет в него судьба? Дерибасовскую, разговаривающую на украинском?
     Единственное место, к которому меня, да и многих других бывших одесситов, тянет в этом городе - это еврейское кладбище, памятники которого постепенно оседают и разрушаются. И поэтому, если иногда я и думаю за Одессу, то представляю только одну сцену, как приду к одному из этих памятников, обвитому многолетним бурьяном, отворю калитку проржавевшей ограды и прочту поминальный кадиш по Хаим-Дувиду и Рысе.
    

    
    

Объявления: